Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки без названия

ModernLib.Net / Рахлин Феликс / Записки без названия - Чтение (стр. 9)
Автор: Рахлин Феликс
Жанр:

 

 


      Пришли в убежище. Слабо освещенный подвал, затхлый воздух, запах сырости, гнили, железных труб и окутавшей их пеньки. Запах крысиного логова. Десятки людей молча сидели на лавках вдоль стен, лишь изредка переговаривались.
      Разговоры вполголоса. Детский плач. Тяжкие вздохи женщин. Бравые шутки бодрящихся мужчин. Кто никогда не прятался в бомбоубежище, право, ничего не потерял: скука, мерзость…
      Чуть позже, втянувшись в тревожный быт бомбежек, мы отдали предпочтение "щели". В ней, по крайней мере, воздух был посвежей. Я выскакивал наружу, стоял рядом с какими-то людьми, любовался картиной воздушного нападения и противовоздушной обороны. Да, любовался: если отвлечься от опасности, которую таила в себе эта картина, то, надо признать, она выглядела едва ли не празднично – не хуже, чем фейерверк. Все небо в пучках прожекторных щупов, в разноцветье ракет, в алых пунктирах пулевых трасс, а где-то на востоке, у Тракторного завода, – розовое зарево пожара…
      Первую бомбу – видно, очень мощную – метнули (или, как выражались домашние хозяйки, "спустили") почему-то на кладбище, – от нее-то и был тот грохот взрыва Потом шли разговоры, что-де там, в кладбищенской церкви, – склад боеприпасов, а немцы о том доведались. Была и более достоверная версия: бомба попала на кладбище в результате промаха – там недалеко, в нескольких километрах, авиазавод…
      Кладбище (ныне то ли "Молодежный", то ли "Комсомольский" парк, примыкающий к общежитиям студенческого городка "Гигант") было от нас близко. Сестру, которая с подругой сидела на скамеечке у соседнего дома, взрывной волной швырнуло на тротуар.
      Однажды утром я бегал поглазеть на огромную воронку от бомбы, попавшей как раз на средину Бассейной возле Картинной галереи (сейчас это улица Петровского, а в здании том – электротехникум). Бомба угодила прямо в центр мостовой и разворотила трамвайные пути, пробив огромную яму. Ее быстро засыпали, и опять засновали по рельсам бодрые довоенные вагончики: на тогдашнем жаргоне харьковских пацанов – "рЕмбули").
      Трамваи тоже были теперь отмечены войной. Во-первых, все окна закрасили густой синей краской: для светомаскировки. Во-вторых, чтобы затруднить гитлеровским шпионам и диверсантам ориентировку в городе, затушевали краской таблички со словесной расшифровкой маршрутов (например, "Горпарк – Южный вокзал"), оставив одни только номера. Мыслилось, что вражеский агент, не зная, как проехать, вынужден будет расспрашивать у жителей, и вот тут-то…
      И в самом деле, любопытствующих задерживали. Но они неизменно оказывались "командировочными" из других городов или беженцами, громко доказывали свою непринадлежность ведомствам Гиммлера и Канариса, причем на почве негодования оглушительно ругались, – особенно военные.
      Небывалый приступ шпиономании начался с первых дней войны. Почему-то считалось, что вражеский лазутчик непременно должен что-то записывать. Это бы еще полбеды, но возникла обратная посылка: кто что-либо записывает, тот непременно шпион. Из-за этого предрассудка или, говоря языком социологии, "динамического стереотипа", пострадал наш дядя Еня Злотоябко. Снабженец-хозяйственник, он постоянно что-то прикидывал и подсчитывал, а результат заносил в книжечку, с которой то и дело сверялся. Бывало, едет в трамвае – и пишет. Ждет на остановке – и пишет. Несколько раз его по этой причине водили в милицию. Вели в сопровождении целой толпы мальчишек, крепко держа за руки, чтобы не сбежал.
      Дядя Еня был на вид типичный еврей-коммивояжер, всегда озабоченный, чем-то вроде бы напуганный – словом, как говорят на Украине, заклопотанный. Принять такого за шпиона рейха можно было только в обстановке повальной шизофренической шпиономании.
      Однако ее харьковский вариант – еще довольно безобидный. Ленинградцы рассказывали, что у них в те дни сложился такой динамический стереотип: "Все шпионы – толстые, следовательно, все толстяки – шпионы". (Это было в самые первые дни войны, задолго до блокады, и к ней такой предрассудок никакого отношения не имеет, если только не предположить в нем коллективного мистического предчувствия). В положении дяди Ени оказались все пузанчики Северной Пальмиры: их то и дело проверяли, а случалось, и награждали тумаками.
      Учтите, я не анекдоты рассказываю. Наверное, специалисты по социальной психологии могли бы подтвердить и объяснить эти курьезы.
      Здесь самое место вспомнить одну историю. К воздушным тревогам она отношения не имеет, но к социальной психологии – самое прямое.
      Перед войной вдруг пополз по Харькову слух: из зоопарка сбежал змей, пробрался на окраину города – в Лесопарк, прихватив с собой по дороге десятилетнюю девочку, и вот теперь держит ее возле себя: обвил своим змеиным телом – и не отпускает ни на шаг.
      В Лесопарк устремился народ – смотреть. Ездила и наша домработница Нюня. Над нею все подтрунивали, но она утверждала, что – видела, да, видела!
      "Очевидцы" рассказывали "подробности": будто Змей ни за что не подпускает к девочке мать, а вот к отцу относится благосклонно и даже позволяет ее покормить. Однако забрать домой все-таки не разрешает.
      Прошло некоторое время – и в одной из центральных газет – чуть ли не в "Правде"! – напечатан был фельетон, в основе которого – тот же сюжет. Только события происходили не в Харькове, а, кажется, в одном из маленьких городков Северного Кавказа. Фельетонист рассказывал, что средь бела дня городские власти прервали служебные занятия, замкнули свои служебные кабинеты на ключ, снарядили автобусы и отправились глазеть на "чудо".
      Похоже было на то, что вздорный слух облетел всю страну. Немного позже, в первом пункте нашей беженской одиссеи (то было глухое украинское село на окраине Сталинградской области), я стал пересказывать хозяйке (ее звали "титка Олэна") историю со Змеем, – вот, мол, какие смешные небылицы плелись у нас в Харькове…
      – Це не так було! – категорично прервала меня "титка Олэна". – И нэ у вас це було, а на Кубани!
      Олэна перед войной жила в одной из кубанских станиц. С некоторыми вариациями она пересказала мне все ту же историю. Примечательно, что в ней тоже фигурировала не змея, а – Змей. Воскресший Горыныч русской древности!
 
      Количество ночных "тревог" быстро возросло, к середине сентября каждую ночь приходилось подниматься с постели по два-три раза, а для сна бомбоубежище не было приспособлено. Взрослые жалели детей и старались облегчить им жизнь. Чтобы не спускаться по несколько раз в в ночь с четвертого этажа в подвал, мама договорилась со своей сотрудницей, и мы ходили к ней ночевать в первый этаж соседнего многоквартирного дома. Там казалось не так страшно, и мы иной раз даже в бомбежку не шли в подвал. Так было, пока папа не вернулся из Махачкалы. Для него места у сотрудницы не было, да и первый этаж все-таки нельзя было считать вполне безопасным. Мы перешли жить к Сазоновым, рядом с которыми было большое убежище с ночлегом для стариков и детей. Туда нас и снаряжали с вечера: меня с Марленой (мы спали вдвоем на восьми составленных стульях) и сазоновских детей:
      Светочку с Игорьком, которых сопровождала похожая на Бабу-Ягу домработница Груня.
      Дома, на Дзержинской, мы теперь почти не бывали – жили у Сазоновых, с которыми читатель отчасти уже знаком по 1-й части этих записок (главка "Шишаки" и другие), но самое время о них теперь рассказать чуть поподробнее: это семья, с которой связано многое в моей жизни, – да, собственно, вся жизнь.
 
      У Сазоновых
      Тетя Тамара была моему отцу не просто сестра, – они двойняшки, то есть родились в один день. При всем том и внешне, и натурами своими друг с другом они были, мало сказать, несхожи, но во многом как бы противоположны: отец – смуглый, черноволосый, Тамара – чистая блондинка; он – кареглазый, она – голубоглазая; он – худощавый и стройный, она – к сорока-пятидесяти годам – одна из самых тучных дам Харькова.
      Отец обладал феноменальной выдержкой, – только Виля вывел его однажды из терпения, и лишь раз в жизни он дал мне шлепка. Никогда не повышал голоса, не пускал искры из глаз, – словом, был образцом самообладания.
      Тамара же, напротив, была неимоверно выспыльчива, могла по любому поводу поднять крик, но, как это часто бывает у большинства вспыльчивых ("людей, которых не сужу, затем, что к ним принадлежу"), отличалась быстрой отходчивостью.
      В один из дней, когда мы жили у них, родители послали меня попросить у нее грелку. Тамара в коридоре коммунальной квартиры, где они жили, разговаривала с соседями, мне никак не удавалось привлечь ее внимание. Я ходил около и канючил:
      – Ну те-о-отя Тамара! Ну те-о-отя Тамара же!..
      – Уйди от меня!!! – вдруг рявкнула Тамара. Но тут же спохватилась и совершенно другим – умильным и ласковым – голосом добавила: – Зо-лот-ко!..
      Я вернулся в комнату ни с чем.
      – Ну, где же грелка? – спросила мама.
      – Тетя Тамара не отвечает, – сказал я с досадой, – она кричит:
      "Уходи, золотко!"
      Родители расхохотались: в этой фразе была вся Тамара – добрая и взбалмошная.
      Насколько отец был аккуратен и подтянут во всем: в бумагах своих, в одежде, в поведении, – настолько сестра его "славилась" разбросанностью, растрепанностью. В доме царил кавардак. Тамара была просто неспособна вести хозяйство иначе. А ведь из всей семьи, из многочисленных братьев и сестер ни один не грешил хоть чем-то подобным, их мать – бабушка Женя – была образцовой хозяйкой. Так что недостатки Тамары проистекали никак не из воспитания, а из каких-то внутренних особенностей ее нидивидуальности. В семье у нее не было какого-то особого положения. И однако Тамара обладала задатками настоящей барыни – кстати, с детства носила семейную кличку "Барыня".
      И вот – надо же! – так сложилась ее жизнь, что сами обстоятельства способствовали закреплению этой ее особенности. Муж ее, Шура (Александр Васильевич Сазонов), вышел в большие начальники – где-то с 1938 года стал ректором Харьковского государственного университета, был им вплоть до первого дня немецкой оккупации, а потом – проректором объединенного Киевско-Харьковского университета в казахстанском городе Кзыл-Орда, сразу по освобождении Харькова направлен туда как директор инженерно-экономического института. Вскоре, однако, с ним произошел несчастный случай, после которого он долго болел и по выздоровлении уже к административной работе не вернулся. Однако стал заведовать кафедрой и вплоть до выхода на пенсию состоял на профессорской должности, хотя и оставался всего лишь доцентом. Так что и жена его считалась "профессоршей". Сама она как раз очутилась на инвалидности, и вечно вокруг нее отирались какие-то приживалки, временами семью обслуживали сразу две домработницы: одна – постоянная, другая – приходящая. Так было, например, в начале 50-х годов, когда я около года жил у Сазоновых в доме: сперва наша довоенная Нюня, (после нее Маруся, потом – Оля) ходит на рынок, готовит обед, Дуня или Галя (имени точно не помню, может быть, и Даша) время от времени приходят делать генеральную уборку, а в это же самое время за швейной машинкой сидит бывшая смольненская институтка – скрипучая Ольга Федоровна и месяцами что-то строчит, перекраивает, перешивает, не особенно торопясь (да и зачем торопиться, когда тебя три раза в день кормят), и при этом всей семье буквально не в чем ходить!
      Вопреки всем педагогическим прописям, дети Тамары и Шуры росли замечательные: спокойные, дружелюбные, прекрасно учились, ничуть не гнушались любого труда…
      Согласно семейному преданию, дед нашел когда-то "научное" объяснение несходству своих двойняшек:
      – В материнской утробе Доденька с Тамарочкой подрались, – говаривал он, – и братец у сестрицы отнял вот это (дед указывал себе на голову), а сестричка у братика – вот это (он хлопал себя по мягкому месту).
      Конечно, то была лишь добродушная отцовская шутка. Тамара неплохо училась, окончила вуз, преподавала в университете историю. Но ее разбросанность, ее причуды создавали ей определенную репутацию. Сама доброта приобретала у нее чрезвычайно комический вид. В конце войны она заведовала подготовительными курсами инженерно-экономического института и, как рассказывал мне один из слушателей, всех своих питомцев называла "ребятками". Пользуясь, а иногда и злоупотребляя этой ее добротой, даже родственники не могли отказать себе в удовольствии посмеяться, а порой и добродушно позлословить над забавными моментами в ее поведении. Да и можно ли было удержаться?
      …В 1951 году Марлена вышла замуж, мы ютились тогда с нею и с бабушкой Сарой в маленькой комнатке, куда нас выселили в связи с арестом родителей, поместиться еще и четвертому человеку там было немыслимо, и Тамара позвала меня жить в сазоновской квартире. В одну из четырех комнат своей просторной квартиры она еще раньше впустила квартирантов-погорельцев, мать и дочь, в остальных трех жили она с Шурой, двое детей, домработница, да еще и портниха Ольга Федоровна, так что я, получалось, седьмой. Спальных мест не хватало, и мне стелили на восьми стульях (как за десять лет перед тем нам с сестрой в бомбоубежище). Но вот настали дни, когда Ольга Федоровна почему-то перестала приходить, и диван, на котором она ночевала, освободился.
      – Фелинька, – сказала мне Тамара простодушно и самым добрым, ласковым тоном, – ложись сегодня спать снова на стульях: пусть диван отдохнет!
 
      …Милая тетя Тамара! Какая все же чепуха и мелочь все эти ее забавные благоглупости – по сравнению с вечностью, в которой она вот уже двадцать лет пребывает. И могут ли они затмить главное свойство ее натуры: стремление приласкать, обогреть, приютить. Не один я попал в орбиту этой ее доброты. Сколько помню, всегда в доме были люди, которым она по мере сил помогала: то ее приятельницы Дора и Маша (одна из них – с ребенком), которые прожили здесь целую зиму, потому что некуда было им податься. То – много лет в одной из комнат жили эти погорельцы, Надежда Даниловна и Таня, – жили, пока не дождались-таки ордера на квартиру… А Александр Ильич Мосенжник ("Сюня") с Кларой, – ее с дядей Шурой бывшие студенты, – ведь они буквально молились на чету Сазоновы. Оба рассказывали мне, что в Кзыл-Орде, куда Сюня прибыл с фронта после ранения, Тамара с Шурой их спасли, – чем и как, я не расспросил.
      Добротой и верностью своей Тамара с папой были в самом деле похожи, как двойняшки!
      Когда Тамара лежала в гробу, я, наклонившись для последнего целования, был поражен внезапно проявившимся сходством ее черт с чертами ее брата.
      На памятнике ее, установленном над могилой, есть (если сохранилось) фото: прелестная белокурая девушка с ангельским, кротким выражением лица. Такой ее увидел и полюбил Шура Сазонов. Было ему тогда что-то около тридцати лет.
      Шура, то есть Александр Васильевич, типом лица, фигурой и даже происхождением был похож на Никиту Хрущева. Он происходил из шахтерской семьи и сам в детстве и юности работал на шахте, а потом на заводе машинистом. Служил в царской армии, участвовал в гражданской, стал большевиком, после войны учился. в школе "червонных старшин" познакомился там с Левой Рахлиным, который и привел его в рахлинскую семью. Тамара в то время работала в аппарате ЦК комсомола Украины. Шура влюбился в нее пламенно.
      Не мода, конечно, но какое-то странное, полумистическое притяжение влекло в первые годы советской власти этих "новых русских" того времени, "сифогрантов" большевистской Утопии, к девушкам из еврейских семей. Ведь не случайно же на еврейках были женаты и Ворошилов, и Молотов, и Бухарин, и многие военачальники. Вот и Шура Сазонов женился на Тамаре (а на самом-то деле Тойбе)… И – я свидетель! – ее родне до конца дней предан был больше, чем своей собственной.
      Помню рассказ Абраши, папиного брата, долгое время жившего в Москве. Дело происходило где-то уже в 60-е годы. "Шура – просто невозможный человек, – рассказывал Абрам при мне кому-то из родственников. – Приехал он в Москву, мы встретились, садимся с ним в переполненный трамвай – он как инвалид с передней площадки, я с задней. И вот он мне через толпу пассажиров кричит: "Абраша! Ты сел?
      Абраша!" – На меня весь вагон оглядывается, не знаю, куда деваться от неловкости… Ну, это же надо уметь: в московском трамвае что есть сил кричать "Абраша!"
      Я уже упоминал в 1-й части этих записок, что в начале 30-х Тамара с Шурой жили в Киеве, и там трагически погибла их старшая дочь Ирочка. Она каталась по перилам парадной лестницы, сорвалась в пролет с 4-го или 5-го этажа и убилась насмерть. С тех пор Сазоновы панически боялись высоких этажей и все стремились перехитрить судьбу, – напрасный труд!
      Перед войной Шура, получив должность ректора университета, мог, конечно, выбрать квартиру себе по вкусу. Но предпочел две или три комнаты в коммунальной квартире с соседями и общей кухней, лишь бы не жить высоко. Квартира была на Бассейной, угол улицы Артема, в большом двухэтажном особняке – Сазоновы жили на первом, и одна из комнат имела выход на огромный балкон-веранду. Все это низко над землей, так что и при желании не убьешься.
      Во время войны, вернувшись в Харьков сразу после освобождения города и будучи директором института, Шура вновь мог свободно подобрать себе жилье по вкусу – и опять выбрал первый этаж: на сей раз в большом многоквартирном "Доме Специалистов". Как посмеялась жизнь над этой предосторожностью! Вот уж поистине права пословица, которой пользовался еще Пушкин: "Знал бы, где упасть, так соломки подостлал", Живя в этой безопасной квартире, сын Сазоновых, Игорь, умер двадцати двух лет от болезни сердца, Тамара на шестьдесят пятом году – от антонова огня и диабета; сам Шура, еще задолго до своего 50-летия, упал с козырька соседнего подъезда, приняв по ошибке окно лестничной клетки, выломанное во время войны, за выход, покалечился,. чуть не умер и на всю жизнь остался хромым инвалидом. И это далеко не полный перечень всех бед их трагической семьи. Впрочем. бывали и удачи: например, Светочка Сазонова однажды попала под трамвай, который отрезал ей колесом на ноге самый кончик большого пальца…
      На должности ректора Харьковского государственного университета имени Горького Шура сменил (не непосредственно, а после какого-то очень временного ВРИО) известного Я. М. Блудова, отправившегося в лагеря лет, как после обнаружилось, на восемнадцать…
      (Кто-то рассказывал мне со слов самого Блудова: будучи личным другом Емельяна Ярославского, он в "смутные годы" жил у этого видного большевика на даче и чувствовал себя в безопасности. Но лишь отважился уехать, как был арестован, и даже Емельян не смог (или боялся?) помочь…
      В 1940 – 1941 гг. Шура был "большим человеком", а Тамара – ректоршей. Когда-то, почему-то она не вступила в партию, и это, возможно, спасло обоих от потрясений 37-го и последующих лет
      (если, конечно, не считать потрясениями репрессии против ее родных и двоюродных братьев, многих близких людей. Но их самих репрессии не коснулись. Шура после 37-го даже пошел на взлет. Подумать только: ректор! Да еще и одного из крупнейших и старейших в стране университетов,
      Само слово ректор было в те времена своего рода раритетом. Это сейчас во главе любого вуза стоит ректор, а в те времена у нас в Союзе так именовался лишь руководитель университета. Остальные вузы возглавлялись директорами. В общем-то, какая разница, скажет читатель – и будет прав. Есть лишь небольшой оттенок: директор – должность назначаемая, а ректор – выборная, и в этом названии сохраняется какое-то воспоминание о кастовой демократии академического сословия.
      Положение обязывает: Шура постоянно должен был как ректор где-то представительствовать, заседать, кого-то принимать, давать на дому обеды то в честь наркома, то в честь "советского графа" Алексея Толстого, то во чью-нибудь еще высокочиновную честь…
      Квартира их была очень скромно, даже убого обставлена, но времена еще не предъявляли в этом отношении высокого стандарта. Впрочем. комнаты именно вследствие своей пустоватости были для устройства приемов очень удобны. Кроме того, особняк, в котором жил ректор, сам по себе имел внушительный "графский" вид.
      Веранда, огромная и просторная (она еще и сейчас на виду: как раз возле остановки трамваев, идущих по Бассейной (ул. Петровского) в сторону парка) мне особенно нравилась. Там я целыми днями играл с восьмилетней Светкой и совсем еще маленьким – четырехлетним – Игорьком: своими двоюродными. В сентябре начались было занятия в школе – правда, не совсем в школе (ее здание забрали под госпиталь), а в полуподвале одного из соседних домов, но из-за участившихся бомбежек и ежедневного отъезда учителей и школьников уроки срывались, и родители вовсе перестали отпускать детей в школу (я учился тогда в 3-м классе). В городе все сильнее пахло войной.
      Еще с лета гнали по улицам скот на Восток: шли усталые пропыленные дядьки позади одуревших стад; коровы мычали, овцы блеяли в теснине каменных улиц, толкая друг друга, обтекая остановившиеся трамваи. Водители, вытирая потные лбы, терпеливо ждали, пока стадо пройдет, люди на тротуарах жались к стенам домов, заскакивали в подъезды.
      Стали строить баррикады из разного хлама, обкладывали их мешками с песком, оставляя узкий проезд для машин. Чуть ли не на каждом перекрестке устроили окопчики с пулеметными гнездами, и в них круглосуточно дежурили красноармейцы.
      Наконец, в областной газете появилась передовица "Не сдадим родного Харькова!", и всем стало ясно, что город обречен.
      Уезжали сначала организованно – с заводами, с учреждениями. Шло много разговоров: "Вы едете?" – "А вы?" – "Ну, это ненадолго". – "Но, знаете, все-таки… Куда-то на чужбину…" – и т. д.
      Под нами на Дзержинской жили Гафановичи, они все уехали, а их старик-отец не пожелал. Это был коренастый, крепкий еврей с седой бородой, с бородавкой под глазом. Как-то раз у них дверь захлопнулась на защелку автоматического "французского" замка. И этот почти семидесятилетний дед пришел к нам на балкон, взял веревку, навязал на ней узлов, чтобы руки не скользили, привязал к балкону и спустился по веревке с четвертого этажа на свой третий, чтобы войти в квартиру через балконную дверь. Кроме храбрости и рисковости, надо еще и силу в руках иметь! Такому человеку, казалось, износа не будет.
      В газетах много писали о зверствах фашистов, о том, что евреев они преследуют особенно.
      – Шо ви мине пугаете шо? – говорил Гафанович. – Ну, убъють, ну, повесять. Так шо? Игде человек родился, там и должен умереть. Никуда не поеду, я вам говору, и не морочьте мине голову.
      (Такой ход рассуждений назовем "комплексом Гафановича" – запомните этот термин, он нам потом пригодится).
      А теперь расскажу о "комплексе Жидовецкого". Этот молодой инженер, тоже еврей, жил в квартире над нами. Женат был на русской или украинке – взрослые говорили, что она – красавица. Незадолго перед войной у них родился ребенок.
      Жидовецкий приходил к нам звонить по телефону. Договариваясь о чем-то, часто повторял собеседнику в трубку: "добге-добге" (то есть – "добре", то есть, по-украински, "ладно", "хорошо", – он картавил). Придя в очередной раз и застав родителей за упаковкой вещей, – стал уговаривать:
      – Ну куда вы собгались? Кого вы боитесь? "Звегства"? "Гаспгавы"?
      Бгосьте! Гегмания – культугная стгана, немцы – культугный нагод, все эти госсказни – пгосто пгопаганда!
      Один "комплекс" стоит другого: "культурный народ" в конце декабря расстрелял в Дробицком Яру, за Тракторным и Плиточным заводами, и старика Гафановича, и молодого Жидовецкого, и, как мне рассказывали, красавицу жену его, которая не пожелала воспользоваться своим славянским "преимуществом" и разделила судьбу своего мужа и ребенка, а заодно и "всех жидов города Харькова", как было сказано в приказе немецких властей…
      Расстреливали оккупанты и граждан других национальностей, но, так сказать, выборочно, а с евреями расправлялись (как и с цыганами) сплошняком. Сейчас кому-то очень хочется замять эту подробность, эту разницу. Иногда ее просто не учитывают. Ведущий в документальном фильме о Бабьем Яре – киевском аналоге нашего Дробицкого, – украинский поэт и публицист Виталий Коротич, заявляет: "Вот, например, меня фашисты могли убить просто за то, что я – украинец". Но ведь не всех украинцев они убивали. А евреев старались извести под корень -: всех до единого. Для украинцев или для других это было небольшим, но все же утешением: кому-то еще хуже! Во время войны Василий Гроссман в одном из рассказов устами своего героя раскрыл этот дьявольский замысел нацизма. Но кто-то упорно противодействует исторически правдивому изложению событий тех лет, Кто-то старается исказить факты. Зачем?
      Немцы где-то в середине декабря 1941 года расклеили по Харькову приказ: на сборный пункт в бараки Станкостроительного завода предписывалось явиться, как уже сказано. "всем жидам города". После чего их всех и порешили в недальнем овраге. Этот эпизод был широко освещен в советской и зарубежной печати в годы войны, подробно раскрыт на харьковском процессе военных преступников в 1944 году, фигурировал и на процессе главных военных преступников в Нюрнберге. Приказ немецкого коменданта вскоре после освобождения Харькова экспонировался в здешнем историческом музее – я сам его видел и читал. Но вскоре экспонат убрали.
      А где-то в 60-е годы вышел сборник документов времен оккупации, в котором (со ссылкой на архив) сказано, будто фашисты в декабре 1941-го издали в Харькове вот какой приказ: в бараки близ ХТЗ предлагалось явиться не "всем жидам", а жителям центральных улиц. Получалось, что этих-то жителей, независимо от национальности, и уничтожили…
      Ложь! Не было такого документа! Многие жители центральных районов, как ни трудно пришлось, проживали на одном и том же месте всю войну – некоторые и до сих пор там живут. Приказ касался "жидов". и только "жидов". Для чего понадобилось кому-то фальсифицировать исторический факт? Конечно же, для того, чтобы уменьшить естественное человеческое сочувствие к беспримерным страданиям евреев во время гитлеровской оккупации. Дескать, все страдали. Да, но не так всплошную, не так поголовно – и, главное, не за одну лишь "вину": свою "презренную" национальность. А ведь именно в этом и заключалась страшная суть гитлеровской сегрегационной машины. Но безмозглость, лютая ненависть или еще какие-то причины заставили составителей и редакторов книги пойти на прямой подлог. Этот подлог неоднократно повторялся в газетах и в других изданиях.
      Но вдумайтесь, какой смысл кроется в нем для человека, который знает правду. Он безошибочно поймет, кто имеется в виду под "жителями центральных улиц". Зачем, подумает он, выбран столь странный синоним слова "жид"? Чтобы скрыть истину? Или чтобы внушить читателю: "жиды" жили только в центре, в центре жили только "жиды"… Но ведь это – ложь! Например, на Москалевке жило так много евреев, что даже шуточная загадка была: "Какая улица названа именами двух евреев?" – Ответ: "Моська, Левка"…
      Вернемся, однако, в сорок первый год.
      У наших родителей никаких сомнений в истинности сведений о жестокости фашистов, к счастью, не было. Отец стал добывать для семьи посадочные талоны в какой-нибудь беженский эшелон. Сам же все рассчитывал получить боевое назначение.
      Тем временем дядя Шура Сазонов находился "на окопах" (то есть – на рытье укреплений) во главе чуть ли не дивизии народного ополчения. Где-то под Днепропетровском дивизия попала в котел, и довольно долго его судьба оставалась нам не известной.
      Однажды вечером, когда мы все сидели за столом, дверь из коридора отворилась, и в комнату вошел заросший бородою, грязный, страшный мужик с котомкой за плечами. Тамара вдруг дико закричала, бросилась незнакомцу на грудь. Это был Шура. С трудом вышел он из окружения.
      Вскоре Шура отправил семью эшелоном на Восток, а сам остался в Харькове – заканчивать эвакуацию университетского имущества. 23 или 24 октября, уже когда в город с запада входили немцы, он ушел пешком на восток вместе с двумя-тремя сослуживцами, сопровождая подводу, в которой были сложены деньги из университетской кассы (зарплата сотрудников) и драгоценные металлы из лабораторий: золото, платина… Пройдя пешком сотни километров, сдал все это в банк и много позднее добрался до своей семьи, которая в это время жила уже в Кзыл-Орде, в Казахстане, – сюда был эвакуирован и Киевский университет, ректор которого стал главой объединенного Украинского университета, а Шуру сделали проректором. Бедовали они там страшно. Но все выжили, а в 43-м его послали в освобожденный Харьков. Весной 44-го, вскоре после нашего возвращения, вернулась и Тамара с детьми.
      Но я опять забежал вперед. Пока что мы лишь в 41-м. Сазоновы уехали на вокзал, мы остались в их квартире. Как вдруг прибегает папа и трясет в воздухе посадочными талонами: ему дали их в военкомате на тот же эшелон, которым должна ехать Тамара с ребятишками. Неслыханная удача! Узлы у нас уже упакованы, остается только нанять транспорт. Вот и он: телега, влекомая одной лошаденкой под водительством пожилого дядьки.
      Взгромождаем на телегу свои пожитки, меня усаживают рядом с возницей, Марлену – на вещи, мама с папой идут пешком.
      Медленно, страшно медленно тащимся к вокзалу. Вот уже мы совсем рядом – на Красноармейской, за поворотом – площадь Красного Милиционера, на которой – Южный вокзал… Как вдруг завыли сирены, и искушенный "водитель кобылы" немедленно вводит ее под уздцы во двор большого дома: так положено во время воздушной тревоги.
      В бомбогазоубежище с интсресом разглядываю толстые, обитые железом двери, тяжелые запоры на винтах, крупные заклепки. А время идет. Наконец, бомбежка кончилась. Мы быстро преодолеваем те 200 – 300 метров, которые отделяли нас от вокзала. Но… поезд ушел!
      Бесславно продефилировали мы вспять на той же кляче – навстречу потоку таких же телег, машин, тачек, груженных узлами и чемоданами…
      Через два-три дня мы все же уехали. Папа достал другой посадочный талон – на сей раз "куда глаза глядят": до станции Елань, Сталинградской области ("глубокий тыл", как он сказал).
      Грузились на товарной станции. Толпа ринулась в открытые двери маленького товарного вагона. Мне при посадке наступили на горло, – не в переносном смысле, а в буквальном. За несколько секунд "телятник" был набит доотказа.
      Папа куда-то ушел, потом вернулся и, ничего не объясняя, стал нас выгружать.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17