Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Солдат и мальчик

ModernLib.Net / Классическая проза / Приставкин Анатолий Игнатьевич / Солдат и мальчик - Чтение (стр. 9)
Автор: Приставкин Анатолий Игнатьевич
Жанр: Классическая проза

 

 


— Зайду, тетя Маня, — пообещал он, потупясь. Ее больной взгляд, в котором мерещилось ему уже недоверие, сомнение и осуждение его, был сейчас невыносимым.

— Мы все вдвоем и вдвоем… Поплачемся друг дружке на тяжелую бабью долю, вроде легче станет. Но ведь еще детишки меня ждут. Надо идти, нельзя своему горю поддаваться. У всех сейчас одно горе, война проклятая. У всех, Андрюша.

Она двинулась медленно по коридору, а ему подумалось, что надо что-то еще ей сказать. Но слов никаких не было.

— Я приду, тетя Маня! — голос прозвучал униженно и глухо. Этого нельзя было не заметить.

Она оглянулась, посмотрела на него страдающим, идущим из глубины, затемненным своим взглядом.

С чувством физической боли, отвращения к себе выходил он на улицу. Не замечая ребят, сел на скамейку.

Судорожно вздохнул, рассеянно взглянул вокруг.

Припекало солнце. На деревцах, воткнутых перед школой, завязывалась мелкая зелень.

Неожиданно подумалось, что пора, выпавшая на эти несчастные дни, была самая редкая, светлая. Невозможно этого не видеть. И он видел, но никак не ощущал. Чувства его, придавленные обстоятельствами, были как слепые.

Однажды прочел он в книге о Робин Гуде стихи:

Двенадцать месяцев в году, Двенадцать, так и знай!

Но веселее всех в году Веселый месяц май!

Не стихи даже, а народная английская баллада, он вспоминал ее каждой весной. И каждую весну звучала она по-новому.

Но случилось, как раз перед войной, померзли за зиму все подмосковные сады. Стаял снег, прилетели птицы, а на деревья было невозможно смотреть. Чернели пустые, голые, как кресты на погосте.

Май в таких садах, и синее, сквозь сухие ветки, небо, первая трава под кронами казались кощунством. Правда, к середине лета оттаяли редкие сучки, дали блеклую, тут же увядшую зелень. Но и все.

Садом, голым по весне, была сейчас душа Андрея.

.Могло ее оживить лишь тепло, исходящее от Васьки. Оно и оживляло, и поддерживало худые желтые ростки. Но удар следовал за ударом, и после каждого казалось, что невозможно подняться, обрести себя.

Все, что происходило кругом, происходило и с Андреем. Ложилось, накапливалось в нем, терзая изболевшуюся совесть. Тяжкой виной добавилась сюда и Олина смерть. Ребята стояли в отдалении, Васька показывал Ксане на большую яму, объясняя, что в сорок первом году упала тут целая тонная бомба. Фрицев от Москвы зенитками отогнали, они побросали бомбы куда попало. А эта бомба не взорвалась. Но все равно в школе и в домах выскочили стекла. Яму сразу окружили заборчиком и несколько дней откапывали; все говорили, что она замедленного действия. Васька потому и запомнил, что им не разрешали ходить в школу. А потом сказали, что в бомбе оказались опилки и записка: «Чем можем, тем поможем!» Это немецкие рабочие писали…

Андрей слушал Ваську, медленно приходя в себя.

Спросил, привставая:

— Василий, а ты про Робин Гуда слышал? Был такой меткий стрелок из лука.

— Это, наверное, до войны? — сказал Васька. — Я до войны плохо помню…

Солдат и Ксана одновременно улыбнулись, поглядев друг на друга. Они как бы и вправду были на равных в сравнении с маленьким Васькой. И он это видел и великодушно позволял опекать себя, зная, что это не унизительно и он всегда может удрать, если такая опека надоест.

Мимо проскочили детдомовские ребята, крикнули на ходу: «Сморчок! Тебя искали! Сыч тебя искал!» «Да ладно», — сказал Васька. Но почувствовал себя неприятно. «Психует Сыч-то!» — добавили ребята и убежали, крича на ходу, что сегодня они выступают в госпитале…

Ксана заторопилась домой и повторила свое приглашение.

— Мама наварила суп из селедки. Пойдем!

— Слышала? У нас выступление в госпитале, — отвечал Васька.

Вообще-то он не любил ходить по домам, не считая тех особых случаев, когда он посещал без приглашения, но и без хозяев.

Он законно считал, что детдомовец в домашней обстановке пропадет. Привыкнет, размягчится, потеряет способность выживать, тут и конец ему. Да и вообще домашние были другим миром, и соприкосновение с ним не приносило радости. Будут жалеть, подкармливать, числить про себя несчастненьким, сиротой…

Все это Васька понимал и отказался.

— В госпитале нельзя пропускать, там же раненые.

— И ты у нас раненый, — сказала Ксана. — Да еще голодный. Никто не выступает на голодный желудок. Пойдем, пойдем!

Она распоряжалась как взрослая, будто понимала, что солдат и Васька послушают ее.

— Давай сходим, — предложил солдат.

Васька подумал, что с солдатом его жалеть не станут, и согласился.

Дорогой Ксана рассказала, что мама ее работает на дому, шьет одежду для бойцов. Когда бежали от немцев, успели захватить одну швейную машинку «Зингер»… Вот на ней мама и шьет.

Солдат слушал, кивал, а Васька почему-то злился.

«Мама да мама, подумаешь, мамина дочка…». Подошли к знакомому дому возле магазина. Миновали парадную дверь с высоким крыльцом, где недавно орала Сенькина мать, Акулиха, и ткнулись с обратной стороны в низенькую пристройку.

— Пригибайтесь! Пригибайтесь! — попросила Ксана, с шумом распахивая дверь. Она закричала с порога: — Мама! Я с гостями! Они будут есть суп с селедкой!

«Опять мама, — подумал Васька. — Надоело. Не люблю мам».

Молодая красивая женщина поднялась им навстречу, всплеснула руками:

— Ой, как хорошо. Проходите, пожалуйста. Поздоровалась с Васькой за руку, потом с солдатом, называя себя Верой Ивановной. Голос был у нее звонкий и мелодичный. На груди колыхалась желтая лента сантиметра.

«И ничего особенного, — решил Васька. — Дядя Андрей все равно лучше».

— Мама, — повелительно говорила Ксана, точно она, а не мама была здесь главная хозяйка, — я тебе рассказывала про Васю, помнишь? Его нужно подлечить, а его одежду тоже… Он сегодня выступает на концерте.

— Ну, подумаешь, — пробурчал Васька.

— Все сделаем, — мягко, мелодично, таково было свойство ее голоса, повторяла Вера Ивановна, осматривая бегло Ваську, обходя вокруг него. На солдата она почти не взглянула.

— Пусть разденется, — попросила она. — А насчет лечения, Ася, ты уж сама… Ты у нас в школе курсы сестер кончила.

— Раздевайся, — приказала Ксана. — Тебе помочь?

— Вот еще, — нахохлился Васька. — Я и сам шить умею. Только у меня иголки нет.

— А у нас есть. Снимай, снимай, я за йодом к подруге сбегаю.

Солдат кивнул: раздевайся, мол, если просят.

Вася, сопя недовольно, снял одежду и сел на кровать, закрывшись одеялом. Вера Ивановна осматривала штаны и рубашку, поднимая их на уровень глаз и вздыхая. Спросила, как же он, Вася, собирался выступать с такими дырками?

Отвечать не хотелось, но и оскорбительного вроде ничего в вопросе не было.

— Меня поставят в середину хора, кроме головы, ничего не видно, — сказал он.

— Так ты поешь? — воскликнула Вера Ивановна. — А наша Асенька музыкой до войны занималась. Сейчас-то она все забыла.

Женщина застрочила на машинке, быстро вращая ручку. Васька перестал дрыгаться, уставился на Веру Ивановну, удивляясь, как ловко у нее получается. Он умел зашивать при помощи иголки, даже гвоздя, но такой работы он не видел. Вообще-то, если бы спереть такую машинку, он бы тоже научился. Хорошая игрушка, надо запомнить.

— А вы, Андрей… Вы кем доводитесь мальчику? — Вера Ивановна спросила, откусывая нитку и взглядывая на солдата так исподлобья. — Я сразу увидела, что вы похожи.

— Мы? — повторил мальчик. — Мы? Похожи? Он подскочил на постели, расплылся от радости. Счастливыми глазами посмотрел на солдата. И тот, взглянувна Ваську, подтвердил:

— Ясное дело… Не чужие.

Ксана притащила йод, улыбающийся Васька не успел и пикнуть, испятнала его лицо, руки, шею, даже волосы. Васька пытался заорать, но Ксана сказала:

— Все! Все! Еще здесь, и все. И здесь… И здесь… Стерпел Васька, а о Вере Ивановне подумал, что вовсе она не плохая, если заметила их сходство.

Вера Ивановна кончила шить, бросила одежду на кровать со словами:

— Держи, крепче новой! Солдату она сказала:

— Мне надо с вами потолковать. Ася, посмотри за супом…

— Что ж, — согласился он.

— Пойдемте во двор. Только осторожнее, не стукнитесь головой!

Они встали у крылечка, Вера Ивановна в упор посмотрела на солдата. И он теперь увидел, что у нее большие темные глаза, в сумерках которых затаилась усталая грусть, а в волосах много седины.

— Кажется, я догадываюсь, по Аськиным рассказам, — начала она смущенно.

— Догадываюсь, что у вас неприячности. Но разговор не о вас, о мальчике. Если есть возможность, купите ему одежду. Эта кончилась.. И потом… У него вши. Понимаете, целые гнезда вшей. Я пыталась их давить, смотрю, еще, еще… В каждой складке… Я могу постирать все, но лучше бы сжечь. Вши могут быть и тифозные…

Андрей расстроенно молчал.

Женщина по-своему расценила его молчание, добавила, оправдываясь:

— Не подумайте, что мы уж такие… привереды. Мы, правда, до войны хорошо сперва жили. Муж был кадровый военный, крупный командир. Мы ничего о нем не знаем. А я не работала, но я умела хорошо шить, это нас и кормит. Сейчас мы в долгах… Всем трудно, я понимаю. Но когда в нужде дети, ужасно. К этому привыкнуть нельзя.

— А что нужно? — спросил солдат.

— Да что покрепче, — отвечала Вера Ивановна. — Вот, вроде вашей шинельной… Только потоньше. Чтобы игла взяла.

Андрей машинально потрогал на себе шинель.

— Если это… продать?

— А сами как будете?

— Сам-то обойдусь, — увереннее сказал он. — Цыган шубу давно продал! А я вроде цыгана… Нет, серьезно. Вот только я торговать не умею.

Вера Ивановна оценивающе оглядела шинель, но исподволь смотрела на солдата.

— Сейчас идут все на рынок, — произнесла она.

— Мне туда нельзя.

— А может… им?

Она не назвала Акулиху, но кивнула в сторону дома.

— Спекулянтам?

— Связываться с ними гадко, — сказала со вздохом Вера Ивановна. — Отвратительное порождение войны. Но что делать-то? Мы с вами сами ничего не можем… Знаете, слышала недавно анекдот, что решили с блатом покончигь. Похоронить его, и все. Положили в гроб, крышкой накрыли, да гвоздей не оказалось. Где взять гвоздей? Советуют: по блату можно достать. Выпустили блат, а он и был таков…

Вера Ивановна предложила:

— Давайте вашу шинель.

Ушла и долго не возвращалась. Солдат обошел трижды вокруг дома, начал беспокоиться, когда увидел ее, бегущую вприпрыжку. Издалека показала в кулаке деньги, крикнула весело:

— Ну, баба стерва! Акула зубатая! Нюхом почувствовала, что дело поживой пахнет. Уперлась, уж я слезу перед ней пустила. Мол, мужнина память, единственная…

Засмеялась облегченно.

Андрей смотрел на нее, на губы, нервные, подвижные, на смуглое точеное лицо, на глаза, глубокие, сумеречные, и впервые почувствовал, что хотел бы ее сильно поцеловать.

Но, прежде чем он сам понял свое желание, она угадала и пригасила себя. Сделалась вежливо ровной.

Солдат принял деньги, с укором произнес:

— Коли взялись, помогали бы и дальше, — но укорял ее не за это, оба понимали. — Я ведь уезжаю…

— На передовую? — спросила она тихо.

— Да.

— Когда? Сегодня? Завтра? Впрочем, что я спрашиваю. Этого никто не знает. Мы так и жили всегда в неизвестности, когда куда мужа пошлют… Аська моя на перепутье родилась. В общем… — Она помедлила, глядя на него наклонив голову и как бы снизу, такой она была еще красивее, как девочка неопытная на свидании. — Если не уедете, милости прошу, как у нас говорят. Милости прошу к нашему шалашу.

Она рывком взяла деньги, спрятала, отвернувшись, в лифчик. Потом открыто, с вызовом, посмотрела ему в глаза.

Вернулись в комнату, стали есть обещанный суп с селедкой.

Вдобавок к нему Вера Ивановна принесла кислой бражки. Налила всем — солдату, Ксане немного, а Ваське дала целый стакан.

— Это как квас… Не страшно.

Васька выпил, стал веселым. Подумалось: Хоть она и мама, а ничего, приятная женщина».

Развязался у Васьки язык от бражки. Стал он рассказывать, как в детдоме пайки делят. Откусят, положат на весы. Многовато. Еще откусят. Останется крошечка какая-то. Развесчик чихнет, она и улетит.

Изобразил Васька в лицах, все рассмеялись. Ксана так и заливалась, солдат восхищенно качал головой: «Ну и Васька, артист!» Он совсем разошелся, спел «Халяву».

Женился, помню, я на той неделе в пятницу, Она из всех девчат фартовая была, Я полюбил ее. Халяву косолапую, Но для меня она фартовая была…

Возвышенно пел, проникновенно Васька, думал, что это грустная песня. Но все опять начали смеяться. Только Ксанина мама с мягкой улыбкой произнесла:

— Вася, скажи, а ты сказки любишь?

— Конечно, — отвечал он.

— Вот мы с Аськой по вечерам сказки рассказываем… Про Ивана Царевича, про Василису… — Я про мужика знаю, — сказал Васька.

— Ну, расскажи.

— Про мужика? — спросил Васька. — Жил мужик и ловил рыбу. Приходит однажды на речку, смотрит — журавель попался в сети. Ногой зацепился, а выбраться не может. Пожалел мужик и освободил журавля. А журавль и говорит ему человеческим языком: «Пойдем ко мне домой, я тебе подарок хороший дам». Пришли они к журавлиной избе, и вынес ему журавль скатерть-самобранку…

— Вот такую сказку я люблю, — кивнула Вера Ивановна.

— Захотелось по дороге старику есть, он и говорит:

«Напои-накорми, скатерочка!» Только сказал — и на скатерти все появилось: картошка, капуста, чего еще… Суп из селедки тоже появился. Даже свиная тушенка в банках. И целый бухарик хлеба!..

— Сюда бы эту скатерочку, — воскликнула Ксана.

Васька продолжал:

— Зашел мужик к богатею переночевать, а тот ночью и заменил скатерть. Ему мужик-то проговорился. Приходит домой и говорит старухе: мол, не надо, старуха, теперь в очередь в магазине стоять и в колхозе работать. Все у нас будет. Развернул скатерть, а она и не действует. Обманул, видно, журавль, подумал мужик и вернулся к нему. Так и так, плохую ты скатерть дал, не включается она…

— Как наш утюг, — засмеялась Ксана. А солдат и Вера Ивановна улыбнулись: «Рассказывай, рассказывай, Вася».

— Дал тогда журавль мужику волшебную книгу, — продолжал Васька. — Откроешь ее, а там что ни страница, то продуктовые карточки, да литеры всякие, да ордера на мануфактуру. Вырывай, а они не кончаются. Пришел мужик опять к богатею, попросился переночевать, а тот ночью снова переменил. Вернулся утром мужик домой, а в книге, глядь, обыкновенные страницы…

— А что за книга-то была? — спросила вдруг Вера Ивановна.

— Толстая и без картинок, — нашелся Васька. — В третий раз журавль дал мужику зеркальце волшебное. Посмотришь в него, и все тебе на свете видно. В каком магазине что выбросили, а где под прилавком держат продукты, а где по мясным талонам отоваривают…

— Мама, а у нас мясные тоже не отоварены, — напомнила Ксана.

— Так у нас же нет волшебного зеркала, — засмеялась Вера Ивановна.

— Мда, — протянул солдат. — Мне бы тоже оно пригодилось… Как ты думаешь, Василий?

— Конечно, — сказал Васька. — Но его богатей тоже украл. Тогда журавль подарил ему сапоги-скороходы. Если, к примеру, будет мужик от милиции удирать, наденет он эти сапоги — и раз…

— Он что, жулик? — спросил солдат.

— Зачем? На всякий случай! А то контролеры в электричке пойдут… Или бандиты пристанут, или пьяницы, — сказал Васька. — Они не рвутся, не промокают. Нет, сапоги удобные были, только их богатей спер у него. Пошел он снова к журавлю и говорит: мол, плохие у тебя подарки, без проку они мне. А журавль и спрашивает:

«Не заходил ли ты ночевать к богатею?» «Заходил», — отвечает мужик. «Все тогда понятно! Вот тебе последний подарок, — и приносит сумку, — скажи: „Сорок из сумы!“ И все у тебя будет в порядке», — Щедрый был журавль, — сказала Вера Ивановна, вздохнув.

— Вы дальше послушайте, — попросил Васька. — Пришел он к богатею и просится переночевать. «Куда бы, говорит, сумку положить. Она у меня не простая, всякие просьбы исполняет. Надо только сказать: „Сорок из сумы!“ Лег мужик, а сам не спит, ждет, что дальше будет. Хозяин-богатей подождал да и говорит; „Сорок из сумы!“ Выскочили тут из сумки сорок автоматчиков, навели на богатея автоматы и говорят: „Отдавай подарки!“ Он все и отдал. А мужик пришел домой и отнес в комиссионку.

— Вот чудак! — Ксана всплеснула руками. — Зачем же в комиссионку-то?

— А чтобы деньги были, — резонно отвечал Васька.

— 20 —

Оксане в госпиталь идти не разрешили.

Вера Ивановна сказала, что девочке надо готовить уроки. Поздно, нечего шляться неведомо где.

Васька клялся, божился, что проводит до дому, Вера Ивановна качала головой:

— Незачем ей идти в ваш госпиталь. Она видела отступление, с нее достаточно. А вы приходите.

Солдат и мальчик задворками вышли к высокой железной ограде, отыскали лаз и очутились на территории огромного лесопарка, где размещались белые корпуса госпиталя. До войны здесь был санаторий НКВД.

Васька все тут знал. По одной из дорожек направился в глубь парка и остановился перед громадной ямой, сплошь заваленной бинтами.

Мальчик уперся глазами и эти окровавленные бинты, шепотом сказал:

— Видите?

Лазил в санаторий Васька часто. Его территория примыкала одной стороной к колхозному полю, здесь оно не охранялось. Детдомовцы нашли лазы, проторили тропы, пробили отверстия и, как саранча, объедали край, что шел вдоль забора. Здесь росла морковь.

Но это бывало осенью, а осень — золотая пора, как пишут в книгах для чтения. Золотая, в Васькином понимании, оттого, что ходишь с тяжело набитым брюхом, будто в нем и впрямь золото. А в нем кроме моркови и клюква, и турнепс, и свекла, и горох, и капуста, и картошка… Все тогда идет в корм, поглощается в печеном или сыром виде.

Как рыбьи мальки, нагуливают детдомовцы по осени вес в страхе перед долгой и голодной зимой. Теперь до осени требовалось еще дожить.

Васька умел и весной выкапывать из грядок чужую посаженную картошку, но прибыль тут не велика. Выгоднее, знал, дождаться урожая. К тому же, по совету академиков, стали сажать не целые клубни, а лишь глазки, срезы с клубня. Пожрали бы сами академики свои глазки, узнали бы, как чувствительно ударило их открытие по Васькиному желудку.

Но сколь торопливо ни пересекал бы Васька госпитальский парк, всегда останавливался он перед огромной ямой с бинтами.

Глазами, расширенными от напряжения, втыкался он в белые марлевые горы, испачканные кровью и йодом. По спине тек леденящий холод. Становилось трудно дышать.

Вот и сейчас мальчик завороженно стоял перед ямой, пытаясь цепким детским умом постигнуть то, что скрыто за этими кровавыми грудами: раны, крики, стоны, боль, страдание, смерть.

Замер столбиком, как суслик в степи, Васька, не в силах двинуться дальше. Хоть знает, его ждут. Глаза испуганно округлились.

Около главного корпуса мельтешили детдомовцы.

Увидели издалека Ваську, подняли крик:

— Сморчок! Тебя искали! Тебя искали!

— Кто? — спросил Васька.

— Воробьи на помойке… И один знакомый кабыздох спрашивал!

Захохотали, обычная покупка. Но увидели сзади солдата, приутихли. Что за солдат? Почему со Сморчком?

Андрей не заметил общего внимания, сел на ступеньках, задумался. Его, как и Ваську, а может и сильнее, потому что видел первый раз, поразили бинты.

Они были как сама война, ее кровавый след, жестоко напомнивший о боях, идущих недалеко.

Одно дело читать сводки, слушать сообщение Совинформбюро о больших потерях. Впрочем, о потерях говорили чужих, не своих. А тут груды, горы, завалы, залежи человеческих страданий, своих собственных, не чужих.

Не надо газет, лишь увидеть эти снежные вершины марли, растущие с каждым днем. А ведь они время от времени сжигались, чтобы уступить место другим горам, и несть им числа…

Страшный знак войны.

Здесь понятнее становились привычные по печати понятия «тяжелых», «ожесточенных», «кровопролитных», «затяжных» боев.

Васька, Васька, зачем ты сюда меня привел? Чтобы напомнить о моем долге, о моей боли?

Закрыл на мгновение глаза и молнией, как безмолвный взрыв, над головой полыхнула ракета, до нутра прожигая всепроникающим светом. И серые спины солдат, дружков своих, странно согнутые, большие и малые, крутые и не очень, а у Гандзюка и вовсе горбиком… У-у-у! А-а-а! А его утробный крик почти вслед, чтобы знали, что он рядом, там, бежит, заплетаясь, сбросив мешающую шинельку, чтобы догнать, догнать…

Вскинулся солдат, почти бегом направился прочь, но вспомнил про Ваську. Оглянулся, и Васька, словно почувствовал, встал поперек дорожки с молящими глазами:

— Дядя Андрей, не уходи! Я сейчас…

— Василий, прости. Мы потом встретимся. Васька побледнел даже от мысли, что он останется без дяди Андрея.

— Ну, немножечко, — пропищал еле слышно. От волнения голоса не стало.

Солдат растерялся от Васькиной беспомощности. Вот ведь беда, нельзя его бросать, забьется под платформу и пропадет из глаз, не разыщешь. И ждать нет сил, изощренный слух Андреев все слышит тиканье часов, которые отсчитывают, будто на взрывном механизме некой мины, последние минуты и секунды. На рынке, как отдавал часы Купцу, время глазами сфотографировал и старался думать, что оно и осталось там. А часы на этой самой минуте третий круг дают, красную черту миновали уже, и если не последовало взрыва, то потому лишь, что рассеянный минер попался, цифру иную, возможно, поставил.

— Ну, немножечко, — молил Васька потерянно. — Только песню спою. Дядя Андрей! Для раненых песню спою. Ладно?

С тех, теперь уже давних пор, как встретились они с Васькой, весь путь Андрея, хотел он этого или нет, был обозначен мальчиком. Сперва впрямую, по его приятелям и дружкам, а потом, по сути, только с Васькой, и более того, к Ваське, а не к винтовке, если не было Васьки. Это сейчас Андрей подумал так, что потерять Ваську было бы для него, может, пострашней, чем потерять винтовку. Винтовка — это только его, Андреева, жизнь, его честь и долг. А Васькина жизнь — это и его, Андреев, долг, и долг всех остальных, кто отвечает за Ваську. За него и за его будущее. За всех этих ребятишек.

Так и получилось, что должен был Андрей отступиться на короткий срок, чтобы спел Васька свою песню раненым солдатам.

— Ладно, пой, — произнес он без улыбки. — Без песен тоже не проживешь.

Появилась Лохматая, в старомодном довоенном костюме, с кокетливой косыночкой на шее. Прихлопывая в ладоши, закричала:

— Дети! Дети! Идем в зал. Предупреждаю, слушаться меня. Если будут какие-то крики, стоны, не пугаться…

И еще. Никаких подарков и угощений! У раненых брать неприлично. Боня, Боня, проследи, чтобы никто не отстал!

Боня пересчитал всех, на солдата посмотрел изучающе.

— Он с нами, Бонифаций! — предупредил Васька. — Ты скажи, что он с нами.

— Ладно, — кивнул Боня. Наверное, ему, как и остальным, было странно, что Сморчок привел солдата, да еще вроде бы его опекал.

Двинулись цепочкой по мраморным ступеням внутрь корпуса.

Просторным белым коридором, где стояли железные койки, мимо костылявших навстречу раненых, мимо пробегающих сестер и нянечек, мимо перевязанного по макушку, без лица, человека, мимо лекарств на столике, мимо палат, где лежали и сидели люди, мимо кого-то неподвижного, положенного на тележку и прикрытого простыней…

С оглядкой и перешептыванием прошли ребята в зал.

Пришлось пробираться узкими проходами, загроможденными колясками, сидячими, полулежащими бойцами, костылями, выставленными культями ног. Но, завидев ребят, раненые оборачивались и пропускали, а когда первые достигли сцены, стали им хлопать. Детей здесь любили.

Андрей сел сбоку, на свободный стул.

Подумалось, что тут, среди буровато-серых халатов, нижних рубашек и гимнастерок, он не особенно заметен. Поди угадай, свой он или чужой, если и выздоравливающим выдают форму, используя их на подсобных работах.

Разве только навострившийся старшина смог бы угадать в Андрее новобранца по некоторым внешним признакам, а пуще по глазам.

Есть в переживших недавно смертельную опасность, в их взглядах нечто такое, чего не было пока у Андрея. Но кто здесь стал бы его высматривать и определять, Люди смотрели на сцену, ждали концерта.

Вышел длинный мальчик, простодушно-веселый Боня, узкое выразительное лицо с тонкими нервными губами. Он поздравил советских бойцов с наступающим весенним праздником Первое мая, пожелал скорого выздоровления и новых сил для борьбы с фашистскими захватчиками. Объявил песню про артиллеристов.

— Наша! — выкрикнули в зале.

Горит в сердцах у нас любовь к земле родимой, Идем мы в смертный бой за честь родной страны…

Пружинистая звонкость детских голосов, прямые ударные куплеты, сложенные из таких слов, как сердце, любовь, родина, бой, честь, воздействовали на зал непосредственно и сильно.

Возможно, когда-нибудь, в другое время, в другом, недосягаемом пока послевоенном мире, станет эта песня воспоминанием о военных годах. И не прозвучит она так, и не заполнит могущественно своего слушателя. Что ж!

Сейчас именно она была главной песней для этих людей. Потому что, если произносилось слово «родина», — было это как крик души, а если звучало «смерть», то все сидящие знали ее, видели, как говорят, в глаза, вблизи и на ощупь.

Артиллеристы! Сталин дал приказ.

Артиллеристы! Зовет отчизна нас!

Из многих тысяч батарей, За слезы наших матерей, За нашу Родину: Огонь! Огонь!

Припев ребята исполняли особенно вдохновенно.

В детских голосах, пронзительно чутких, звучал истинный призыв к бою. Андрей с особенно обостренным чувством воспринял его лично по отношению к себе. А слово «огонь!» дети выкрикивали, эффект был необыкновенный.

Зал аплодировал, кричал, называя какие-то желаемые и близкие песни. Однорукий солдатик рядом с Андреем хлопал единственной правой рукой по коленке.

Андрей посмотрел на соседа, подумал не без гордости, что вот на сцене среди детишек поет Васька, близкий ему человек. Взглядом отыскал острую мордочку, испятнанную йодом, во втором ряду. Вспомнилось, как тот сказал: «Меня поставят в середину хора», Андрей помахал рукой, но Васька смотрел перед собой и ничего не видел. К выступлению в госпитале он относился очень серьезно.

Боня читал стихи:

Донер Ветер по-немецки значит буря грозовая, Если худо, Донер Ветер — немцы в страхе говорят…

На Кавказе Донер Ветер, Донер Ветер — Лозовая, Донер Ветер! С Дона ветер дует, дует их назад!

Русский ветер выдул снова немцев к черту из Ростова…

Однорукий наклонился к Андрею, спросил, с какого он фронта. Резко пахнуло эфиром. Лицо у него было неестественно белого цвета, но в веснушках. Он стал говорить, что воевал на Кавказе, ранили под Малгобеком, а лежал в Астрахани, потом направили сюда.

— А это… как? — спросил Андрей, показывая на пустой рукав.

В общем-то понимал, что спрашивать о подобном не принято, да еще так, на ходу. Не мог не спросить. А раненый с готовностью, как не раз, видно, и не два, стал описывать свою короткую военную историю. Выходило, что прикрывали они отход, а потом кончились патроны, а фрицы все лезли, и тогда они пошли в рукопашную. Упал товарищ, он нагнулся и больше ничего не помнил.

Русский ветер завывает, немцев к гибели несет!

Боня кончил стихи. Последние слова вызвали бурную овацию. Однорукий тоже застучал ладонью по коленке.

— А винтовка? — спросил Андрей. — Винтовка у тебя была?

Однорукий коротко взглянул на него.

— Как же без винтовки! Я же говорю, патроны только кончились.

— А дальше?

— А что дальше?

— Дальше-то как?

— Как-как… Вперед пошли. С отчаяния, что ли. Никакого приказа, понимаешь, не было. Взводный как заорет, в Гитлера, его мать, и так далее, и с наганом вперед… А мы за ним. Ура!.. Шли, орали, а потом товарищ мой упал… Вот и все.

— А винтовка? — повторил Андрей. — Где винтовка? Однорукий пожал плечами, удивляясь такому навязчивому вопросу.

— Не до винтовки, браток, меня едва вытащили. Эх, была бы рука цела, а винтовка бы к ней нашлась!

Наклоняясь к однорукому, — тот смотрел на сцену, где дети танцевали матросский танец «Яблочко», — Андрей, будто оправдываясь, пояснил:

— А я, понимаешь, не воевал… На фронт еду. Однорукий кивнул машинально. Повернулся, с любопытством уставился на Андрея. Но смотрел не так, как раньше, не было в его взгляде отношения равного с равным.

Возможно, Андрею, чувствительному ко всяким мелочам, только показалось это. Но уж точно, было в глазах однорукого пытливое любопытство. Необстрелянный, не нюхавший, не зревший этого ада в глаза… Каков ты будешь там? И каков будешь после него?

А произнес он:

— Ну, ну! Валяй! Войны на всех хватит! Андрею стало тяжело сидеть в зале. Показалось, что душит его острый больничный запах. Не мог бы сознаться даже себе, что дело тут не в обстановке, а в случайном разговоре, который он сам же завел.

Нет, даже не в нем, а в соседе одноруком, в его, как ни странно, нынешнем, коротком благополучии, благодушии, что ли, которые позволяли ему быть разговорчивым, даже добрым. Ибо ничего не сказал Андрею дурного по поводу стыдного откровения новобранца. А мог бы, имел, как говорят, право. Андрей встал, выбрался в коридор. Слышалась песня, знакомая по кинофильму:

Стою я рано у окошка, Туман печалит мне глаза, Играй, играй моя гармошка, Катись, катись, моя слеза…

Андрей стоял прислонясь к косяку и прикрыв ладонью глаза.

Эти детские беззащитные голоса… Знали бы сами ребята, как их больно слушать! И этот разговор с одноруким лег новым бременем, новой виной на его душу. Копится счет, и нечем на него пока ответить.

По коридору, шаркая, прошла невысокая женщина, встала около Андрея.

— К нам? — спросила улыбаясь.

Андрей посмотрел, не сразу вспомнил маленький домик, в котором побывал он в первый день своих бесконечных поисков, и Витькину маму.

Поздоровался, объяснил, что пришел сюда с детдомовцами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14