Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дворец и лачуга

ModernLib.Net / Классическая проза / Прус Болеслав / Дворец и лачуга - Чтение (стр. 5)
Автор: Прус Болеслав
Жанр: Классическая проза

 

 


Предложение было единодушно принято, а затем приступили к заслушиванию делегатов.

Первый говорил пан Антоний и в немногих словах разъяснил, что виденная им машина является нелепостью, а ее изобретатель шарлатаном.

Второй делегат, а вместе с тем председатель собрания, пан Пёлунович, прямо признался, что в машине он разобраться не смог, но что, несмотря на это, Гофф, должно быть, человек очень бедный и нуждающийся в безотлагательной помощи.

— Дом их, — закончил свой отчет добродушный старик, — валится, утварь убогая и старая, в комнатах духота и сырость…

— Господин секретарь! — прервал его в этот момент один из новичков, которого рекомендовали как большого знатока музыки. — Господин секретарь! Прошу занести в протокол слова «сырость в комнатах».

— Намерены ли вы, милостивый государь, взять слово по этому вопросу?

— Да, возьму! — очень решительно ответил знаток музыки. — Уверяю вас, господа, что мы должны придумать что-то против сырости, что-то, знаете, такое, такое!.. У меня, например, квартира до того сырая, что я просто отопить ее не могу, вследствие чего поношу большой ущерб в смысле здоровья, денег, мебели… Я и мои дочери!

— Не возьмется ли кто-нибудь из уважаемых присутствующих обработать и представить нам вопрос… о сырых квартирах? — спросил Дамазий.

— Я могу! — подхватил пан Зенон.

— Ах! — снова воскликнул вице-председатель. — Мы и забыли, что пан Зенон должен был сегодня прочесть нам свой интереснейший меморандум о пауперизме? Разрешите, господа…

Так как по огромному количеству бумаги члены общества догадались, что исследование эрудированного Зенона кончится не скоро, то в зале произошло движение.

Одни сморкались, другие вставали, чтобы хоть на мгновение расправить ноги, третьи рассаживались поудобней. Любитель музыки уселся на шезлонге, судья спрятался между цветами под окном, председатель же и вице-председатель заняли диван возле главного стола. То ли слепой случай, то ли разумный порядок вещей распорядились так, что пан Зенон стал прямо против прибитой к стене туфельки[2], что могло являться как бы дурным предзнаменованием. К счастью, пан Клеменс уселся под гипсовым бюстом Сенеки, а пан Дамазий увидел над своей головой такое же изображение Солона. Весьма возвышенный символ, заставивший призадуматься нотариуса…

— «Меморандум о пауперизме», — начал Зенон.

— Предлагаю изменить заглавие и назвать «Записки о бедности», — вмешался пан Петр.

— Быть может, лучше было бы «Меморандум о бедности», — добавил Дамазий.

— Или коротко: «О бедности», — шепнул кто-то другой.

— Не годится! — сказал нотариус. — Заглавие «О бедности» слишком напоминает школьные сочинения, которых уважаемый пан Зенон, вероятно, уже, давно не пишет.

Эти язвительные слова живо напомнили Зенону поражение, которое неделю назад нанес ему нотариус по вопросу о его статистических заключениях, но мыслитель умел молчать. Это снискало ему симпатию со стороны нескольких человек, которых резкий нотариус, при других обстоятельствах, также укорял в недостаточно основательном знакомстве с правилами логики.

— Обращаю ваше внимание, милостивые государи, что мой «Меморандум о пауперизме», или, как требует уважаемый пан Петр, «Записки о бедности», я совершенно переделал, — предупредил Зенон.

— В таком случае наши новые коллеги могут быть в обиде на вас и потребовать прочтения обоих меморандумов, — заметил пан Петр.

Это замечание произвело известное впечатление на ум добросовестного Зенона, который тотчас принялся доставать из сюртука другой, не менее объемистый ворох бумаги.

К счастью, знаток музыки заметил это и с величайшей поспешностью уведомил автора, что как он, так равно и его коллеги не сочтут себя обиженными, не прослушав предыдущий меморандум.

Это заявление было единодушно поддержано всеми слушателями, после чего пан Зенон начал:

— «Каким образом предупредить распространение пауперизма?..»

— Бедности! — вставил Петр.

— Хорошо: бедности… «вот вопрос, вернее, вот мрачная загадка, над которой с древнейших времен задумывались самые светлые умы…»

При последних словах головы слушателей склонились, а пан Дамазий сказал:

— Позволю себе поздравить уважаемого пана Зенона, который, я считаю, сегодня коснулся самой сущности вопроса!

На этот раз склонил голову пан Зенон. И тотчас стал читать дальше:

— «Средства, вернее лекарства, которые экономисты, а вернее, врачи общества, предлагали против этой страшной болезни народов…»

— Какой язык! Какой язык! — шепнул Дамазий на ухо пану Клеменсу.

— «Итак, лекарства эти можно разделить на два рода. Первый из них имел в виду ограничить рост беднейшего населения, второй же — поднять плодородие общей кормилицы всего сущего…»

— Земли! — воскликнул пан Дамазий, который во все время этой прекрасной речи отбивал обеими руками такт.

— Я попрошу господина секретаря занести в протокол слова «поднять плодородие земли», — отозвался знаток музыки.

— Вы, сударь, желаете выступить по этому вопросу?

— Нет. Я хочу только спросить пана Зенона — упомянул ли он среди средств, влияющих на плодородие земли, дренажные канавы?

Пан Зенон со стыдом должен был признать, что ему это и в голову не пришло. Вместе с тем он обещал написать отдельный меморандум о дренажных работах.

Между тем нотариус вполголоса декламировал кому-то:

Выходим на простор степного океана…[3]

К счастью, этот стих, украшенный столь язвительной двусмысленностью, не дошел до сознания знаменитого Зенона, который снова принялся читать и читал целый час уже без перерывов.

Превосходен был стиль этого меморандума, в котором увлеченный оратор заклинал своих слушателей, чтобы они не давали пропасть зря ни одной пяди земли. Он упоминал об ужасных последствиях истребления лесов, об истощении угольных шахт, предсказывал скорое падение Англии и решительное исчезновение с поверхности земли слонов, зубров и китов, «лишь набитые чучела коих (слова оратора), помещенные в немногочисленных коллекциях, будут свидетельствовать перед внуками о слепоте их дедов, на головы которых навлекут заслуженное проклятие».

Во второй части меморандума, где речь шла о средствах предупреждения чрезмерного роста нуждающихся классов, пан Зенон обронил следующий возглас:

— «Таким образом, неужели вы, господа, полагаете, что перенаселению в этом классе помешают эпидемии? Вы ошибаетесь! Вы полагаете, что война? Ошибаетесь! Быть может, колонизация? Вы находитесь в заблуждении! Быть может, препятствование заключению браков? Чистейшая иллюзия!..

Мы бегло перечислили все известные в настоящее время средства против роста нуждающихся классов и… бессильно опустили руки… а из уст наших невольно вырвался крик: «Разорение!.. Мир ожидает разорение!..»

Но успокойтесь. Природа, под живительным дыханием которой развился прекрасный цветок цивилизации, сама природа не позволит ему увянуть, ибо указывает мыслителю как предупредительное средство — чудесное общество пчел и муравьев…

Милостивые государи! Выражусь яснее: среди пчел и муравьев пролетариат не способен к заключению браков… Вот образец для нас, вот лекарство…»

— Неразумное, бесчестное и неприличное! — выкрикнул вдруг нотариус, дрожа от гнева. — То, что вы предлагаете, — прибавил он, — подлежит обсуждению в уголовном суде, но никак не в филантропическом обществе, к которому я имею честь принадлежать!

Поднялась невообразимая сумятица. Все собрание разделилось на две группы: прогрессистов и консерваторов, первые из которых считали пана Зенона апостолом новой и глубокой идеи, вторые же рассматривали его как опаснейшего позитивиста.

Только звук колокольчика усмирил разгоревшиеся страсти. Партии исчезли, самые шумные крикуны попрятались по углам, собрание же приняло следующие постановления:

1. Нотариуса торжественно призвать к порядку.

2. Общество имеет честь просить пана Зенона, чтобы он еще раз переработал свой достойный глубочайших размышлений меморандум и вместе с тем подготовил два других меморандума: один по вопросу о дренажных работах, другой — по вопросу о сырых квартирах.

Выслушав это решение, пан Зенон с очень серьезным лицом отошел в сторонку в обществе какого-то рыхлого господина. Между тем Вольский попросил слова и, обращаясь к пану Дамазию, сказал:

— Сударь! Не можете ли вы объяснить нам, какова была первоначальная цель наших собраний?

На этот раз знаменитый оратор был нем как рыба. Наконец, порывшись во мгле воспоминаний, он ответил:

— Насколько помню, вначале мы думали лишь об одном, то есть о том, чтобы протянуть руку помощи бедным.

— Очень хорошо! — сказал Вольский. — А теперь, смею спросить, готовы ли вы, господа, оказать им и материальную помощь?

— Разумеется!

— Так вот, милостивые государи, я внесу новое предложение. Одна из самых ужасающих язв, разъедающих неимущие классы, это отсутствие кредита и ростовщичество; и вот я спрашиваю, господа, не могли ли бы мы для смягчения этой язвы пока что основать какую-нибудь скромную ссудную кассу?

— Превосходная мысль! — воскликнул Дамазий.

— Дорогой Гуцек! — кричал пан Клеменс, бросаясь на шею художнику.

Остальные с не меньшим энтузиазмом приняли предложение и тотчас стали подсчитывать предполагаемые денежные фонды.

— Господа! — сказал нотариус (еще не знавший, какая гроза собирается над его головой). — Советую не торопиться называть цифры, а обдумать их хладнокровно и назвать наверняка. С этой целью я предложил бы даже, чтобы вы были любезны собраться послезавтра, например…

— У меня, господа! — прервал Пёлунович, умоляюще складывая руки.

— Хорошо!.. Согласны! Согласны! — раздались многочисленные голоса.

Общество оживилось. Одни поздравляли Вольского с его идеей, другие задумывались над трудностью создания ссудной кассы, а между тем пан Дамазий, взяв Пёлуновича под руку, отвел его в уголок.

— Что случилось? — спросил перепуганный старичок.

— Зенон хочет вызвать на поединок нотариуса…

— С ума он сошел, что ли?..

— Отнеситесь к делу серьезно и хладнокровно, — призвал его к порядку Дамазий. — Он и секунданта уже назначил и с врачом договорился…

— А нотариус что же?

— Нотариус еще ничего не знает, но я опасаюсь несчастья, потому что это человек решительный и порывистый.

Теперь к Пёлуновичу приблизился, в свою очередь, Густав.

— Как же будет с Гоффом? — сказал он. — Пора бы уж уладить его дело.

— Я сейчас и думать о нем не могу… — прервал взволнованный дедушка. — Зенон вызывает на поединок нотариуса…

— Так, может, нам, уже не докладывая дела обществу, самим сходить к нему завтра? — спросил Густав.

— Вот-вот! Мы вдвоем, это будет самое лучшее, но…

— Дорогой председатель, — прервал его в этот момент нотариус. — Эта пустопорожняя башка Зенон вызвал меня на поединок, очень прошу вас с паном Дамазием в свидетели. Жду завтра в одиннадцать часов.

И не успел еще пан Клеменс ответить, как нотариус сжал его руку и вышел, не простившись с присутствующими.

— Кушать подано! — сказал в это мгновение Янек, распахнув дверь в столовую.

Гости толпой вышли. В гостиной остались лишь Вольский, Пёлунович да еще какой-то незнакомый хозяину господин, в весьма непринужденной позе раскинувшийся в кресле.

— Кто это? — спросил пан Клеменс Густава.

— Не знаю! Должно быть, кто-то из новых.

— Пан Дамазий! Пан судья!.. Кто это такой? — снова спросил смущенный хозяин.

Но и они не знали.

Тогда пустились на последнее средство и вызвали в гостиную почти всех гостей, но никто сидящего в креслах мужчину не знал. И только под конец вспомнили, что этот господин пришел с нотариусом.

— Прямо беда! Ну, что мне делать! — горевал пан Клеменс, который никак не мог примириться с тем, чтобы кто-нибудь из его, пусть даже и самоновейших, друзей не сел за общий ужин.

Между тем события пришли ему на помощь. Окружившие незнакомца гости до тех пор топали ногами и кашляли, пока он не проснулся.

— А-ааа! Что, уже пора ужинать? — спросил незнакомец, вставая на ноги.

— Пёлунович! — представился ему хозяин.

— А-аа!.. Очень приятно, очень приятно. Как у вас тут жарко, сударь! А-аа! Ну, значит, идемте ужинать.

И он пошел вперед, а за ним остальные, смеясь до упаду и расспрашивая друг друга о фамилии новою члена общества.

Узнали ее лишь в конце ужина, а именно, когда хозяин, обратившись с наполненным бокалом к гостю, сказал:

— Сударь! Я хотел бы выпить за ваше здоровье, но, клянусь честью, не знаю, с кем имею удовольствие, потому что нотариус ушел, а…

— Я Файташко, бывший уездный предводитель шляхты.

— Ваше здоровье! — грянули хором гости.

Так ко всеобщей радости закончилось это маленькое недоразумение.

Глава десятая

Шабаш

На следующий день Вольский пришел к Пёлуновичу лишь в четыре часа пополудни.

Двери гостиной он застал запертыми; из кухни доносился веселый смех прислуги.

На его звонок вышел Янек.

— Барина нет и барышни нет, ваша милость, все поехали к крестной матери барышни, но барин просил и барышня просила, чтобы вы, ваша милость, подождали!..

Этот юноша, на волосах и лице которого виднелись следы бесцеремонного обращения со стороны кухарки и горничной, высказал все это не переводя дыхания.

Мы должны отметить, что день этот запечатлелся в местной метеорологической хронике благодаря чрезвычайному зною. В этот день несколько излишне раскормленных добряков хватил удар, в Висле, вследствие чрезмерной тесноты в купальнях, утонуло несколько человек, и ощущалась такая нехватка в сельтерской, что самые заядлые любители ее принялись даже за Гунияди и магнезиевый лимонад.

Термометр доходил до тридцати градусов по Цельсию, в воздухе невыносимо парило.

Вольский вошел в гостиную и растерянно остановился среди комнаты. С самого утра на него гнетуще действовало состояние атмосферы. Сюда он пришел, чтобы стряхнуть с себя апатию, и вот… никого не застал!

А между тем его, видимо, ждали.

Кто-то положил его папку и карандаши на обычном месте, поставил перед мольбертом стул, а напротив него кресло. Но художник пришел, а модели не было.

В эти мгновения Густав почувствовал, что внутри его существа возникла словно какая-то точка, бесконечно малая и бесконечно болезненная. Когда он пытался внимательней прислушаться к себе, ощущение исчезло, когда же начинал удивляться, что это ему привиделось такое, оно выступало вновь. Были минуты, когда ему казалось, что эта неуловимая точка — вся его душа, внезапно пораженная каким-то страшным и таинственным недугом.

Вольский осмотрелся кругом.

Канарейка на окне, в который уж раз пополоскавшись в воде, нахохлившись сидела в своей клетке. Под фортепьяно, вытянув ноги и разинув пасть, лежал, едва дыша, жирный Азорка.

Дверь в комнату Вандзи была открыта. Густав хотел было войти туда, но не мог сделать ни шагу. Лишь теперь он понял, что значит быть брошенным в жертву двум борющимся между собой силам, одна из которых в известные часы жизни грубо толкает нас вперед, а другая безжалостно приковывает к месту.

Идя сюда, он воображал, что застанет их (ибо об одной Вандзе он и мечтать не смел), воображал, что эти два симпатичные существа рассеют тучи, которые неведомо почему омрачили его душу, — и вот не застал их.

Демон печали торжествовал.

Густав вынул часы; с того времени, как он вошел в гостиную, прошло едва десять минут.

— Скоро вернутся! — шепнул он и одновременно подумал: «Как ужасно было бы никогда уже не увидеть Вандзю!»

Никогда!.. Никогда!..

И в этот миг им овладела неопределенная грусть, беспредметный страх, беспричинное отчаяние, которые — увы! — так хорошо знакомы людям с больными нервами, но которые ужаснули никогда прежде не болевшего Густава.

— Это все из-за жары! — шепнул он снова и вдруг страшно удивился, что по сей день еще никогда не думал о своем будущем. Не думал — он, возлюбленное дитя богача, он, которым восхищались все его товарищи художники, он, юноша, полный сил и здоровья!

А кто же имеет больше прав возможно долее пользоваться веселым пиром жизни, ежели не такие, как он и подобные ему?

В этот миг ему показалось, что глазами души он видит вдруг выросшую непреодолимую стену, у которой кончаются пути всего сущего.

— Это из-за жары!

Он подошел к столу, где лежали его рисунки. Взял один листок… Лицо Вандзи… Он отодвинул листок, взял другой. Несколько серн среди мрачного леса… Другой листок… Множество голов, мужских, женских, евреев, клоунов, ксендзов, уличных мальчишек; множество лиц, смеющихся, скорбных, насмешливых… Он дал им эту мертвенную жизнь, он воззвал их к этому неполному существованию, он создал эти формы бездушные и настойчиво домогающиеся души, он их так жестоко обидел!..

— А разве моя жизнь не такая же иллюзия? — убеждал он себя и перевернул страничку.

На этот раз он наткнулся на какой-то сентиментальный могильный памятник: сломанная колонна, торчащая среди плюща, роз и кипарисов.

— Все это из-за жары! — вздохнул он, откладывая папку, и отошел к окну.

Стрелка барометра указывала на проливной дождь.

— Все еще не возвращаются! — шепнул Густав.

Он взглянул на улицу: она была пуста. Ни ветерка. Ни один листок не шевелился на дереве. Птицы молчали, прячась от зноя, а быть может, чувствуя надвигающуюся грозу.

Вольский взглянул на небо… На западе клубились тяжелые черные тучи с белесыми краями.

Напротив виднелась лачуга Гоффа. В одном из открытых окон оранжевого домика висела простыня, по участку ходило несколько человек.

Вольский видел их, но расстояние не позволяло ему их узнать. Ему пришло в голову, что Гофф беден (а может, и болен?), что эти люди измеряют участок, что на его глазах свершается преступление, которого он не понимал, но которое чувствовал.

— Что мне до этих людей? — шепнул он, глядя на меряющих землю людей, хотя чувствовал, что это его касается.

Он многое дал бы за бинокль в этот миг, ибо какой-то мощный внутренний голос повелевал ему идти туда и взглянуть в глаза людям, которые мерили одичавший участок.

И тут, впервые в жизни, он испытал приступ сердцебиения. Он отскочил от окна и хотел было бежать в лачугу Гоффа, но опомнился.

— Это все из-за жары! — сказал он. — Завтра на сессии я, безусловно, изложу дело Гоффа или, наконец, возьму на себя заботы о нем… Завтра!..

И, сказав слово: завтра! — он почувствовал, как волосы у него на голове поднимаются дыбом.

Сверкнула молния, и протяжный гром раздался на западе. Вольский прикрыл окно и, невыразимо утомленный, упал в кресло — то самое, которое вчера занимала Вандзя.

Голова его горела, в жилах молотом стучала кровь, наконец им овладел болезненный сон наяву.

Ему казалось (вот ведь забавная история), что он — это Зенон, который вызвал на дуэль нотариуса, и стоит со своим противником у барьера.

Вокруг он видел деревья и улыбающихся свидетелей, которые шептались между собой, что дело кончится ничем и что противники стреляются только для формы.

Потом ему мерещилось, что нотариус тоже улыбается и целит куда-то в сторону, а потом… раздался удар грома, и с величайшим удивлением он обнаружил, что небо и ветви деревьев простираются прямо против его лица, а секунданты, которые стояли рядом, теперь стоят над ним…

«Я упал!.. — подумал он. — Неужто я ранен?»

Он видел, как секунданты наклоняются над ним, но вместе с тем чувствовал, что расстояние все увеличивается. Он увидел полное ужаса лицо Вандзи и подумал, что девочка в этот миг заглядывает в невероятно глубокий колодец, в который сам он быстро погружается.

«Что же это значит?»

Постепенно видение Ванды растаяло во мгле, а вместо этого ему почудился отчаянный крик его дяди:

— Убит… Мой Густав убит!..

Именно в этот миг он почувствовал, что вот-вот ему откроется тайна этого странного состояния. Но это был последний проблеск сознания, после которого им овладели беспамятство и тьма.

Очнулся он с каплями холодного пота на лице.

— Гренадерский сон, не видать мне царствия небесного, прямо-таки гренадерский сон! — восклицал стоящий перед ним пан Клеменс. — Дождь льет как из ведра, гром гремит так, что дом содрогается, а он как ни в чем не бывало покоится в объятиях Морфея!

— Давно вернулись? — спросил Вольский, забывая о всех мрачных видениях.

— Вот только что! Как с неба упали, вместе с дождем. Вандзя еще не переоделась. Мы были у крестной матери, да и компаньонку уже нашли, — тараторил веселый дедушка.

Густав вдруг что-то вспомнил.

— Как дело Зенона с нотариусом? — спросил он.

— Уже помирились. Завтра оба будут на заседании, нотариус с проектом ссудной кассы, а Зенон со своим меморандумом о пауперизме.

Тут Вольскому вспомнились его галлюцинации и тревоги, и он чуть не прыснул, но в эту минуту вошла Вандзя, и он только… покраснел.

Между тем на дворе наступила ночь, разыгралась гроза, а в лачуге…

Но войдем туда.

В каморке Гоффа, среди клубов табачного дыма и испарений дрянной водки, мы видим четыре мужские фигуры.

Самая важная из них в этом собрании — уже известный нам ростовщик Лаврентий, как всегда замаскированный очками, как всегда застегнутый до самого горла и деревянно спокойный. Он медленно прохаживается по тесной комнате и грызет ногти.

Вторым был Гофф. Он сгорбился на своей постели, упершись руками в колени и уставившись неведомо куда и на что. Казалось, что громы и молнии уже не существуют для этой засыпающей души.

Два их товарища были просто оборванцы, каких ежедневно можно встретить во всех кабаках, участках и в сенях судов. Они принадлежали к прослойке, которая дает обществу в лучшем случае подпольных адвокатов, мелких посредников и шарманщиков, в худшем — воров, и во всяком случае лишенных и тени совести пьяниц и дармоедов.

Этих людей привел пан Лаврентий, чтобы они подписались под купчей на жалкую резиденцию Гоффа.

В другой комнате, покрытая дырявым одеялом, исхудавшая, как скелет, и желтая, как воск, лежала за ширмой Констанция. Возле нее, завернутая в лохмотья, спала больная Элюня, а в ногах у нее на поломанном стуле сидела старая нищенка с трясущейся головой и шептала молитвы.

Обернутая льняным лоскутом погребальная свеча и черное распятие на столе — все это вместе создавало картину, при виде которой, казалось, должны бы заплакать и мертвые стены.

Между тем общество в соседней комнате развлекалось.

— Эх, наше холостяцкое! — восклицал, поднимая стакан, господин, которого называли Гжибовичем, обращаясь к другому, именующемуся Радзишеком.

— Такой ты холостяк, как твоя жена девственница! — ответил другой, опрокидывая стакан в глотку.

— По правде сказать, — изрек, подумав немного, Гжибович, — надо бы сперва выпить за здоровье нашего хозяина… Разрешите? — прибавил он с оттенком робости.

— Кончайте скорей! — отвечал ростовщик и отвернулся к столу, на котором лежала бумага и другие письменные принадлежности.

— Ну что, куриные твои мозги, осадил тебя хозяин? А не лезь в другой раз, — сказал своему товарищу Радзишек.

— Эх, водка как водка, обыкновенная сивуха — только и всего!.. Но вот колбаса до черта хороша!

— Высший сорт! — объяснил Радзишек.

— Правда ли, сударь, — спросил Гжибович Лаврентия, — что некоторые колбасы делаются из свиней, откормленных трупами?

— Кончайте, — буркнул ростовщик.

— Спрашивает, а сам не знает, что уже раза три отведал своей матери-покойницы, — ответил Раздишек.

— И-и-их! Посмотрите на этого барина! Будто его не видели на свалке, как он на черепках валялся, подошвой прикрывался! — вознегодовал Гжибович.

— Молчи, дубина, а не то скажу слово, и так в тебя гром ударит, что сразу с копыт долой!

— Не кощунствуй! — вмешался Лаврентий.

— Он еще будет громы призывать, не слышит, холера, что на дворе творится! — дополнил Гжибович, указывая на окно, за которым непрестанно сверкали молнии.

В дверях появилось морщинистое лицо нищей.

— Сударь, — шепнула она Лаврентию, — больная требует духовника.

— Сейчас некогда, после!

— А ну как помрет?

— Пусть читает символы веры, надежды и любви с надлежащей скорбью о грехах, это будет для нее все равно что исповедь! — ответил Лаврентий.

Казалось, молния, пронзившая в этот момент черный свод туч, разразит негодяя, но она миновала его и ударила в сухое дерево. Гром небесный, предназначенный для его головы, еще дремал во всемогущей деснице.

— Молния ударила в дерево! — шепнул бледный Гжибович. — Закрой окно, ты, дубина!

— Черта с два его закроешь, когда его все перекосило, — ответил с гневом Радзишек. — Не бойся! — прибавил он. — Уж чему быть, того не миновать, хоть тебя на все запоры в Павяке[4] запри…

— Садитесь и пишите! — приказал Лаврентий. — А вы, господин Гофф, слушайте внимательно.

Гофф молчал, застыв в прежней позе.

— Господин Гофф! — повторил ростовщик.

Старик не шелохнулся.

— Сударь, эй, сударь!.. — заорал ему на ухо Радзишек, дернув его за руку. — Вернитесь-ка в свой номер, договор писать будем!..

— Слушаю! — ответил Гофф и вновь впал в задумчивость.

Два оборванца уселись за стол и взяли в руки перья.

— Что это там так стучит! — шепнул Гжибович, прислушиваясь к грохоту, доносившемуся с другой стороны дома.

— Наверно, ставни пооткрывало, вот они и стучат от ветра! — ответил невозмутимый Радзишек.

Снаружи на мгновение утихло, и вдруг снова ударил гром, да так близко, что задрожал весь дом, а в трубе посыпался щебень.

— Вот еще наказанье божье с этой грозой! — ворчал испуганный Гжибович, придерживая бумагу, которая вырывалась из-под его руки.

— Ишь какой стал нежный, точно баба… поглядите только на него! — гневно крикнул Радзишек. — Ты думай о том, как бы кусок хлеба спроворить, а не о громах и молниях, да хоть бы в тебя и ударило…

— Пишите! — прервал ростовщик.

— «Составлено в доме гражданина Фридерика Гоффа, номер…» Ну, вы уж сами знаете, как это пишется, — диктовал Лаврентий.

Нищенка вторично появилась в дверях.

— Сударь, — сказала она Лаврентию, — видно, она кончается…

— Зажги свечу, дай ей в руки и читай молитвы… Я занят!.. — ответил ростовщик.

Старуха ушла. Два оборванца, написав заголовок, ждали продолжения.

— «Между господином Фридериком Гоффом, гражданином, с одной стороны, и господином Лаврентием… капиталистом, с другой, заключен следующий договор», — диктовал Лаврентий.

— «Когда глаза мои будут затуманены приходом смерти, Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!..» — говорила в соседней комнате повышенным дрожащим голосом нищенка.

— Смилуйся надо мной!.. — повторила Констанция.

Звенели оконные стекла, дом дрожал, из его нежилой половины доносились какие-то взвизги, неясные звуки, а ростовщик все диктовал:

— «Параграф первый. Господин Фридерик Гофф, владелец недвижимости за номером… по улице… состоящей из участка, насчитывающего три тысячи квадратных локтя поверхности, жилого дома, заборов и пруда, передает оную недвижимость господину Лаврентию… капиталисту, за сумму в тысячу рублей серебром, добровольно назначенную…»

— «Когда бледный и холодеющий лик мой будет пронизывать сердце зрящих его жалостью и страхом, Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!..» — говорила нищенка.

— Смилуйся надо мной! — едва слышным голосом повторила Констанция.

Из всех видимых точек горизонта извергались ручьи ослепительного света; казалось, что земля колеблется, что обрушивается небесный свод, но ростовщик не обращал на это внимания. Спокойным, мерным голосом он диктовал:

— «Параграф третий. Господину Лаврентию причитается получить с оного господина Фридерика Гоффа, на основании частных расписок, собственноручно подписанных вышепоименованным Фридериком Гоффом, девятьсот восемьдесят рублей серебром, каковая сумма будет зачтена в счет уплаты, при одновременном возврате расписок. Остальную же сумму, то есть двадцать рублей серебром, господин Лаврентий обязуется уплатить наличными».

— «Когда мысль моя, потрясенная страшным видением смерти, повергнется в ужас и обессилеет в борьбе с властителем ада, который будет тщиться лишить меня веры в твое, господи, милосердие и повергнуть меня в отчаяние, — Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!» — говорила старуха.

Голос Констанции уже умолк.

— «Параграф четвертый. Покупатель вступает в фактическое и законное владение с момента подписания настоящего договора», — продолжал пан Лаврентий.

— Сударь! — шепнула с порога женщина. — Она кончилась!.. Может, вы поднесли бы мне за труды?..

— Одну минуточку! — ответил Лаврентий и стал быстро диктовать окончание.

Когда его помощники кончили писать, он подошел к Гоффу, крепко сжал его руку и, подведя к столу, сказал:

— Подписывайте!

Гофф подписал.

— А теперь здесь…

Гофф подписал еще раз.

— Теперь свидетели: пан Радзишек, пан Гжибович!

Свидетели украсили оба листа своими уважаемыми именами.

Один из листов ростовщик быстро просмотрел, промокнул и, тщательно сложив, спрятал в боковой карман. Только тогда он сказал:

— Господин Гофф, наша дорогая Костуся отдала душу богу.

— Что?.. — спросил старик.

— Ваша дочь умерла! — повторил Лаврентий.

Старик спокойно вышел в другую комнату, посмотрел на неостывшее еще тело и, взяв в руки спящую Элюню, вернулся с нею на свою кровать.

Вскоре ростовщик, его помощники и нищенка покинули дом несчастного.

Они были уже в сенях, когда из комнаты Гоффа до них донесся дрожащий, но спокойный голос старика, который говорил:

— Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа!..



Поздно ночью, когда гроза уже утихла и засияла луна, слегка прикрытое в комнате Констанции окно растворилось, и в нем появился какой-то мужчина.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7