Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В поисках утраченного времени (№4) - Содом и Гоморра

ModernLib.Net / Классическая проза / Пруст Марсель / Содом и Гоморра - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Пруст Марсель
Жанр: Классическая проза
Серия: В поисках утраченного времени

 

 


у пего перегородкой от женского, остается бесплодным, если только колибри или какие-то пчелки не перенесут пыльцу с одного органа на другой или если его искусственно не оплодотворит человек,[24] де Шарлю (в применении к нему слово «оплодотворение» надо понимать в духовном смысле, потому что в смысле физическом совокупление мужчины с мужчиной бесплодно, но для индивидуума не безразлична возможность получить единственно существующее для него наслаждение, не безразлично сознание, что «все живое» может кому-нибудь принести в дар «свой пламень, спой напев, свое благоуханье»,[25]), – де Шарлю относился к числу тех людей, которых можно назвать исключениями, потому что, хотя их и много, удовлетворение их половой потребности, столь легко достижимое для других, зависит от совокупности множества условий, совокупности крайне редкой. У таких людей, как де Шарлю (при необходимости приноравливаться, которую он будет осознавать постепенно, но которую можно предугадать с самого начала, – приноравливаться ради того, чтобы получать наслаждение, довольствующееся и полусогласием), стремление к взаимной любви, помимо больших, подчас непреодолимых препятствий, возникающих у людей нормальных, наталкивается на препятствия совершенно особые, и то, что вообще представляет собой редчайшую находку, для них почти неосуществимо, так что если в их жизни и бывают по-настоящему счастливые встречи или же такие, которые природа выдает за счастливые, счастье кажется им неизмеримо более чудесным, предназначенным только для избранных, кажется им жизненно куда более важным, чем обыкновенным влюбленным. Что вражда Капулетти и Монтеккн в сравнении со всевозможными препонами, с особыми преградами, каких наставила природа вокруг и без того не частых случайностей, порождающих такого рода любовь! Эти Ромео и Джульетта с полным основанием могут думать, что их любовь – не минутный каприз, а самое настоящее предопределение, заложенное в гармонии их темпераментов, и не только их, но и темпераментов их далеких предков, заложенное в наследственности, при каковом условии существо, соединяющееся с другим, принадлежит ему еще до своего рождения; они могут думать, что их притягивает друг к другу сила, которую можно сравнить с той, что правит мирами, где протекла наша пред-земная жизнь. Де Шарлю отвлек мое внимание от шмеля, и я так и не узнал, принес ли он орхидее пыльцу, которую орхидея давно ждала и которую она могла получить лишь благодаря одному из редких случаев, воспринимавшихся как чудо. Но ведь я присутствовал тоже при чуде, не менее дивном. И когда я посмотрел на эту встречу с такой точки зрения, все в ней показалось мне красивым. Самые необычайные хитрости, на какие пускается природа, чтобы заставить насекомых оплодотворить цветы, которые иначе не могли бы оплодотвориться, потому что мужской цветок находится у них далеко от женского, а если занос пыльцы должен осуществить ветер, то чтобы пыльца легче отделялась от мужского цветка и чтобы ее легче было поймать на лету цветку женскому, чтобы прекратить выделение нектара, теперь уже бесполезного, потому что необходимость приманивать насекомых отпала, чтобы стереть даже яркую окраску венчиков, которая тоже приманивает их; хитрости, на какие пускается природа, чтобы цветок опылялся такой пыльцой, которая только и может оплодотворить его, для чего она заставляет цветок выделять жидкость, которая лишает его восприимчивости ко всем прочим видам пыльцы, – все эти хитрости изумляли меня не больше, чем существование разновидности извращенных, предназначенной для того, чтобы доставлять любовные утехи извращенным стареющим; мужчин этой разновидности привлекает тоже не всякий мужчина, а – в силу соответствия и гармонии вроде тех, что регулируют оплодотворение гетеростильных триморфных цветов, как, например, lytrum salicaria[26] – такой, который намного старше их. Жюпьен представлялся мне не самым ярким примером этой разновидности, которую, несмотря на ее редкость, каждый собиратель человекорастений, каждый ботаник человеческих душ может наблюдать на примере хлипкого юнца, ждущего авансов от здоровенного, раздобревшего пятидесятилетнего мужчины и не обращающего никакого внимания на авансы своих ровесников, – так остаются бесплодными цветы primula veris,[27] двуполые, с короткими пестиками, если их опыляют цветы других primula veris, тоже с короткими пестиками, а между тем пыльцу, которой их одаряет primula veris с длинными пестиками, они принимают с восторгом. Что же касается де Шарлю, то впоследствии я убедился, что для него были возможны различные формы соития, и некоторые из этих форм своею частотою, своей едва уловимой минутностью, а главное – отсутствием контакта между двумя действующими лицами невольно приводили на память те цветы, что оплодотворяются в саду пыльцой соседних цветов, с которыми они никогда не соприкоснутся. И в самом деле: некоторых ему достаточно было пригласить к себе, несколько часов властвовать над ними с помощью слова – и желание, загоревшееся в нем во время предыдущей встречи, утолялось. Соитие с помощью одних только слов осуществлялось так же просто, как оно осуществляется у инфузорий. В иных случаях, как это, скорее всего, произошло при свидании со мной в тот вечер, когда я по его приглашению приехал к нему после ужина у Германтов, его страсть находила удовлетворение в тех оскорблениях, какие он бросал в лицо гостю, – так иные цветы с помощью особого приспособления издали обрызгивают обомлевшее насекомое, неведомо для него самого становящееся их сообщником. Превратившись из порабощенного в поработителя, почувствовав облегчение, успокоившись, де Шарлю спроваживал гостя, уже не возбуждавшего в нем желании. Наконец, – так как корни извращения – в том, что извращенный чересчур женоподобен и потому его сношения с женщиной не могут удовлетворить их обоих, – извращение подчиняется более общему закону, в силу которого множество двуполых цветов остается бесплодным, то есть закону бесплодности самооплодотворения. Правда, извращенные в поисках мужчины часто довольствуются не менее женственным существом, чем они сами. Им достаточно, чтобы это существо не было существом женского пола, эмбрион которого они носят в себе, но которым они лишены возможности пользоваться, – то же самое происходит у многих двуполых цветов и даже у иных двуполых животных, вроде улитки: они не способны оплодотворить себя сами, но их могут оплодотворить другие гермафродиты. Вот почему происхождение извращенных, которым нравится вести его от времен Древнего Востока или от греческого золотого века, следует отнести еще дальше, к тем испытательным временам, когда не было ни двудомных цветов, ни однополых животных, к изначальному гермафродитизму, следы которого, по-видимому, сохранились в рудиментах мужских органов у женщины и в рудиментах женских органов у мужчины. Сперва непонятная для меня мимика Жюпьена и де Шарлю подстрекнула мое любопытство, как могли бы его подстрекнуть приманивающие движения, которыми, по Дарвину, привлекают насекомых не только так называемые сложноцветные растения, поднимающие цветочки своих головок, чтобы их было видно издали, но и те ге-теростильные, которые выворачивают свои тычинки и выгибают их, чтобы освободить дорогу насекомым, те, что предлагают им омовение или просто-напросто привлекают их запахом нектара или окраской венчиков, вроде того растения, что приманивало тогда во дворе насекомых. После того дня де Шарлю уже в другое время приходил к маркизе де Вильпаризи – не потому, чтобы он не мог встречаться с Жюпьеном где-нибудь еще и в более спокойной обстановке, а, вернее всего, потому, что для него, как и для меня, эта первая их встреча связывалась с солнцем полудня и с цветущим растением. Де Шарлю рекомендовал Жюпьенов маркизе де Вильпаризи, герцогине Германтской и множеству именитых заказчиц, и те поспешили завалить заказами молодую вышивальщицу, потому что на дам, которые не пожелали иметь с ней дело или хотя бы не поторопились прийти к ней, барон обрушил всю свою ярость – то ли чтобы это послужило уроком другим, то ли потому, что они посмели его ослушаться; этого мало: для самого Жюпьена он находил все более и более выгодные должности и наконец взял его к себе в секретари на условиях, о которых будет сказано в своем месте. «Жюпьену-то как повезло! – говорила Франсуаза; она отличалась свойством преуменьшать или преувеличивать благодеяния в зависимости от того, кому их оказывали – ей или другим. Но к Жюпьену она была искренне расположена и потому не испытывала желания преувеличивать и не завидовала ему. – Какой барон добрый человек! – добавляла она. – Какой милый, набожный, порядочный! Кабы мне надо было выдавать дочку замуж и кабы я была богатая, я бы не задумываясь отдала ее за барона». – «Франсуаза! – мягко возражала моя мать. – Ведь тогда у вашей дочери было бы два мужа: вы же обещали Жюпьену, что отдадите ее за него». – «А что вы думаете? – говорила Франсуаза. – За этим тоже не пропадешь. Богатый ли мерзавец, бедный ли – и с тем и с другим наплачешься. А барон и Жюпьен – люди хорошие».

Должен заметить, что после того, как мне впервые открылось столь редкостное соединение, я преувеличивал его необычность. Разумеется, такие мужчины, как де Шарлю, представляют собой явление из ряда вон выходящее, так как, если только они не идут на сделку с условиями жизни, они преимущественно ищут любви мужчин другой породы, то есть мужчин, любящих женщин (которые, следовательно, не могут полюбить их); но, вопреки тому, что я думал во дворе, где на моих глазах Жюпьен вертелся вокруг де Шарлю, заигрывая с ним, как орхидея со шмелем, этих необыкновенных существ, возбуждающих к себе жалость, тьма – что будет видно из дальнейшего повествования – по причине, которая откроется только к его концу, да они и сами сетуют скорее на то, что их много, чем на то, что их мало. Двух ангелов, поставленных у врат Содома, чтобы узнать, как сказано в Книге Бытия,[28] точно ли содомляне поступают так, каков вопль на них, восходящий к Предвечному, Господь – чему, впрочем, можно только порадоваться – выбрал опрометчиво, лучше бы он поручил это кому-нибудь из содомлян. Такого рода оправдания: «Я отец шестерых детей, у меня две наложницы» и т. д. – не смягчили бы его и не заставили бы опустить пламенный меч; он бы ответил: «Да, и жену твою мучает ревность. Но даже когда ты и не ищешь для себя женщин в Гоморре, ты проводишь ночи с пастырем стад Хевронских». И он тотчас же вернул бы его в город, обреченный на истребление огненным и серным дождем. А вышло не так: всем не утратившим стыда содомлянам дозволено было бежать, и даже если они, увидев юношу, оглядывались, подобно жене Лота, то не были за это обращены, как она, в соляные столпы. И произошло от них многочисленное потомство, у которого это движение вошло в привычку, подобно движению распутных женщин, которые делают вид, будто рассматривают на витрине обувь, а сами заглядываются на студентов. Эти потомки содомлян, столь многочисленные, что к ним приложим стих тоже из Бытия: «Если кто может сосчитать песок морской, то и потомство твое сочтено будет», распространились по всей земле, занимаются чем угодно, необычайно легко становятся членами клубов, доступ в которые вообще крайне ограничен, и, если кто-нибудь из содомлян туда все-таки не попадает, это значит, что черных шаров наложили ему главным образом такие же содомляне, мечущие на содомию громы и молнии, ибо они унаследовали от предков лживость, благодаря которой тем удалось покинуть Богом проклятый город. Быть может, они когда-нибудь туда вернутся. Во всех странах они образуют особую восточную колонию, просвещенную, музыкальную, злопыхательствующую, отличающуюся обворожительными достоинствами и несносными недостатками. Далее читатель получит об этих людях более точное представление; но нам хотелось уже теперь сказать о том, что не менее пагубно, чем поощрение сионистского движения, намерение создать движение содомистское, заново отстроить Содом. Содомисты не успеют приехать в этот город, как сейчас же выедут оттуда, чтобы их не принимали за постоянных его жителей, в другие места, где они найдут себе жен и станут содержать любовниц и где к их услугам будут все прочие заманчивые для них виды развлечений. Они будут наезжать в Содом только в случае крайней нужды, когда их города опустеют, в такие времена, когда голод гонит волка из лесу вон, – словом, все будет, в общем, обстоять так же, как обстоит и теперь в Лондоне, в Берлине, в Риме, в Петербурге, в Париже.

Но в тот день, перед заходом к герцогине, я не проявил дальновидности и подосадовал на то, что внимание мое приковал к себе союз Жюпьен – Шарлю и что из-за этого я, быть может, пропустил оплодотворение цветка шмелем.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

Я не спешил на вечер к Германтам, так как не был уверен, что приглашен, и бродил без цели по улицам; но и летний день словно тоже не торопился. Был уже десятый час, а он все еще придавал сходство Луксорскому обелиску[29] на площади Согласия с розовой нугой. Потом изменил его окраску и превратил в нечто металлическое, отчего обелиск стал не только драгоценнее, но и как будто более тонким, почти что гибким. Воображению представлялось, что драгоценность эту можно погнуть, что, пожалуй, даже ее слегка покривили. Луна была сейчас как ломтик апельсина, аккуратно отрезанный, по уже надкушенный. Еще немного – и она покажется отлитой из прочнейшего золота. К одинокой луне льнула единственная ее спутница-звездочка, но только луна, охранявшая свою подружку, смелее, чем она, двигалась вперед и уже собиралась поднять, как непобедимое оружие, как некий восточный символ, свой широкий, чудный золотой серп.

Около дома принцессы Германтской я встретился с герцогом де Шательро; я успел забыть, что всего лишь полчаса назад меня мучила мысль – впрочем, скоро она опять со мне зашевелится, – что я иду без приглашения. Порой нас охватывает тревога, но вдруг нас что-то отвлечет, и мы забываем про нее, а потом опять вспоминаем, хотя и далеко не сразу, после того как опасность минует. Я поздоровался с молодым герцогом и вошел в дом. Тут я должен указать на одно обстоятельство, само по себе маловажное, но благодаря которому легче будет понять то, о чем речь пойдет дальше.

Был один человек, который в этот вечер, так же как и в предыдущие, много думал о герцоге де Шательро, хотя и не имел представления, кто он такой; человек этот был швейцар (в те времена у швейцаров было прозвище «горлодеры») принцессы Германтской. Герцог де Шательро отнюдь не принадлежал к числу друзей – он был всего лишь дальним родственником – принцессы, и сегодня он впервые получил приглашение в ее салоп. Его родители десять лет были с ней в ссоре и только две недели тому назад помирились, но как раз в этот вечер они должны были уехать за город и в качестве своего представителя послали к ней сына. Так вот, за несколько дней до этого швейцар принцессы встретил на Елисейских полях молодого человека; он был очарован им, но так и не узнал, кто это. И не потому, чтобы молодой человек был щедр, но нелюбезен. Напротив, все те услуги, какие швейцар считал необходимым оказать молодому барину, барин оказал ему. Но герцог де Шательро, при всей своей неосторожности, был трусишка; он не хотел открывать свое инкогнито, главным образом потому, что не знал, с кем имеет дело; он струсил бы еще больше – хотя и без особых оснований, – если бы это стало ему известно. Герцог выдал себя за англичанина, и, как ни любопытствовал швейцар, которому страх как хотелось еще раз встретить человека, доставившего ему такое удовольствие и так щедро его вознаградившего, он, пока они шли по авеню Габриэль, на все его вопросы отвечал: «I do not speak French».[30]

Против очевидности, – помня лишь о том, от кого по материнской линии происходит его родственник, – герцог Германтский утверждал, будто в салопе принцессы Германт-Баварской есть нечто от Курвуазье, тогда как другие судили об изобретательности и умственном превосходстве этой дамы по одному нововведению, которого в этом кругу нигде больше не было. Как бы ни был торжествен званый вечер у принцессы Германтской, после ужина, пройдя в салон, вы обнаруживали, что стулья расставлены здесь небольшими группами так, что в случае надобности гости могут повернуться друг к другу спиной. Принцесса присоединялась к одному из этих кружков – в том, что она как бы оказывала ему предпочтение, проявлялись ее общественные взгляды. Впрочем, она безбоязненно останавливала свой выбор на ком-либо из другого кружка и вовлекала его в разговор. Если, допустим, она обращала внимание Детая,[31] который, конечно, с ней соглашался, какая у г-жи де Вильмюр, сидевшей в другом кружке спиной к ней, красивая шея, принцесса тотчас окликала ее: «Госпожа де Вильмюр! Такой великий художник, как господин Детай, залюбовался вашей шеей». Г-жа де Вильмюр воспринимала эти слова как непосредственное приглашение принять участие в беседе; с ловкостью, которую вырабатывает привычка к верховой езде, она, так, чтобы ничуть не побеспокоить соседей, поворачивала свой стул, делала три четверти полного оборота и оказывалась почти прямо против принцессы. «Вы не знакомы с господином Детаем?» – спрашивала хозяйка дома – искусного и деликатного оборота, какой проделала гостья, ей было мало. «С ним самим я не знакома – я знаю его картины», – почтительным, обвораживающим тоном отвечала г-жа де Вильмюр, и тогда принцесса, так как ее обращения к знаменитому художнику было недостаточно, чтобы положить начало официальному знакомству, со свойственной ей непринужденностью, которой многие завидовали, говорила ему, едва заметно наклонив голову: «Пойдемте, господин Детай! Я вас представлю госпоже де Вильмюр». Г-жа де Вильмюр проявляла такую же изобретательность, чтобы найти место для художника, написавшего «Сон», какую только что проявила, чтобы повернуться к нему. А принцесса придвигала стул для себя: ведь она заговорила с г-жой де Вильмюр потому, что это был для нее повод отсесть от того круга, где она уже просидела, согласно правилам этикета, десять минут, и ровно столько же пробыть в другом. За сорок пять минут она обходила все кружки, и гости думали, что каждый переход она совершает по вдохновению или же из особого расположения к кому-либо, а между тем главной ее целью было показать, как естественно «важная дама принимает гостей». Но сейчас гости только-только начинали съезжаться, и хозяйка дома, занимавшая разговором двух невзрачных высочеств и жену испанского посла, сидела близко от входа, статная, горделивая, почти царственно величественная, сверкая блестящими от природы глазами.

Я стал в очередь за гостями, приехавшими раньше меня. Прямо перед собой я видел принцессу, и, конечно, не только благодаря ее красоте этот званый вечер, на который съехалось столько красавиц, сохранился в моей памяти. Но красота хозяйки дома была до того безупречна, до того чеканна, что ее лицо не могло не запомниться. Принцесса имела обыкновение при встрече с приглашенными за несколько до вечера спрашивать их: «Вы непременно приедете?» – так что можно было подумать, будто она жаждет с ними поговорить. Но говорить с ними ей было решительно не о чем, и, когда они к ней приезжали, она, не вставая с места, на секунду прерывала пустую болтовню с его и ее высочеством и женой посла и произносила: «Как я рада, что вы приехали!» – произносила не потому, чтобы она считала это особой любезностью со стороны гостя, а чтобы показать ему, как исключительно любезна с ним она; затем, чтобы как можно скорее от него отвязаться, добавляла: «Принц Германтский у выхода в сад», и гость шел здороваться с принцем и оставлял ее в покое. Некоторым она даже и этого не говорила – она только показывала им свои чудные ониксовые глаза, словно они приехали на выставку драгоценных камней.

Непосредственно передо мной должен был войти герцог де Шательро.

Ему пришлось отвечать улыбкой на улыбки, приветственно махать рукой в ответ на приветствия тех, кто махал ему рукой из гостиной, и швейцара он не заметил. А швейцар узнал его с первого взгляда. Еще мгновение – и он с радостью убедится, что не ошибся.

Когда он обратился с вопросом к позавчерашнему «англичанину», как его зовут, он был не просто взволнован – он считал, что поступает нескромно, неделикатно. Ему казалось, что он нечестным путем выпытывает тайну и обнаруживает ее перед всеми, хотя никто ничего не подозревал. Услышав ответ гостя: «Герцог де Ша-тельро», он на секунду онемел от гордости. Герцог взглянул на него, узнал – и решил, что погиб, а швейцар между тем опомнился: понаторевший в науке титулования, он, вознамерившись дополнить слишком скромное имя, профессионально громким голосом, зычность которого умерялась интимной нежностью тона, провозгласил: «Его светлость герцог де Шательро!» А теперь ему надо было доложить обо мне. Все мое внимание было поглощено хозяйкой дома, пока еще не заметившей меня, и я не подумал о страшных для меня – хотя страшных по-иному, чем для герцога де Шатель-ро, – обязанностях швейцара, одетого в черное, как палач, окруженного отрядом слуг в ливреях самых веселых цветов, здоровенных ребят, готовых схватить незваного гостя и выставить его за дверь. Швейцар спросил, как моя фамилия; я назвал себя так же машинально, как машинально приговоренный к смертной казни дает привязать себя к плахе. Швейцар величественно поднял голову, и, не успел я попросить его доложить обо мне вполголоса, чтобы пощадить мое самолюбие в том случае, если меня не звали, и самолюбие принцессы Германтской в том случае, если меня звали, он выкрикнул мучительное для меня сочетание слогов с такой силой, что едва не рухнул потолок.

Знаменитый Гексли[32] (племянник которого занимает сейчас первое место в английской литературе) рассказывает, что одна из его пациенток перестала выезжать в свет, так как часто случалось, что в кресле, в которое ей любезно предлагали сесть, уже сидел какой-то старик. Она была убеждена, что галлюцинацией был то ли жест, указывавший на кресло, то ли старик – ведь не могли же ей указывать на кем-то занятое место! И когда Гексли, чтобы вылечить пациентку, все-таки заставил ее бывать на вечерах, первое время ее охватывало тягостное сомнение: в самом ли деле ей любезно указывают на кресло, или по знаку, который ей почудился, она сейчас при всех сядет на колени к живому мужчине? Это секундное замешательство было для нее пыткой. Пожалуй, все-таки не такой страшной, как для меня то замешательство, какое испытывал я. Едва лишь громовым ударом, предвещающим катаклизм, прозвучало мое имя, мне ничего иного не оставалось, как, в доказательство своей благонамеренности и в доказательство того, что я отнюдь не обуреваем сомнениями, с решительным видом подойти к принцессе.

Она обратила на меня внимание, когда я был от нее всего в нескольких шагах, и, тотчас рассеяв мои сомнения: уж не жертва ли я чьих-то козней? – она не осталась сидеть на месте, как оставалась, здороваясь с другими гостями, а встала и пошла мне навстречу. Спустя мгновение я мог облегченно вздохнуть, как пациентка Гексли, когда она, решившись сесть в кресло, убедилась, что оно не занято, и поняла, что старик ей привиделся. Принцесса, улыбаясь, протянула мне руку. Некоторое время она продолжала стоять с той особой грацией, какой отличается строфа Малерба,[33] заканчивающаяся стихом:

Чтоб их почтить, и ангелы встают.

Словно боясь, что мне будет скучно без герцогини, она извинилась за то, что ее еще нет. Чтобы поздороваться со мной, принцесса, держа меня за руку, сделала в высшей степени изящное круговое движение, и я почувствовал, что вовлечен в его вихрь. Я бы не удивился, если бы принцесса, как распорядительница котильона, вручила мне трость с набалдашником из слоновой кости или ручные часы. По правде сказать, она ничего мне не подарила, более того: с таким видом, точно она отказалась танцевать бостон ради того, чтобы послушать дивные звуки божественного квартета Бетховена, она прервала разговор, вернее – не возобновила его; она лишь все с той же радостной улыбкой, вызванной моим приходом, сказала мне, где принц.

Я отошел и больше уже не решался приблизиться к ней: я сознавал, что ей положительно не о чем со мной разговаривать и что, при всей своей безграничной доброжелательности, эта на диво статная, красивая женщина, исполненная того благородства, каким отличалось столько знатных дам, гордо поднимавшихся на эшафот, могла бы только – коль скоро она считала неудобным предложить мне лимонаду – еще раз повторить то, что она мне уже дважды успела сказать: «Принц у выхода в сад». Но если б я пошел к принцу, мной овладели бы другие сомнения.

Как бы то ни было, мне надлежало найти кого-нибудь, кто бы меня представил ему. Всех заглушали неумолчной своей болтовней только что познакомившиеся друг с другом де Шарлю и его светлость герцог Сидониа. Люди скоро догадываются, что они – одной профессии, и о том, что они страдают одним пороком, тоже. Де Шарлю и герцог Сидониа сразу учуяли, что порок у них общий, заключавшийся в том, что в обществе говорили только они, и притом – без перерыва. Сразу поняв, что зло неисправимо, как сказано в известном сонете,[34] они решили не молчать, а говорить, не слушая друг друга. От этого в гостиной стоял гул, какой производят в комедиях Мольера действующие лица, толкующие одновременно о разных вещах. Впрочем, барон, обладатель громоподобного голоса, был уверен, что одолеет, что заглушит слабый голос герцога Сидониа, не обескураживая его, однако ж, и точно: когда де Шарлю переводил дух, пауза заполнялась лепетом испанского гранда, невозмутимо продолжавшего свой монолог. Я мог бы попросить представить меня принцу Германтскому барона де Шарлю, но боялся (для чего у меня были все основания), что он на меня сердит. Я проявил по отношению к нему черную неблагодарность: вторично отверг его предложение и не подавал признаков жизни с того самого вечера, когда он так любезно проводил меня до дому. А между тем мне никак не могло служить оправданием то, что я будто бы предвидел сцену, которая не далее как сегодня разыгралась на моих глазах между ним и Жюпьеном. У меня и мыслей таких не было. Правда, незадолго до этого, когда мои родители выговаривали мне за то, что я, лентяй, до сих пор не удосужился написать де Шарлю несколько слов, я разозлился и сказал, что они толкают меня на то, чтобы я принял гнусные предложения. Бросил я это обвинение по злобе, желая как можно больней уколоть родителей. На самом деле в предложениях барона я не усмотрел ничего не только сластолюбивого, но даже просто сентиментального. Я сочинил эту, как я тогда считал, дикую чушь нарочно для моих родителей. Но иногда будущее живет в нас, хотя мы этого и не подозреваем, а наши слова, казалось бы – лживые, вырисовывают надвигающееся истинное происшествие.

Мою неблагодарность де Шарлю, конечно, простил бы мне. Его приводило в бешенство другое: теперь, после того, как я появился у принцессы Германтской и с некоторых пор начал бывать у его невестки, грош цена была его самоуверенному заявлению: «В такие салоны без моей рекомендации никому не удастся проникнуть». Я нарушил иерархический чин – это была большая ошибка, а может, и еще того хуже: неискупимое преступление. Де Шарлю знал, что громы и молнии, которые он метал против тех, кто не подчинялся его приказаниям, или против тех, кого он возненавидел, многие, несмотря на всю ярость, какую это в нем вызывало, воспринимали как пиротехнику, бессильную кого бы то ни было откуда бы то ни было изгнать. Возможно, однако, де Шарлю рассчитывал на то, что он не утратил своего хотя и уменьшившегося, но все же значительного влияния на таких новичков, как я. Вот почему мне показалось неудобным просить его об услуге на званом вечере в доме, где одно лишь мое присутствие он мог принять за насмешку над мнимым своим всемогуществом.

Тут меня остановил профессор Э., человек довольно-таки пошловатый. Его удивило, что он встретил меня у Германтов. А меня в равной степени удивило, каким образом оказался здесь он, потому что у принцессы такого сорта людей до этого вечера никогда не принимали, и, кстати сказать, не принимали потом. Недавно профессор вылечил принца, которого уже соборовали, от гнойного воспаления легких, и принцесса Германтская была ему бесконечно благодарна – вот почему в нарушение обычая на сей раз его пригласили. В гостиных у него не было ни одного знакомого, ему наскучило бродить вестником смерти в одиночестве, и, как только он меня узнал, ему впервые в жизни захотелось об очень многом со мной поговорить, он сразу почувствовал себя увереннее, и отчасти поэтому он и подошел ко мне. Была тут еще одна причина. Он всегда очень боялся неправильно поставить диагноз. Но у него была такая большая практика, что если он видел больного один раз, то не всегда имел возможность проследить, сбылись ли потом его предсказания. Быть может, читателям памятно, что, когда с моей бабушкой случился удар, я завез ее к профессору Э. в тот день, когда ему навешивали уйму орденов. За это время он успел забыть, что его известили о ее кончине письмом. «Ведь ваша бабушка скончалась? – спросил он, и в тоне его слышалась напускная самоуверенность, силившаяся побороть небольшое сомнение. – Ах да, верно, верно! Я же отлично помню: стоило мне на нее взглянуть – и я сразу понял, что надежды нет».

Вот каким образом профессор Э. узнал – или вспомнил – о смерти бабушки, и, к чести его и к чести медицинской корпорации в целом, я считаю своим долгом засвидетельствовать, что он не выразил – а может быть, и не почувствовал – удовлетворения. Ошибкам врачей нет числа. Обычно доктора бывают чересчур оптимистичны, когда предписывают режим, и чересчур пессимистичны, когда угадывают исход. «Вино? В небольшом количестве оно вам повредить не может; в сущности-то, оно укрепляет! Телесное сближение? Да ведь это тоже одна из функций организма! И то и другое я вам разрешаю, но не злоупотребляйте – вы меня поняли? Всякое излишество приносит вред». Какой соблазн для больного – отказаться от двух целебных средств зараз: от питьевой воды и от воздержания! А вот если что-нибудь с сердцем, если белок и т. п., тут у врачей сразу опускаются крылья. Они находят у больного несуществующий рак – так легче объяснить серьезные, но чисто функциональные расстройства. Зачем навещать больного, коль скоро болезнь неизлечима? Если же больной, брошенный на произвол судьбы, сам себе назначит строжайший режим и в конце концов выздоравливает или по крайней мере выживает, то, когда врач, считавший, что останки его пациента давным-давно покоятся на кладбище Пер-Лашез, встретит его на улице Оперы, он примет поклон пациента за издевательство.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9