Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Возьми меня в Калькутте

ModernLib.Net / Прашкевич Геннадий Мартович / Возьми меня в Калькутте - Чтение (стр. 4)
Автор: Прашкевич Геннадий Мартович
Жанр:

 

 


      Николай Кынчев, поэт медлительный, рано поседевший, недоуменно:
      - И тогда я перестал работать с грузинскими поэтами. Большие поэты, но с ними трудно работать. Они поднимают много тостов.
      Ана Александрова, бывшая балерина, печально:
      - Я изменяла мужьям...
      С вдохновением:
      - Но любовникам не изменяла никогда!
      Прозаик П., с особенным значением:
      - И если уж говорить всерьез, то на кусочке самой обыкновенной среднестатистической человеческой кожи, не превышающем семи квадратных сантиметров, как правило, находится не менее шестисот сорока пяти потовых желез...
      Божидар Божилов, неожиданно просыпаясь (он задремал прямо за столом):
      - Так сколько театров вы говорите действует в вашем сибирском городе?
      Знаменитый поэт Л., угощая уже подрумянившегося, но все еще строгого поэта К.:
      - Это редкое, это домашнее, это полынное вино. Его можно пить много и в любую погоду. Оно освежает память и ставит дыхание. Но если ты захочешь сменить воду в аквариуме... О, если ты захочешь сменить воду в аквариуме!.. Ты все будешь понимать, но ноги не понесут тебя к туалету!
      Николай Инджов, доверительно:
      - Настоящий поэт не должен быть красив. Настоящий поэт всегда немножечко Квазимодо.
      И спрашивал, внезапно вдохновясь:
      - - Знаешь, что губит поэтов?
      - Скорее скажи!
      - Алкахол, алкахол, и артистки.
      Всички хубаво.
      Все прекрасно.
      Но ведь я уже все это когда-то видел, все слышал когда-то. И вовсе не на официальном приеме...
      Но где? Где?
      Я вспомнил.
      Ну да. Все это я уже видел и слышал в баре Домжура, куда вечерами любил приходить Люха. В баре Домжура функционировали самые необыкновенные формы жизни. Например, писатель Петрович. О Петровиче говорили, что до пяти, может, даже до семи лет он пользовался только одним словом трактор.
      Малыш, хочешь конфету? Трактор! Малыш, не пора гулять? Трактор! Малыш, ты не очень устал? Трактор! Малыш, ты любишь мамочку? Трактор!
      Заметьте, столь своеобразный словарь не помешал Петровичу стать столь же своеобразным писателем. Из трех изданных им книг одна была совсем не дурна. Впрочем, это не спасало Петровича от запоев. И придавало его существованию некую ирреальность.
      Николай Кынчев, неторопливо:
      Иногда даже Солнце после дождей может двоиться в отсыревшем небе, но ты, ты всегда единственная страна и другой не бываешь ни при какой погоде.
      Даже зная множество первородных слов, не так-то просто найти для тебя определение. Но как человек с крыльями это еще не ангел, так и ты - отнюдь не самое обыкновенное место.
      Божидар Божилов, окончательно проснувшись, величественно утвердился на стуле. Он утвердился на стуле величественно и прямо - как восклицательный знак.
      Болгары говорят: удивителен знак.
      В отеле, проводив коллег в номера, я сменил рубашку и решил на полчасика спуститься в бар. Почему не посидеть полчасика, коли тебе не дали орден?
      Так я и сделал.
      Да и Люха не давал мне покоя. А лучшего места для размышлений, чем бар, попросту не существует.
      В баре было пусто. У окна сидел мадьяр в расшитой узорами льняной рубашке, за дальним столиком две густо накрашенные девицы. Увидев, что я заказываю виски, они дружно пересели за мой столик. Я попросил бармена принести еще два бокала.
      - Видно, что вы человек интересный, - сказала одна. - Мы тоже интересные девушки. Мы - девушки-инженерки-электронщики.
      Чем ближе к востоку, тем большее число проституток имеет высшее техническое образование. Я не раз это замечал. На всякий случай я поправил:
      - Не электронщики. Электронщицы.
      - Так, - согласились девушки. - Инженеры-электронщицы.
      И спросили:
      - Ты поляк?
      - Руснак, - ответил я.
      Бог видит, я ничего не хотел от инжерш-электронщиц. Мне просто хотелось посидеть одному. Я хотел подумать о Люхе. А еще мне было приятно сознавать, что я опять в Софии. Я люблю Софию. Не потому, что ей пять тысяч лет, видал я старух похлеще, а потому что это действительно старый город, и это славянский город, и по нему можно бродить как по родному, и на каждом углу в нем ждет тебя что-то новое. На террасе ресторана "Рила" можно увидеть Раду Александрову, обдумывающую за чашкой кофе новое стихотворение. На улице Ангела Кынчева можно встретить Любена Дилова, похожего на движущийся монумент преуспевающего писателя (всегда при монументе будет деталь его барельефа - Агоп Мелконян). В кафе у подземного перехода можно услышать старый спор. Кто-то будет кричать, что Никола Вапцаров и Антон Попов погибли не как болгарские герои, а как носители македонского национального сознания, а кто-то пустит в ход пивную кружку, доказывая, что все это совсем наоборот.
      Короче, я ничего не хотел от инженерш-электронщиц.
      Но их глаза изумленно округлились.
      Я обернулся, прослеживая направление их взглядов.
      По лестнице мимо бара медлительно спускались вниз два очень иностранных писателя в черных глухих пиджаках, непредставимых при такой духоте.
      Аолкахол, алкахол, и артистки.
      Настоящую книгу делают отчаяние и вина.
      Как ни прискорбно.
      Мучаясь от бессонницы, чувствуя, что уже не усну до утра, я несколько раз пытался дозвониться до Ивана Цанева, но что-то где-то заклинило, поднимая трубку, я все время нарывался на взволнованный нервный разговор мужчины и женщины.
      Мне в этом разговоре не было места, но почему-то разговор мужчины и женщины меня огорчал.
      Это был чисто ночной разговор. Я их слышал, они меня не могли слышать. Они не слышали меня, даже когда я начинал кричать в трубку. Что-то, повторяю, где-то заело.
      Женщину звали Искра. Боюсь, сейчас ее, наверное, перименовали. Она отвечала мужчине нетерпеливо, иногда резко, но трубку все равно не бросала. Особенно, когда мужчина цитировал стихи.
      Рагарбили, рагарбили... Съботни автомобили... Хайде, юноша немити и момичета немили, да му мислим няма смисъл, да се силям няма Сили!..
      Една лягат във окопи. Други ходят на кохили. Ний живем във рагарбили. Существумаме във мили...
      Башев.
      Владимир Башев.
      Дальше там еще лучше.
      Крихме се в костюми тесни... Пред перални и котлони тлеем като пред икони...
      Ночь. София. Дальние голоса.
      Скоро я понял, что неизвестный мужчина всю жизнь добивается Искры. Во всех смыслах добивается. Наверное, когда-то они были вместе, потом разошлись. А мужчина из бывших рокеров. Похоже, он всегда был небогат, но на хороший мотоцикл сумел накопить. Каждую ночь с приятелями гонял на мотоциклах по ночной Софии, предварительно сняв глушитель. Известное дело.
      "Хайде, юноши немити и момичата немили..."
      Когда-то Искра была с ним, но что-то такое там случилось. Теперь он снова хотел быть с Искрой. А она отвечала: в Калькутте. Только в Калькутте! Если возьмешь меня, то в Калькутте.
      Смеясь, она требовала: в Калькутте!
      Не знаю, о какой Калькутте она говорила. Может, так называли какую-то виллу? Или пустырь? Или бар, на худой случай?
      Не знаю.
      В какой-то момент связь восстановилась, долгие гудки отрезали от меня взволнованные нервные голоса.
      "Возьми меня в Калькутте".
      Неплохое название для фантастической повести о негодяе Люхе, спрятавшем чужие серпрайзы на каком-то очень уединенном коричневом карлике.
      В ту ночь я нашел фразу, с которой должна была начаться будущая повесть. Ведь даже Миша Веллер утверждает: "Первая фраза - это камертон, задающий звучание всей вещи". Не он придумал, но сказано верно.
      Вытащив блокнот, я записал:
      "Привет, старина! Мне уже сорок лет. Хрен знает, как я очутился на Земле, но если встретишь ублюдка У, скажи ему, пусть не мыслит жизни без осложнений."
      Так у меня должен был заговорить Люха. А если его спросят, кто такой У, он уклончиво ответит - один приятель. А если его спросят, бывают ли на свете такие имена, он только уклончиво усмехнется: смотря на каком свете.
      И правильно.
      Я например, вырос в провинции. В провинции много случается такого, чем в большом городе и не пахнет. А Люха он тоже из провинции. Пусть из галактической, но провинции. Люхе обязательно понравится в Домжуре. Он полюбит, выпив, садиться напротив бармена Сережи. Вдвоем они должны неплохо смотреться, особенно к закрытию бара, когда многие условности отпадают сами собой. Они будут сидеть друг против друга и негромко тянуть: "Есть по Чуйскому тракту дорога, много ездит по ней шоферов". Многие считают эти слова народными, но сочинил их сибирский фантаст Михеев.
      Впрочем, решил я, Люху такие детали не должны трогать. Это не его тоска. Он, скажем, будет дивиться совсем другому. Тому, например, что журналист Ре много курит. Ну и рожа, скажет Люха при первом знакомстве с журналистом Ре. Люхе резонно возразят: почему рожа? Лицо. Такая вот форма жизни. И вообще, резонно возразят Люхе, никогда не оскорбляй человека, пока не выпьешь с ним первые сто грамм. Этот Ре, он на самом деле мастер. Кореец по происхождению, в журналистике он не одну собаку сьел.
      Так он правда кореец? - удивится Люха.
      А вот об этом не надо!
      Короче, решил я, Люха станет у меня завсегдатаем бара. Ведь это только я, автор, знаю, что он человек не бедный. На очень уединенном коричневом карлике он заблаговременно припрятал на старость большую часть похищенных им серпрайзов.
      Далеко, конечно.
      А пока Люха бедует, живет от крошечного гонорара до другого крошечного гонорара, выпивает с писателем Петровичем и дружит с издателем М. Издатель М., кстати, человек милый, беззлобный. Он только раз в жизни участвовал в коллективвной драке. Но именно он что-то там не то дернул, что незамедлительно привело к гибели около тридцати бутылок хорошего армянского коньяка.
      И так далее.
      Ближе всего Люха сойдется с компанией молодых фантастов и поэтов, людей достаточно свободных. Он даже прочтет некоторые их книги. Его потрясет особенная образность, присущая молодым фантастам.
      "Моралов проснулся, подвигал ногой, запутавшейся не то в сбившемся пододеяльнике, не то в не до конца снятых штанах, и хмуро, привычно выглянул из тающего ночного мира в залитую серым светом комнату. По его пробуждающемуся мозгу медленно, как дождевые черви, поползли первые утренние мысли - они касались окружающего беспорядка..."
      Такие описания напоминали Люхе покинутую им сферу Эгги.
      Ладно, не будем.
      В конце концов, сейф с серпрайзами Люха грабанул именно для того, чтобы однажды где-нибудь на самом краю Галактики, на самом дальнем ее и тихом краю поставить собственный кабачок, в котором можно, никого не боясь, часами спорить о свободном искусстве.
      Другими словами: петь песнь.
      Петь песнь - это буквальный термин. Люха вынес его из сферы Эгги, из тех прошлых времен, когда он еще не был землянином Люхой, имел много псевдоподий и жвал, и активно бегал от галактической полиции, одно время даже прятался на Марсе, приняв форму красного мыслящего камня. В его кабачок, думал Люха, без спроса не сунется ни одна полицейская крыса, к какой бы цивилизации она ни принадлежала. А сам Люха займется настоящим делом, начнет, к примеру, составлять бедекер по всем питейным заведениям города. Он даже чертежик к бедекеру учинит и снабдит его подробной легендой. И издаст чертежик у издателя М. Такой чертежик может разойтись в миллионах экземпляров. Кому не интересно пройтись от тайного погребка, скрывшегося в недрах железнодорожного вокзала, до ресторана "Поганка", криво поставленного совсем в другом углу города. Естественно, в бедекере будет точно указана широта и долгота каждой питейной точки. Вкус выпивки не зависит от широты и долготы, но это придаст изданию респектабельность.
      Ночь.
      Я был доволен первой ночью в Софии.
      Растет, но не стареет.
      И правильно.
      5. НАЙТИ НЕПОТЕРЯННОЕ
      Когда поезд прибыл в Шумен, прозаик П. и поэт К., вселившись в удобные номера, ненадолго исчезли. Наверное проводили закрытое партийное собрание. Ненадолго, но я остался один.
      Впрочем, именно ненадолго.
      Уже через полчаса комнату под завязку забили молодые шуменские поэты, уже знавшие о нашем прибытии. Самым шумным оказался эссеист Веселин Соколов, самым молчаливым философ Карадочев.
      Банду возглавлял поэт Ганчо Мошков, человек крепкий и темпераментный. Он совершенно замечательно комментировал собственные стихи. Это не было попыткой спасти неудачные строки, вовсе нет, это был некий самостоятельный жанр.
      С чем-то подобным я тоже, впрочем, когда-то сталкивался.
      Ну да! Томский поэт Михаил Карбышев.
      Писать стихи Михаил Карбышев начал в пятьдесят лет, зато это были настоящие стихи. Карбышев тут же заказал визитку: "Поэт Сибири и всея Руси". Вот он-то всегда комментировал свои стихи.
      "Вот, - говорил он, восторженно повышая и повышая голос, - сейчас прочту свое замечательное стихотворение о женщине. Ведь как написалось? На улице! В снежный день подхожу к почтамту, а по ступенькам почтамта вверх плавно, легко, ну совсем легко поднимается женщина..."
      Вот так, объяснял Карбышев, толпа течет, вот так стоят колонны, вот тут, значит, ступеньки почтамта, ну, помнишь, частые, частые, а по ступенькам - женщина!.. Плавно!.. А над нею - снег...
      Все заметелено, все заметелено от главпочтамьта до площади Ленина...
      Впрочем, эти стихи как раз не принадлежат Карбышеву.
      Но это неважно.
      Ганчо Мошков, задыхаясь, читал:
      - "Край Божица, във Тузлука, име дол като подкова. Ах, край златната Божица, денем куковица куха, нощтем се обажда сове..."
      Все блаженно молчали.
      - "Светел дол, поляне тъмна. Йове, Кате, как е страшно! Ах, до златната Божица мълкнали пътеки стремни, като празни патронташи..."
      Почти без перехода (можно ли считать переходами небольшие чашки вина?) Ганчо прочел "Божицу", "Камчийскую элегию", а еще "Прощание с капитаном". Каждому стихотворению предшествовал поэтический комментарий. Скажем, перед стихотворением "Хляб", состояшим всего из одиннадцати строчек, Ганчо сказал:
      - Геннадий! Сибиряк буден! Плыл в море однажды. Играл с Черным морем, плыл легко на спине, бездна над головой, бездна снизу. Плыл и попал в мертвую зыбь, в мертвое волнение, проклятое, темное. Ноги отказались работать, руки устали. Знал - тону, но кричать страшно. Волна меня поднимала, вдруг видел берег, всегда как в последний раз. Очнулся на песке...
      Странно, в стихотворении "Хляб" не было этого мертвого ужаса, так отчетливо отражавшегося на лице Ганчо Мошкова..
      Впрочем, что это я? Ведь Миша Веллер писал: личное потрясение.
      Этот вечер стал переломным.
      Ганчо и Веселин, философ Карадочев и светлая поэтесса, за весь вечер не сказавшая ни слова, повлекли всех в корчму. К ужасу прозаика П. и поэта К., составившим нам компанию, к нам присоединились две шведских студентки, интересовавшиеся искусством Средиземноморья. До приезда в Болгарию они интересовались искусством конкретно Кипра и Греции, теперь их интересовало искусство конкретно Болгарии. Прозаик П. и поэт К. смотрели на шведок с подозрением, слово искусствовед было им хорошо знакомо. Но больше они следили за мной, сколько я наливаю? Они явно боялись, что в компанию давным-давно втерся какой-нибудь Мубарак Мубарак, или того хуже - Хюссен.
      Поведение прозаика П. и поэта К. было замечено Ганчо Мошковым. Он встревожился. Негромко, что стоило ему определенных усилий, он спросил:
      "У твоих известных коллег совсем нет слабостей?"
      Я негромко ответил:
      "У них есть некоторые слабости, но они стесняются."
      "Скажи, - попросил Ганчо. - Я хочу помочь твоим коллегам."
      Я честно сказал:
      "Они любят выпить, они хотят выпить, они мечтают выпить со всеми вами, но стесняются. Они не могут выпивать просто так, им нужна серьезная причина, им нужен повод для выпивки. Хотя бы официальные тост. Это их сразу раскрепощает. Ведь в искусстве они люди официальные."
      Ганчо Мошков понимающе кивнул.
      Повинуясь незримому приказу, молодые шуменские поэты густо сбились вокруг прозаика П. и поэта К. "Ваши книги, - услышал я взволнованные голоса, - учат жить! Мы выросли на ваших книгах! Мы собираемся и дальше на них расти. Давайте выпьем за книги, которые вы уже написали, за книги, которые вы пишете, за книги, которые вы еще будете писать."
      Эти слова произвели волшебное впечатление.
      Прозаик П. и поэт К. охотно подставили свои фужеры под непрерывно бьющую струю вина. Поэт К., впрочем, заметил:
      "Но вы, болгары, должны помнить..."
      - Дружба навсегда! Дружба завинаги!
      "Но вы, болгары, должны помнить..."
      Вечером следующего дня, вернувшись из Мадары, я увидел поэта К. и прозаика П. на завалинке нашего высотного отеля. Их окружала толпа молодых, совсем не уставших молодых поэтов. Впрочем, может быть, поэты менялись, приходя на встречу с П. и К. как на дежурство.
      Я услышад:
      - Дружба навсегда!
      - Но вы, болгары, должны помнить...
      - Дружба завинаги!
      - Но вы, болгары, должны помнить...
      Для меня день закончился в номере беловолосых шведских студенток, интересующихся искусством Средиземноморья. Я пил коньяк "Метакса" и печально играл на шотландской волынке. Бесстыжие беловолосые студентки занимались любовью. Любовь для них была крайне важной деталью, входящей в общую фигуру искусства Средиземноморья.
      Не знаю, слышали ли вы о филодендроне селлоуме?
      Этот редкий цветок встречается только в бразильской сельве, температура в глубине его чашечки в пору опыления поднимается до сорока шести градусов по Цельсию. Столько тепла не выделяет даже тучный человек, рискнувший заняться аэробикой. Мои беловолосые подружки заткнули рододендрон селлоум за пояс, или куда там еще можно заткнуть такое. А я пил греческий коньяк и печально играл на шотландской волынке...
      Почему люди так часто боятся жить?
      Шуменская неделя многое определила и в сюжетном течении моей будущей повести.
      Не знаю, что повлияло больше - нежность, растворенная в южном воздухе, временное отсутствие партийной дисциплины или долгие тосты и лирические комментарии Ганчо Мошково, - но я, наконец, явственно увидел сюжет, явственно увидел героев.
      Одним из героем будущей повести или романа непременно должен был оказаться частный сыщик, настолько хорошо знающий людей, что уже не нуждался в личном оружии. Крутой парнишка с десятью классами за плечами, с двумя курсами юрфака и, конечно, армией. Он терпеть не мог драчунов, но сам подраться любил. Естественно, был он при этом человеком тонким и понимающим. Если его просили разузнать, не встречается ли такая-то дама с таким-то вот подлецом, а если встречается, то не происходит ли между ними того-то и того-то, он, понятно, получал всю нужную информацию, не прибегая ни к насилию, ни к грубому обману.
      Собственно, с этого и должна была начинаться повесть.
      Некто Шурик, так звали героя, был срочно вызван в контору к шефу. Обычная комнатушка, снятая под офис. Пустая, а все равно тесная. Впрочем, из пятерых сотрудников частного детективного бюро четверо, как правило, всегда находились на заданиях, а что касается сейфов и прочего, шефу Шурика они были ни к чему - Роальд обладал невероятной памятью, кроме того, дома у него стоял недурной "Пентиум" с еще более сильной, чем у хозяина, памятью.
      Я явственно видел шефа. Имя его было Роальд. В отличие от Шурика, он был груб. Даже вокзальные грузчики считали его грубым человеком. Но если честно, Роальд не был груб, просто он любил дисциплину. А на столе перед ним всегда лежала крупномасштабная топографическая карта города.
      Войдя, Шурик расстегнул джинсовую куртку, но раздеваться не стал. Все равно куртку не на что было повесить.
      - Ну? - спросил он.
      - Дерьмовые новости, - грубо ответил Роальд.
      Шурик ухмыльнулся:
      - После такого вступления все остальное выглядит, наверное, вполне приемлимым.
      И спросил:
      - Снова доктор Органзи?
      - Нет, - отрезал Роальд. - Скоков достал доктора. Завтра доктор выложит недостающие семь кусков.
      - Тогда что?
      - Сам прикинь.
      Шурик прикинул:
      - Люция Имантовна?
      Роальд повеселел. Он любил, когда сотрудники его частного сыскного бюро думали.
      - Ею и займешься.
      - А Скоков? - сразу увял Шурик.
      - Скоков доводит доктора.
      - А Вельш?
      - На Вельше висят фраера из видеосалона.
      - А Коля Ежов, который не Абакумов? - (Это такая шутка была в конторе). - Почему не Коля?
      - Потому что Коля улетел в Сочи.
      - Ничего себе! - обиделся Шурик. - Меня ты дальше Искитима никуда не посылал.
      - Если тебе прострелят руку, пошлю.
      - Ладно, - сдался Шурик. - Что там у Люции?
      Люция Имантовна являлась постоянной клиенткой частной сыскной конторы Роальда. Тридцать пять лет, не замужем, все остальное в норме. Ей постоянно не везло, но деньги у нее водились. Три года назад внезапно исчез человек, которого Люция Имантовна привыкла называть своим третьим самым любимым мужем. Вышел из дома и не вернулся. Ни в моргах, ни в клиниках, ни на квартирах немногочисленных приятелей третий самый любимый муж Люции Имантовны не появлялся. Всесоюзный розыск тоже не принес успеха. Как и бывает, история стала забываться.
      Но не Люцией.
      Двух первых мужей она выгнала сама. Мысль о том, что кто-то ушел от нее сам, была для Люции Имантовны нестерпима. Придя к Роальду, она не стала скрывать: похоже, за ее самым любимым мужем тянулся какой-то след. Может, он кому-то землю продавал погонными метрами, может, чем-то не тем баловался в юности. Она не знает. Но что-то такое было. Чего-то ее муж боялся. А, может, был слишком интеллигентным.
      - Бросьте, - грубо сказал Роальд. - Любовь это всегда побег. Или от себя, или от того, кого любишь. А если не побег, - добавил Роальд грубо, тогда поимка.
      Слова Роальда заинтересовали Люцию Имантовну.
      - Ты - придурок, - сказала она Роальду. - Но если ты разыщешь любимчика, я твою контору поставлю на ноги. У меня три ларька на рынке. И вообще я умею жить.
      - Вас понял, - сказал Роальд.
      Время шло, но любимчик не находился...
      Роальд сделал эффектную паузу.
      - Смотри, - наконец сказал он, выкладывая перед Шуриком местную газету. - Видишь этот снимок? Вот тут, ниже, под описанием очередной презентации. Кто-то там издал книгу, обмывали ее в Домжуре. Фотография сделана именно на презентации. На редкость отчетливая фотография.
      - Ну и что? - спросил Шурик.
      - А то, что Люция утверждает: один из придурков, изображенных на фотографии, ее пропавший муж.
      - Сильно, - оценил Шурик.
      Снимок, действительно был отчетливый.
      Шурик увидел за одним из столиков несколько криворотого человечка. Криворотость вполне можно было отнести к дефектам печати, но на всякий случай Шурик заметил, что на месте Люции Имантовны разыскивать такого чудика он бы не стал.
      - Не твое дело, - грубо сказал Роальд.
      - Но ты сам посуди, - сказал Шурик. - Мужик в бегах несколько лет. Люция ищет его непрерывно. Одних обьявлений сколько давала. "Мой лютик, жду!" А лютика нет, как не было. Откуда ж ему сейчас появиться?
      - Не твое дело, - грубо повторил Роальд. - Может, на снимке совсем другой человек. Бывает. Все равно надо проверить. Люция нам платит неплохие деньги. А ее бывший муж сам пописывал в газеты. Почему ему не зайти в Домжур? Его, наверное, там знают. Я и сам не верю, что он в городе, но...
      Он посмотрел на Шурика и грубо добавил:
      - Хочешь мяса, сделай зверя!
      6. ДЛЯ КОГО ПИШЕТ ПИСАТЕЛЬ
      На четвертый день прозаик П. и поэт К. пришли в себя. Проведя в номере короткое закрытое партсобрание, они явились ко мне и не отказались от бутылочки ледяного швепса. Что мы собираемся делать дальше? - утомленно спросил прозаик и укоризненно постучал тростью в пол, будто призывая в свидетели своего благорасположения кого-то из нижних соседей.
      - Поедем к мадарскому коннику.
      - Кто такой?
      Я рассеял их подозрения.
      Мадарский конник - это высеченный на гигантской известняковой стене всадник. Видимо, коренного происхождения, не просто болгароязычный. В левой руке коннник держит поводья, а правой бросает копье, пронзая льва символ всего чуждого, иностранного. За конником бежит собака. Не какой-нибудь нынешний недобитый сардель-терьер, а настоящая славянская боевая собака. Таких приравнивают к холодному оружию. Кто и когда создал шедевр - неизвестно. Надписи, оставленные на стене ханами Тервелом, Кормисошем и Омуртагом ясности в вопрос не вносят, ибо оставлены, понятно, уже после создания барельефа. Мы непременно должны все это увидеть.
      Прозаик П. согласно кивнул, но поэт К., на всякий случай, заметил:
      - Но они, болгары, должны помнить...
      День выдался столь душный, столь опаленный бессердечным южным солнцем, что даже штурцы, так в Болгарии называют кузнечиков, орали истерично и с передышками.
      Бесконечная травянистая степь... Так и ждешь, вот-вот вдали появится римская колонна...
      Гигантская белая стена известняков на горизонте, вырастающая по мере того, как ты к ней приближаешься... Адам, посещавший рай, видел кусочек этого края...
      Три автомобиля шумно рубили плотный душный воздух. Тучные мотыльки разбивались о ветровое стекло. Боже, как прекрасен и древен мир, в котором нам выпало жить! Если бы не битое стекло в канавах... Если бы не обрывки пластиковых ппакетов... Если бы не мятые жестянки, поблескивающие на обочинах...
      Виктор Петрович Астафьев признался однажды: "Я эту экологию осознал, когда на берегу не осетров, а дохлых ершей увидел. Уж если ерш не выдерживает!.."
      Мы тогда спускались на теплоходе по Оби. За несколько километров от берега можно было видеть несомые течением пластиковые пакеты.
      Вечность.
      И духота.
      Мы купались в быстрой, поразительно прозрачной, ничем еще не загаженной, мерно и мирно журчащей, но вдруг упруго выкатывающейся из-за берегового поворота реке Камчии. Прозаик П. вошел в воду по плечи, но все равно был виден до пяток, так прозрачна была вода. Веселин Соколов шумно бросился в воду с разбега, ему кланялась трава, густо облепившая горбатый берег. И все-таки даже в этом раю я наткнулся ногой на осколок бутылки.
      Кровь смешалась с водой.
      - Ты терпи, - заботливо сказал Веселин. - Ты же знаешь, Камчия - река Андрея Германова. Пусть Андрея уже нет, каждая река впадает в Стикс. Теперь ты и Андрей - кровные братья.
      Я кивнул.
      Я всегда сомневался в том, что самый древний плач человека - плач по женщине.
      Да, конечно...
      "Пиши о любви. Любовь - это единственная стоящая вещь. Повторяй без конца - люблю. Расскажи им, Джексон, ради Бога, расскажи им о любви. Ни о чем другом не говори. Рассказывай все время повесть о дюбви. Это елинственное, о чем стоит рассказывать. Деньги - ничто, преступление ничто, и война - ничто. Все на свете - ничто, только и есть, что любовь..."
      Незабвенный Уильям Сароян.
      И все же самый древний плач человека - по дружбе. Дружбы не хватает всегда. Она есть, ты ее ищешь, все равно ее всегда не хватает.
      И, слушая Веселина, глядя на огромные белые облака, как осадные башни катящиеся по выгоревшему шуменскому небу, уже предчувствуя дождь, так хорошо зашуршавший бы в сухих травах над Камчией, я плакал по людям, которых считал своими друзьями, которых мне посчастливилось знать, или которые когда-то просто помогли мне стать самим собой.
      Таким ли я стал, какими они хотели меня видеть?
      Не знаю.
      Глядя на огромные облака, на выгоревшее небо, на прозрачную быструю реку Камчию, поросшую по берегам травой, я плакал об Андрее Германове, которого давно нет с нами. Поглаживая рукой сухую траву, я видел, как академик Дмитрий Иванович Щербаков в своем домашнем кабинете на Малой Якиманке подписывает мне "Затерянный мир", потому что, черт побери, палеонтологию можно изучать не только по Давиташвили и Рўмеру. Я видел Ивана Антоновича Ефремова, он рассказывал анекдот, но для меня это звучало президентской речью. И видел академика Ивана Ивановича Шмальгаузена, который, похоже, искренне считал, что в свои шестнадцать лет я вполне могу разобраться в "Основах сравнительной анатомии". И видел пухлые пальцы Анны Андреевны Ахматовой с вьевшимися в них кольцами - она заплакала, услышав меня. В том, как мы начинали, она почувствовала нечто ей хорошо и угрюмо знакомое. И видел знаменитого энтомолога Николая Николаевича Плавильщикова, первым обьяснившего мне, что литература - это вовсе не обязательно то, что мы читаем. И видел Леонида Дмитриевича Платова последнего Дон-Кихота нашей фантастики. И видел грека Аргириса Митропулоса, бежавшего в Болгарию от черных полковников... И Юру Ярового, сгоревшего в машине... И Яна Чопика-Лежаковского, разбившегося в машине...
      И все они умерли, умерли.
      И я давно пишу не для них.
      Для кого вообще пишет писатель?
      Тополь над Камчией весь порос странными узловатыми шишками, кора стоявшего рядом дуба лупилась. Вода стремительно выбегала из-за поворота, будто торопясь посмотреть на нас, она стремительно завивала петли струй и водоворотов. Неутомимый язычник Веселин Соколов пел и плясал на травянистом берегу.
      Невероятное выжженное небо.
      Ближе к зениту оно отливало перекаленной сталью.
      Это небо видело римлян и даков, оно видело когорты Александа Македонского, и много еще чего. Об этом и пел Веселин - язычник. Будь костер, Веселин, наверное, прошелся бы босиком по углям.
      А, ерунда!..
      Будь у Веселина возможность, он просто обхватил бы мощными языческими руками древо эволюции и без стеснения обтряс бы с него все груши, как это уже не раз проделывал Тот, Кто Всегда Над Нами.
      7. МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ
      Конечно, Шурик (я имею в виду частного сыщика) вобрал в себя все лучшие черты язычника Веселина Соколова. Жаль, сам Веселин об этом не знает. А вот Люха наоборот - набрался от всех понемножку, часто отнюдь не лучшего. Не случайно в Домжуре кто-то с восхищением отозвался о Люхе - вот фрукт! вечно в депрессии.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6