Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Господин Гексоген

ModernLib.Net / Современная проза / Проханов Александр Андреевич / Господин Гексоген - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Проханов Александр Андреевич
Жанр: Современная проза

 

 


Александр Проханов.

Господин Гексоген

Часть первая.

Операция «Прокурор»

<p>Глава 1</p>

Генерал разведки в отставке Виктор Андреевич Белосельцев чувствовал приближение осени по тончайшей желтизне, текущей в бледном воздухе московского утра, словно где-то уронили невидимую капельку йода и она растворялась среди фасадов и крыш, просачивалась струйками в форточку, плавала в пятне водянистого солнца, создавая ощущение незримой болезни, поразившей город. Туман на стекле был золотисто-зеленый, такой же, как Тверской бульвар, где под липами, у черных стволов, начинали скапливаться озерки опавшей листвы. Горьковатый цвет увядания присутствовал в иконе, с которой осыпалась блеклая позолота нимбов. В коробках с бабочками, терявшими желтую сухую пыльцу. В стакане бледного чая, где преломлялась серебряная ложечка с полустертой монограммой. Он недвижно сидел, чувствуя, как горькие яды осени втекают в его кровь и дыхание, порождая легкое головокружение, словно от надкушенного черенка осинового листа, желтого, с капелькой бледной лазури. Начинающийся день не сулил встреч и событий, был похож на бледное световое пятно, медленно плывущее над головой. «О тебе, моя Африка, шепотом в небесах говорят серафимы…» — повторял он стихотворную строчку, случайно залетевшую в память, трепетавшую там, не в силах улететь, словно бабочка, попавшая в паутину.

Телефонный звонок из гостиной прилетел в кабинет и произвел впечатление царапины, нанесенной стеклорезом:

— Виктор Андреевич, прости, что рано потревожил… Это Гречишников… Здесь такое печальное обстоятельство… Умер генерал Авдеев, которому, кажется, именно ты дал прозвище «Суахили»… Сегодня отпевают… Приходи, простимся с командиром… Панихида в одиннадцать… Хочу тебя повидать…

Еще несколько слов знакомого голоса, слабо дребезжащего, словно стакан в подстаканнике на столике идущего поезда. Царапина, оставленная телефонным звонком. И болезненное изумление — стихотворная строчка об Африке и небесных серафимах, случайно залетевшая в память, превратилась в известие о кончине старого генерала разведки, отправлявшего его, Белосельцева, в Мозамбик и Анголу, а теперь лежащего в русской церкви под блеклой фреской с шестикрылым небесным духом.

Суахили был первоклассный разведчик, энтомолог, этнограф. Напоминал своей эрудицией офицеров царского Генерального штаба, которые наносили на карты речные броды, горные тропы, колодцы в пустынях, предвосхищая прохождение войск. Одновременно описывали нравы туземных племен, собирали гербарии, коллекционировали минералы, оставляя после себя изыскания, украшавшие библиотеки университетов и академий.

Суахили ловил бабочек в Бельгийском Конго вблизи ракетодрома в джунглях, откуда запускались французские ракеты средней дальности. Захватывал в прозрачную кисею сачка редкие экземпляры африканских нимфалид и сатиров, при этом снимая баллистические характеристики ракет, беря пробы грунта, засекая время отсечки двигателей. Он был обстрелян, попал в контрразведку французов, наполовину потерял рассудок от пыток, и через пять лет тюрьмы был обменен на французского агента, внедренного в военно-морской флот Югославии. Он, Суахили, отправлял Белосельцева в африканский вояж, управлял его действиями в пустыне Намиб и в устье реки Лимпопо. Оставил разведку в проклятые дни поражения, когда в свете голубых прожекторов краны снимали с постамента бронзовую скульптуру Дзержинского и она покачивалась в ночном небе перед горящими окнами Лубянки как огромный висельник.

С тех пор они не виделись, как и многие из былых сослуживцев, ушедших из помпезного здания госбезопасности, где угнездились предатели и агенты чужих разведок, вскрыли секретные сейфы и досье агентуры, овладели секретами государства, остановили биение сердца Красной Империи. Говорили, что Суахили организовал какой-то фонд, помогает ветеранам разведки. Что он унес с собой списки заграничной агентуры в странах Африки и Латинской Америки. Что он пишет эзотерические стихи. Что его коллекция бабочек таит в себе коды агентурных сетей. Что он крестился. Что его видели в патриаршей резиденции. Что к нему за советом приезжают руководители банков и крупнейших нефтяных компаний. Белосельцев не проверял эти слухи. Удар, полученный в дни августа, оглушил его на многие годы. Он жил как контуженый, попавший под фугасный взрыв. Конечности оставались целы, внутренние органы продолжали служить, но в психике оказались разорванными тончайшие волокна и нити, связывающие его с бытием. Сторонясь сослуживцев, он жил как отшельник в дупле, в постоянной дремоте.

Звонок Гречишникова, былого товарища, с кем вместе получали генеральские погоны и о ком почти не вспоминал эти годы, его дребезжащий, как стекло в подстаканнике, голос застигли врасплох. Мысль витала над Африкой, и весть о кончине Суахили свидетельствовала о движении таинственных, как облака, явлений, в которые Белосельцев был неявно включен. На него прохладно дохнуло опасностью. Он озирался, стараясь понять, откуда, с какой вершины сорвался холодный порыв. Но лес доступных для обозрения явлений стоял недвижный, в предосенней желтизне, и ни одна из золотых, вплетенных в березы гирлянд не шевельнулась от ветра. Он поднялся, готовясь извлечь из гардероба черный костюм, чтобы идти на отпевание в храм.

Снова раздался звонок. Еще не снимая трубку, Белосельцев почувствовал, что предстоящий разговор продолжит череду совпадений.

Говорил Прокурор мягким грассирующим голосом, словно в горле у него дрожала горошина, порождая целлулоидную вибрацию:

— Простите, Виктор Андреевич, за ранний звонок… Мы, кажется, сегодня собирались увидеться, но, увы, у меня безумный день… С утра иду в Кремль, на встречу с Президентом… А потом коллегия… Хотел извиниться и перенести нашу встречу на другое время… — Горошина нежно рокотала в горле Прокурора. Белосельцев, слушая его, испытывал удовлетворение, похожее на тепло, которое разливается по телу от глотка горячего чая. Прокурор, собиратель бабочек, знавший о его уникальной коллекции, предлагал обмен — бабочку Южной Африки, пойманную Белосельцевым на границе с Намибией, на бабочку с Филиппин, купленную Прокурором на рынке Манилы. — Может быть, встретимся в выходные дни?.. У меня на даче?.. Я пришлю за вами машину…

Смерть Суахили, посылавшего его в Анголу, в зону боев. Звонок Гречишникова, приглашавшего проститься с Авдеевым. Звонок Прокурора, мечтавшего получить в коллекцию бабочку из Кунене. Серафимы, шестикрылые духи, над гробом старика-генерала. Стихотворная строка Гумилева, трепещущая, как синяя бабочка. Все было связано. Было драгоценными чешуйками смальты, упавшими из огромной, недоступной глазу мозаики. По мерцающим кусочкам стекла не угадать всей мозаики, укрытой в черноте высокого купола. Надо ждать, когда сядет солнце и последний луч, снизу вверх, на мгновение осветит купол храма. И тогда откроется лик.

— Такие выматывающие дни!.. Такая нервотрепка!.. У людей не остается времени на любимые занятия!.. — жаловался Прокурор доверительно, как близкому человеку. Белосельцев слушал интеллигентный, мягко грассирующий голос, представлял лысоватую голову, осторожный вкрадчивый взгляд, губы, аккуратно выбиравшие слова. Белесое, невыразительное лицо Прокурора часто появлялось на телеэкране, где он многословно и невнятно рассказывал о коррупции власти, намекая на самых высоких персон. Из его многословья невозможно было понять, о каких персонах идет речь, какова сущность их прегрешений. Газеты трескуче и бесстрашно писали о «кремлевских ворах», называли имена Президента, его плотоядных и деятельных дочерей, известных и нелюбимых в публике чиновников и банкиров. Все это вызывало мучительное, гадливое чувство. Словно в кремлевских палатах, среди малахита и мрамора, стоял бак нечистот и оттуда, из-за дворцовых фасадов, белокаменных наличников и лепных карнизов, по ржавым трубам сочилась зловонная жижа.

— Я наслышан о вашей коллекции, — продолжал Прокурор. — Если мы, простые смертные, покупаем бабочек в зоомагазинах Сан-Паулу или Лагоса, то вы, как я слышал, собрали коллекцию на полях сражений, держа в одной руке сачок, а в другой автомат… Мечтаю взглянуть на ваши трофеи!

— Буду рад вас принять у себя. — Белосельцев осмотрел неприбранную гостиную, прикидывая, сколько времени потребуется на то, чтобы распихать по полкам скопившиеся на столе и тумбочке книги, кинуть в гардероб задержавшиеся на стульях пиджаки и галстуки, загнать в совок легкие катышки пыли, свернувшиеся по углам. — Назначайте день, и мы непременно встретимся.

— Позвоню вам чуть позже, Виктор Андреевич, когда поутихнет нервотрепка… Бабочки — единственная отрада!.. Слово-то какое — бабочки!.. — Он нежно и весело засмеялся, и в этом смехе почудилось утонченное сладострастие, искусно скрываемое под благопристойным выражением лица, сине-серебряными позументами прокурорского мундира, невыразительным рисунком тщательно подобранных фраз.

Положив телефонную трубку, он вернулся в кабинет и рассматривал коробку ангольских бабочек, среди которых большие, пепельно-красные с жемчужными пятнами нимфалиды были пойманы им на дороге, где горела и дымилась броня, лежали обгорелые трупы и на теплое зловонье воронок, ядовитые газы взрывов летели бабочки. Опускались на опаленные вмятины, и он брал руками их мохнатые тельца, страстно стиснутые перепонки. Хватал за красные кончики крыльев.

Закон совпадений был необъясним с точки зрения классической логики причинно-следственных связей. Тут требовалось знание иных измерений, где в огромных, многомерных объемах случались события, наподобие вселенских взрывов, от которых в земную жизнь падала лишь легкая тень. Вдруг засыхал цветок. Меняла русло река. Старику снилась его молодая мать. Белосельцев чувствовал, как его захватило прозрачное дуновение осени, источавшей перед бурями и ночными дождями мучительную красоту увядания. И нужно замереть, не противиться ветру, а лететь, как легкое пернатое семечко, — из сухого соцветия, через забор, через крышу, в туманное поле.

Он перепутал время отпевания и пришел в храм на час раньше, когда там текла медленная, немноголюдная служба. В воздухе, среди бледных свечей, неярких лампад, была разлита все та же едва уловимая желтизна близкой осени. Неяркое, блеклое пение, выцветшие женские платки, тихие лица, седая воздушная борода священника, из-под которой тусклым золотым ручьем стекала епитрахиль, сусальный иконостас из виноградных плодов и листьев, струящийся, отекающий, словно переполненные медовые соты, — все было в голубовато-желтой дымке.

Он встал в стороне, под невысокими сводами, где были нарисованы деревья, цветы, среди которых, похожие на травяные и цветочные стебли, притаились ангелы, пророки, апостолы, с головами, напоминавшими подсолнухи, в одеждах цвета увядшей листвы. Перед ним возвышался медный подсвечник, отражавший круглые огоньки свечей. Тут же стоял большой деревянный стол с грудами яблок — красных, желтых, зеленых, которые появились здесь из небесных садов, принесенные садовниками в плетеных корзинах. Сами садовники с нимбами смотрели из райских кущ, протягивая руки, предлагая дары. Плоды на столе источали благоухание, вокруг каждого яблока был легкий светящийся нимб, и осы, прилетевшие в церковь на запах яблок, вяло ползали по коричневым доскам стола.

Белосельцев испытал умиление и печаль. Храм был садом, куда в раннее утро, под цветущую белизну яблонь, приносили розовых младенцев. Где блистающим солнечным летом, под тяжелой глянцевитой листвой, венчали женихов и невест, поднося им блюда ароматных плодов. Куда под зимней холодной зарей, среди голых стволов, на хрустящий снег ставили гроб, и поземка шевелила бумажный венчик на белом лбу мертвеца.

Он обернулся. На стене, над входом, увидел фреску Страшного суда. Огромный, жилистый червь прогрыз Вселенную, как переспелое яблоко. Залег в червоточине, изгибаясь складчатым телом. Продырявленное мироздание сгнивало, поедаемое жилистой гусеницей. Вокруг гибнущего, готового отломиться и упасть яблока летали духи света и тьмы. Сшибались с тихим шелестом слюдяных черно-белых крыльев. Бились за добычу, за душу усопшего, похожую на мучнисто-белую личинку. Этой личинкой была душа генерала Авдеева, которого везут отпевать по московским утренним улицам. Или душа Белосельцева, которая еще дремлет в дупле утомленного тела.

Он изумлялся наивному живописцу, изобразившему жизнь человека, его страсти и похоти, любови и битвы, прозрения и погружение во тьму как сражение крылатых существ, излетающих из нагретого солнцем термитника. Колонна батальона «Буффало», пылящая по каменистой дороге. Ночь в отеле «Полана» с африканской женщиной, чьи лиловые соски были сладкими от земляничного сока. Казнь на пыльном плацу, когда погонщики гнали по кругу пленного, пока тот не рухнул и у него изо рта не хлынула кровь. Душа на фреске была похожа на тряпичную куклу с нарисованными глазами и ртом. Духи света и тьмы бились за нее, как сердитые дети, а душа безмолвно и равнодушно взирала.

— Змей в Москву через метро пролез. Так и знай, метро — гнездо Змея. Сперва под Москвой туннель выкопали. Потом туда Змей пролез. А уж после внутри Змея поезда пустили. Едешь в метро — смотри зорче. За окном кишки Змея и слизь капает. Если хочешь убить Змея, взорви метро. Только делай с умом, ночью, когда весь народ уйдет и поезда встанут. Тогда Змей просыпается и в Кремль дорогу точит. Тут его и рви. Закладывай мину в трех местах — на «Театральной», на «Кутузовской» и на «Войковской» и рви одной искрой разом. Тогда убьешь. А так не старайся. Он хитрее тебя.

Эти слова произнес за спиной Белосельцева тихий голос, принадлежавший невысокому человеку в сереньком потертом пиджаке. Лицо его было выцветшим, бескровным, с седоватыми волосами, маленьким носом и невыразительным ртом. И с огромными, тихими глазами серого мягкого цвета, какой бывает у летнего неба, сквозь которое сеет теплый дождик и ровный греющий свет. Смысл слов был дикий и безумный, но лицо — спокойным и добрым, и глаза смотрели так, словно он знал Белосельцева прежде и теперь радовался встрече.

— Которые в метро ездят, те Змеем укушены. В мозгах яд. Хотят Мавзолей сломать по наущению Змея. Ленин Кремль сторожит, встал на пути Змея, не дает проползти. Как Ленина уберут, так Змей Кремль обовьет, хвост с головой свяжет, и конец России. Которые укушены Змеем, хотят из стены героев вынуть, которые за Отечество жертву принесли. Они не пускают Змея. Как только их уберут и Ленина вывезут, так России конец. Ты различай народ, который по наущению Змея, а который плачет, а Змея не пускает.

Человек говорил тихо и убедительно, как будто давал наставления, как пользоваться нехитрым инструментом, стамеской или лопатой, чтобы их ловчее держать, производить работу с наименьшей затратой сил. Белосельцев всматривался в его спокойное, бледное лицо, поначалу решив, что перед ним тихий сумасшедший, от которого нужно отойти. Но глаза человека были умны, добры, угадывали в Белосельцеве его печаль и растерянность. И Белосельцев решил, что перед ним один из народных мудрецов и пророков, которые во все века появляются на папертях церквей, словно их рожает одна и та же невидимая, тихая женщина.

— Чтобы Змею вокруг Кремля сомкнуться, сто шагов не хватает. Пойди, сам промерь. Мавзолей от угла к углу аккурат сто шагов. Я мерил. Раньше караул стоял, штыками отпугивал. Теперь пусто. Я сторожу. Раньше России солдат был нужен, генерал, космонавт. Инженеров и писателей требовалось. А теперь сторож нужен. Одному тяжело. Приходи, подменишь меня. Будешь сторож. Станем в две смены дежурить. А не то проползет.

Белосельцев вдруг почувствовал, как его вовлекает в бесшумную воронку, куда, сворачиваясь, устремлялось пространство и время, и он, лишаясь воли, испытывая головокружение и мучительную сладость, утекает в эту воронку, теряя телесность, превращаясь в длинный блестящий ручей. Подумал, что лучше ему отойти, покинуть храм, оставить юродивого перед фреской, грудой яблок, коричневым, вырезанным из елового корня распятием. Но не было сил. Воля его, как струйка ртути, утекала в воронку, и он, испытывая сладость падения, слушал невнятные речи.

— Узнай тайну Змея, тогда и убьешь. Без тайны убить невозможно, только жизнь потеряешь. Герой, который Змея хочет убить, тот мученик. Молитвой его не взять. Автоматом Калашникова, системой «Град» и мощами Серафима Саровского. Тогда попробуй. Защитники Дома Советов хотели убить Змея, но тайны не знали, и он их убил. Кого пожег, у кого ум отнял, а кого Змеем сделал. Спорили, кто Христос, а кто Сталин, а Змей их вычислил. В этом тайна.

Белосельцеву хотелось внимать, не разгадывая премудрость блаженного, следовать за ним по пятам по дорогам, по папертям, от погоста к погосту, вслушиваясь в его шелестящие речи. Ночевать в стожках, кормиться у сердобольных людей, стоять у церковных ворот с медной кружкой, слушая бормотанья старух, завернувшись в дырявую ветошь. Забыть, откуда он родом, как его звать, какие грехи и проступки совершил на своем веку. Без памяти и без имени брести по бесконечному тракту, где замерзшая грязь в колее и репейник на снежной обочине.

— Царя жиды умучили, а Сталин умучил жидов. Знал тайну Змея. Он войну выиграл и спас русских. Он жертву принес, сына родного отдал, а о себе не подумал. Сталин святой, и Победа его святая. От его Победы в новом веке новая Россия пойдет, а старой России тоже конца не будет. Умом не понять.

Белосельцев испытал блаженство, связанное с потерей воли и успокоением разума, который вдруг умолк, как умолкает переполненный птицами куст перед заходом солнца. Ему хотелось смотреть в глаза блаженного человека и плакать беззвучными слезами не боли, не умиления, а тихого сострадания всем, кто пришел в этот мир, обрел в нем свое имя и плоть, движется среди моря житейского, чтобы неизбежно исчезнуть, оставив по себе чуть слышный, исчезающий звук. — Жертва нужна, чтобы Змея убить. Все Христа ждем, чтобы он снова за нас жизнь отдал, а сами забыли, как жертвовать. Ты пожертвуй, как капитан Гастелло, и взорвешь Змея. А то с красным знаменем по городу ходишь на потеху Змею, а жертвовать не желаешь. Возьми яблоко, — он вынул из-за спины и протянул Белосельцеву большое румяное яблоко, держа его в черных замасленных пальцах, какие бывают у слесарей и авторемонтников. — Не бойсь, оно чистое, без червя. Меня зовут Николай Николасвич. А ты не бойся, плачь, коли хочешь. — И, оставив в руке Белосельцева яблоко, он ушел в проем церковных дверей, словно оплавился солнцем, и исчез. Белосельцев остался, держа светящийся плод, чувствуя, как близки слезы, изумляясь таинственной череде совпадений, в которую был ввергнут.

Снаружи, на церковном подворье, зашумело, надвинулось, потемнело. Дверь заслонилась, и два сильных, нецерковных молодых человека внесли крышку гроба. Прошли мимо Белосельцева, озабоченные, работящие, прислонили крышку к стене. Белосельцев, глядя на крышку, удивлялся ее стилистическому сходству с тем тяжелым рабочим столом, за которым сидел генерал, отправляя его в африканский вояж, с деревянными, сталинскими панелями, темневшими за спиной генерала, где висел портрет худощавого, с выгнутой бородкой Дзержинского, с темнокожим, похожим на кита диваном, на котором был вырезан деревянный герб государства. Явилась странная мысль, что генерал, не желая расстаться с дорогим ему интерьером, завещал изготовить гроб из панелей стола и дивана, а оставшийся дубовый материал пустить на отделку нового, уготованного ему кабинета…

Внесли венки из живых цветов с черными и красными лентами — от родных, от ветеранов разведки, от Академии наук. Один венок привлек внимание Белосельцева. Среди красных роз вяло лежала черная с серебряными буквами лента с надписью «От соратников по борьбе». В этих словах был таинственный знак, задевший сознание Белосельцева, который никогда не называл свою работу в разведке борьбой, а своих начальников и подчиненных — соратниками.

Шумно, с оханьем, с шарканьем ног, вшестером, внесли тяжелый гроб, напоминавший дорогой старомодный комод со множеством ручек и ящиков, в которых, если их выдвинуть, увидишь старые крахмальные скатерти с кружевной бахромой, форменные сюртуки и камзолы, пересыпанные снежными хлопьями нафталина, фамильное серебро с потемневшими монограммами. Гроб поставили на деревянные лавочки у стены, на которой высоко, раздувая щеки, выдыхая струи света, парил шестикрылый дух.

«О тебе, моя Африка, шепотом в небесах говорят серафимы…» — возникло на устах Белосельцева, пока устанавливали ребристый, с багетами и бронзой, гроб. Генерал Авдеев, Суахили, как нарек его когда-то Белосельцев, лежал под белой пеленой с бугорками разведенных ступней и сложенных на груди ладоней. Остроносая, с клювиком, с редким седым пухом голова делала его похожим на мертвую птицу, которую в детстве хоронили в укромном углу двора, выкладывая ей склеп фарфоровыми черепками и стеклышками, заворачивая холодный комочек с зябко поджатыми коготками в лист подорожника. И это сходство, и маленькие, жалобно стиснутые губы, и коричневые, выпуклые веки, в которых скрывались белые ядрышки глаз, и проступившие сквозь покрывало костяшки пальцев вызвали у Белосельцева острую жалость, и не только к мертвецу, потерявшему в смерти свой человеческий облик, превращенному в птицу, но и к себе самому, беспомощному и безгласному, участвующему в погребении птицы.

В церковь входили родственники и друзья. Вдова, рыхлая, обессилевшая старуха, ведомая под руки стареющими детьми, выцветшей худощавой дочерью и понурым, бледным сыном с фиолетовыми подглазьями. Им сопутствовали печальные старики обоих полов, пугливые подростки и дети и какие-то понурые домочадцы.

Вдруг среди этих незнакомых персон Белосельцев увидел знакомца. Генерал Буравков, начальник управления, сослуживец Авдеева, вошел, высокий, сутулый, с широкими, словно из досок сделанными плечами, на которые был надет дорогой черно-атласный пиджак. Он почти не изменился за эти годы — сильное, грубое лицо, тяжелый нос, продолжавший линию лба, строгие нелюдимые глаза под приспущенными вялыми веками. Он, как и покойник, был похож на птицу, только живую, озабоченную, быть может, пеликана, скрывавшего под шелковой рубахой свой кожаный розоватый зоб. Белосельцев не видел его десять лет. Знал, что Буравков возглавил службу безопасности известного телемагната, превратил эту службу в блистательный инструмент разведки, пугая соперников магната всеведением, активными мероприятиями, сложными комбинациями, с помощью которых создавались и разрушались репутации первых лиц государства. Буравков встал у гроба поодаль, печально склонив тяжелый нос, словно пеликан на мелководье.

Среди входивших Белосельцев узнал Копейко, другого генерала разведки, ушедшего из организации незадолго до краха, словно он предчувствовал неминуемый позор и исчез, не дожидаясь крушения. Позже, когда, подобно огромным древесным грибам, стали плодиться концерны, корпорации, банки, поедая своими грибницами жирные остатки страны, Копейко возник как советник нефтяного царя. Помогал ему проглатывать фирмы соперников, захватывать трубы, заводы и нефтехранилища, устранять конкурентов, одни из которых разорялись, а другие сгорали в подорванных джипах или ложились на кафель моргов с огнестрельными ранами в головах. Его бритая, круглая, опушенная сединой голова, появившаяся в церкви, расширенные рыжеватые глаза, маленький крепкий нос, клювом опустившийся к губе, делали его похожим на большую сову. Это сходство поразило Белосельцева, как если бы все они, входившие на чешуйчатых длинных ногах или влетавшие на мягких крыльях, были представители пернатых, явившиеся на погребение вожака птичьей стаи.

И уже без удивления он узнал Гречишникова, напоминавшего лесного голубя витютеня сильной выпуклой грудью, маленькой головой с хохолком и круглыми разноцветными глазами, а также повадками гладкого, сытого тела, которое двигалось одновременно и влево, и вправо, словно хотело и не решалось взлететь.

Гречишников тут же углядел Белосельцева. Подошел, протягивая руку, накрывая ладонь Белосельцева своей белой большой ладонью. Грустно-торжественный, в длинном, напоминавшем смокинг пиджаке, соответствующем печальному обряду, будто Гречишников столь часто хоронил знакомых, что обзавелся для этого повода специальной ритуальной одеждой. — Хорошо, что пришел, Виктор Андреевич… Многие наши пришли… Нужно проводить командира… — отошел ближе к гробу, и оттуда, из сумерек, поглядывали на Белосельцева его разноцветные, как стеклянные пуговки, глаза.

Церковь наполнялась. Среди людей, обступивших гроб, Белосельцев узнавал былых сослуживцев, обмениваясь с ними поклонами, движениями глаз или беглыми рукопожатиями. Тех же, кого не знал в лицо, он безошибочно отличал от других сходством с какой-нибудь птицей — фазаном, беркутом, снегирем. Он и сам был какой-то птицей, быть может, изнуренным, утратившим перламутровые переливы скворцом, с оббитым клювом и обтрепанными перьями. Все они слетелись, чтобы проводить в последний полет вожака, который, как египетский бог, с птичьей головой и человеческим телом, покоился в гробу, куда сырыми пахучими кипами ложились букеты цветов.

Саркофаг, куда поместили бога, был ладьей, и она отплывала, раскачивая головки белых лотосов, по желтому течению Нила, по коричневому мутному Нигеру, по латунной волне Меконга, по красной Рио-Коко, по сиреневой струе реки Кабул, по прозрачной синеве Великой, с белыми церквами и звонницами. И все они, обступившие гроб, были гребцами, дружно гребущими на ту сторону, оставляющими в воде крохотные буруны и воронки. Батюшка в блеклой ризе, подслеповато читавший раскрытую книгу, был перевозчик. Белосельцев слушал тихие рокоты, возгласы, воздыхания, не стараясь проникнуть в смысл отдельных слов и речений, произносимых на священном языке. Глядел на воды, куда погружались весла дружных гребцов. Большая остывшая птица лежала в ладье, они проплывали селенье, стоящее на берегу Лимпопо, и чернолицый рыбак показывал им светлую длиннохвостую рыбину.

Белосельцев смотрел на лоб генерала Авдеева, покрытый бумажной церковной ленточкой, и было больно видеть этот желтоватый лоб, некогда горячий и сильный, смирённый клочком легковесной бумажки.

Глядя на людей, обступивших гроб, Белосельцев узнавал среди них сослуживцев. Они постарели, изменили осанку и внешность. Иные из них выглядели как респектабельные работники банков. Другие обрели профессорскую солидность. Третьи вольно повязанными галстуками и седоватыми, до плеч, волосами напоминали художников и артистов. И только неуловимое сходство с птицей делало каждого членом одного сообщества.

Тот полный, понурый господин с пухлыми пальцами, на которых красовался тяжелый перстень, руководил военной контрразведкой, и последнее дело, которым он занимался, было связано с исчезновением ранцевых атомных боеприпасов, предназначавшихся для боевых пловцов. Стоявший поодаль моложавый старик с артистической прической и золотой булавкой в шелковом галстуке занимался высылкой из страны вольнодумцев, помещая их ненадолго в тюрьму, а потом провожая на самолеты в Германию, Францию и Израиль. Румяный и благодушный толстяк, не умевший изобразить на плотоядном лице погребальную печаль, специализировался на раскрытии экономических преступлений, подведя под расстрел несколько ловких валютчиков, а в последние месяцы доживавшей свой век страны переправлял в швейцарские банки деньги, принадлежавшие партии. Здесь был маленький, смуглый, как индеец, полковник, готовивший боевиков для «Фронта Фарабундо Марти» и колумбийских повстанцев, некоторые из которых, сохраняя верность марксизму, занимались наркоторговлей, отравляя кокаином ненавистную Америку. Тут же присутствовал болезненный резидент из Бенилюкса, высланный из Брюсселя как персона «нон грата», оставивший в Центральной Европе разветвленную сеть агентуры, которая притихла под вывеской торговых фирм и рекламных агентств. Сюда, в православный храм, как на явку, сошелся цвет советской разведки для получения инструкций, которые были написаны церковнославянскими буквами на бумажной ленточке, прикрывшей лоб мертвеца. Белосельцев рассеянно слушал акафист на исход души, оглядывал храм, и сквозь синий пахучий дым, колебание свечей, черные платки и траурные накидки смотрели на него зоркие оранжевые глазки витютеня. Гречишников наблюдал за ним. Его утренний звонок, их встреча у гроба были неслучайны. Имели продолжение. Вбирали в себя множество больших и малых событий: уже случившихся и тех, что были готовы случиться. Описывались Всемирным Законом Совпадений, столь же фундаментальным, как и Закон Тяготения.

Запах оранжерейных цветов и сладкого дыма, тягучее чтение, отражение свечей в начищенной меди, икона Всех Святых, напоминавшая разноцветными плащами и нимбами, стройными рядами и контурами коробку с бабочками, в которой краснела африканская нимфалида, действовали на Белосельцева как наркоз. Он то медленно отрывался от пола, подымаясь к шестикрылому духу, то парил горизонтально над гробом, в клубах голубоватого дыма.

Ему казалось, он запаян в огромный кусок стекла. Остекленелыми глазами видит каменистую горячую гору с протоптанной тропинкой, на плоские плиты песчаника ступает босая стопа — запыленные грязные пальцы, набухшая жила, царапина от придорожной колючки. Худой человек несет на плечах распятие, ловит открытым ртом обжигающий воздух, смотрит на пыльное солнце. Следом солдаты устало несут длинные копья, мятые щиты, ведерко с уксусом, ящик с гвоздями. И быстрая ящерка пугливо метнулась под камень.

Белосельцев пережил видение, прилетевшее, как оторвавшаяся от прошлого частичка времени. В ней, словно в крохотном зеркальце, отразилась гора, пыльное солнце, глоток жара, опаливший гортань человека, звяканье копья о ведро и крохотная пугливая ящерка, метнувшаяся под серый камень.

Он пережил миг ясновидения, словно песчинка пронзила висок навылет, унесла с собой в прошлое часть его бытия. Возвращался в храм, в клубы сладковатого дыма, в котором лежал покойник. Священник дрожащим певучим голосом возглашал: «И де же несть болезней, печалей, воздыхания…»

«Что же делать в оставшиеся дни на земле? — думал Белосельцев, глядя в мертвое лицо Суахили. — Какой совершить поступок, чтобы стать угодным Творцу? Какими деяниями окончить исчезающий век? Как почувствовать, что услышан? Что поступок твой верен, прощение получено, отпущение грехов состоялось?»

Эти слова он обращал к умершему генералу Авдееву, который отправлял его в опасные странствия, а теперь сам уплывал в невозвратное плавание, оставляя на земле своих учеников и соратников. Священник колыхал кадилом, развешивая в воздухе вялый дым. Люди кланялись плывущим дымам, крестились. Белосельцев поднял руку ко лбу. Медленно, продолжая вопрошать генерала, перекрестился, прижимая пальцы к животу и обоим плечам. И почувствовал крестовидный ожог. Словно крест-накрест, по голому телу, хлестнули крапивой. Крест горел под одеждой, и это был ответ генерала, данный из гроба. Прощальное назидание, посланное с того света.

Гроб подымали, несли к дверям. Лежал на полу оброненный из гроба цветок.

На Ваганьковском кладбище печальные запахи тлена и ржавчины витали среди унылых деревьев. Распахнутая на две стороны могила была похожа на открытый рот с коричневыми губами. Ловкие, похожие на матросов могильщики опускали на веревках гроб. Глухо стучали комья о крышку. Его, Белосельцева, пальцы были испачканы красноватой землей, похожей на землю Африки. В грубый влажный холм воткнули черенки букетов, положили сырые венки. Медленно таяли собравшиеся у могилы люди, многим из которых больше не суждено было встретиться.

— Виктор Андреевич, мы тут решили узким кругом помянуть командира. — Гречишников остановил его на кладбищенской аллее, кивнув на стоящих поодаль Буравкова и Копейко. — Присоединяйся… Подымем рюмку за Суахили… — И, не дожидаясь ответа, взял Белосельцева под руку, повел мимо гранитных памятников и железных крестов.

<p>Глава 2</p>

Они уселись в тяжелый просторный «мерседес» с немолодым молчаливым шофером в кепке и водительских перчатках. Судя по тому, как Копейко открывал перед остальными тихо чмокающие дверцы, а сам уселся впереди, рядом с шофером, и что-то негромко тому приказал, машина принадлежала ему. Погрузившись в глубокое мягкое сиденье, не стесненный двумя другими пассажирами, Белосельцев, после печальной, с тихими дымами и яблочными ароматами церкви, после сырого, с истлевающими венками кладбища оказался в теплом уюте кожаного салона, пахнущего одеколоном, дорогим табаком, среди циферблатов, негромкой бархатной музыки, которая влилась в ровный рокот мощного двигателя, мягко толкнувшего машину в шумящий поток улицы. — Семья приглашала к себе домой, на поминки, но мы решили отдельно, узким кругом, кого особенно любил командир. — Гречишников, отдыхая от многолюдья, наслаждался комфортом салона, радовался их тесной компании, был объединяющим центром их маленького сообщества. — А тебя он особенно любил, Виктор Андреевич, выделял. И недавно, за несколько дней перед смертью, спрашивал о тебе.

— Он ведь не многих любил, не многих к себе приближал. — Буравков достал портсигар, извлекая сигарету. Рылся в карманах в поисках зажигалки, и Копейко с переднего сиденья протянул ему золотую зажигалку, в которой затеплился, задымил кончик ароматной сигареты. — Едкий он был, насмешливый. Когда представлял меня к ордену Красной Звезды, сказал: «Смотрите, Буравков, как бы после вашего общения с еврейскими диссидентами у красной пятиконечной звезды не вырос желтый, шестой конец».

— Он действительно вас любил, Виктор Андреевич. — Копейко повернулся круглой, седой головой, протягивая руку к портсигару Буравкова. — Я даже ревновал, когда он нам ставил в пример ваши аналитические разработки. — И, отвернувшись, распустил над стриженой головой мягкий аромат табака.

Белосельцев удивлялся доверительной, почти задушевной близости, которая чувствовалась в отношениях Копейко и Буравкова. Оба они были в разных станах. Служили у двух воинственных всемогущих магнатов, ведущих между собой беспощадную, на истребление, войну. Магнаты владели несметным богатством, имели собственные телевизионные каналы, подчиняли себе политические партии, спецслужбы, комитеты и министерства в правительстве. Вели борьбу за высшую власть в стране, используя самые жестокие и изощренные приемы, которые разрабатывались для них Буравковым и Копейко. В ходе этой борьбы раскалывалось общество, разрушались корпорации, вспыхивали забастовки, возникали уголовные дела, бесследно исчезали люди, взрывались лимузины, и страна, приникая к телевизионным экранам, видела отражение схватки в неутихающей интриге, направленной на больного, окопавшегося в Кремле Президента, которого травили и выкуривали недавние друзья и союзники. Буравков и Копейко были стратегами, ведущими многоплановое, с переменным успехом, сражение. Создавали технологии ненависти. Погружали в ненависть две половины растерзанного, обозленного народа. Сами же удобно поместились в салоне «мерседеса», радушно угощали друг друга дорогими сигаретами, протягивали один другому огонек золотой зажигалки.

— Очень хорошо, что мы тебя встретили, Виктор Андреевич. — Гречишников искренне радовался воссоединению с Белосельцевым после многих лет отчуждения. — Авдеев был бы рад, увидев нас вместе… За окнами плавно идущей машины мелькала, золотилась Москва. Прошли, словно пролетели на мягких крыльях, Беговую с конями и колесницами, напоминавшими императорский Рим. Ленинградский проспект был наполнен автомобилями, трущимися друг о друга, запрудившими улицу, как рыбины, стремящиеся на нерест. «Мерседес» вынырнул из-под их блестящих боков, включил сирену, устремился вперед, огибая медлительный поток. Тверская, нарядная, предвечерняя, брызгала рекламами, витринами, изображениями пленительных женщин в бриллиантовых колье, уверенных, знающих цену дорогим табакам и одеколонам мужчин. Белосельцеву было приятно проехать на мощной, мягко ревущей машине мимо своего дома, оглянувшись на склоненную голову Пушкина, зеленую от патины в волосах и складках плаща. Малиновый, торжественный дворец и бронзовый князь напротив породили мимолетное впечатление детства, когда они с мамой переходили полупустую, голубую от воды улицу Горького…

На спуске ринулись на красный свет, огрызаясь тигриным рыком на постового. Скользнули в драгоценное, единственное на земле пространство, где было ему всегда радостно от сменявших одна другую картин Манежа, розовой кремлевской стены с бело-желтым дворцом, Большого театра с черной квадригой, напоминавшей набухшую почку, готовую распуститься темно-красной розой.

Здания на Лубянке, торжественные, венчавшие взгорье, все еще чем-то принадлежали ему — пропорциями, ритмом высоких окон и теми волнующими впечатлениями, когда он выходил из тяжелых дверей и тут же, у порога, на влажном асфальте, по которому торопились москвичи, начинались его опасные странствия. В Афганистан, в Кампучию, в Анголу, в Никарагуа — на иные континенты, стянутые незримыми стропами с этой площадью, на которой в дождь, в снегопад, в раскаленный московский жар стоял конический бронзовый памятник, точный и звонкий, как метроном, хранивший в своей металлической сердцевине грозный звук походного красного марша. Площадь была пуста, памятник сметен, и эта пустота вызывала больное щемящее чувство, похожее на вину и ненависть, от которых хотелось поскорее избавиться, миновать оскопленную площадь. Они отделились от скользкого, блестящего месива, нырнули в переулок под запрещающий знак. Невозмутимый водитель вел машину в теснинах торговых зданий, раздвигая лепные фасады хромированным радиатором, как ледокол. Проехали с тыльной стороны ГУМ, у которого разгружались машины с товарами, сбрасывая в ненасытную утробу подвалов тюки и ящики. Выскочили на Красную площадь, мимо постового, скользнувшего взглядом по номеру и отдавшего честь. Помчались по хрустящей брусчатке вдоль зубчатой стены и синих конических елей так, словно хотели въехать в Спасские ворота, отчего у Белосельцева возникло чувство тревоги, будто его против воли увлекали в опасную сторону, к розово-седой громаде. Башня сама походила на высокую каменную ель, пересыпанную снегом, с морозными завитками и чешуйчатыми шишками, среди которых золотилось, просвечивало туманное солнце часов.

— На прием к Президенту? — усмехнулся Белосельцев, глядя в сквозную глубину ворот, где уже виднелись удаленные купола соборов.

— Не совсем, — весело рассмеялся Гречишников, с удовольствием подметив тревогу Белосельцева.

«Мерседес» скользнул в тень Лобного места, почти уткнувшись в стоцветный каменный куст Василия Блаженного, на котором, как на осеннем чертополохе, грелись в последнем солнце огромные, красноватых оттенков, бабочки — «павлины», «адмиралы», «перловицы».

— Приехали! — бодро сказал Гречишников, когда машина встала у здания, прямо у Лобного места, причалив к старинному каменному парапету. — Прошу в резиденцию «Фонда»!

Вслед за Гречишниковым они вошли в малоприметную дверь, за которой их встретил охранный пост. Молодцы с короткими стрижками, в слегка разбухших пиджаках улыбнулись Гречишникову, осмотрев Белосельцева глазами немецких овчарок. Прозрачный лифт, похожий на кристалл горного хрусталя, вознесся на этаж, где молчаливый служитель ждал их появления. Повел по гулкому коридору, мимо закрытых дверей с золотыми набалдашниками ручек. Отворил створки, пахнув светом, и они очутились в просторной комнате, ослепительно блистающей лаками и хрусталями.

В стороне на маленьком столике было тесно от телефонов — красных, белых, зеленых, с циферблатами, кнопками или абсолютно гладких, для единственного таинственного абонента. Казалось, хозяин пользовался всеми видами связи, включая космическую и кабельную, проложенную по дну океана.

Посреди комнаты был накрыт стол на четыре персоны, блистающий фарфором, стеклом, серебряными вилками и ложками, со множеством рыбных и мясных закусок, нежно розовевших и белевших под прозрачными колпаками. Среди маринадов и разносолов поместилась батарея бутылок. Сквозь каждую падал на скатерть золотой или голубоватый блик. У края стояла большая фотография Авдеева в форме генерал-полковника, перед ней рюмка водки, накрытая корочкой черного хлеба. В скромном подсвечнике горела свеча.

— Прошу, товарищи, где кто хочет, — печальным голосом, соответствующим поминальной минуте, пригласил Гречишников. Белосельцев сел лицом к огромному, до потолка, окну и увидел собор. Сквозь прозрачное стекло приблизились главы, купола, колокольни. Заглядывали строгими молчаливыми ликами, недвижными внимательными глазами. Словно большая семья пришла на поминки и ждала, когда ее пригласят. Деды, отцы и дети. Братья, сестры, племянники. Зятья, невестки и снохи. Расчесанные седовласые бороды. Отложные разноцветные воротники. Жемчужные ожерелья и серьги. Смотрели на генерала Авдеева, на пылающую свечу, на рюмку, покрытую корочкой хлеба.

Откупоривали бутылки, наливали водку, клали на тарелки сочно-алые лепестки семги, нежно-белые, с золотистым жиром, ломти осетрины.

— Позвольте… — Гречишников поднялся, держа одной рукой рюмку, другой, волнуясь, оглаживая галстук. — Помянем нашего командира, нашего боевого товарища, нашего старшего друга!.. — Гречишников поклонился траурной фотографии, с которой холодно и спокойно наблюдал за ним генерал Авдеев. — Пусть земля ему будет пухом и, как говорится, Царствие небесное… Потому что незадолго до смерти командир крестился, и дома у него был монах из Троице-Сергиевой лавры, с которым они тайно беседовали… — Гречишников обращался теперь к собравшимся голосом твердым, окрепшим, превозмогшим боль потери. — Командир был человеком редких достоинств. Знаниям его во многих областях могли бы позавидовать академики. Он был гений разведки, свято любил нашу организацию. Ее заповеди, дух и законы были для него религией. Но превыше всего он любил Родину. Перенес ради нее великие муки, находясь в плену, в руках французской контрразведки, которая, вы знаете, испытывала на нем психотропные препараты… — Гречишников был строг и взволнован, и это волнение передалось остальным. — Нам будет его не хватать. Его главное дело было не то, которым он занимался, сидя в своем кабинете, когда страна была цветущей и могучей и мы, действуя каждый по своему направлению, верили, что стоим на страже ее интересов… Его главное дело началось после крушения страны, когда к власти пришли предатели и он нашел в себе волю и разум не сдаться… — Голос Гречишникова был металлический, вибрировал от внутренней страсти, заставляя колебаться пламя свечи. Оранжевые глаза дергались беспощадным жестоким блеском. — Его заветы в наших сердцах. Его дело будет продолжено. Мы победим, и в час победы придем к тебе на могилу… — Гречишников вновь обратился к портрету, встав навытяжку, прижав рюмку к сердцу, высоко подтянув локоть. — Придем к тебе на могилу и выпьем за нашу Победу!.. — Он опрокинул рюмку в рот, открывая сухую, с острым кадыком шею. Все поднялись. Не чокаясь, глядя на фотографию, выпили водку. Не садились, дорожа объединившей их минутой поминовения.

Белосельцева взволновала поминальная речь Гречишникова. Он снова был среди своих, в кругу боевых товарищей. Вновь обрел желанную, утраченную на долгие годы общность. Понимал друзей с полуслова. Был членом закрытой касты, связанной идеей служения. Отмечен наградами Родины. В рубцах и шрамах, невидимых миру, полученных на полях всемирных сражений, за честь и безопасность страны. Но в услышанной речи были слова, смысл которых он не понял. Загадки, остающиеся неразгаданными. И, чувствуя, как водка жарко и сладко озарила сознание, он вспоминал услышанные слова, отмечая среди них пропуски и намеки.

Проголодавшись, все жадно, с аппетитом ели. Подхватывали с блюд розовые ломти мяса, серебряными лопатками клали на тарелки заливное, вонзали вилки в говяжьи языки, поливая соусами, сдабривая хреном, горчицей.

Храм за окном изменил обличье. Был похож на огромное блюдо, на котором высились волшебные плоды, взращенные в небесных садах. Огромные мягкие ягоды, косматые чешуйчатые ананасы, сочные груши и яблоки, дымчатые гроздья винограда. Арбузы с вынутыми ломтями дышали красной мякотью, начиненной черными блестящими семенами. Дыни, как золотые луны, источали свечение. Блюдо плавало за окном, и хотелось протянуть вилку, поддеть рассыпчатую долю арбуза, схватить цепкими пальцами тяжелую гроздь винограда. Кто-то невидимый делал им подношение. Посылал дары благодатных небесных садов. — Помню эту жуть в конце августа, — Буравков сдвинул на лбу страдальческие складки, утяжелившие и удлинившие его грубый обвислый нос, — вся площадь внизу в ревущей толпе… Наркоманы, пьянь, педерасты… Машут трехцветными тряпками… Кран поддел памятник железной петлей за шею, оторвал от пьедестала… Прожектора на него навели, раскачивают, как на виселице… Нет сил смотреть… Полковник из контрразведки вбегает, держит винтовку: «Сейчас я их, сук, залуплю!» Ставит на подоконник локоть, целит сквозь стекло… К нему подошел Авдеев: «Отставить… Сейчас не время… Сберегите себя для будущего…» Полковник ему по сей день благодарен. Работает на пользу общего дела… — Буравков от выпитой водки и от мучительного воспоминания покрылся легкой испариной. Сдвинул в сторону шелковый галстук, расстегнул отороченную кружевом рубаху, обнажив на груди седую железную поросль. Сильная рука его, охваченная белоснежной манжетой с малахитовой запонкой, уперлась локтем в стол. Он шевелил толстыми пальцами, словно оглаживал спусковой крючок винтовки.

— Помню… — Копейко разлил по рюмкам водку так полно, что над каждой образовалась выпуклая слюдяная линза. — Помню, когда Бакатин, предатель вонючий, сдал американцам посольство, и наши технари рыдали, потому что в каждом кирпичике было спрятано оборудование на миллион рублей, и один взрывник, спец по направленным взрывам, хотел ему стол заминировать, чтобы яйца ему оторвало и он летел бы из окна в синем пламени, Авдеев ему запретил: «Дождемся времени, когда всех предателей соберем на одну баржу, и тогда вы их взорвете одним боеприпасом…» Вы знаете, о ком я говорю. Это он в Питере в прошлом месяце убрал джип «чероки» так, что глушитель летел от Фонтанки до Мойки!.. — Копейко зло хохотнул, его круглая, стриженая, похожая на репей голова боднула воздух, и он быстро выпил блеснувшую водкой рюмку. Белосельцев залпом осушил маленькую горькую чарку, вспыхнувшую внутри ровным жаром.

Упомянутые эпизоды были ему неизвестны. В те дни он работал в Дагестане, завершая обширный аналитический труд о подрывной активности на Кавказе, где усилиями турецкой и американской разведок терпеливо высевались споры мусульманского экстремизма, взращивалась агентура влияния, выстраивалась вдоль южных границ «дуга нестабильности». После краха страны, разгрома Лубянки он подал рапорт и сразу ушел в отставку, спасая свой разум от помрачения. Теперь он жадно слушал своих прежних товарищей, узнавая горькую правду тех дней, правду, в которой угадывались умолчания, чудились недомолвки. Он чувствовал в разговорах едва заметные прогалы и пропуски. Отслеживал закономерность их появления. Пил водку, сладко пьянел, наслаждаясь вкусной едой и красивой сервировкой стола. Одновременно дешифровывал лежащую перед ним криптограмму.

Храм за окном казался огромной разноцветной машиной. Сверла, фрезы, винты. Отточенные, закаленные кромки. Сверхпрочные резцы и насадки начинали вращение, рокотали, вонзались в твердь, высверливая, буравя, выдалбливая. Летели голубые искры. Завивались раскаленные стружки. Осыпалась перемолотая крупа. Мир был деталью, в которой вытачивались неведомые формы и контуры. Мастер снимет деталь, кинет в шипящую воду, и она, остывая, засветится, как синяя брусчатка на площади.

— Помню, я пришел к нему в кабинет на доклад. — Буравков порозовел от выпитой водки. Умягченный едой, говорил медленно, похожий на отяжелевшего пеликана, чей желтоватый зоб был наполнен пойманной рыбой. — Он подозвал меня ближе к столу, открыл тонкую папочку и показал схему, начерченную его рукой цветными фломастерами. «Вот методика передачи власти от Горбачева к Ельцину. Метод Параллельного Центра. Очень скоро должно случиться нечто, что разрушит основной Центр и устранит Горбачева. И одновременно погубит страну. Мне остается понять, кто здесь играет ключевую роль. Быть может, тот, кто находится в нашем здании». Он поручил мне, в нарушение всех законов, в обход руководства, взять в разработку несколько высших чинов государства. С точностью до недели предсказал переворот. Знал, кто среди членов ГКЧП предатель…

— Он был гений, провидец… — издал странный цокающий звук Копейко, наклонив пушистую голову и став похожим на лесного серого филина. — Перед самым развалом он успел унести засекреченные списки агентуры. Спас сеть, которая теперь жива и работает. Успел закачать деньги в коммерческие фирмы, в фонды, перевел на личные счета в заграничные банки. Помните, как он говорил в июне, за месяц до обвала? «Сейчас задача всем уйти и рассыпаться. Уходите в бизнес, в общественные организации, в церковь. Затаитесь и переждите напасть. Будет время, я подам знак, и вы выйдете на поверхность…» Он был гений конспирации. Действовал быстро и точно, словно ловил сачком бабочку. — Копейко посмотрел на Белосельцева, желая этим сравнением подчеркнуть, что знает его увлечение. Помнит о неформальной близости Белосельцева и Авдеева, основанной на энтомологии.

— Он тебя очень ценил, Виктор Андреевич. — Гречишников нацелил оранжевые круглые глазки встревоженного витютеня. — Говорил: «Берегите Белосельцева. Не вытягивайте его раньше времени. Только когда подойдет срок…» Испытывал к тебе особую симпатию… Помянем командира…

Они снова выпили, бросив на скатерть зайчики света. В голове Белосельцева вставало светило, окруженное воспаленной зарей. Храм за окном парил в мироздании. Разноцветные лучистые солнца. Синие туманные луны. Планеты, окруженные кольцами. Серебряные спирали галактик. Дышали, струились, источали радуги в проблеске комет, метеоров. Неведомый мир выплыл из черной дыры, приблизился к стеклам, раскачивался в безвоздушном пространстве, разбрасывая разноцветные перья сияний.

— Вы хотите сказать… — Белосельцев чувствовал, как в его голове из-за темного горизонта восходит светило, окруженное туманной зарей, — хотите сказать, что существует тайная организация?.. Что все вы находитесь в связке?.. Действует заложенная в прежнее время сеть?.. Что Суахили был главой организации?.. И вы пригласили меня, чтобы сообщить об этом?..

Гречишников приподнялся. На его розовом, разгоряченном лице появились белые пятна, словно на них нажали пальцами и выдавили кровь. Лоб был розовый, а переносица белой, твердой, будто обмороженной. Щеки розовели, покрытые едва заметной сетью склеротических капилляров, а скулы и желваки оставались белые, цвета бильярдного шара. — Существует организация, Тайный Союз. Мы открываем тебе эту тайну. Суахили просил до времени не трогать тебя, и мы не трогали. Наблюдали, как ты маешься, места себе не находишь. Хочешь найти себя в политике, приходишь то к коммунистам, то к монархистам. Посещаешь их митинги, демонстрации и, разочарованный, не найдя достойных лидеров, не увидев внятной политики, уходишь от них. Наблюдали твою неудачную операцию с поставками ракетной технологии Ирану, в результате которой погиб отважный человек, «афганец», генерал Ивлев, готовивший военный переворот. Быть может, и хорошо, что погиб, иначе сорвал бы нашу стратегию. Мы с сочувствием наблюдали твой скоротечный и мучительный роман, когда ты, как ангел, летал по Москве, а потом, обессиленный, стоял под ночными липами во дворе сумасшедшего дома, смотрел на окна палаты, где лежала твоя любимая. Мы хотели тебе помочь, но генерал Авдеев просил не трогать тебя. Ждать, когда ты понадобишься…

Белосельцев испытал ощущение незащищенности и беспомощности, когда множество невидимых глаз наблюдают за ним, следуют по пятам, заглядывают в его спальню, читают его мысли, просматривают сны, прослеживают тайные влечения. Все это извлекают из него и бережно переносят в прозрачную колбу, в которой, как легкий дым, содержится знание о его жизни. — Кто в Тайном Обществе? — спросил он тихо, чувствуя себя бабочкой, которую достают из-под влажного прозрачного колпака и переносят на липовую расправилку, под яркий свет лампы, отраженной в нержавеющей стали пинцета. — Кто составляет Союз?

— Мы покинули здание на Лубянке, нашу оскверненную и поруганную «альма матер», куда устремились предатели и мерзавцы, — рылись в наших архивах, ворошили наши досье, уселись в наших кабинетах. Мы разошлись, чтобы снова сойтись. Суахили стал центром и мозгом Союза. Наши люди сохранились в армии, в милиции, во всех спецслужбах. В крупнейших банках и министерствах, в общественных организациях и заведениях культуры мы присутствуем незримо, на вторых ролях. Мы — в церкви, в международных организациях, в Кремле, в Администрации Президента, во всех, даже самых маленьких, политических партиях. За каждым видным политиком, удачливым бизнесменом, ярким журналистом стоит наш человек. Все они думают, что самостоятельны, неповторимы, виртуозны. Разыгрывают головокружительные комбинации, ослепительные политические спектакли, ходят на демонстрации, хоронят царей, устраивают телешоу. Но в каждой их инициативе — в строительстве храма или боевой операции, в назначении на министерский пост или скандальной отставке — тайно присутствуют наша воля, наш умысел. Они могут враждовать между собой, готовить друг на друга компромат, заказывать киллеров, но мы всегда дружны и неразрывны… — Гречишников посмотрел на Буравкова и Копейко, принадлежавших к двум беспощадно воюющим кланам, готовым уничтожить друг друга. Оба сидели рядом. Их локти касались. У обоих в белоснежных манжетах были одинаковые малахитовые запонки.

Белосельцев был бабочкой, которую держали в металлическом клюве пинцета. Опускали на липовые сухие дощечки. Погружали в длинное тельце тончайшую, из вороненой стали, булавку. Раздвигали крылья, открывая драгоценный узор. Разноцветные тугие пластины ложились на древесную гладь. И недвижный, огромный, с голубой роговицей глаз смотрел на узоры, расширяя от наслаждения зрачок.

— Цель? — спросил Белосельцев почти отрешенно, почти не интересуясь ответом. — В чем цель Союза? — Воссоздание государства… В полном объеме… Территориальная целостность… От Кушки до полюса, от Бреста до Владивостока… Сохранение народа и восстановление численности населения… Соединение разорванных евразийских коммуникаций, промышленных потенциалов, ресурсов нефти, урана, полиметаллов… Реставрация великих пространств… Мы используем потенциалы развития, накопленные Советским Союзом, благо все секреты науки, военной индустрии и энергетики находятся в наших руках… Мы восстановим роль Великой Державы в мировом сообществе, благо все прежние союзники целы и ждут нашего возвращения в мир… Мы устраним из политики и культуры предателей, всех паразитов, оставшихся от прежней партийной системы… Повсюду — в армии, в идеологии, в экономике — будут поставлены наши кадры… Страна вернет себе будущее, но уже без прогнившей партии, предавшей народ, без гнилой бюрократии и либеральной извращенной интеллигенции… Такова краткая формулировка задачи, поставленной перед членами Общества…

Он был бабочкой, распятой на липовом кресте. Его голова была прижата к доске, а крылья в разноцветных узорах были пришпилены отточенной сталью. Его грудь была пробита стальной булавой, и он чувствовал, как острие соединяет проколотую спину и волокна сухого дерева. Он был еще жив, но к губам его длинным пинцетом прижали вату с эфиром, и он задыхался в веселящих эфирных парах. Огромный внимательный глаз с голубой роговицей, розоватой сеткой сосудов наблюдал за ним, и он чувствовал падающее сверху дыхание, шевелившее волосы у него на груди и в паху.

— Как вы достигнете цели?.. — спросил Белосельцев, борясь с дурманом эфира, пробиваясь к смыслу не правдоподобных услышанных слов. — Как вы возьмете власть?..

— Мы это сделаем без пошлых выборных урн, к которым десять лет под красным знаменем водит народ Зюганов. Будто не знает, что в каждой урне живет огромная крыса, которую поселила туда Администрация Президента и которая съедает все бюллетени, поданные за коммунистов… — Гречишников презрительно оттопырил нижнюю губу. — Мы это сделаем без народного бунта, не повторяя романтический и кровавый спектакль, устроенный у «Останкино» и Дома Советов Анпиловым и Макашовым, после которого три дня выносили трупы и сжигали их в крематориях, а ОМОН, накачавшись дареной водкой, насиловал пленных студенток и протыкал шомполами барабанные перепонки баррикадникам…. И конечно же, мы не пойдем на военный переворот Рохлина или вашего друга Ивлева, который неизбежно столкнет лоб в лоб боевые дивизии, и на всей территории начнутся бои, переходящие во Вторую гражданскую с ядерными взрывами в Воронеже, Твери, Петербурге… Генерал Авдеев разработал иную стратегию. Иной метод…

— В чем стратегия Суахили?

— Ты можешь это узнать, только став частью плана. Ты не можешь знать план и оставаться за его пределами. Если ты согласен войти в наш Союз, работать с нами во имя Родины, я открою тебе стратегию… Ты согласен?..

Все было не правдоподобно, случайно. Бытие во всей своей полноте совершалось в стомерном объеме мира, куда не было доступа его ограниченной жизни, и оставалось лишь верить в благую суть бытия. Шестикрылый дух над мертвой головой Суахили. Яблоко в руке у блаженного перед фреской Страшного суда. Храм Василия Блаженного за высоким окном. Бабочка, пойманная Авдеевым у французского полигона в Конго. Прокурор, собиратель бабочек, с его утренним плотоядным смешком. Похожие на пернатых сослуживцы, слетевшиеся проводить маленькую мертвую птицу. Живой Суахи-ли, направлявший его в африканский поход. И мертвый, после смерти зазывающий его в тайный Союз. Все укладывалось в таинственный Закон Совпадений, открытый генералом Авдеевым.

— Ты согласен? — Оранжевые глазки Гречишникова сверлили его. Мочки его ушей горели, как прозрачные китайские фонарики, а верхние хрящи были мертвенно-белые, отмороженные, и их можно было с хрустом отломить. — Согласен вступить в Союз?..

— Да, — тихо ответил Белосельцев, словно за него говорил другой, вселившийся в его неживое тело.

— Отлично! Еще один товарищ вернулся! Выпьем за наш Союз!

Они поднялись и чокнулись, проливая водку на скатерть. Задохнулись от горечи. Буравков прикоснулся манжетой к обожженным губам, оставив на ней влажный след. Копейко с силой поставил рюмку на стол, так что пламя свечи колыхнулось, почти лизнув фотографию. За окном разноцветная, красная, золотая, зеленая, была расправлена бабочка. Закрывала небо драгоценной пыльцой.

— Ну что ж, как это водится в подобных случаях, выполним обряд посвящения. — Гречишников приобнял Белосельцева, легонько подвигая его к дверям. — Совершим небольшую прогулку. Так завещал Суахили… — На кристаллическом лифте, мимо молчаливой охраны они вышли на Красную площадь, где их поджидал «мерседес».

Он не спрашивал, куда они едут. Смотрел, как плывет мимо красный бесконечный Кремль. Баржа на Москве-реке подымала пышный бурун пены. В стрекозином блеске мчался встречный поток машин.

Они оставили в стороне Садовое кольцо, напоминавшее сеть, туго набитую рыбой. Взлетели на Крымский мост, словно их подкинуло катапультой. Коснулись на мгновение Якиманки с белыми хоромами Министерства внутренних дел. Подкатили к Дому художника на Крымском валу. Пустынное здание, у которого они остановились и вышли, породило у Белосельцева печальную и сладостную тревогу. Там, в прохладных безлюдных залах, в тихом свете, висели любимые картины. Красный конь с золотым наездником в лазурном озере — Петрова-Водкина. Ночная, маслянисто-черная Москва с желтыми, лимонными фонарями — Лентулова. Сине-зеленые осенние сады, отягченные райскими плодами, к которым тянутся оранжевые женские руки, — Гончаровой. И среди этих картин — его любимая, с босыми стопами, переступает по теплым половицам, подзывает его к портрету прелестной женщины в утреннем убранстве, перед серебряным зеркалом, среди туалетных флаконов, булавок и гребней.

Гречишников, Буравков и Копейко повели его мимо здания, в глубину древесной аллеи, твердым тяжелым шагом знающих свою цель людей.

Шли мимо зеленой, подстриженной луговины, среди которой стояли бронзовые и каменные скульптуры. Колхозницы в окаменелых позах подымали над головами пшеничные снопы. Космонавты воздевали на мускулистых руках спутники Земли. Могучие, голые по пояс кузнецы перековывали военные мечи на мирные орала. Автоматчики в касках и плащ-накидках шли в атаку. Благообразный ученый и моложавый инженер разворачивали свиток с чертежами.

Памятники украшали когда-то порталы и арки помпезных советских зданий, стояли на постаментах в академиях, университетах и министерствах. После крушения Красной Империи были свезены на этот зеленый пустырь, поставлены, словно кладбищенские надгробия. Белосельцев смотрел на них с мучительным прозрением, словно ему показали место, где были закопаны останки любимой страны, в которой он родился, которой беззаветно служил. Разрезанная на части, словно огромное бездыханное существо, страна была похоронена на пустыре, и под каждым памятником, под каждым скульптурным надгробием скрылись навсегда ее кости, мускулы, расчлененные органы, приводившие в движение могучее тело Империи. Ее атомные реакторы и циклотроны. Подводные лодки и ракетные шахты. Бесчисленные города и заводы. Символы и иконы Красной Религии. Многоликие образы таинственного Красного Божества, подымавшего народ на великие битвы, даровавшего стране великие победы. Теперь все это, рассеченное на мертвые куски, истлевало в земле. И над каждым захоронением, как окаменелые танцоры балета, застыли солдаты, космонавты, сталевары.

Поводыри молча, тяжело шагая, вели его в глубину аллеи, наступая на хрустящий гравий, напоминая смену караула, держащего равнение и шаг. И он, Белосельцев, был включен в этот суровый торжественный караул. Другая половина просторного зеленого луга была уставлена маленькими каменными уродцами из галереи абстрактных скульптур, напоминавших карликов с голыми задами, собак с человечьими головами, ящериц с волчьими загривками, зубастых рыб с женскими грудями, лягушек с возбужденными мужскими членами. Маленькие упитанные чудовища, словно сошедшие с собора Парижской Богоматери, резвились на лужайке. Совокуплялись, дрались, испражнялись, весело догрызали какую-то падаль, разбрасывали задними лапами сочную траву, зарывая экскременты. И при этом поглядывали все в одну сторону настороженными свирепыми глазками, словно кого-то стерегли, чутко сторожили, готовые кинуться разом, всей стаей, рвать и терзать.

Белосельцев с опаской и гадливостью проходил мимо каменных злобных уродцев и, войдя под высокие деревья аллеи, увидел того, кого они сторожили.

Бронзовый Дзержинский, на высоком цоколе, под густой листвой, стоял, почти доставая головой до ветвей, в военной шинели, истовый, гордо выкатив грудь, как выкатывают ее перед расстрелом поставленные к стенке, презревшие смерть солдаты. Цоколь, с которым сливалась похожая на колокол шинель, был в следах глумлений, в остатках краски, в кляксах и сквернословиях тех, кто десятилетие назад сопровождали свержение памятника. На позеленелой бронзе хранился оттиск столкновения, когда Корабль Красной Империи ударился о подводный айсберг и пошел ко дну, а бронзовая статуя на носу корабля, окисленная, сорванная, смятая бурей, была выброшена на тихий московский пустырь, под осенние деревья. Белосельцев всматривался в полустертые хуления, в испачканный и оскверненный щит и меч, привинченные к постаменту. И среди оскорблений, заборных надписей, шматков спекшейся краски в отверстие от вырванных болтов была вставлена живая красная роза.

Гречишников, Буравков и Копейко, замедляя шаг, медленно вытягивая и опуская ноги, наподобие почетного караула, приблизились к постаменту, замерли, склонив головы. Белосельцев встал среди них, испытывая робость, волнение, нарастающее возбуждение, словно памятник вливал в него сокровенную живую энергию.

— Прости, что не уберегли… — кланяясь памятнику, произнес Гречишников. Вслед ему Буравков и Копейко склонили головы. — Дело твое живет… Чекисты тебя не забыли.

Белосельцеву казалось, памятник был рад их появлению. От него исходило едва ощутимое тепло, словно под металлическим литьем оставалась живая, неостывшая плоть. Он был свергнутым божеством, сброшенным с расколотого, оскверненного алтаря. И они, четверо, явившиеся к нему, были его тайными жрецами, верными служителями, хранящими заветы и заповеди отвергнутой религии.

— Мы вернем тебя на площадь. Поставим на законное место… И те, кто пачкал тебя, подвешивал в петле, повезут тебя обратно на своих горбах. Впряжем их в платформу, и они, с надутыми пупками и выпавшими грыжами, повезут тебя на Лубянку…

— Пойдем, Виктор Андреевич… Теперь ты опять с нами, — сказал Гречишников, когда они уходили от памятника. Молчаливый шофер поджидал их в «мерседесе». Белосельцев отказался ехать, желая пройтись пешком. — Завтра я тебе позвоню, продолжим разговор, — стискивал ему ладонь Гречишников. Копейко и Буравков молча протянули руки.

— Как будем общаться по телефону? Называть всех по имени? — спросил Белосельцев, пожимая руки соратникам.

— Вообще-то у нас каждый носит имя птицы. Буравков — пеликан. Копейко — филин. Я — дикий голубь, витютень.

— А кем буду я? — без удивления, угадывая ответ наперед, спросил Белосельцев.

— Ты? — Гречишников внимательно осматривал Белосельцева, словно старался в его человеческом облике угадать образ тотемного зверя. — Ты будешь скворец… Завтра я тебе позвоню… Они уселись в машину, и тяжелый «мерседес» ушел на Крымский мост, разбрасывая лиловый огонь, издавая затихающий вой сирены.

Белосельцев медленно поднимался на Крымский мост, пробираясь между огромными, падающими с неба синусоидами. Мост напоминал начертанный в небе график, изображавший пульс железного сердца, его всплески, предынфарктные сжатия, болезненные замирания. Кардиограмма города, в сиреневых дымах, бензиновых выхлопах, золоте соборов, шелесте блестящих, непрерывно мелькавших машин.

Он достиг середины моста. Остановился, касаясь руками толстого железного поручня. Руки чувствовали могучую дрожь, колебания, угрюмые гулы и рокоты, пробегавшие по металлическим тягам. Он был в глубине огромного рояля, в котором звучала грозная, рокочущая музыка. Река внизу была голубой, предвечерней, с блестящим отпечатком ветра, словно крылом по воде ударила большая птица. Там, где река поворачивала к Кремлю, колыхалось золотое отражение храма Христа Спасителя, будто с купола прямо в реку стекала жидкая позолота, и на этом струящемся, ударявшем в берега отражении шла черная баржа.

Он видел Африку, явленную ему на Москве-реке. Он плывет в океане, играет с зеленой веткой, ныряет под влажные листья, целует, обнимает ее. Бежит по сухому склону за бабочкой, за ее изумрудным мельканием, и в небе, недвижная, переполненная кипятком, ртутным ядовитым сиянием, застыла туча. Маленький, похожий на стрекозу самолет бежит по белесой траве, несет в пропеллере прозрачное искристое солнце, превращается в красный взрыв. Морская пехота в полосе прибоя проскальзывает белую пену, выносится на рыжий откос, и далекое, в душном ветре, трепещет военное знамя. Африканка в прилипшей одежде встает из воды, и сквозь мокрую ткань проступают ее соски, плотный кудрявый лобок. Маквиллен, веселый, острый, смотрит на него, как из зеркала, усмехается, наблюдает за ним из прошлого. Белосельцев почувствовал жжение на груди. Стоя на мосту, глядя на желтое пятно отражения, расстегнул рубаху и увидел на груди длинный, спускавшийся к животу ожог, словно хлестнули крапивой, оставив на коже водянистые пузырьки. Другая воспаленная бахрома пересекала грудь от плеча к плечу. Крест горел на его коже под рубахой. Все имело смысл. Имело объяснение в стомерном объеме мира, где двигалось истинное бытие, сокрытое от человеческих глаз. А здесь, на земле, в трехмерном пространстве, на Крымском мосту, это бытие обнаруживало себя как крестовидный ожог на груди, как яблоко в кармане пиджака, подаренное неизвестным прорицателем.

<p>Глава 3</p>

Наутро Белосельцев, едва проснувшись, увидел на стене знакомое пятно водянистого солнца, коробки смугло-фиолетовых, жемчужно-перламутровых нигерийских бабочек. Мгновенно пропитался ощущением утренней бодрости, готовности, нетерпеливого ожидания. Его новая жизнь началась, прекратив дремотное бесцельное прозябание. Он снова был в строю, был военный. Был частью осмысленного коллективного целого. Ожидал боевого приказа. Поднимался из постели одновременно с разгоравшимся телефонным звонком, похожим на ворвавшегося в комнату шального стрижа.

— Доброе утро, скворец! Это я, лесной витютень! — услышал Белосельцев звуки, напоминавшие гульканье дикого голубя на вершине дуба. — Виктор Андреевич, это я, Гречишников! — раздался добродушный веселый смех. — Как почивал? Не могли бы мы сейчас повидаться?

— Приезжай ко мне. — Белосельцев с тревогой оглядел свой неприбранный кабинет.

— Давай-ка встретимся на нейтральном месте. Приезжай на смотровую площадку, на Воробьевы горы, к Университету. Оттуда далеко видно. Поговорим по душам. Жду тебя через час… — И снова курлыкающие голубиные звуки, серый, в перламутровых переливах зоб, огненно-рыжие бусинки глаз.

Он вывел из гаража свою черную, слегка осевшую «Волгу». Покатил к месту встречи, освобождая в душе пространство для предстоящего разговора, в котором должен был обозначиться план, чьим участником его избрали. Поставил автомобиль на влажный асфальт, перед розово-серым Университетом, который косо улетал в ветряную пустоту, одинокий и прекрасный, как замысел вождя, оставившего народу свой прощальный дар.

Еще издали, у балюстрады, среди прилавков и одиноких торговцев, Белосельцев увидел Гречишникова. Тот расхаживал, заглядывая на лотки с дурацкими матрешками, изображавшими Горбачева и Ельцина, перебирал сувенирные платки с двуглавыми орлами. За его головой, падая в туманную синеву, кудрявились склоны, блестела река с кораблем, круглилась арена Лужников. Москва, среди облаков и брызжущих лучей, сверкала, как огромная перламутровая раковина, с жемчужинами храмов, монастырей и дворцов, окутанная туманами, в легчайшей желтизне наступающей осени.

— Рад видеть, Виктор Андреевич. — Лицо Гречишникова было розовым. Свежий ветер вырвал из оранжевых глаз две слезинки, в которых крохотными перламутровыми завитками отражалась Москва. Он был одет просто, почти бедно, напоминая праздного, располагавшего временем пенсионера. Выпьем по кружке пива, там, где ветер нас не возьмет, — он кивнул на стекляшку, прилепившуюся на откосе, с надписью «Хайнекен». Сквозь прозрачную стену был виден затейливый фарфоровый кран, из которого служитель выдавливал густую струю пива. — Кое-что тебе поведаю там, где не достанет нас чуждое ухо. Они сидели в стеклянной пивной перед тяжелыми кружками. Осторожно погружали губы в белую, словно сбитые сливки, пену, добираясь до терпкой горечи. На тарелках, окутанные легким паром, розовели креветки, похожие на маленьких распаренных женщин, вышедших из душистой бани.

Москва сквозь стекло переливалась, пестрела, вспыхивала золотыми россыпями церквей, полосатыми дымными трубами, стальными кружевами мостов и башен. Храм Христа Спасителя казался огромной золотой дыней, созревшей посреди города под падающими голубыми дождями. Белосельцев, оглядывая Москву, любуясь ее женственной красотой, не забывал ни на минуту, что в городе царствует враг. Захватил Кремль, засел в министерствах и военных центрах. Невидимый червь проточил золотистое яблоко столицы, поместил свое тулово среди ее площадей и проспектов, уткнулся лбищем в Спасскую башню, окружил тугим хвостом окраины.

— Я говорил тебе, что все известные методы захвата Кремля и отстранения Истукана от власти недейственны… На выборах спятивший, разделенный на части народ, как стадо бычков, торопится к урнам под крики телевизионных пастухов, под ударами электронных бичей. С торжественным видом ставит в листах каракули, а компьютер хохочет над доверчивыми старушками, выбивая на табло заложенный в него результат… Военный переворот исключен при помраченном сознании офицеров, которые днем в Генштабе планируют победы в несуществующих войнах, а ночью идут на товарную станцию и разгружают картошку, чтобы заработать на хлеб. Этим офицерам, чтобы вернуть себе самоуважение, необходима маленькая победа на маленькой горной войне, а этого, как ты знаешь, в Чечне не случилось… Народное восстание невозможно, ибо наш народ предпочитает тихо вымирать под пение группы «На-На», нежели браться за цепы или вилы и идти палить усадьбы еврейских банкиров… Импичмент не может состояться, потому что к каждому народному депутату прикреплен тайный советник, который в нужный момент сует ему в карман конверт с зелеными визитками Джорджа Вашингтона… Остается единственное, — Гречишников сильно дунул на пену, раскрывая под губами черное зеркальце пива, которое тут же сомкнулось под пышными белыми хлопьями, — Истукан должен добровольно уйти из Кремля, передать власть другому, в которого бы верил, как в сына, полюбил, как себя самого… Необходим человек, — назовем его условно «Избранник», — кому, не страшась возмездия за смертный грех, Истукан вручит чемоданчик и ключик… Такой человек существует… Его продвижение во власть составляет содержание «Плана Суахили», который разработал покойный генерал Авдеев…

Белосельцев смотрел на Москву, которую им, заговорщикам, предстояло отнять у врага.

Толпы, прорывая ряды оцепления, сокрушая солдат со щитами, валят, как кипящая смола. По Новому Арбату, мимо Манежа, к Кремлю, накатываясь на розовые отвесные стены. С красными и имперскими флагами, выставляя иконы, падая под огнем пулеметов, бегут к Боровицким воротам. Ломают запоры, вышибают хрустящие щепки ворот, врываются в Кремль. Мимо соборов, дворцов яростное, в тысячи ног, топотание. Арсенал, Колокольня Ивана Великого, Белокаменное теремное крыльцо. В здании Сената, в пустом кабинете, среди золота, малахита и яшмы — Истукан, больной и безумный. За ноги, по лестницам, головой о ступени, сволакивают на брусчатку, тянут, оставляя липкий слизистый след. Истерзанного, неживого, с вываленным языком заталкивают в Царь-пушку. С ревом огня, в длинном, косматом пламени выстреливают через стену, к реке. Летит обугленный, похожий на огромную ворону, комок. Плюхается в реку у Английского посольства, качается, как груда тряпья, дымя, распуская по воде нефтяную пленку сгоревшего жира…

— Наши враги умны, осторожны, опасливы. Они поместили Истукана в непроницаемый кокон из тысячи оболочек. Охраняют его вблизи и на дальних подступах. В его кремлевских палатах и на границах страны. Все этажи власти заняты, захвачены их клевретами. Охранник и лекарь, гастроном и чесальщик пяток, командир дивизии и начальник Генерального штаба, Министр внутренних дел и Министр культуры, телевизионный магнат и последний репортеришка в занюханной уездной газетенке. Все, что приближается к власти, тщательно просматривается под лупой, изучается под рентгеном, проверяется на детекторе лжи. Сто колец обороны, как вокруг Сатурна. Сто слоев защиты, как у атомной станции. Не пройти, не проникнуть в святилище. Но Суахили нашел проход. Просчитал прогалы в их обороне. Прочертил единственно возможный лабиринт, как в компьютерных играх, по которому можно подойти к Истукану, не взорвавшись, не задев лазерного луча, не возбудив систему электронной защиты. Гениальность плана заключается в знании законов, по которым действует власть. Инстинктов новых властолюбцев, которые вывелись, как черви, из самых гнилых слоев, накопившихся в недрах страны. Наши соратники, наши птицы, как мы их называем, расселись по всем ветвям околдованного русского леса. На каждой засохшей ветке, в каждом глухом дупле, на каждой обожженной вершине сидит наша молчаливая птица. На плече каждого предателя, у его уха и его виска, сидит наш сокол-сапсан. Они используют его для охоты на русскую дичь и не ведают, что в час их потехи сокол взлетит, но ударит не лисицу, не зайца, а охотника, прямо в лоб, в висок, в темя… Читай сказку Пушкина о «Золотом петушке…». — Гречишников засмеялся, отчего пена в его кружке вылепилась вмятинами.

Белосельцев смотрел на Москву, на ее розово-белые, телесные тона, в которых улавливалось дыхание жизни. Среди белесых туманов и бегущих голубых теней тонко сияла останкинская игла, отточенная, как завершение шприца. Уже влита ядовитая ампула. Бьет в небо крохотный фонтанчик пузырьков. Подставлена исколотая, в перекрученных венах рука. Красный резиновый шланг врезался в дряблую кожу. В черно-синюю вену вонзается острие, медленно втекает желтоватый раствор. На измученном, изможденном лице наркомана, в голубых белках, как луна, восходит безумие. Огромное, волосатое, с красными губами, розовыми влажными клыками хохочет лицо Сванидзе.

Жестокие дни октября. Толпа осадила «Останкино». Генерал Макашов в мегафон побуждает народ к атаке. Грузовик пробивает дверь. Рев, ликованье толпы. Со всех этажей, припечатав толстые губы к стеклу, расплющив горбоносые лица, смотрит нечистая сила. Плоскогрудые, в румянах, русалки. Косматые, замшелые лешие. Размалеванные дикие ведьмы. Развратные, в белилах, старухи. Растленные жеманные мальчики. Все ждут возмездия. Смотрят, как разгорается пламя, вылизывает этажи. Казак с золотой бородой грозит автоматом. Рабочий в пластмассовой каске держит бутылку с бензином. Из черных бойниц бэтээров, из оконных проемов — кинжальный огонь пулеметов, гора дымящихся трупов. Бег толпы, в которую вонзаются пули. По спинам, по головам, по затылкам, раздирая одежды, зажимая ладонями раны, бегут, проклиная и ахая. Сверху жестокими глазами змеи, как огромная железная кобра, смотрит башня. Шипит, извергает синее пламя, кидает ртутные молнии. Кровавый поход на «Останкино». Неудавшийся штурм Макашова.

— Есть Избранник. Он никому не виден. Его не увидишь в толпе напыщенных, говорливых политиков. Не заметишь на лживых пресс-конференциях, помпезных юбилеях, потешных военных парадах. Он закрыт, зашифрован. Как восточная женщина, укрыт в паранджу. Он сбросит покров в нужный момент, которого никто не ждет. Его не успеют уничтожить клеветой, испачкать компроматом, ошельмовать дешевым публичным спектаклем, превращающим политика в карикатуру. Он появится внезапно, как древний герой-избавитель, на фоне грозных событий, сотрясающих страну, и народ уверует в него, как в спасителя. Изберет его, одного из тысячи, понесет на руках. Мы долго его искали. Просматривали множество других кандидатов. Изучали в них каждую мелочь, до родословной, до группы крови. Нашли, наконец, крохотную маковую соринку и стали взращивать. Росток за ростком, листик за листиком. Переносили с места на место, когда грозила опасность. Пересаживали с грядки на грядку. Пропалывали вокруг него сорняки. Теперь он взращен. Из теплицы будет высажен в открытый грунт. Он сам не догадывается об уготованной ему роли. Он драгоценный плод наших коллективных усилий. Наш сын полка. Выращен в оранжерее нашего тайного движения великим садовником Суахили. Ему отдаст Истукан ключ от кремлевского кабинета и ключик от потаенного, с ядерными кодами, кейса…

Москва переливалась стеклянными вспышками окон, белыми чешуйками зданий, прожилками проспектов и улиц. Напоминала крыло белой бабочки с тонким цветным узором. Белосельцев вглядывался в открывающуюся панораму, различая нервные волокна и линии, упругие опоры, соединяющие город. Высотные здания своими остриями закрепляли Москву на земле, не давали ей улететь. Монастыри и храмы соединяли ее с небесами, устремляли ввысь. Проспекты, разбегаясь в разные стороны, как тугие стропы, растягивали ее на равнине.

Отряды повстанцев уходили из Дома Советов, атаковывали министерства и штабы, захватывали центры управления и связи. Стрельба у военного объекта в районе метро «Динамо». Схватка в здании ТАСС. Попытка пробиться в Министерство внутренних дел. Рывок к небоскребу МИДа. Казалось, еще усилие — и враг будет изгнан из города, войска поддержат повстанцев, перехватчики ПВО станут догонять самолеты с предателями, сажать на военные аэродромы. Слабая воля вождей лишила повстанцев победы. Танки генерала Грачева гвоздили по Дому Советов, вырывая из белого здания клочья огня и копоти. У стены стадиона каратели генерала Романова расстреливали пленных повстанцев.

— Цель, которую мы поставили, — огромна и свята. Россия, тысячелетняя, великая, гибнет у нас на глазах навсегда, как Атлантида, как Майя. Мы, только мы, тайные патриоты России, можем ее спасти. Удержать на плаву, не дать погрузиться. Эти дни, недели и месяцы покажут миру, сохранится ли Россия и населяющий ее народ, или от русских останется миф Достоевского, свиток древней летописи, довоенное издание Пушкина, помещенные в библиотеку Конгресса. Цель свята. Средства для ее достижения не имеют ограничений. Взрыв атомной станции или сожжение останкинской вышки допускаются для достижения цели. Этика членов нашего общества сводится к абсолютному подчинению, к безоговорочному выполнению приказа. Это не слепая тупость автомата, а свободный выбор офицера, дававшего клятву на верность Родине, продолжающего исполнять святую присягу в условиях оккупации. Повторяю, священная цель оправдывает любые, ведущие к победе средства… Белосельцев был возбужден. Радостно внимал Гречишникову. Был наперед с ним согласен. Готов подчиняться братству. Рисковать, умирать, истреблять ненавистных врагов. Был снова не одинок, был с друзьями. Награжден их доверием. Принят в их тайный круг. Его опыт разведчика, его ненависть и любовь, страстное желание служить, завершить свою долгую жизнь осмысленным, главным поступком — все это находило теперь выражение. Москва, в драгоценном мерцании кремлевских соборов, повитая сиреневой дымкой, в тончайшей позолоте осени, призывала его. Своей открытой грудью, пульсирующим сердцем, любящим и ненавидящим, он прижимал к себе Москву, окроплял своей кровью, окружал сберегающим дыханием. — По указанию Суахили, мы не тревожили тебя до срока. Видели, как ты пробираешься под землей в осажденный Дом Советов. Как убегаешь в леса от бесов в черных масках, когда по Москве катились погромы. Видели твою апатию, тоску, метания. Наблюдали твою трогательную любовь к сумасшедшей красавице. Но теперь срок настал, ты нам нужен. Ты африканист, любимый ученик Суахили, а сегодняшняя русская жизнь напоминает Африку. «Русская Африка» — так говорил Суахили. Ты специалист по мусульманским проблемам, знаток Востока, Кавказа. У тебя есть давние связи с дагестанскими исламскими лидерами, которые исповедуют ваххабизм. И ты энтомолог, обладатель уникальной коллекции, которую хочет посмотреть Прокурор, получить от тебя в подарок несколько африканских бабочек. Ты нам нужен. Готов ли ты, рискуя жизнью, отказавшись от собственных представлений и целей, служить общему делу спасения любимой России?

Голова у Белосельцева кружилась. С вершины Воробьевых гор Москва лежала перед ним в своей женственности, красоте. Молила о защите, спасении. Сидящий перед ним человек, старый товарищ, глава священного братства, предлагал ему власть над миром. Над Кремлем, над храмом Христа, над миллионами невидимых жизней. Из области таинственных совпадений, недоступной для разумения, открылись ему золотые капли церквей, кровли белых дворцов, шатры колоколен и башен. Давнишняя притча, когда бабушка, растворив маленькое, с золотым обрезом Евангелие, читала ему об искушении в пустыне, о кровле высокого храма, о царствах мира, предлагаемых во владение. Он искушался. Был взят из пустыни своего одиночества, из горючих песков духовной немощи, где чахла и иссыхала его душа. Был поставлен на Воробьевых горах пред ликом любимого города, взывающего о спасении. И только он один мог его сберечь и спасти.

— Согласен, — сказал Белосельцев, глядя в вопрошающие глаза Гречишникова, — располагайте мной до конца.

— Вот и ладно, дорогой скворец! — весело, по-простецки, рассмеялся Гречишников. — Что-то мы здесь с тобой засиделись… Как бы кто не заметил… Давай от греха поездим по городу, оторвемся от хвостика, если он прицепился…

И они, оставив на столе недопитые кружки, мимо двух молчаливых людей, отвернувшихся от них к балюстраде, прошагали к машине, на которую упал золотистый лист.

Белосельцев вел машину, отрываясь от «хвоста», который вдруг обнаруживал себя маленьким скромным «жигуленком», привязавшимся, как назойливая муха. То нарядным «фольксвагеном», ровно, соблюдая дистанцию, катившим вслед. То разбухшим, тяжеловесным джипом, косолапо бежавшим по пятам. Желая сбросить «хвост», Белосельцев погружался в шелестящую гущу Садового кольца, зарываясь в блестящий поток машин, как в густую листву. И тогда ему казалось, что все автомобили гонятся за ним, и он сбрасывал их с себя, как пестрый назойливый ворох, ныряя в боковую улочку, пробираясь среди посольских особняков и вялых флагов, радуясь, что обманул преследователя. Но вдруг малиновая «вольво» из подворотни плотно садилась на хвост, начинала преследовать его среди церквушек и ампирных особнячков, и он вновь кидался в месиво Садовой.

— Здесь остановимся, — сказал Гречишников, указывая на старинный дом, украшенный белыми колоннами, ампирным фронтоном с лепниной, чугунным балконом. Над деревянными, старой работы дверьми чернел глазок телекамеры, в каменной кладке желтела медная кнопка звонка.

Молчаливые охранники с пистолетами и рациями провожали их в глубь особняка, сверкавшего новизной, хрустальными люстрами, дорогими паркетами, мебелью пушкинских времен, каминными часами в виде античных героев, картинами старых мастеров в золоченых рамах. И все это вдруг исчезло, превратилось в матово-белый, без окон, зал, где ровными рядами выстроились белоснежные бруски вычислительных машин, столы были уставлены компьютерами, на экранах вспыхивали цветные таблицы и графики, и десяток операторов в белых халатах бесшумно били по клавишам, порождая причудливую игру голубого, зеленого, красного.

— Благополучно? Без приключений? — встретил их Копейко, облаченный в белый халат, с пепельно-серой круглой головой, похожий на полярную сову. — Рад вас приветствовать в нашем святилище.

Копейко, возглавлявший в былые времена управление военной контрразведки, после крушения и исхода с Лубянки пошел в услужение к магнату Зарецкому. Создал для него разветвленную сеть безопасности, построил службу разведки, собрал аналитический центр. Способствовал его обогащению и могуществу. Незримо следовал за ним по пятам, создавая проекты, благодаря которым Зарецкий обыгрывал конкурентов, захватывал нефть и алюминий, трубопроводы и железные дороги, телевизионные каналы и банки. Проник в ближайший круг Президента, став другом президентской семьи. Очаровал и вовлек в свои сети президентских дочерей и зятьев. Использовал эти связи для укрепления своей империи, для оттеснения врагов и соперников.

— Все, что вы видите, — Копейко вел белым рукавом по белоснежным, сияющим компьютерами стенам, — все это удалось спасти от мерзавцев, когда они громили Лубянку. Лучшая вычислительная техника, лучшие программисты, лучшие аналитики. Мы не дали им погибнуть, собрали воедино, обеспечили работой и заработками. Постоянно совершенствуем аналитические возможности Центра, закупаем новые поколения машин, приглашаем лучших выпускников институтов. Мы можем проводить глобальный анализ, как это делали когда-то наши службы, прогнозируя мировые кризисы, смену политических формаций в разных районах мира. Ничто не погибло, ни один гениальный подход, ни один футуролог. И все существует под прикрытием Зарецкого. Он финансирует Центр, он дает ему задания и заказы. Вся информация, которая добывается нами, служит его могуществу. Но в любой момент может быть использована против него. Сокрушит его империю, а искусственный мозг во всей полноте будет возвращен государству…

Белосельцев восхищался. С обожанием смотрел на Копейко. В то время, как он, Белосельцев, проводил никчемные годы, уныло бездействовал, ходил напрасно на митинги, впадал в прострацию, ловил мимолетное любовное счастье, его былые товарищи действовали. Сражались, обманывали врага. Как во время Великой Войны, когда немцы шли на Восток, у них из-под носа на товарных эшелонах вывозили заводы, научные институты, инженерные школы. В Сибирь, за Урал. И там, в чистом поле, начинали крутиться станки, вытачивались стволы и снаряды. А в тылу у противника создавалась подпольная сеть, складировалось оружие, работали рации, и на взорванных рельсах истлевали составы с танками, пылали цистерны с горючим. Он смотрел на Копейко, человека-сову, восхищаясь его гениальностью.

— Наши компьютеры содержат сведения обо всех известных персонах страны. О политиках, банкирах, промышленниках. О писателях и бандитах. О священнослужителях и лидерах партий. Их тайные и явные связи. Их пороки и достоинства. Компрометирующие сведения. Кто получал и давал взятки в правительстве и парламенте. Кто передавал государственные тайны агентам иностранных держав. Кто участвовал в заказных убийствах. Кто замешан в содомских грехах. — Копейко остановился у оператора, немолодого мужчины, чьи сухие желтоватые пальцы бежали по клавишам, выбивая на экране сложные схемы и графики. Мелькали имена олигархов, названия оффшорных зон, лоббированные в Думе депутаты, члены президентской семьи. И бесчисленное количество цифр, напоминавших бесконечные цепи, на которые были посажены люди, ухищрениями разведки превращенные в цепных животных.

— Перед тем, как обратиться, например, к какому-нибудь епископу с просьбой похлопотать у губернатора за представителя нашего регионального банка, мы заглядываем в компьютер и узнаем, какую долю этот епископ имеет в торговле нефтью и табаком, как он связан с гомосексуальным скандалом в подопечном ему монастыре, какие услуги он оказывал нашему ведомству в советское время и какая сумма положена на счета его мирских племянников и сестер. Мы проводим с ним переговоры, намекаем на эти данные, иногда показываем пленку, запечатлевшую игры иноков в келье, жертвуем дары в новопостроенный храм, и епископ изо всех сил хлопочет перед губернатором, чтобы тот направил бюджетные деньги в подведомственный нам банк… — Копейко мягко улыбался, переходя к другому компьютеру, за которым сидел молодой человек с черной повязкой во лбу и крохотной сережкой в одном ухе.

— Есть специальный дисплей, на котором выявлены потенциалы всех имеющихся политических сил. Их соперничество, их тайные взаимодействия, вспышки их активности и периоды угасания. Их влияние в парламенте и правительстве. Политическая агентура в тех или иных странах мира. Источники финансирования, в том числе из криминальной среды. Их участие в важнейших государственных событиях, социальных волнениях, экономических и военных кризисах… — Молодой человек за компьютером выстилал экран разноцветными полями, напоминавшими цветущую тундру, — белое, золотое, огненно-красное, изумрудно-зеленое, ослепительно голубое, словно цвели мхи и лишайники, благоухал багульник, дергались на ветру лютики, солнце дрожало на поверхности озер и болот. Все двигалось, менялось местами, сжималось и расширялось, смешивало цвета и оттенки. Так изображались влияние и интенсивность различных политических групп и партий, их зарождение и распад. — Мы можем, например, проследить историю болезни под названием «Черномырдин», ее зарождение, превращение в эпидемию, пик ее тлетворного влияния и постепенное угасание и вырождение. В момент его переговоров с Басаевым, когда он сорвал операцию спецслужб в Буденновске, а затем предательски остановил войска в Чечне на пороге победы. В пору его «миротворческой» миссии в Югославии, когда он, в угоду американским друзьям, навязал Милошевичу позорный мир, предав российские интересы на Балканах. Здесь зафиксированы его тайные переговоры в Нью-Йорке и Бонне, когда он огласил свое намерение стать Президентом. Его жалкое отступление, когда спецслужбы пригрозили расследованием невиданного воровства газа и нефти… — Копейко говорил, и, откликаясь на его слова, грязно-коричневое пятно на экране, изображавшее влияние Черномырдина, колыхалось, расползалось и стягивалось, словно пролитая на воду нефть.

Белосельцев жадно внимал. Это был его мир, его стихия. Хаос, который окружал его эти годы, был управляем. Среди разрушительных безумных стихий находился скрытый, осознанно действующий Центр. Его одинокий, обессилевший разум нашел, наконец, свое подобие. Словно в огромном безжизненном Космосе, среди обугленных мертвых галактик, черных дыр, крохотная живая планета, страшащаяся своего одиночества, принимает послание с другой, удаленной планеты, на которой есть жизнь и разум, послание, подтверждающее разумность бытия, его неслучайность.

— Есть программа, которая показывает основные тенденции в обществе. — Копейко остановился у компьютерного стола, за которым работала красивая женщина, чье лицо казалось смуглым от легкого грима, а волосы отливали стеклянным блеском. От нее едва слышно веяло духами, и пальцы в кольцах плавно перебирали бесшумные клавиши. — Мы можем проследить темпы спада промышленности, кривую вымирания населения, износ оборудования на атомных станциях, нарастание вывозимых за рубеж капиталов. Можем предсказать возможность техногенных катастроф на флоте и в авиации, вероятность народных волнений и «рельсовых войн», приближение военных конфликтов в Чечне и Дагестане, где распространяется ваххабизм и зреет мятеж экстремистов.

Женщина перебирала пальцами, из-под которых бежали разноцветные графики. Сплетались, возносились, падали. Отображали умирание огромной страны, попавшей в аварию, находившейся под капельницей на операционном столе. Белосельцев остро смотрел, понимая с полуслова, читая орнаменты графиков, как музыкант читает по нотному листу партитуру. Отыскивал среди множества линий ту синусоиду, что изображала его метущуюся мысль, всплески его надежды, провалы его тоски.

Они покинули компьютерный зал и сидели теперь в уютной ампирной гостиной за овальным ореховым столиком, отделанным бронзой, перед горящим камином, на котором стояли фарфоровые часы с купидонами. Им принесли крохотные чашечки кофе из старинного усадебного сервиза с изображениями Наполеона и Александра I, молочник и сахарницу с золотыми каемками. Белосельцев с наслаждением делал маленькие глотки, глядя на пылающее смоляное полено. Ни о чем не расспрашивал. Довольствовался тем, во что его посвящали. Должен был многое узнать о проекте, прежде чем ему укажут его место. — В основе «Проекта Суахили» лежит «теория конфликтов». — Копейко любезно, на правах хозяина, лил молоко из фарфорового молочника в чашки Гречишникова и Белосельцева. — Наше умение искусственно создавать конфликты и управлять ими, «управление конфликтами» есть способ проникновения во власть и устранения препятствующих факторов. Мы создаем в монолитной обороне противника серию надломов и трещин, ведущих в Кремль, сквозь которые осторожно, шаг за шагом, продвигаемся в центр власти. В этой гостиной во время тихих собеседований рождаются «активные мероприятия», которые воздействуют на Думу, на членов кабинета, на самого Президента, и каждая «активка» неуклонно приближает нас к победе. «Теория победы в конфликтах» — главный инструмент овладения властью, разработанный генералом Авдеевым…

Белосельцев упивался, вслушиваясь в формулировки, от которых отвык среди бессмыслицы фальшивых лозунгов, ханжеских молитв, лживых деклараций. Это был язык его племени, на котором изъяснялся его народ, рассеянный, поруганный, изгнанный из дома, потерявший своих вождей и пророков. Он узнавал своих единородцев по неповторимому языку, сохраненному ими после падения Вавилонской башни. Открывал единоверцев по их речениям, сбереженным среди смешения языков и народов. «Теорию конфликтов» он изучал под Кандагаром, прочесывая с отрядом спецназа пустыню Регистан, где вертолетным ударом был разгромлен караван моджахедов, раненные насмерть верблюды отрывали от песка плачущие головы, солдаты распарывали ножами полосатые тюки, вываливая груз автоматов и мин, уцелевшему погонщику в чалме и хламиде крутили веревкой руки. «Теорию конфликтов» он познавал в долине реки Кунене, где двигались батальоны ЮАР, горели тростниковые хижины, отряд ангольской пехоты, побросав оружие, убегал, и «канберры» на бреющем раздували траву до земли, кося солдат пулеметами. Эту «теорию управляемых локальных конфликтов» он постигал на берегу Рио-Коко, где сандинисты в сыром окопе наводили пушку на коричневый блестящий поток, по которому скользило каноэ, индейцы мескитос уходили от погони, и снаряд подымал на воде высокий гулкий фонтан. Эту «теорию тлеющих конфликтов» он проверял в кампучийском храме Ангкор перед золоченым Буддой, чье деревянное тулово было прострелено очередью, за окном устало пылила вьетнамская пехота, лязгали трофейные американские танки и тянулись унылые вереницы погорельцев и беженцев. Теперь, слушая старого товарища, он наслаждался его жесткой, металлической лексикой, которая, как наждак, счищала с души ржавчину пустопорожних слов.

— Публика, наблюдая Зарецкого, его влияние на семью Президента, неутомимую деятельность, что увеличивает его миллиардное состояние, виртуозные политические комбинации, от которых сотрясается страна, падают правительства, начинаются приграничные войны, — наша близорукая публика считает, что я являюсь его слугой и рабом, послушным исполнителем его воли, копьем, продлевающим его руку. — Копейко обвел смеющимися глазами гостиную, любовно осматривая каждый хрусталик в люстре, каждый завиток на лепном карнизе, каждую золотинку на фарфоровых часах с игривыми купидонами, наслаждаясь завершенностью старомодного интерьера, его музейной подлинностью. — Но никто не догадывается, что все финансовые операции и политические проекты, сделавшие Зарецкого миллиардером, осуществлены с нашей помощью, с использованием наших связей, нашей разведки, аналитиков и исполнителей, которых вы, Виктор Андреевич, могли встречать в Афганистане, в спецподразделениях нашего ведомства. — Копейко наслаждался окружавшим его комфортом. Тяжелым поленом в камине, над которым витало золотисто-голубое пламя. Ореховым полированным столом, в котором, как в ледяной поверхности, отражались фарфоровые чашки и кофейник. Высоким полукруглым окном, полным серебристого дрожащего солнца. Прислушивался, словно за дверью, в соседнем танцевальном зале, вот-вот раздастся звук рояля.

— Это мы проникли в государственные банки и, взломав защиту, с помощью фальшивых авизо выкрали огромные деньги, перебросив их на зарубежные счета Зарецкого, списав это воровство на чеченцев. Мы, используя связи среди полевых командиров Афганистана, таджикских военных, русских пограничников и таможенников, организовали транзит наркотиков из Лашкаргаха через Россию в Западную Европу, с последующим отмыванием денег в игорном бизнесе Варшавы и Будапешта, контролируемого Зарецким. Мы создали хитроумную цепь подставных фирм и офшорных зон, куда сбрасываются кредиты Валютного фонда, выделяемые России, утекают в нью-йоркские банки, пополняя богатство Зарецкого на миллиард долларов в год. Мы помогли ему завладеть крупнейшим телеканалом, устранив опасного конкурента, о котором до сего дня рыдают либеральные журналисты, отмечая ежегодно день трагического убийства, когда этот кумир толпы и ловкий коммерсант был найден в подъезде с окровавленными усами. И именно наши специалисты, работающие с изотопами, заложили капсулу с калифорнием в спинку кресла, на котором любил сидеть один из удачливых соперников Зарецкого, после чего тот умер от скоротечного рака мозга. — Копейко бережно тронул фарфоровую чашечку, столь тонкую, что она просвечивала на солнце, как розовая мочка женского уха. Император Наполеон в военном мундире был чуть стерт от множества прикосновений, словно потускневший узор на крыле бабочки, которую помяли дожди и ветры.

— Может показаться, что всем этим владеет Зарецкий. Но это иллюзия. Его богатство устроено нами так, что висит на тоненькой паутинке. Отрезается от Зарецкого и падает нам в руки. Мы копили это богатство, лишь используя его имя, не для него, а для нас. Сбереженное, сконцентрированное, действующее, оно станет работать не на магната Зарецкого, которого похоронят в безвестной могиле где-нибудь в латиноамериканской стране, а на русское государство, которому мы присягнули на верность…

Белосельцев чувствовал, как у него по-молодому горят щеки. Глаза, подернутые влажной пленкой, смотрели зорко, различая крохотные выбоины на мраморной плите камина. Ноздри чутко ловили запахи елового дыма и горьковатого бразильского кофе. Слух улавливал слабые потрескивания горящего полена, в котором закипали смоляные соки. Услышанное не пугало, а восхищало его. В борьбе с отвратительным злом, которое убивало народ, были дозволены все методы и средства, если они служили борьбе и победе. Он, разведчик, был готов сражаться по правилам беспощадной войны, для которой его готовили, в которой он был разгромлен, и теперь, найдя уцелевших соратников, был счастлив продолжить сражение.

— Вместе с Зарецким мы втянули в незаконный бизнес множество высоких чиновников, министров правительства, действующих генералов, офицеров безопасности. Мы осторожно и незримо включили в его доходные, криминальные дела Администрацию Президента, дочерей и родственников Истукана, самого Истукана, запятнав его нефтяными кляксами, кровавыми брызгами, усыпав бриллиантами пальчики его очаровательных сластолюбивых дочек, возведя в Австрийских Альпах, на Лазурном берегу, на побережьях Испании особняки и виллы, записанные на Августейшее семейство. И когда все спутались в преступный клубок из взяток, незаконных хищений, нераскрытых убийств, мы сделали утечку. Сначала во французские газеты — о русских счетах в отделениях банка «Барклай». Потом в американские — о незаконном отмывании денег в «Бэнк оф Нью-Йорк». Потом поместили в английских журналах фотографию виллы в Баварии, подаренной президентской дочери богатым банкиром. Потом передали швейцарской прокуратуре некоторые сведения о взятках и операциях с наркодолларами. И скандал начал разрастаться, как махровый георгин с жирными лепестками. О нем заговорили в американском Конгрессе, о нем шептались на международных форумах, им стали заниматься прокуроры нескольких стран. И главное — им стал заниматься наш Прокурор, о нем стали писать наши газеты. Постепенно Кремль стал казаться местом, куда свозят краденое, где угнездилась грязная мафия, хранятся наркотики, складируются фальшивые доллары, происходят содомитские оргии. Президент со своим окружением стал мишенью беспощадной критики со стороны конкурентов. Лысого Мэра, мечтающего въехать в Кремль, множества зубастых, как пираньи, журналистов, купленных Мэром, и главное — Прокурора, который открыл уголовное дело о «коррупции в кремлевских верхах». Возник конфликт, в который вмешиваются все новые и новые силы, раскалывая правящий класс надвое. Раскалывают армию, безопасность, правительство, сообщество олигархов. Ибо соперник Зарецкого, которым незримо управляет наш умный соратник Буравков, талантливый Астрос, включился в конфликт на стороне Прокурора и Мэра со всей мощью своей телевизионной империи, своих капиталов, международных еврейских связей, превращая эту схватку в прелюдию гражданской войны. В монолитных льдах открылась трещина, появился просвет свободной воды, куда мы направили наш маленький юркий челнок — «Пирогу Суахили». — Копейко расхохотался, показывая ровные вставные зубы, делающие его вечно молодым.

Белосельцев испытывал утонченное наслаждение, как от звука любимой музыки или созерцания любимых картин. Изощренное искусство управления людскими пороками, страстями и похотями, разработанное в иудейских молельнях, усовершенствованное в святилищах египетских жрецов, проверенное в римских дворцах и термах, блистательно применяемое ватиканскими нунциями, воплотилось в политику Сталина, сумевшего стравить и рассорить своих злейших врагов. Руками одних уничтожить других, а последних, обессиленных в кровавом конфликте, приковать к своей политической колеснице, волоча по булыжной мостовой пятилеток, коллективизаций и чисток. После чего он остался единственным властелином огромной Красной Империи, которую сделал мировой и космической. Этот метод, опробованный с библейских времен, в совершенстве освоенный Дзержинским и Берия, был теперь единственным средством борьбы, которую вело подполье разведчиков. И он, Белосельцев, не испытывал угрызений совести. Владея методом, был готов включиться в борьбу.

— В этот разлом, постоянно его расширяя, не давая сомкнуться, мы ввели Избранника. Ведем его незримо для глаз. Мне поручено курировать Зарецкого. Управлять его действиями. Его руками подвигать Избранника к власти. А потом уничтожить магната. Я использовал тысячу способов, чтобы сделать его могучим. И знаю тысячу средств, чтобы его сокрушить. Нам известны его привычки, одна из которых побуждает его запираться в ванной, и там, среди пенистых шампуней и зеркал, заниматься любовью с самим собой. Нам известны стихи Бодлера, которые он выучил наизусть и в которых видит отражение своего мазохизма и своего патологического честолюбия. У нас есть полная история его болезней с самого детства, включая психические расстройства и венерические инфекции. У нас есть отпечатки его пальцев, слепки с зубов, рентгеновские снимки скелета, пробы волос, данные о генетическом коде. Есть модели его поведения в случае успеха, неудачи, смертельной угрозы, приступов мизантропии. Когда кольцо вокруг него сомкнется и он убежит из России, сделает себе пластическую операцию, наденет парик, отрастит усы, мы все равно его вычислим. Найдем в каком-нибудь крохотном пуэрто-риканском городке на берегу океана, и наш снайпер пустит пулю в открытое окно, у которого тот будет дремать в плетеном кресле с книжечкой Бодлера в руках. Мы закопаем его в рыжую глину насыпи, по которой пройдет трансамериканское шоссе, и над его костями будут проноситься бессчетные автомобили тех, кому он хотел нравиться, кем желал повелевать, кого презирал и боялся и кто никогда о нем больше не вспомнит.

Гречишников все это время молчал, чуть прикрыв сухими пепельными веками оранжевые глаза, полагая, что из уст Копейко Белосельцев получает исчерпывающие сведения, необходимые на первых порах. Но вот веки его поднялись, круглые глазки воззрились на часы с купидонами.

— Нам пора, — сказал он, вставая, — нас ждут в Кремле. Белосельцев, не переспрашивая, ничему не удивляясь, вышел из гостиной.

<p>Глава 4</p>

Они погрузились в знакомый «мерседес» с молчаливым шофером в кепи. Пересекли Каменный мост, с которого Кремль казался уходящей в синеву горой с красными, белыми и золотыми ступенями. Повернули к Троицкой башне, где милицейский пост, оглядев номера их глазированного лимузина, возжег зеленый огонь семафора. Машина, похрустев по брусчатке, оказалась в Кремле. Автомобиль остановился на Ивановской площади, где уже стояло несколько дорогих тяжеловесных машин. Они вышли и двинулись через площадь к Дворцу, мимо колокола и пушки, принадлежавших когда-то племени великанов, — звонарей и артиллеристов, — которые ушли из Москвы за Волгу, за Уральский хребет, в Сибирь, на Енисей, где окаменели, превратившись в Красноярские столбы.

Для Белосельцева Кремль был таинственным, родным, самым теплым и нежным местом земли, которое питало его, словно материнская грудь. Детские рисунки с зубчатой стеной и башнями, над которыми горели огромные пятиконечные звезды и взлетали разноцветные букеты салютов. Новогодняя елка в Кремле, куда привела его бабушка, и он, запрокинув голову, смотрел на смоляное душистое диво, увешанное хлопушками и шарами, среди хрусталей и белого мрамора. Георгиевский зал с золотой геральдикой гвардейских полков, куда его приглашали на вручение наград, и он принимал боевые ордена за Афганский поход, за Кампучию и Африку, за разведоперацию в сельве Рио-Коко.

На парадном крыльце их встретили охранники, дружелюбно и почтительно поклонившиеся Гречишникову и Копейко как хорошо знакомым и уважаемым визитерам. По широкой пустынной лестнице они поднимались вверх. Белосельцев глядел на огромную, приближавшуюся картину в золоченой раме, где суровыми, сумрачными красками была изображена Куликовская сеча.

Вспоминал, как смотрел на ту же картину много лет назад, поднимаясь среди множества торжественных депутатов в кремлевский зал, где проходила сессия и обсуждались планы и свершения страны. Прошли по дорогому паркету, под высоким озаренным плафоном. Сквозь бело-золотые приотворенные створки, словно ослепительная глыба льда с отблесками хрустального солнца, мелькнул Георгиевский зал. Приблизились к дверям, за которыми Белосельцев, волнуясь, ожидал увидеть знакомое пространство главного зала страны, с рядами дубовых кресел, со ступенчатым возвышением президиума, с резным гербом на тяжелой деревянной трибуне. С этой трибуны, перед черными чашечками микрофонов, полвека сменяя друг друга, читали доклады вожди. Зал, рукоплеская, вставал, глядел с обожанием на усатое лицо, на плотно застегнутый френч. Беломраморный Ленин, высеченный из лунного камня, слабо светился в нише.

Дверь растворилась, Белосельцев ахнул, зажмурил на мгновение глаза. Не было строгих рядов, туманно-сумрачных ниш, деревянной трибуны с гербом, статуи из лунного камня. Блистал ослепительный зал из мрамора, малахита и яшмы. Сверкали драгоценные люстры. Золото било в глаза. Со стен свисали шелковые знамена и флаги, голубые атласные ленты. Фрески, картины украшали высокие стены. Уходили ввысь лепные потолки и плафоны.

Белосельцев стоял изумленный. Казалось, половину Кремля, суровую, сумрачную, пропитанную железным духом эпохи, отпилили и куда-то унесли. А вместо отпиленной приставили новую, изготовленную мастерами драгоценных декораций, художниками костюмов, музейными собирателями гербов и старинных знамен. Зал, блистая позолотой и краской, казался склеенным из папье-маше, и хотелось подойти, тронуть пальцем малахит или яшму, чтобы почувствовать мякоть картона, клейкость плохо просохшей краски.

— В новые мехи новое вино, — усмехнулся Гречишников, заметив изумление Белосельцева, — царя еще нет, а покои готовы… Они прошли великолепное пустое пространство. Два охранника растворили перед ними новые двери, и они оказались в другом, ослепительном зале, богаче и великолепнее первого. Белосельцев изумленно-испуганными глазами успел разглядеть возвышение с царским троном и огромным пологом из горностая, просторные, полные солнца окна и, в пустоте, окруженный сиянием, овальный стол, уставленный яствами. Сидевшие за столом люди, легко узнаваемые, поразили Белосельцева, и он смотрел теперь только на них, желая убедиться, что это не актеры, играющие первых лиц государства, а сами эти лица. Зарецкий поместился в середине стола, как хозяин и заправила, жестикулируя, привлекая к себе внимание, и Белосельцев удивился его сходству с большой чернявой белкой. Его узкий череп покрывал линялый, с плешинами, волос, узкие плечи переходили в длинные подвижные руки, удерживающие какой-то плод, то ли крупный орех, то ли сморщенный гриб, большие резцы в ощеренном рту были готовы грызть и точить, а выпуклые, черно-вишневые, почти без белков глаза смотрели настороженно и часто мигали.

Подле него сидел Премьер-министр с розовым, воспаленным лицом, напоминавшим мятый распаренный корнеплод, без подбородка, с выпуклыми щеками, маленькими холодными глазками.

По другую руку магната сидела молодая женщина с крепким мужским лицом. Розовая от выпитого вина, она налегала всем телом на стол, замечая, что на ее грудь с отпечатанными выпуклыми сосками смотрят участники застолья. Снисходительно, весело сощурив глаза, слушала Зарецкого, выставив кончик языка, проводя им по верхней губе. Белосельцев узнал в ней младшую дочь Президента, показавшуюся здесь, в застолье, более женственной и привлекательной.

Тут же сидел щуплый, сутулый, похожий на богомола человек, свесив на слабой шее длинную рыжеватую голову с лысым лбом и подслеповатыми глазками. Он мучительно улыбался, словно слышал невыносимые для себя высказывания и только правила хорошего тона мешали ему встать и уйти. В этом замученном, с несовершенным сложением человеке Белосельцев узнал могущественного главу президентской Администрации. И Вольно развалившись на стуле, подбоченясь одной рукой, внимая застольным речам, сидел главный хозяйственник Президента. На его большом, красивом, начинавшем полнеть лице остро блестели маленькие плутоватые глазки. Весело перебегали с Зарецкого на Премьера, с главы Администрации на президентскую дочь, словно их вид, а также еда, которую они поглощали, вино, которое они пили, доставляли ему наслаждение. Казалось, это он придумал поставить стол посреди великолепного зала, зажечь посреди стола свечи в серебряных подсвечниках, поместить у дверей служителей в старинных камзолах с галунами, в белых чулках и напудренных, завитых париках.

Еще один гость поставил на стол локоть дорогого костюма, подпирая щепотью пальцев большую благородную голову. В белой манжете сверкала бриллиантовая запонка. Рука, тонкая, с заостренными пальцами, розовыми ухоженными ногтями, небрежно касалась щеки. Умные, зоркие глаза внимательно озирали застолье. Сжатые, утратившие свежесть губы сложились в едва заметную презрительную усмешку. Это был известный художник, чьи выставки в Манеже собирали пол-Москвы, приходившей подивиться на огромные картины, похожие на кипящие котлы, в которых варились комиссары и белые офицеры, священники и красноармейцы, мученики царского семейства и жестокие вожди. Теперь этот автор мистерий взирал на застолье, словно старался запомнить сидящих, чтобы поместить их на свой, еще не законченный холст о царстве Антихриста. Сидящие позировали, не догадываясь, что их скоро нарисуют в виде уродливых и похотливых наездников, оседлавших ягодицы и спину Вавилонской блудницы.

Помимо тех, кого сразу узнал Белосельцев, присутствовали двое, ему неизвестных. Густоволосый генерал в новом мундире, громко хохотавший, отчего во рту его загорались золотые зубы. И худой, очень бледный брюнет, молча взиравший на шумное общество, завесив шелковый галстук и черный атласный костюм белой салфеткой.

Все они не сразу обратили внимание на вошедших и еще минуту допивали и доедали, видимо сопровождая вином и закуской произнесенный тост.

— А вот и моя безопасность! — воскликнул Зарецкий, воздевая руки, как конферансье, демонстрирующий выход артистов. — Бес опасный! — попытался он произнести каламбур и, чувствуя, что неудачно, повел рукой, отметая неполучившуюся шутку. — Садитесь! — указал он на остававшиеся свободными места. Щелкнул пальцами, подзывая служителей, указывая на пришедших и тут же о них забывая. И пока наклонялась над бокалом черная французская бутылка, обернутая в белую салфетку, и золотились галуны на малиновом камзоле, Белосельцев, пользуясь невниманием к себе окружающих, стал наблюдать и слушать.

— Итак, достопочтенные господа и вы, наша блистательная дама. — Зарецкий склонил лысоватую, с желтыми проплешинами голову в сторону Дочки, блестя над ней черными веселыми глазами. — Не случайно мы выбрали для нашего торжества этот императорский дворец, ибо день рождения Татья-ны Борисовны, которое мы празднуем здесь, в самом торжественном зале России, если хотите, является своеобразным венчанием на царство! Русской государственности в переломные периоды было свойственно выдвигать на первые роли женщин, которые умели собрать вокруг себя блистательных мужчин, верных сынов Отечества и направить их таланты и добродетели на служение Матушке-России. Не боюсь впасть в преувеличение, но я нахожу прямое сходство между императрицей Екатериной и нашей Татьяной Борисовной. Государственный ум, смелость, способность сплотить таланты, понимание ближней и дальней перспективы — все это делает нашу именинницу дочерью своего отца, продолжательницей великих реформ. В такие эпохи, как наша, одни люди сгорают дотла, превращаясь в горстку ненужного пепла. Другим, редчайшим, удается уголь своей сгорающей жизни превратить в алмаз. Татьяна Борисовна принадлежит к последним. Она бриллиант нашей политической элиты, и я счастлив моим подарком подтвердить это сравнение. — Зарецкий сунул руку в карман пиджака, извлек сафьяновый футляр. Отворил его, и на черном бархате возникла ослепительная струйка бриллиантов, словно волшебная золотая змейка в солнечной чешуе, лежащая на темном камне. — Вашу ручку, августейшая Татьяна Борисовна! — Зарецкий, чуть кривляясь, но с глубочайшим почтением укрепил на запястье именинницы драгоценный браслет, успевая оглаживать ее пальцы. Прижал к своим малиновым губам ее ладонь, продлив поцелуй на мгновение дольше, чем следовало, позволяя собравшимся отметить это многозначительное промедление. Все поднялись, чокались шампанским. Дочь держала над столом хрустальный бокал, приветливая, милостивая, позволяя любить себя, восхищаться собой.

Почти без перерыва, не давая источиться возникшему в застолье воодушевлению, поднялся Премьер. Сдержанный и деликатный, понимая свое достоинство и значение и одновременно тонко чувствуя свое место среди влиятельных персон, стал говорить:

— Мне, собственно, почти нечего добавить к вышесказанному. Как русский офицер, должен заметить, что служение для меня есть естественная потребность, подкрепленная воинской присягой. И я, пусть это подтвердят знающие меня, не изменял ей никогда. Служить под началом нашего Президента есть высшая для меня честь, а пользоваться расположением Татьяны Борисовны — высшая для меня награда. Мне думается, что в случае, если меня поддержат мои уважаемые коллеги и друзья, мы бы могли разработать законопроект о преемственности власти, аналог акта о престолонаследии, и добиться принятия Думой закона. Повторяю, для меня не будет выше чести и награды, чем возможность служить под началом Татьяны Борисовны. За что и предлагаю поднять наши звонкие бокалы! — Он быстро осмотрел всех настороженными глазками, проверяя, не наговорил ли лишнего, так ли были поняты его льстивые шутки. Перед тем как поднести бокал к вялому рту, сделал знак стоящему у дверей служителю. Тот на мгновение исчез, вернулся к столу, неся нарядную золоченую шкатулку. Премьер принял шкатулку, нажал в ней какую-то кнопку, ящичек с мелодичным звоном раскрылся, из него выпорхнула крохотная, выточенная из слоновой кости балерина и под хрустальные переливы музыки стала кружить, поворачивая во все стороны хрупкую ножку. Премьер с поклоном передал подарок имениннице, и та с любопытством, приоткрыв от удовольствия влажные губы, рассматривала забавную шкатулку. Благодарно коснулась плеча Премьера. Все пили шампанское, тянули из блюд лепестки красной рыбы, розовые ломти языка, рассеченные надвое яички с горкой красных икринок. Балерина в шкатулке продолжала танцевать и кружиться.

Поднялся Главный Администратор, столь слабый телом, что казалось, его изможденная шея и хилые плечи едва удерживают тяжелую лысую голову с остатками рыжей растительности. Он держал ножку бокала двумя руками, словно боялся, что не справится с тяжестью хрусталя, и прежде чем начал говорить, некоторое время шевелил губами, словно вспоминал, как произносятся забытые слова.

— Помимо всех перечисленных достоинств, которыми природа щедро наделила нашу дорогую именинницу, я бы особо отметил еще одно, быть может, необязательное для красивой женщины, но абсолютно необходимое для государственного деятеля. Это бесстрашие, умение рисковать и идти до конца во имя цели. Мы пережили много трагических минут, когда решалась судьба страны, судьба власти, наша личная судьба. Кровавый коммуно-фашистский путч. Чеченская война. Последние президентские выборы, совпавшие с опасной болезнью Президента, повлекшей за собой операцию на сердце. Во всех перечисленных случаях власть качалась на шатких весах, нам грозила смертельная опасность. И всегда Татьяна Борисовна проявляла отвагу, жертвенность, неутомимость, и часто благодаря ее воле и оптимизму мы исправляли безнадежную ситуацию. За нашу воительницу, за русскую Жанну д’Арк! — Он поднял двумя руками бокал, как священник подымает дароносный сосуд. Сделал служителю знак выпуклыми, печально увлажненными глазами, и тот поднес к столу старинный кокошник, шитый золотой нитью, убранный речным жемчугом. — Позвольте, Татьяна Борисовна, я увенчаю вас этим древним русским убором. — Он отпил шампанское, осторожно поставил бокал и, выйдя из-за стола, бережно поместил кокошник на голове именинницы. Та распрямила плечи, приподняла подбородок, свежая, властная, полная соков и сил, поводя глазами, дыша шеей и полуоткрытой грудью. Все аплодировали стоя, а Главный Администратор, довольный, вернулся на место, схватил вилкой скользкий грибок.

Хозяйственник Президента, которого за глаза многие любовно называли Плут, вальяжно приподнял свое тучное тело, облаченное в тонкий дорогой костюм. Жестом опытного застольного декламатора повел рукой, привлекая к себе внимание:

— Это все, — распахнул он руки, умещая в объятия роскошный зал с гербами, знаменами, золоченой геральдикой, с резным троном и горностаевым пологом, — это все я готовил для вас, для народа, для России. Кто-то говорит, что это-де слишком дорого, не по карману, когда кругом такая разруха и голодуха. Но это, скажу я вам, обычное лицемерие. Люди в своей бедности и в напастях придут сюда и радостно ахнут: «Вот она Россия! Жива, сильна, царственна! Значит, можно и потерпеть, когда-нибудь и у меня будет радость!» — Плут поправил на животе расстегнувшуюся рубаху, из которой выглядывал полный живот с крупным пупком. Не смущаясь, зная, что его любят, ценят, глядят сквозь пальцы на его плутовство, поднял бокал. — Уважаемая Татьяна Борисовна, видит Бог, когда я торопился построить этот императорский зал и приглашал сюда лучших ювелиров, краснодеревщиков, скульпторов, я мечтал, что успею к вашему дню рождения. Я подымаю бокал в сердце Кремля, желаю вам счастья и повторяю слова запорожцев в адрес Екатерины Великой: «Будь здорова, как корова, плодовита, как свинья, и богата, как земля!» — Мужским плотским взглядом он осмотрел именинницу, ее открытую белую шею, выпуклую шаровидную грудь, вылепленные под тканью соски. Та благосклонно улыбалась, мерцая жемчужным кокошником, и соски ее еще больше набухли под шелком.

Служитель в белых чулках и завитом парике внес подарок — старинную икону Параскевы Пятницы.

— Покровительница торговли и строительства. — Плут передал икону имениннице, предварительно поцеловав старинное дерево влажными от еды губами. — Будем торговать, будем строить, будем молиться.

Дочь приняла подарок, перекрестилась, приложилась к образу, и служитель отнес подарок к маленькому столику, бережно уложил рядом с другими подношениями.

Следующим говорил Художник с утомленным лицом умного царедворца. Он, рисовавший множество правителей и властелинов, которые бесследно исчезли из жизни, но сохранились на его парадных портретах, теперь был среди новых хозяев жизни, пригласивших его на пир. Когда-нибудь он поместит это застолье на свой огромный холст, положит на стол перед пирующими огромную отвратительную ящерицу, на голову именинницы вместо кокошника повяжет черную гремучую змею, Администратору в растворенных губах нарисует два кровавых клыка, карманы Плута будут туго набиты ворованными купюрами, Зарецкий будет держать на коленях голенький трупик задушенного им ребенка, на Премьере генеральский мундир будет надет на голое тело, а ляжки под столом будут женские, пухлые, с приоткрытым золотистым лобком. Но все это будет позже, когда присутствующие потеряют власть и влияние. Теперь же его выцветшие губы сложились в тонкую почтительную улыбку, и он с поклоном обращался к виновнице торжества:

— Великие женщины России всегда были ревнителями искусств. Вы, уважаемая Татьяна Борисовна, служите России в том числе и на этом поприще. Когда мэр, невзлюбив меня, отказал мне в Манеже и тысячи москвичей, ожидавших открытия моей выставки, были горько разочарованы, вы, Татьяна Борисовна, замолвили слово перед Президентом за скромного художника, и Москва две недели выстраивалась перед Манежем в тысячную очередь. Ваша любовь к России несомненна, и русские художники ожидают от вас дальнейших благодеяний. — Он махнул служителям, и те, распахнув узорные двери, внесли портрет в тяжелой золоченой раме. Дочь Президента была изображена в бархатном синем платье, с высокой прической. Ее строгое, надменное лицо выражало властолюбие и потаенную страсть, а на белой руке, на запястье, красовался бриллиантовый браслет, точно такой же, что недавно подарил ей Зарецкий.

Все ахнули, любуясь портретом, сравнивали нарисованные бриллианты с настоящими. Дочь встала из-за стола, подошла к Художнику, поцеловала его в бледную, слегка отвислую щеку. Тот поклонился, осторожно прижал к губам ее пальцы. Застолье продолжалось. Златозубый генерал подарил Дочери кавказскую серебряную вазу с узкой горловиной и черненым узором. Бледноликий брюнет с длинными артистическими волосами оказался французским архитектором, проектирующим на Лазурном берегу виллу для именинницы. Он подарил ей фломастер, который якобы принадлежал Корбюзье, на ломаном русском пригласил ее весной на Средиземное море справлять новоселье.

Белосельцев испытывал мучительное изумление, больное непонимание: почему его привели в этот зал и сделали свидетелем сокровенной встречи? Ему, чужаку, показали закулисную сторону власти, куда не проникал посторонний глаз. Дали подсмотреть придворную сцену, один лишь кадр из которой стоил целого состояния. Кому из присутствующих было важно его появление? Кто из сидевших за овальным столом с яшмовой тяжелой доской и гнутыми золочеными ножками поручился за него? Пришедшие вместе с ним Гречишников и Копейко чувствовали себя среди своих, вступали в разговоры, смеялись, наливали в хрустальные бокалы шампанское. Белосельцев вставал со всеми, протягивал над столом тяжелый, в золотых и лиловых отблесках бокал, слышал, как продолжают нежно гудеть от удара звонкие стенки.

Он стоял теперь с налитым бокалом, среди горящих свечей, нарядных тарелок, хохочущих возбужденных людей, к которым склонялись почтительные слуги в камзолах, и вспоминал, как много лет назад в строгом зале съездов он подымался вместе с тысячью рукоплещущих депутатов, приветствуя появление в президиуме правительственных и партийных вождей. Их темные пиджаки, чопорные одинаковые галстуки. Медлительный косноязычный старец, двигая тяжелым каменным ртом, читал с одышкой доклад, где рассказывалось о строительстве новых городов в Заполярье, о создании боевых кораблей и подводных лодок, о производстве урана и алюминия, о победе национальных движений на континентах Африки и Америки, откуда только что вернулся он, Белосельцев, загорелый, с незажившей под рубахой раной, с орденом на груди. Он стоял теперь в той же точке пространства, где была испепелена огромная эра, свернулась, словно пыльный ковер, и была унесена прочь история его жизни. Казалось, насмешливый и злой режиссер, изобретательный, как Мейерхольд, поставил его в бутафорский расцвеченный зал, перед муляжами гербов, перед пластмассовым троном, размалеванным бронзовой краской, над которым свисал искусственный мех, раскрашенный под горностая. Кому понадобился этот жестокий театр, в котором он играет роль страдальца с помутненным рассудком?

— Мне кажется, и пусть меня поправят, если я заблуждаюсь, нам бы следовало слегка придержать финансовые потоки на Кубань, к Кондратенко. — Премьер промокнул крахмальной салфеткой маленький, как у улитки, рот, приготовив влажные от еды губы к серьезному разговору. — Батька Кондрат со своими антисемитскими высказываниями, дикими, на всю Россию, заявлениями о «жидах», становится опасен. Его влияние растет, и казачий юг России приобретает в его лице вождя, готовящего деникинский поход на Москву. Мне кажется, с этим больше невозможно мириться. Его следует наказать рублем. Пусть к его резиденции придут голодные пенсионеры, безденежные учителя и матери-одиночки, и он им расскажет о «жидах», — Премьер победно улыбнулся, довольный своей изобретательностью и изощренным чутьем, угадывающим царящие за столом настроения. Однако его настороженные глазки продолжали бегать от Зарецкого к Администратору, останавливаясь на мгновение на Дочери, от которой он ожидал одобрения.

Дочь бережно сняла с головы жемчужный кокошник, вручая его подоспевшему служителю, этим самым давая понять, что праздничная программа выполнена и можно приступить к обсуждению государственных дел, во имя которых они и собрались в тронном зале Кремля.

— Я думаю, это рискованно и несвоевременно, — произнесла она задумчиво. — В ответ на это строптивый Батька может задержать у себя урожай кубанской пшеницы, что создаст угрозу голода в других регионах. К тому же Кондратенко станет мешать прокладке нефтепровода к новороссийским терминалам, а это больно ударит по нашим дружественным нефтяным компаниям. — Она многозначительно взглянула на Зарецкого, перехватившего ее взгляд и склонившего в знак согласия голову. — Я бы на месте правительства выплачивала ему деньги в полном объеме, но при этом просила ФСБ следить за их целевым использованием. В случае нарушений, что неизбежно, завела уголовное дело. Контроль рублем я бы заменила контролем спецслужб, которые смогут оказывать на Батьку-антисемита мягкое и эффективное давление. — Она завершила фразу и стала разглядывать бриллиантовый браслет, любуясь переливами света.

— Хотел посоветоваться. — Администратор сжал у груди длинные сухие ладони. — Накануне голосования в Думе мы, как водится, провели профилактику депутатов, не выйдя за пределы установленных сумм. Ну, Жириновский, разумеется, взял все деньги разом, в одном конверте, не делясь со своим поголовьем. Коммунисты всегда берут стыдливо, с опаской, меньше, чем им выделяют, не зная себе цену, однако необходимое число голосов мы среди них наберем. А вот «Яблоко» по-прежнему сохраняет девственность, берет не деньгами, а исключительно министерскими портфелями. Может быть, я думаю, посулить Явлинскому пост Премьера в следующем кабинете и держать его на этом крючке вплоть до голосования по бюджету? — Администратор посмотрел в сторону Премьера, чье мятое, бабье лицо покрылось малиновыми пятнами возмущения. — Это не более чем уловка!.. Червячок для Явлинского!..

У Дочери возмущение Премьера вызвало едва заметную улыбку удовольствия.

— То, что вы делаете с бедным Явлинским последние несколько лет, должно окончиться для него психиатрической клиникой, — сказала она, тронув Премьера за локоть, успокаивая, давая понять, что он по-прежнему в милости. — Бедный, он так стремится стать Премьером, а потом Президентом, так пылко об этом мечтает, репетируя перед зеркалом присягу на Конституции, что когда в очередной раз проигрывает, с ним случается срыв, он рыдает, у него появляется тик, раздвоение сознания, и он исчезает из политики на длительное время.

Она засмеялась своей шутке, остальные вторили ей.

— Прошу меня извинить, что я опять со своим. — Густоволосый генерал сжевал и проглотил кусок золоченой кровли. — Может быть, я и не прав, но слухи относительно командующего Дальневосточным округом подтверждаются. Скрытый коммунист, ведет в войсках пропаганду. Высказывается в защиту сербов, хочет возглавить русский экспедиционный корпус на Балканах. Его опасно держать на таком посту. Все-таки у нас на Востоке развернута одна из самых больших группировок. Я бы еще раз хорошенько его проверил да и отправил в отставку, чтоб не мутил воду. — Лицо генерала, минуту назад дурацкое и хохочущее, приобрело мстительное и жестокое выражение, словно крамольно мыслящий командующий был его личным врагом и генерал сводил с ними какие-то давние счеты.

Дочь раздумывала над наветом генерала, и ей, по-видимому, доставляла удовольствие мысль, что в ее силах вершить самые ответственные и деликатные дела государства. Однако это требовало обдумывания. Невозможно было рубить сплеча. — Его нельзя отправлять в отставку, — произнесла она, отыскав взвешенное решение, — он слишком влиятелен в войсках. Его отставка вызовет разнотолки не только у нас, но и в Китае, и в Японии. Я слышала, освобождается вакансия начальника Академии Генерального штаба. Вот туда его и назначим. От войск подальше, к нам поближе. Вы ведь сами говорили, что Академия в условиях сокращения войск готовит комдивов и командармов для несуществующих дивизий и армий. Вот и пусть формирует добровольческий полк из безработных генералов, едет с ними добывать Милошевичу Косово. — Татьяна Борисовна, вам бы стать Министром обороны, честное слово! — восхитился генерал, вновь отгрызая невесть откуда кусок золота. — А то нынешний больно плох, одним ухом не слышит, одной ногой не ходит! — и захохотал, приглашая остальных потешиться над престарелым глуховатым маршалом, кого в войсках называли «дедуська».

— Ну уж если мы злоупотребляем временем, отведенным на праздник, и отвлекаем именинницу на решение государственных дел… — Администратор свесил голову. — Я бы хотел обсудить кандидатуру на Государственную премию по литературе. Вчера был в московском Пен-клубе, и там в один голос назвали замечательную книгу нашего известного писателя. — Администратор замолчал, пошлепав большими губами воздух, словно тренируясь перед тем, как выговорить трудное имя, а потом назвал писателя, чью книгу о судьбе гомосексуалиста, страдающего от непонимания и одиночества, азартно обсуждали газеты и журналы и по которой уже начал сниматься фильм с известной рок-звездой в главной роли. — Мне кажется, присудив эту премию, мы исправим несправедливость по отношению к сексуальным меньшинствам, страдающим от общественного порицания и церковного осуждения. Привлечем на свою сторону многих талантливых режиссеров, художников, модельеров, ждущих с нашей стороны подобных знаков внимания.

— Почему же только художников и модельеров? — Зарецкий зло хохотнул, ударив в хрустальный бокал зубами. — По-моему, многие в Администрации Президента воспримут эту премию как личную удачу! — И, увидев, как в подслеповатых глазах Администратора вспыхнули зеленоватые огоньки ненависти, сделал рот бантиком и стал поводить плечами, изображая кокетливую женщину, намекая на известную всем аномалию Администратора.

Дочь с веселой гримасой наблюдала эту комическую, длившуюся несколько секунд сценку.

— Я думаю, повременим с присуждением премии. Мы должны дорожить нашими отношениями с Церковью. Хотя, как мы знаем, некоторые церковнослужители не уступят своими романтическими наклонностями самому Версаче. Я бы предложила другого писателя. — Она назвала имя прозаика, считавшегося последователем Юрия Трифонова. — Рекомендую его книгу о герое современного духовного подполья, в котором каждый из нас в той или иной степени узнает себя. — Она улыбалась, глядя остановившимися глазами в одну точку, на хрустальный подсвечник.

Белосельцев пугался поверить, что его допустили в самую сердцевину власти, где влажными от жира губами, под дурные намеки и гнусные шуточки, принимают решения, от которых возносятся и гибнут карьеры, исчезают могучие армии и гаснут научные школы, нефть по огромной черной трубе, мимо остывших городов и голодных селений, утекает за море, и на этой трубе, как на спине огромного змея, восседает голая блудница в жемчужном кокошнике.

Он хотел понять, чего желают соратники, заманившие его в этот помпезный зал, напоминающий позолоченную маску на лице мертвеца. Но Гречишников и Копейко, забыв о нем, с удовольствием поглощали вкусную еду, оживленно беседовали с соседями. Белосельцев заметил, как с розовой куропатки, которую переносил в свою тарелку Копейко, упала на малахитовый стол жирная капелька.

— Пользуясь случаем, Татьяна Борисовна, как говорится, к столу будь сказано, — Плут щурился, рассылал во все стороны синие счастливые лучики, — не пора ли вашему уважаемому батюшке подписать президентский указ о строительстве зимней резиденции под славным городом Клином? Место изумительное — холмы, леса, трамплин, горнолыжная трасса. Тут же рядом охотохозяйство, подледная рыбалка. Сам ездил, осматривал. Проект резиденции готов. Не так ли, господин Дюран? — Плут повернулся к французу-архитектору. — Смета готова. Фирма-изготовитель проверена. Может сделать кремлевский зал, или, если пожелаете, синагогу, или египетскую пирамиду, или виллу на Ривьере. Я, грешным делом, подумал, зачем ездить куда-то в Швейцарские Альпы, когда рядом, почти под Москвой, своя Швейцария, только лучше. Тут тебе и слалом, и охота на лося, и теплый бассейн, и апартаменты по шестизвездочному стандарту. Давайте построим, Татьяна Борисовна! У каждого царствования свои архитектура и памятники! Может, кто-то и разрушал эти годы Россию, а уж мы в нашем ведомстве строили, как никто. Как при Петре и Екатерине Великой, дворцы и усадьбы!

Плут озирал гостей, ожидая одобрения от благодушной именинницы. Но та вдруг потемнела, гневно подняла глаза, и на ее лбу пролегла злая тяжелая складка.

— Не хватит ли этих проверенных фирм-изготовительниц, от которых не отмыться, как от дерьма! Может, пора поумерить аппетиты, чтобы не лопнуть! Алексашка Меньшиков и дворцы строил, и казну воровал, но ведь получал от царя затрещины! Вы втянули меня и отца в эти швейцарские дрязги, от которых идет гул по всем мировым газетам. Ничего не скажешь, вы дали отличный козырь врагам отца и врагам России, впутав меня в свои махинации. Вчера, когда отцу докладывали о ходе скандалов, связанных с этими кремлевскими залами, — она ненавидяще оглядела люстры, гербы и знамена, — когда ему читали вырезки из «Монд», «Шпигель» и «Нью-Йорк таймс», с ним случился приступ, и мы хотели снова везти его в Центральную клиническую больницу! Это ты, — она резко повернулась к Зарецкому, произнеся грубое площадное ругательство, — ты втравил меня и отца в свои дерьмовые махинации, чтобы связать нас одной веревкой и утопить вместе с собой. Не выйдет! Веревку обрежем, тони один! Многие у нас и за границей порадуются, увидев, как в твой труп впились раки! Да вот беда, — Дочь криво ухмыльнулась, цокнула ртом и полезла отточенным ногтем доставать из зубов застрявшую рыбью косточку, — ты все не тонешь, потому что легче воды!..

Зарецкий вздрогнул от оскорбления. Из суетливой белки превратился в малинового пятнистого осьминога с фиолетовыми выпученными глазами. Сидел, мелко сотрясаясь, переваривая чернильные яды. Из жестокого моллюска снова превратился в злую рассерженную белку.

— Не могу понять, как произошла утечка, — говорил он, поворачиваясь к Копейко, — мы спрятали все концы в оффшорных зонах, засекретили банки, сделали переводы на подставные фирмы. Нигде не фигурировали имена, объекты и суммы. Неужели против нас работает ФСБ? Неужели долбаная служба работает против самого Президента? Неужели деньги, которые я закачиваю в этих поганых разведчиков, оборачиваются против меня? Сколько мы можем терпеть этого слюнявого директора во главе ФСБ? Он ведь враг, враг! Пора его вышвырнуть вместе с Прокурором и Мэром, пока они не спровоцировали импичмент!.. — Зарецкий последние слова произнес с тонким тоскливым вскриком. И чтобы вернуть самообладание, жадно, залпом выпил бокал шампанского, показывая служителю, что бокал его пуст.

— Мы обсуждали эту проблему, — смиренно сказал Копейко, — она сводится к тому, чтобы в ФСБ произвести замену директора.

— Не только директора! — Довольный тем, что гнев именинницы лишь краем его ошпарил, а весь удар пришелся на узкую плешивую голову Зарецкого, Плут изобразил высшую степень негодования, и его полные мясистые щеки стали похожи на две фляги с вином. — Не только долбаного директора, но и долбаного Прокурора, и долбаного Мэра, и долбаного Астроса, вашего, я извиняюсь, недавнего друга! — Плут едко посмотрел на Зарецкого, желая его уязвить. — Президент столько им сделал добра, столько прощал, из рук кормил, а они, как неблагодарные суки, стали его кусать — Ненавижу предателей! — Лицо Дочери огрубело, на нем выступили белые хрящи. Оно отяжелело, стало почти мужским, в набрякших складках и линиях, в маленьких оспинах и пятнах пигмента. По этим внезапно проступившим чертам можно было судить, какой она будет в старости, когда исчезнут молодая припухлость щек и сочная женственность губ. Все, кто сидел за столом, испугались того, как стала она похожа на своего отца. — Ненавижу! — повторила она. — Когда отец был здоров и в силе, они ползали перед ним по земле, целовали его ночную туфлю… Помню, Мэр приехал поздравить папу на Новый год. У нас гостила племянница, совсем малютка. Мэр опустился на четвереньки, стал изображать собаку, лаял, хватал зубами папу за брюки… Отец, вы знаете его шуточки, желая повеселить девчушку, кинул Мэру на пол говяжью кость, и тот, что бы вы думали, схватил ее по-собачьи и стал грызть!.. Теперь, когда папа слаб, болеет и мы все боимся, что он умрет, они на него ополчились! Травят, науськивают народ, оскорбляют прилюдно. Этот тайный блудник Прокурор, от которого веют тлетворные ветерки порока, он готов завести на отца уголовное дело! Этот мерзкий Астрос, которому мы подарили телеканал, продали за копейки, в благодарность поливает нас грязью. У них одна мечта — отстранить отца от власти, выдать нас толпе, чтобы с нас срывали одежды, топтали ногами, как Чаушеску! Или посадить всей семьей в клетку и держать там до расстрела!.. Это ужасно, ужасно! — Она закрыла лицо ладонями, и все думали, что она станет рыдать. Но слезы не достигли глаз, расточились по сосудам и венам. Она отняла от лица руки, сидела прямая, с покраснелыми веками, с пульсирующей синей жилой на шее.

Белосельцеву не было ее жаль. Он испытывал к ней гадливость, чувствуя ее несвежую, увядающую плоть, скрытые под дорогим платьем и тонким бельем запахи, болезненные выделения, слизистые покровы, требующие постоянного возбуждения и утоления. Ее страхи, семейное горе, рыдания среди имперских знамен и штандартов, хрусталей и уральских самоцветов были смехотворны на фоне умирающей огромной страны.

Высокие двери зала, украшенные гербами, золотыми кирасами, греческим меандром, растворились, и в зал вошел человек. Никто не обратил на него внимания. Он был невысок, ладен, в скромном сером костюме. Его лицо было спокойно, приветливо. Светлые глаза внимательно, без удивления осмотрели застолье, к которому он двинулся по паркету легким шагом, взмахивая правой рукой чуть сильнее, чем левой. Приблизился к насупленному, отяжелевшему от выпивки Плуту, наклонился и что-то сказал ему в ухо. Плут кивнул, ткнул пальцем в стоящий рядом пустующий стул, и вошедший послушно опустился рядом. Молча, слегка улыбаясь, стал прислушиваться к разговору, стараясь уяснить для себя, в чем суть охватившего всех раздражения, как затронуты интересы и чувства присутствующих.

Белосельцеву показалось разительным его отличие от страстных, властолюбивых персон, каждая из которых сверяла свою величину и значение по влиянию и значению соседа, чутко следя за тем, чтобы неверным словом и жестом не был нарушен невидимый табель о рангах. Вошедший человек не был включен в эту невидимую иерархию. Был посторонен, асимметричен. Из иного чертежа отношений. И этим привлек Белосельцева.

— Кто это? — спросил он у сидевшего рядом Гречишникова.

Тот промолчал, передавая архитектору Дюрану блюдо с фиолетовым виноградом.

— Кто этот маленький человек, похожий на шахматного офицера? — повторил вопрос Белосельцев. Гречишников дождался, когда француз положит на тарелку тяжелую гроздь. Поставил на место стеклянное блюдо. Повернулся к Белосельцеву и тихо сказал:

Это Избранник.

<p>Глава 5</p>

Белосельцев был поражен. Избранник явился без звука, без колокольного звона, без гонца и предтечи, возвещавшего о его приближении. Прошел по слюдяному паркету, как по тонкому льду. Лед выдержал его легкую поступь, не прогнулся, не хрустнул, словно вошедший был невесом. Он сидел за столом на пиру нечестивых, и мерзость застолья, скверна произносимых речей не касались его. Он был тих и невнятен, как дремлющее зерно, таящее в себе будущий урожай. Будущее, которое в нем содержалось, могло проявиться мятежами и войнами, грядущей победой или необратимым поражением. Белосельцев старался поймать у Избранника слабый жест, невзначай произнесенное слово, чтобы угадать, каким будет будущее.

Он был счастлив, что Избранник, находясь среди врагов, ничем не обнаружил себя. Оставался ими неузнан. Был укутан невидимым облаком, сберегавшим его. Если бы пугливые зрачки Премьера, или змеиные, упрятанные в костяной череп стекляшки Администратора, или подозрительно и остро взирающие глазки Зарецкого, или волоокий мутноватый взгляд Дочери, или пронзительный взор Художника разгадали его, ему грозила бы немедленная гибель. Белосельцев восхищался его выдержкой и спокойствием.

Перестал на него смотреть, чтобы своим пристальным вниманием не раскрыть его. И снова исподволь взглядывал, стараясь постигнуть суть человека, которому уже начал служить, принес присягу на верность и за которого, если потребуется, добровольно погибнет.

Избранник сидел прямо, в свободной позе, положив на край стола небольшие красивые руки. Застолье продолжало шуметь, возмущаться, бурно бранить Прокурора и Мэра, усматривая в них угрозу своему благополучию и власти. Не ведало, что к ним за стол тихо подсела их смерть. Эту смерть Белосельцев должен был охранять и беречь, как свою жизнь, а также жизнь тех, кто еще не успел умереть.

— Он знает о нашем плане? — тихо спросил он у Гречишникова. — Посвящен в «Проект Суахили»?

— А разве обязательно знать?

Плут заволновался, заерзал. Стал бегать глазами.

— Слушай, забыл свой мобильник в прихожей, — обратился он к сидящему рядом Избраннику. — Сходи, принеси. Тот послушно встал. Вышел из зала. Снова вернулся, неся телефон. Любезно, с легким поклоном протянул хозяйственнику. Плут, не поблагодарив, вылез из застолья. В дальнем углу зала, под имперским трехцветным знаменем, стал набирать светящиеся кнопки.

— Изумляюсь тебе, умной, отважной, дальновидной! — Зарецкий накрыл своей желтоватой, малярийной рукой пухлую ладонь именинницы. — Ты боишься народа? Боишься народного гнева? Русского бунта, бессмысленного и беспощадного? Боишься, что твоим пеплом зарядят Царь-пушку и пальнут через кремлевскую стену? Что тебя задушат шелковым шарфом в коридорах Теремного дворца? Рванут бомбой твой «мерседес» на Успенском шоссе? Что в ваш дом придут суровые стрелки и застрелят тебя, твою сестру, твоего отца и мать, весь ваш августейший род? Ты всего этого боишься? — Он смеялся, открывая желтоватые резцы. Кожа на его лице, на лысой голове, на волосатой руке стремительно желтела, наливалась таинственным пигментом, словно он был хамелеон и менял окраску в соответствии с переживаниями и эмоциями. Желтый гепатитный цвет соответствовал сарказму и иронии. — Ты хочешь сказать, что сегодня русский народ способен, подобно сербам, устроить этнические чистки и у русских есть свой Караджич? Полагаешь, что русские, подобно палестинцам, с камнями и бутылками способны пойти на танки и начать священную интифаду и у них есть свой вождь-федаин Арафат? Не бойся, здесь этого нет и не будет! Солнце русской поэзии, русской литературы, русской революции погасло, и мы живем под призрачным светом мертвой русской луны! — Его лицо стало мертветь, голубеть, по невидимым сосудам и жилам побежали фиолетовые соки. — Русский народ мертв, он больше не народ, а быстро убывающая сумма особей, за популяцией которых мы пристально наблюдаем, регулируя ее численность, исходя из потребности рабочей силы и затрат на ее содержание!

— Эта мысль вызвала в нем прилив жара, и он стал краснеть, багроветь, как лакмус, опущенный в кислотный раствор. — Мы вырвали у народа его волю, язык, глаза, отсекли семенники, наложили на него большую ременную шлею, и теперь это народ-мерин, больше не способный скакать, а только жалко волочить по мерзлой обочине свои пустые сани, принимая от нас, как милость, охапку гнилого сена!

Все слушали его, затаив дыхание, следя не столько за потоком его мыслей, сколько за преображениями его плоти, в которой совершалась волшебная химия, возникали разноцветные растворы, двигались волны цвета, сыпались лучи дискотеки, и он был частью колдовской цветомузыки. Одна его половина была малиново-красной и быстро темнела, как фонарь в фотолаборатории, а другая становилась золотистой, словно чешуя рыбы, скользнувшей под стеклом аквариума. — Мы отняли у народа его страну, он отдал нам ее без боя, и мы разломали ее на части, как плитку шоколада, поглощаем по частям эти сладкие ломтики. Мы отобрали у рабочих и инженеров великолепные заводы, где они изготовляли атомные реакторы и космические корабли, заставили их производить пластмассовые бутылки для пепси-колы, и они послушно их стали штамповать на поточных линиях, где еще недавно производились лучшие перехватчики мира. Мы отняли у ученых циклотроны и обсерватории, компьютерные центры и научные полигоны, и атомные физики в обносках смиренно стоят на толкучках, продают турецкие колготки и китайские плюшевые игрушки. Мы покончили с русской военной мощью, перед которой трепетала Америка, привели в негодность танковые и воздушные армии, разрушили атомный флот, взорвали ракетные шахты. Мы уничтожили военную науку и Генштаб, перессорили генералов, а остатки бессильных контингентов кинули в Чечню, под гранатометы Басаева, набив морги неопознанными телами солдат. Мы остановили, развернули вспять, сбросили в овраг, завалили отбросами, залили бетоном русскую культуру, устроив на этом месте дансинг с бесплатной марихуаной, и исколотые девочки под музыку Купера танцуют, не ведая, что под ними, глубоко зарытые, истлевают иконы Рублева, книги Толстого, скульптуры Цандера.

Зарецкий стал терять очертания, лишался формы и цвета, растекался, словно студень, колебался, как огромная плавающая медуза. В его прозрачной синеватой глубине, среди слизи и влажных пленок, едва заметно темнела туманная сердцевина, таинственная скважина, соединявшая эту реальность с другой, запредельной, из которой вытек загадочный водянистый пузырь, чтобы снова в нее утечь и всосаться.

Белосельцеву казалось, что дурной режисер продолжает абсурдистский спектакль. Актер, загримированный под Зарецкого, с характерным носом и мимикой, играет роль русофоба, собрав воедино все подпольные страхи, все угрюмые толкования о «заговорах», все болезненные знания и домыслы, напечатанные неразборчивым шрифтом в бессчетных брошюрах и книжицах, в мелких листках и газетках. И все, кто сидел за столом, слушали его слова, несущиеся под гулкими сводами. — Если захотим, мы сгоним их с территории к железной трубе, проложенной из-за Урала в Европу, по которой текут русские нефть и газ. И они будут жаться к этой трубе, как крысы, замерзающие на морозе, и из них уцелеют лишь те, кто сумел прислониться к нефтяной магистрали. Если они станут вдруг размножаться, мы прикажем их женщинам перестать рожать, предложим мужчинам безболезненную стерилизацию. Если это не поможет, мы столкнем их в гражданской войне, и пусть они убивают друг друга, русские режут татар, татары стреляют в башкиров, а якуты под бубны шаманов станут курить первобытную трубку мира, в то время как мы займемся их кимберлитовой трубкой. Зараженных СПИДом, туберкулезом и сифилисом, пьяниц и наркоманов мы отправим за Полярный круг, где они тихо уснут от переохлаждения, на радость песцам и росомахам. А у здоровых мы станем брать кровь и органы и продавать в медицинские центры Израиля, утоляя ностальгические чувства евреев — выходцев из России, чтобы у них не прерывалась связь с их второй Родиной. Зарецкий налил себе полный бокал шампанского и выпил залпом, погрузив иссохшие губы в шипящую пену и хрустальные радуги. Помолодел на глазах, на его лысеющем желтом черепе образовалась иссиня-черная волнистая шевелюра, лицо стало бледным и красивым, как у киноактера в немом кино, и на этом черно-белом жгучем лике краснел яркий сочный рот. — Ты не должна бояться, — он крепко сжал запястье Дочери, — ты находишься под нашей защитой, и тебе не страшны ряженые мужики из кинофильмов о Пугачеве и Ермаке, снятых на наши деньги для показа туземным зрителям. Мы сделали твоего отца Президентом, когда это было несложно, и русский народ слюнявил один на всех карамельный леденец под названием «демократические ценности». Мы сделали его Президентом, когда это было почти невозможно, когда народ его ненавидел, а он сам умирал от гниения сердца. Я держал его холодное запястье без пульса, с малиновыми трупными пятнами, когда приборы кардиологического центра показывали клиническую смерть. Я послал самолет в Америку за стариком Дебейки, и пока он летел над Атлантикой, я поехал в банк донорских органов, где держали на искусственном кровообращении вологодского солдатика с простреленным черепом и с отличным здоровым сердцем патриота. Я наблюдал, как ему извлекают из грудной клетки сердце, кладут в хромированный сосуд с жидким азотом, сам вез по Москве этот драгоценный сосуд русской государственности, торопясь доставить в клинику к прилету Дебейки. Этот великий кудесник, похожий на сморщенную обезьянку, пересаживал твоему мертвому отцу сердце юноши, и я видел, как оно погружается в пустую, похожую на синий сундук, грудь и на осциллографе возникает первый всплеск воскресшего Президента. Теперь, когда ты видишь, как у твоего отца проваливаются глаза и изо рта начинает пахнуть могилой, объясняй это тем, что он побывал на том свете. А когда он начинает буйно танцевать под «Калинку-малинку» или «Вдоль по Питерской», это танцует в нем сердце юноши, которое не дотанцевало в другом, молодом теле.

Дочь, которую Зарецкий по-прежнему держал за запястье, оцепенела, глаза ее остановились и остекленели, из полуоткрытого рта едва доносилось дыхание. Она была под гипнозом, в полной власти красавца чародея. — Не бойся, милая, кроткого русского народа, за который день и ночь молится его Патриарх. Русский народ в душе монархист, пусть меня поправит наш великий живописец. — Зарецкий поклонился через стол Художнику, который фломастером Корбюзье делал эскиз на салфетке. — Под колокольные звоны и вынос чудотворных икон мы провозгласим твоего отца царем Борисом Вторым, а потом наш утомленный правлением царь, посасывая нарядную пустышку, сделанную из натурального соска певицы Мадонны, отречется от престола в пользу любимой дочери. В твою пользу, моя дорогая… Белосельцев понимал, что это фарс, талантливая изуверская игра великолепного актера, который играл постоянно, — на бирже, на взвинченных нервах истерической публики, на противоречиях финансовых конкурентов, в казино, за ломберным столом, на слабостях немощного Президента, на скрипке, на саксофоне. Он играл и сейчас, импровизируя, пугая игрой робкую горстку людей, которые зависели от его воли и прихоти.

Белосельцеву стало тошно и страшно. Ему хотелось подняться, приблизиться и ударить что есть силы в лицо красавца. Он уже поднимался, но успел взглянуть на Избранника. Тот сидел, спокойный, потупясь, едва заметно улыбался. — Мы устроим твою коронацию в этом зале, при великом стечении народа. Будут наши генералы, командующие армий и округов в плюмажах, лосинах и начищенных ботфортах. По Москве-реке во всей своей гордой красе поплывет наш флот, состоящий из ста петровских ботиков и двухсот весельных сверхсовременных галер. Над Кремлем проплывут наши воздушные армии из раскрашенных бумажных драконов и крылатых китайских фонариков. Прибудут тебя поздравить представители всех политических сил. Коммунисты в шитых кафтанах, монархисты в тюбетейках, демократы в конногвардейских шлемах, славянские молодцы в ермолках. И все в один голос воскликнут: «Правь нами, царица Татьяна!» И ты, приветливая, милостивая, в бархатном синем платье, пройдешь через зал и сядешь на трон.

Зарецкий поднялся, вывел из-за стола именинницу и, легко пританцовывая, подвел ее к трону, усадил под горностаевый полог, и она, околдованная, испытывая блаженство, с полубезумной улыбкой, послушно уселась, а Зарецкий пал перед ней на колени:

— Да здравствует ее императорское величество, государыня-императрица Татьяна Великая!

Все встали из-за стола, подняли бокалы с шампанским, чокаясь.

За дверями дворцового зала раздался негромкий шум, створки растворились, у бело-золоченых косяков возникли два молодца с проводками антенн, торчащими из ушей. На пороге медленно, тяжко возник Президент. Быть может, он возвращался из кремлевского кабинета, где под трехцветным штандартом, среди роскоши и драгоценного блеска вяло и сонно листал государственные бумаги, ставя кое-где наугад нечеткую подпись. Или захотел взглянуть еще раз на великолепие царственных залов, которые он возвращал России, изгоняя из Кремля последние знаки большевистской эпохи. Он стоял на пороге, мутно глядя на веселое пиршество, на Дочь, восседавшую на троне под горностаевым пологом, на Зарецкого, упавшего перед ней на колени. На нем был надет застегнутый плащ, ниспадавший колоколом почти до земли, скрывавший одутловатое грузное туловище, которое постоянно мерзло от замедленного движения крови, и он надевал под плащ множество теплых вещей.

Премьер в испуге уронил салфетку. Плут от неожиданности разбил бокал, и шампанское растекалось по яшмовому столу. Администратор кинулся было в сторону, желая отмежеваться от фривольной компании, но застыл на месте под оловянным взглядом хозяина. Генерал вытянулся по стойке «смирно», и казалось, вот-вот пойдет строевым шагом навстречу Верховному. Зарецкий встал, отряхивая колени, превращаясь из демонического киноактера в сутулого узкоплечего вырожденца с лысым черепом и глазами испуганной белки. Именинница словно проснулась, виновато покинула трон и, поправляя прическу, смущенно вернулась к столу.

Президент видел совершаемое непотребство, скверну, занесенную в царственный зал. В нем подымался гнев, но холодная кровь, вяло толкаемая больным и немощным сердцем, не разносила толчки гнева по тучному недвижному телу и вместо ярости, слепого бешенства, порождала тупую боль головы, ломоту костей, унылую тоску, от которой на лбу прорезалась одинокая морщина страдания.

Белосельцев смотрел на того, кого ненавидел все эти годы столь сильно, что сама эта ненависть стала источником жизненных сил. Тот, кто толчком ноги опрокинул страну, воитель, один одолевший могучую партию и разведку, оратор, прочитавший с танка смертный приговор коммунизму, беспощадный палач, спаливший Парламент и перебивший из пулемета тысячу безоружных людей, тиран, превративший цветущий Грозный в обугленный котлован, — этот человек стоял теперь бессильный и дряблый. Белосельцев, изумляясь, испытал к нему подобие сострадания.

— Веселитесь? — спросил Президент от порога, не ступая в зал. — Хотите меня в тираж списать?.. Да вас без меня сразу повесят, так вы народу обрыдли… Скоро сам уйду, сил больше нету… Хотите жить, ищите преемника… Хорошо ищите, а не то найдете такого, кто вас живьем закопает… Еще есть у вас пара месяцев, а потом поздно будет, — умолк, покачнувшись, будто прихлынула к голове дурная кровь и все скрылось в красном тумане. Повернулся и исчез в дверях, увлекая за собой молодцов с антенками, торчащими из ушей.

Все облегченно вздохнули. Премьер нагнулся, подбирая салфетку. Плут налил шампанское в чужой бокал и жадно выпил. Генерал громко гоготал, рассказывая анекдот. Администратор цапнул вилкой ломтик севрюги и мелко жевал. Белосельцев стоял рядом с Гречишниковым и Копейко, оглядывал зал, желая увидеть Избранника. Но того не было. Он незаметно исчез, неясно в какую минуту.

К ним подошел Зарецкий, возбужденный и злой. Обратился к Копейко:

— Надо кончать с Прокурором! Я держу службу безопасности, соизмеримую с государственной спецслужбой… Располагая средствами, которые я вам предоставил, вы можете, наконец, остановить Прокурора?

— Считайте, что он остановлен. Через несколько дней мы заставим его уйти в отставку. Но этого мало.

— Что еще? — Зарецкий нервно ломал желтоватые пальцы, издавая неприятные хрусты.

— Мы должны сменить Директора ФСБ. Вы правильно сказали, что этот тип куплен на корню Астросом и работает против нас. Необходимо поставить там надежного человека.

— Подберите кандидатуру. Я поговорю с Татьяной. Президент подпишет указ. Но не раньше, чем вы остановите этого долбаного Прокурора.

— Считайте, что он остановлен.

Зарецкий отошел к столу, где снова ели и пили.

— Мы можем идти, — сказал Белосельцеву Гречишников. — Полдела сделано.

Не прощаясь, они вышли из парадного зала.

На выходе из Боровицких ворот постовой механическим жестом отдал им честь. Они подымались по Каменному мосту от Кремля, над рекой, по которой ветер водил легким серебряным веником. Навстречу скользили машины. «Ударник», словно мучаясь тиком, дергал бледной рекламой «Рено». «Дом на набережной» смотрел печальными глазами расстрелянных комиссаров.

— Ты показал мне мерзость, — Белосельцев мотнул головой на Кремль, где за розовыми стенами, среди золотых куполов чьи-то желтые зубы продолжали драть мясные волокна, шматок жирной рыбы падал на драгоценный паркет, мокрые губы громко тянули шампанское, — я должен был это видеть? Зачем?

— Видеть, чтобы ненавидеть, — засмеялся Гречишников. — После этой встречи нам легче будет осуществить операцию «Прокурор», в которой тебе выделена ключевая роль.

Комиссары в красных петлицах и ромбах смотрели из окон большого дома. Над потоком глянцевитых машин возвышалось здание времен сталинизма. На крыше трепетала реклама в виде красной бабочки, созданной из стеклянных газовых трубок. Белосельцев смотрел на бабочку, как на символ своей прожитой жизни, который следовал за ним на всех континентах, над полями сражений, горящими городами и селами. Старался припомнить, на каком цветке — в пойме Меконга, на топком берегу Рио-Коко или в африканской саванне — он видел эту красную бабочку.

— В чем суть операции «Прокурор»?

— Прокурор осторожен и чуток. Он оружие Мэра и Астроса в их смертельной войне с Истуканом. Он ощущает себя ракетой, которую будут сбивать. Множество глаз и радаров следят за его полетом. Он не догадывается, что это мы через швейцарских юристов сбрасываем ему информацию. Наименование оффшорных фирм и криминальных банков, через которые кремлевские воры утягивают из России огромные состояния. Он крайне осторожен в высказываниях, нелюдим, не идет на контакты. Хочет затеять громкие дела против Истукана и его окружения в момент президентских выборов. У него две слабости. Тайно блудлив и время от времени хватает на бегу лакомые кусочки. И коллекционирует бабочек, покупая их во время зарубежных поездок. Кичится своей великолепной коллекцией. Эти слабости его и погубят, если ими умело воспользоваться…

Белосельцев вспомнил африканский глянцевитый куст с розовым соцветьем, на котором сидела красная, напоминавшая алебарду, нимфалида.

— Ты выманишь его на свидание. Он домогается встречи с тобой, мечтает посмотреть твою замечательную коллекцию. Хочет обменять ангольских бабочек, пойманных тобою в долине Кунене, на своих, бразильских, купленных на рынке в Сан-Паулу. Ты назначишь ему свидание в квартире, которая расположена в этом доме. — Гречишников указал на сталинское строение, увенчанное стеклянным газовым ангелом. — Мы развесим по стенам твою коллекцию. Ты станешь рассказывать ему о своих боевых трофеях, добытых не автоматом Калашникова, а кисейным сачком. Твоя секретарша, которая на самом деле будет валютной проституткой из гостиницы «Метрополь», станет потчевать вас коньяком, очаровывать Прокурора. «Эликсир любви», который она нальет в рюмку, усыпит его бдительность, сделает сентиментальным и страстным…

Красная нимфалида сидела на цветке среди эфирных испарений, и он тянул к ней сачок, готовясь ударить, прочерчивая зрачком траекторию. Тянулся сачком, умоляя незримого лесного божка, владеющего африканской опушкой, повелевающего бабочками, антилопами, птицами, чтобы он даровал ему эту добычу. Знал, что промахнется и бабочка от него улетит. — Прокурор останется наедине с валютной красавицей, и та обольстит его. На широкой кровати он возбудит не уголовное дело, а нечто иное, на что будут направлены две телекамеры, спрятанные в потолке и стене. Когда он наконец застегнется на все свои прокурорские пуговицы и покинет квартиру, мы уже будем рассматривать уникальные кадры, которые войдут в анналы отечественной юриспруденции. Копейко смонтирует отличную ленту под музыку из кинофильма «Мужчина и женщина». И, быть может, в тот же вечер, сразу после вечерних известий, на канале Зарецкого изумленные зрители увидят того, кто воюет с кремлевским вором. Правда, детям до шестнадцати лет смотреть такое не рекомендуется…

Он ударил сачком, сшибая пустой цветок, цепляя кисею о колючки. Знал, что промахнулся и бабочка от него улетела… — Эти кадры возмутят общественность и дадут основание отстранить Прокурора от должности. Будут заморожены все крупные уголовные дела, направленные против Истукана. Мэр лишится оружия. В знак благодарности за блестящую операцию будет смещен директор ФСБ, и на его место сядет наш человек…

Бабочка, которую много лет назад он не догнал в африканской саванне, теперь, созданная из стекла, наполненная пылающим газом, присела на крышу московского дома, куда он должен войти. Он стоял, изумляясь таинственным совпадениям, в которых скрывалась тайна многомерного мира.

— Тебе понятна твоя роль? — спросил Гречишников. — Знаешь, как действовать?

— Я не буду в этом участвовать, — ответил Белосельцев.

— Почему?

— Гадко. Это вопреки моим правилам.

— Неужели? — Оранжевые глаза, как ягодки рябины, вмороженные в ледяной круг, приблизились к лицу Белосельцева. — Твоя этика запрещает тебе быть «подсадной уткой»? Но разве тебе не известно, что в атласе разведок «подсадная утка» — самая распространенная птица? Что ею в любой момент может стать пеликан, или сова, или дикий голубь витютень? Это честь для разведчика — облечься в утиное оперение и немного покрякать, подманивая селезня.

— Мне претит заманивать в постель к проститутке подвыпившего мужчину. Не хочу быть «подсадной уткой».

— А разве ты ей не был однажды — в баре отеля «Дон Карлош», куда заманили Маквиллена?

Сумрачный бар отеля. Полированная красноватая стойка с отражением цветастых бутылок. Узорная телефонная трубка. Бутафорский рыцарь в углу. Из далеких дверей навстречу идет Маквиллен, светловолосый, веселый, что-то издали ему говорит, дружелюбно кивает. С обеих сторон, из потаенных углов, кидаются на него чернолицые агенты, крутят руки, утаскивают. Оборачиваясь через плечо, тот кинул на него укоризненный взгляд.

— Если ты внимательно изучал мое африканское досье, то должен знать, что Маквиллен заманивал меня в ловушку. Это было под Лубанго по дороге в Порт-Алешандро, где меня пытались убить. Маквиллен враг, и в баре «Дон Карлош» я поступил с ним, как с врагом.

— Те, с кем мы боремся, — тоже враги. К ним неприложима этика. Их истребление — богоугодное дело. Их пребывание в Кремле стоит каждый год миллиона жизней. Нет такой цены, которую не заплатил бы народ, чтобы их уничтожить. Их истребление требует не выстрела, не взрыва, не победы на выборах, а сложнейшей интеллектуальной игры. От тебя мы требуем ничтожных усилий, а результат последует огромный. Тебе нельзя отказаться….

Они стояли у подножья моста. Ветер прикладывал к реке серебристые пышные папоротники. Трепетала на кровле огромная стеклянная бабочка. Это был генерал Авдеев, продевший руки под стеклянные трубки, готовый вспорхнуть в небеса. — Согласен? — спросил Гречишников.

— Да, — сказал Белосельцев. — Кто станет директором ФСБ?

— Избранник.

Они приблизились к дому с бабочкой, обогнули его со двора. Под деревьями стояли машины, напоминавшие коллекцию разноцветных жуков. В одной из них, с затемненными стеклами, мог скрываться приемник, снимавший сигнал с телекамеры. Пока Гречишников заостренным пальцем постукивал по кнопкам кода, Белосельцев высматривал: не топорщатся ли над капотом машины усики приемных антенн, не мелькнет ли за темными стеклами красный уголек сигареты? Мягкий лифт вознес их на верхний этаж. Они остановились перед серой замшевой дверью, на которой был выбит затейливый готический номер. Гречишников открыл замок заветной квартиры.

На них пахнуло теплом и уютом, словно квартира была обитаема и где-то рядом, среди просторных комнат, вольных гардин, находился хозяин, любитель хорошего табака, дорогого одеколона, а также старинных фолиантов, источавших сандаловые запахи древнего клея.

— Твой дом, — широким жестом радушного домовладельца Гречишников пригласил Белосельцева, — здесь все отвечает твоим привычкам и вкусам.

Белосельцев удивился сходству этого сфабрикованного жилища с его собственным домом, словно кто-то изучал его быт и привычки, делал опись его безделушек и книг. Черные африканские маски Анголы и Мозамбика. Эфиопские цветные лубки, тисненные на пергаменте. Глиняные божки мексиканских пирамид и надгробий. Звонкая бронза Востока с фигурками летающих дев. Гератское стекло, похожее на голубые сосульки. Пуштунские ожерелья и бусы среди черно-красных кандагарских ковров. Это был дом путешественника, собравшего за долгую жизнь фетиши своих странствий, талисманы своих сражений и войн.

— Вот бар, где любимые Прокурором виски, коньяки и французские вина… Вот холодильник, где уже готовы кубики льда… Вот полка с кофейным сервизом и бразильским кофе… Рюмки, бокалы, пепельницы… — Гречишников ввел Белосельцева в кабинет, где стоял старинный письменный стол с гранитной чернильницей и стеклянными пустыми кубами, небрежно лежали бумаги и книги и, белый, словно вырезанный из снега, мерцал компьютер. На книжных полках пестрели лаковые паспарту и старинные кожаные корешки научных журналов, географических атласов, этнографических справочников и живописных альбомов. На журнальном столике лежал забытый энтомологический атлас с многоцветьем африканских нимфалид и альбом буддийских храмов, где черно-белые, словно из метеоритного камня, барельефы Ангкора воспроизводили сладострастные позы восточной любви. — Здесь все говорит об уединенных трудах старого воина, который пишет одиссею своих походов… Труд, который ты затеял и в котором тебе помогает молодая прелестная помощница, называется «Житие генерала Белосельцева». — Гречишников мягко усмехнулся. — А это опочивальня, место, где Прокурор сразится с обольстительным демоном и падет в неравной борьбе…

Они вошли в спальню, где стояла просторная кровать, устланная полосатым восточным покрывалом, с длинными мутаками, обшитыми цветастым шелком.

— Стены, как видишь, пустые. На них мы развесим твою коллекцию, и битва Прокурора и демона будет проходить на этой арене, окруженной тысячами молчаливых крылатых ангелов, желающих поражения демону. — Гречишников засмеялся. Приподнял палец вверх, к потолку, где висела красивая люстра из тонких бронзовых лент. Перевел палец к окну, к узорному карнизу, на котором висел прозрачный занавес. — Там телекамеры… Черно-белый и цветной варианты… Белосельцев осматривал стерильно чистые стены, где через несколько дней засверкает его коллекция. Просторную, без единой складки, кровать, на которую возляжет наивный, опьяненный любовник. Комната была операционной, куда приведут пациента, уложат под хирургическую сверкающую лампу, вольют обезболивающие растворы, наденут на лицо маску веселящего газа…

В прихожей раздался звонок, напоминающий переливы клавесина.

— А вот и героиня романа. Та, которой ты диктуешь свои военные саги. — Гречишников заторопился в прихожую открывать. Вошла молодая женщина, прелестная и приветливая, изначально, от порога, излучающая красоту, очарование, рассчитанные на немедленное приятие и влечение. Все источало в ней свежесть и женственность: светлые, расчесанные на прямой пробор волосы, золотистые, с изумлением приподнятые брови, блестящие смеющиеся глаза, свежий, с милой усмешкой рот, нежный приподнятый подбородок. Она была похожа на дворянскую барышню, поступившую на Бестужевские курсы. Таково было первое от нее впечатление, взволновавшее Белосельцева. Но вторым, зорким и опытным взглядом он различил едва уловимую ненатуральность этого милого и простодушного образа. Весь этот облик был создан, сконструирован, надет на нее и плотно подогнан. Ее одежда — жакет, блузка, короткая юбка, туфли — была вычерчена на тончайших лекалах, повторявших очертание тела, измерена и вычислена до микрона, сочетая приоткрытую выпуклость груди с нежной белизной шеи, выступающие овалы колен с гибкими, чуткими щиколотками. Каждая пуговка, крючочек и запонка, металлические и пластмассовые молнии были удобны и оправданны, как на чехле механизма, позволяя быстро и ловко освободить дорогое устройство от защищавшей его оболочки.

Ее маленькая кожаная сумочка с кармашками и застежками, чуть потертая от употребления, напоминала саквояж мастера с набором рабочих инструментов, где каждый имел свою ячейку. В этой плотно застегнутой сумочке, в каждом отдельном кармашке таились средства обольщения, гигиены, книжица с адресами клиентов, ключи от машины, а в кожаном узком отсеке — длинные, мутно-зеленые купюры, полученные за выполненную работу. Белосельцев смотрел на молодую прелестную женщину, стремящуюся очаровать его, расположить к себе веселыми круглыми глазами, милой улыбкой, струйкой золота на белой дышащей шее, и знал, что созерцает прекрасно выполненную, безупречную в исполнении «машину любви».

— Здравствуй, Вероника, здравствуй, красавица! — по-отечески ласково приветствовал ее Гречишников. — А это Виктор Андреевич, которому ты помогаешь писать мемуары… Виктор Андреевич, это Вероника, твоя секретарша, которой ты надиктовываешь одиссею своей многотрудной жизни… Как говорится, любите друг друга и жалуйте. — Довольный, он поглядывал на обоих. И Белосельцеву почудилось, что взгляд у него острый, холодный, точный, как у механика, осматривающего сложные механизмы, прежде чем пустить их в дело. В его глазах Белосельцев тоже был «машиной», которую после долгого стояния вывели из ангара, пробовали в работе, тайно сомневаясь, провернутся ли застоялые валы и колеса, схватит ли горючую смесь холодный двигатель.

— Очень приятно, — произнесла женщина. — Я знаю, вы много путешествовали по Африке. Бывали в Анголе и Мозамбике. Какой эпизод ваших путешествий вы будете мне надиктовывать?

— Не знаю, — смутился Белосельцев, улавливая исходящий от женщины тончайший аромат духов, вдруг сравнивая его с неуловимыми запахами эфиров, которые бабочка, черно-зеленый, светящийся махаон, оставляет в воздухе, прочерчивая среди ветра, солнца, древесной листвы и душных испарений болот невидимую трассу, по которой летят одурманенные самцы в поисках пролетевшей черно-зеленой самки, и он стоял на берегу океана, подняв высоко сачок, захватывая в него вместе с солеными брызгами и песчинками кварца пышного махаона, похожего на сорванный ветром цветок. — Не знаю, — повторил он, — может быть, эпизод в ночной Луанде, на берегу лагуны, в отеле «Панорама», где собрался весь «бомонд» ангольского общества…

— И конечно, вы танцевали с черной красивой женщиной… — Она произнесла это приветливо, без всякой заинтересованности, все с той же целлулоидной улыбкой, за которую было уплачено, но эти случайно оброненные слова вдруг взволновали его. Бархатная африканская ночь. Черная лагуна с золотыми веретенами отраженных огней, там, где днем взлетали в воздух тяжелые литые тунцы, держались миг, переливаясь на солнце, рушились с плеском в воду. Сиплый рокочущий саксофон, похожий на изогнутое морское животное, которое целуют мягкие замшевые губы. Он обнимает за талию Марию, чувствуя пальцами гибкие позвонки на ее обнаженной спине, прижимает к себе ее длинные груди, видя за ее обнаженным затылком, как кружится белая балюстрада, проплывают черный фрак дипломата, пятнистый мундир военного.

— Вы хотите сделать Прокурору подарок? — спросила она. — Хотите подарить ему бабочку?

— Ты и есть та бабочка, которую мы подарим Прокурору, — засмеялся Гречишников. — Этот подарок он будет помнить всю жизнь.

Он увел Веронику в гостиную, хлопал дверцей бара, показывая бутылки с напитками, хрустальные рюмки, блюдо для кубиков льда. Что-то негромко втолковывал, и она, как прилежная ученица, переспрашивала. Белосельцев боялся спугнуть безумную, невозможную мысль. Они останутся в этой красивой уютной квартире с молодой милой женщиной, которая будет выслушивать длинную повесть его прожитой жизни. Мысль была сентиментальной, из тех, что могла родиться в голове престарелого разведчика при виде молодой проститутки.

— Мне все понятно, — сказала Вероника, — рада была познакомиться. Теперь мне надо идти. Меня ждут в «Метрополе». А я еще хочу зайти в парикмахерскую.

Улыбнулась, качнула сумочкой и вышла, оставив в воздухе легкий аромат духов, по которому ее можно будет найти, следуя через Каменный мост, мимо Кремля и Манежа, угрюмого здания Думы, колоннады Большого театра к «Метрополю», где в вечернем баре ее жадно отыщут глаза богатого арабского шейха.

— Ну что, Виктор Андреевич, пойдем и мы полегоньку. Место тебе известно. Время, когда потребуется твоя коллекция, тебе сообщат. Будем снимать кино. — Он засмеялся воркующим смехом лесного витютеня.

<p>Глава 6</p>

Белосельцев покинул дом с красной стеклянной бабочкой и двинулся пешком по Полянке, стараясь припомнить, как еще недавно называлась эта улица, по которой столько раз проезжал от «Ударника» к Садовой. Но в памяти вместо названия улицы был неровный рубец, где вырезали у него кусочек мозга и наспех зашили нейлоновыми нитками. Однако другая улица, катившаяся в стороне среди богатых магазинов, помпезных отелей, посольских палат и храмов, называлась Якиманкой, и он не забыл ее прежнее название, — Георгия Димитрова. В этом исчезнувшем имени, как в круглой металлической коробке с документальной лентой, таился горящий рейхстаг, факельные шествия, открытый «опель» с торжествующим Гитлером. Москва захватила часть всемирной истории в качестве военного трофея, перенесла в свой пантеон, замуровала в стены своих домов, в названия площадей и улиц. Теперь же безвестный Якимка в колпаке скомороха снова выскочил из глухого сундука, где пролежал полвека среди шариков нафталина, истлевших кафтанов и бабьих салопов. Соскоблил имена красных героев и мучеников, скакал по крышам и проводам, корчил смешные рожи водителям «мерседесов» и «вольво».

Белосельцев шел утомленно, перебирая впечатления огромного, еще не завершенного дня. Человек, к которому он приближался, смотрел на него тихими ясными глазами стареющего москвича, и этот взгляд был знаком Белосельцеву, словно он видел человека вчера.

— Куда идем, знаем, а куда придем — не знаем, — сказал человек, когда Белосельцев с ним поровнялся.

— Что вы сказали? — переспросил Белосельцев.

— «На полянке встали танки», такая песня поется. Пойдем, посажу тебя в самолет. «Мы, друзья, перелетные птицы». Такая поется песня.

Белосельцев вдруг узнал человека. Блаженный прорицатель, яблочный пророк, подаривший ему в церкви золотистый благоухающий плод, стоял перед ним все в том же потертом пиджачке, запорошенный мягкой пылью дорог. Лицо его было блеклым, но глаза, сияющие, серые, словно летнее тихое небо с сеющим теплым дождем, смотрели наивно и ласково. — Змей сквозь метро в Кремль прополз? — спросил Белосельцев, без насмешки, а лишь для того, чтобы напомнить о себе прорицателю.

— Змей, у которого голова с пятном, а сердце в ямах. Числится двумя, а значится одним. Есть число змея, а есть имя змея. Имя змея — Яким, — прорицатель указал на соседнюю улицу с драгоценными витринами и дорогими палатами. Эта встреча в солнечной предвечерней Москве была очередным совпадением. Из числа случавшихся в последние дни. Подтверждала незыблемый закон совпадений. Казалось, сероглазый человек стерег его здесь, на перекрестке московских улиц. Стерег день назад в церкви среди душистых яблок. Его звали Николасм Николасвичем. Руки его были черные от машинного масла и слесарного инструмента.

— В Москве одному царству конец, а другое настать не может. Змей не пускает, лежит поперек Москвы. Кто змея убьет, тот и царь. Ты убьешь — ты царь, я убью — я царь. В ком больше слез, тот и убьет. Владыка Иоанн плакал три года, а вышел пожар Москвы. Змей танки прислал, и Пашка Мерседес в народ из танков стрелял. Царевичей всех убил, а царевны остались. Змей каждый день одну царевну под землю уводит. Под землей, в метро, есть мертвое поле, имя «Метрополь». Там русские царевны закопаны. Красавицы. Дальше сам понимай…

Он повернулся и пошел, не оглядываясь, зная, что Белосельцев следует за ним. Тот следовал. Увлеченный путаницей слов, их вязким невнятным смыслом, шагал за прорицателем. Белосельцев шел за Николасм Николасвичем, не понимая его бормотаний, наслаждаясь этим мучительным непониманием.

В переулке, близко от Полянки, они остановились около автомобиля, похожего на те, что вращаются на каруселях вместе с разноцветными конями, нарядными самолетами и цветастыми ракетами. Машина была маленькая, какой-то забытой советской марки, многократно перекрашенная, в наклейках, нашлепках, в переводных картинках. За стеклом красовался портрет генералиссимуса Сталина, была укреплена икона Богородицы, собран целый иконостас открыток, где соседствовали православные святые, советские вожди и герои. Вдоль машины была прочерчена сочная красная линия, а на багажнике выведена красная звезда, что придавало автомобилю сходство с довоенными тупоносыми ястребками, бесстрашно погибавшими от стальных «мессершмиттов».

— Садись на место второго пилота. — Николай Николасвич открыл перед Белосельцевым маленькую дверцу, запуская его в тесный салон, и тот, удивляясь себе, послушно сел, оказавшись внутри экипажа, похожего на железную божью коровку. И первое, что странно его поразило, был мимолетно налетевший аромат духов. Словно женщина, с которой он только что виделся на заповедной квартире, заглянула сюда.

Они покатили на этой расцвеченной заводной игрушке, стесненные хромированными оскалами джипов, сдавленные раскормленными боками «мерседесов», обгоняемые узкими телами «ниссанов». Когда мимо них заструился нескончаемый, скользкий, как угорь, «линкольн», Николай Николасвич заметил:

— На ней мертвецов хорошо возить, а живые ко мне садятся, — и посмотрел на Белосельцева тихими, одобряющими его выбор глазами.

Их затянуло в водовороты и шумные промоины Садового кольца, где их автомобиль казался скомканной пестрой бумажкой, несущейся по бурным волнам. Таганка напоминала рулет, в который замешивались дома, колокольни, мигающие светофоры, стальное месиво машин, сочное варево толпы.

Белосельцев не спрашивал, куда они едут. Он перестал сопротивляться напору явлений, принимал их как неизбежную данность, где смысл и значение имеет любая частность, пускай до поры до времени непонятная. Как и этот странный пилот, направлявший свой бутафорский истребитель к туманным московским окраинам.

Несколько раз Николай Николасвич останавливал свой лимузин, и они выходили. В первый раз это случилось, когда пророк зашел в продуктовый магазин и среди нарядных витрин, пластмассовых бутылок с цветными ядовитыми напитками закупил большое количество конфет в разнообразных обертках, указывая пальцем на горки помадок, соевых батончиков, шоколадок, искусственных трюфелей, чьи фантики были нарядные, словно елочные игрушки. Весь этот блестящий конфетный ворох он ссыпал в холщовую сумку, дал ее подержать Белосельцеву и долго, старательно мусолил деньги, расплачиваясь истертыми купюрами.

Другой раз они остановились у аптеки под зеленым крестом. Выстояли небольшую печальную очередь, поглядывающую на флакончики и пузырьки. Николай Николасвич сунул рецепт в стеклянное оконце, за которым сидела библейского вида жрица в белом колпаке. Жрица поставила на прилавок коричневый флакон с таинственной жидкостью, и Николай Николасвич молча и старательно выложил ей мятые деньги.

Третья остановка была сделана у рынка, накрытого, словно цирк, бетонным куполом. Николай Николасвич пошел по рядам, а Белосельцев остановился среди пьяных и сладких ароматов. Горы яблок, аккуратно возведенные пирамиды груш, прозрачные, источающие сиреневый свет виноградные гроздья. Мятый оранжевый урюк, коричневый изюм, смуглые грецкие орехи. Рассеченные на длинные доли, напоминающие египетские ладьи, желтые дыни. Алые, как хохочущий рот негра, влажные половинки арбузов, наполненные блестящими черными семенами. Все благоухало, отекало соком, манило и возбуждало. И повсюду за прилавками стояли крепкие черноусые азербайджанцы, плохо выбритые, с синей щетиной, дружные, наливающие из чайника горячий черный напиток, подносящие к усам отточенный ножичек с ломтиком красного арбуза. Они же, предприимчивые дети Кавказа, деловитые и уверенные, стояли у рыбных прилавков, на которых лежали золотистые остроносые осетры с колючими загривками и перламутровыми пластинчатыми жабрами, похожие на драконов. Серебряные льдистые семги с зубатыми хищными клювами излучали голубой свет зимнего утра. Горы розовеющих креветок, пересыпанных крошками льда, представляли в Москве бессчетных обитателей тепловодных глубин. Панцирные пупырчатые крабы, разложенные на холсте, раскрывали для дружеских объятий клешни. Черноусые торговцы, произнося ласковые слова на неведомом языке, зазывали покупателей.

Белосельцев двигался между прилавков, разглядывая кавказские лица с синей щетиной, мелькавшие среди цветочных рядов. Золотые зубы, смеющиеся среди темно-малиновых роз и белоснежных лилий. Наблюдал, как ловкие пальцы с серебряным перстнем сжимают мокрый ножик, отделяют пленки от бараньих ляжек, отслаивают жир от круглых семенников. Ставят поудобней отсеченную голову с круглыми рогами и высунутым, прикушенным языком. Он испытывал к этим людям неприязненное чувство поруганного шовинизма. Разрушив «империю зла», обглодав до костей Россию, нарыдавшись всласть над жертвами «русских оккупантов» в Баку, пылкое племя Кавказа не отпускает Россию. Передравшись с армянами за Карабах, растерзав русские погранзаставы и гарнизоны, передав бакинскую нефть американским компаниям, торговцы Гянджи и Шуши вторглись в Москву сплоченной миллионной ордой. Захватили рынки, оттеснили с прилавков старушек с их грибами и клюквой. Яростно, жадно торгуют, скупают дома и квартиры, земли и фермы, картины и драгоценности. Держат рестораны и казино, захватывают власть в префектурах. Отмытые и выбритые после рынков, в дорогих костюмах и галстуках сидят в застольях, демонстрируя среди русских печалей кавказское жизнелюбие и достаток.

Работая на Кавказе в последние месяцы своего пребывания в разведке, Белосельцев помнил, как в районе Гянджи был пойман русский майор, забит до полусмерти, вложен в старый баллон от КамАЗа. Когда подоспел на «бэтээре» взвод десантников, среди черной зловонной резины торчали только обгорелые кости майора да скалился белый череп. Белосельцев отыскал Николая Николасвича в дальнем углу рынка, когда тот прятал баночку меда, купленную у тихого старичка.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7