Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мальпертюи

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Рэ Жан / Мальпертюи - Чтение (стр. 10)
Автор: Рэ Жан
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


– Преступления?

– Да, преступления. Вызвать любовь богини, не будучи богом… Помните, что случилось с Диделоо, возомнившим добиться любви у дочери Тартара… Порой боги терпят оскорбления от смертных, вооруженных похищенным могуществом, но час возмездия неизбежен… Вот какую власть нам оставил ваш всемогущий Бог… Диделоо!… Филарет!… Сильвия, обыкновенная женщина, навязавшая последней Горгоне свой материнский деспотизм!… Самбюк!… Все погибли! Все! Даже Жан–Жак… А ведь он не был простым смертным; отблеск Олимпа озарял его чело!…

Уточнить, где и при каких обстоятельствах состоялся вышеприведенный странный разговор между Айзенготтом и церковником, не представляется возможным. Несколько далее настоятель сообщает следующее.

Несмотря на явное недовольство монастырской братии, я распорядился предать окаменевшее тело несчастного юноши освященной земле, хоть и несколько в стороне от места погребения наших святых монахов. На его могиле растут странные цветы – они рассыпаются прахом от прикосновения, и какие–то растения с отвратительным, тошнотворным запахом – мне сдается, эти растения похожи на анагир, проклятую вредоносную траву.

Порой я издали видел прекрасную девушку, неподвижно сидевшую у могилы.

Хотелось бы поговорить с ней, только всякий раз, стоило мне направиться в ту сторону, она исчезала, словно легкий туман. И все же мне удалось заметить, что глаза у нее завязаны черной тканью, блестящие, подобно рыжей меди, волосы собраны в довольно странную прическу.

А однажды из–за бересклетового кустарника, посаженного монахами вокруг могилы, вышел юноша со скорбным лицом, на лбу у него кровоточила рана. Я заговорил с ним и спросил, не могу ли чем помочь.

Одним прыжком он скрылся за кустами бересклета, и до меня донесся нежный, бесконечно печальный голос, пропевший на языческий лад исполненные величайшей глубины библейские слова:

– Я роза Сарона!

Добрые братья монахи уверяют, будто с недавних пор в нашей болотистой пойме завелись крупные хищные рыбы, пожирающие карпов, угрей и даже щук, на протяжении многих лет разнообразивших наш стол.

Брат Морен убежден, что сии страшные хищники вовсе не рыбы, а змеи, он видел их собственными глазами. Однако полагаться на слова этого чудесного человека не приходится – у него доброе сердце, но суждения весьма неубедительны.

Несколько далее, в нудном рассуждении о знаменитых Барбускинах, Дом Миссерон сообщает:

Этот высокий и крепкий человек с бородой и волосами, лишь слегка тронутыми сединой, появился столь неожиданно – я не заметил, откуда он пришел, – что даже немного испугал меня. До сих пор в ушах моих звучит душераздирающий голос, повествующий… О! Сколь мучительно ни напрягаю я память – не помню, о чем он рассказывал. Но клянусь своим спасением – речь его была ужасна, как исповедь навеки проклятого. Помню лишь несколько слов:

– Мой отец, Ансельм Грандсир, спас богиню от злонамеренных поползновений мерзкого Дуседама[10]. Я родился от их недолгой любви на острове мертвых богов и с тех пор жил только одной мыслью – отмстить за поругание и спасти похищенных и увезенных в гнусное рабство богов.

И мои дети, Жан–Жак и Нэнси, были божествами, понимаете ли вы это, служитель победоносного Бога креста?

А будучи божествами, они на себе испытали все последствия закона Кассава. Но неумолимый розенкрейцер втайне гордился ими… Ведь в их жилах текла и его кровь. А к этому Кассав не был равнодушен. Он провидел любовь Эуриалии и союз грозной богини с моим сыном, его внучатым племянником, представлялся апофеозом самовластному Кассаву. Возможно, он предчувствовал нечто грандиозное в будущем, однако наверняка тайны завтрашнего дня знает только Мойра, и она указует судьбу самим богам. Мои дети были божествами и потому были любимы богами! Но их, равно как и простых смертных, настигло возмездие; Нэнси, чьи глаза роняли слезы в стеклянной урне, любила бога света… Жан–Жак пробудил любовь двух грозных богинь…

О! Какие бездны разверзлись в душе моей, когда я выслушал это признание! Я видел бесконечные пропасти, где парили гигантские птицы, вдруг неописуемо огромная фигура словно заслонила собой все пространство; незнакомец в этот миг воскликнул:

– Мойра! Ты, пред кем склоняет голову сам бог богов… Судьба! Судьба!

Что было потом – не помню, если вообще эти душераздирающие слова и мои видения имели продолжение или последствия. Возношу хвалу Небу за то, что мне довелось это забыть, ибо и события сии, и слова были нечестивы и смертельно опасны для души, живущей во Господе нашем Иисусе Христе.

Я же, со своей стороны, добавлю лишь следующее: мне захотелось побольше разузнать про Дома Миссерона, невинного отца Эвгерия, которому выпал жребий – страшная привилегия – присутствовать при последнем акте последней драмы Олимпа. Дабы собрать сведения на сей счет, я осмелился вернуться под благовидным предлогом в обитель Белых Отцов.

Плоды моих усилий оказались весьма скудны. Вот все, что мне удалось узнать: к концу своего земного пути отец Эвгерий впал в безумие и был удален из дорогого его сердцу монастыря.

Он сооружал из бумажек и щепочек странные маленькие домики, называл их Мальпертюи, а после предавал очистительному пламени аутодафе, себя же почитал исполнителем воли Мойры и богов…

Моя задача выполнена.

Последний листок прочитан и положен на место в такой последовательности, какую я счел наиболее подходящей, дабы помочь рассеять мрак вокруг загадочной и мрачной истории.

Долго в задумчивости я размышлял о том, что всю таинственную драму породила карающая любовь: одна из Эвменид и одна из Горгон в борьбе за сердце бедного двадцатилетнего юноши, который, сдается мне, и не подозревал, что он сам – дитя богов.

А какая участь постигла оставшихся в живых? Состарились ли они, подобно смертным, и подчинились неумолимому закону могилы, или причастились бессмертия, вернее, долголетия богов?

Я написал, что мое дело сделано. Но так ли это?

Некая таинственная и властная сила владеет мной – велит найти город и дом…

Скоро я отправлюсь в путь.

Однако при одной мысли об этой экспедиции мне становится не по себе, ни одно похождение в моей полной приключений жизни так не страшило меня; в последний раз я перечитал страницы зловещей истории и внес кое–какие завершающие штрихи, сопрягающие все фрагменты в единое целое. И в самом деле, рукопись надобно оставить в полном порядке на случай, если…

Годы покрыли желтизной страницы манускриптов, время, должно быть, наложило свою печать и на камни города.

А боги – что с ними, живы ли они?

Эпилог. Бог трепещет

О тех богах, которые глухи, хоть и имеют уши…

Ж. Де Лафонтен

Вы поведаете мне последнюю тайну Укебрехта;

поможете мне выйти отсель,

избавите от зловония мерзостной геенны!

Герман Эссвейн

Я разыскал этот город!

Прибыл вечером, пользуясь весьма современными средствами передвижения.

Было уже поздно, городские здания дремали в лунном свете.

И, однако, общая атмосфера была странно знакома: сквозь мелкую изморось едва светились блеклые огни, прохожие попадались редко; несколько новых застроек дисгармонировало с древним городским ансамблем, угрюмо преданным прошлому.

В домах закрывались последние двери, а ставни, уже плотно прикрытые, охраняли крепкий провинциальный сон обитателей.

Я все же нашел кабачок с освещенными розовым окнами и приоткрытой входной калиткой; утешительно пахло жарким.

Из помещения доносились смех, обрывки песен и притягательный звон посуды.

Поверив в добродушие по ту сторону двери, я вошел.

Развеселая компания пировала вовсю и радушно встретила незнакомца.

В мою честь из кухни вернули некоторые блюда, а меня заставили отпробовать выдержанного вина прославленных сортов.

Время от времени служанка наведывалась в угол зала и ставила на маленький подсобный столик то миску с остатками еды, то недопитое вино на дне бутылки – за столиком сидели двое стариков и жадно поглощали скудные подачки.

Мои ночные сотрапезники, изрядно предававшиеся возлияниям, совсем отупели, так что разговор замедлялся и возобновлялся рывками, напоминая спуск отвеса с большой высоты; от нечего делать я обратил внимание на парочку старых чревоугодников в углу.

Старик, наверное, был когда–то настоящим исполином, а теперь плечи его ссутулились, спина отвратительно сгорбилась, что же касается женщины, то ее безобразие просто коробило взгляд.

Она только что разостлала на столе неописуемо грязный носовой платок и складывала в него объедки.

– Не делай этого… – брюзжал старик. Его спутница сердито затрясла головой.

– Лупке–то надо поесть… Ты ведь никогда о нем не позаботишься… Да и о чем ты вообще думаешь, старый негодяй!

– Заткнись! – пригрозил старик.

– Спокойно, красавчик, – ощерилась старая мегера, – хватит уж кого–то из себя корчить!

Я окликнул служанку и спросил, что за курьезную парочку она прикармливает.

Славная девушка сострадательно пожала плечами:

– Это старый бродячий часовщик, перебирается с ярмарки на ярмарку, неплохо смыслит в своем деле – недавно вот починил здесь настенные часы, да и карманные чинит, ежели у кого надобность; люди и дают им на несколько дней крышу над головой да кусок хлеба. Тем временем старуха продолжала:

– Хе–хе… Ты, небось, о той жеманной красотке с черными глазами мечтаешь? Ха! Я выдавила у нее глаза и сунула их в дешевую склянку за шесть су.

– Да заткнись ты! – тоскливо повторил старик.

– Ага! – вдруг завопила злобная фурия. – В давние времена… ага… она бы коровой обернулась! Ио! Помнишь… Ио!

Прозвенела пощечина, резкая и хлесткая, следом раздался яростный крик боли. Но тут рассвирепела и служанка.

– Нет, подумать только, ежели каждый нищий вздумает тут ссориться и драться! А ну вон отсюда, чтоб вас больше здесь не видели!

Старик покорно поднялся, увлекая за собой трясущуюся от страха спутницу.

Уже с улицы донеслась ее последняя реплика:

– А там еще баранина с репой осталась!

Через три дня я разыскал и Мальпертюи.

Мне помогли старые суровые гравюры, о которых упоминал Жан–Жак Грандсир.

Черный и зловещий, высился Мальпертюи, закрытые двери и окна так и точили злобу.

Замок оказался несложный и не заставил долго себя упрашивать.

Большой вестибюль, желтая гостиная и другие помещения соответствовали описанию. На своем месте стоял и бог Терм – поначалу без всякого дурного умысла я решил осмотреть его повнимательней.

Тысяча чертей!… Даже умершие боги не перестают вводить бедных смертных во искушение!

Поистине редкостная вещица – а уж я–то знаю в них толк, – происхождением не уступающая калеке с Милоса.

На мне был просторный хавлок[11], верой и правдой послуживший мне на моем многотрудном жизненном пути. И теперь он как раз сгодился, чтобы уютно завернуть покинутое божество, символ деревенской порядочности великого прошлого.

Неожиданная удача вполне удовлетворила мою любознательность; я уже решил было проявить великодушие и, ограничившись роскошной находкой, оставить Мальпертюи с его тайнами в покое, как вдруг уловил звук осторожных шагов.

Карьера потребовала от меня тщательно изучить все оттенки шагов, какие только приходится слышать в тишине уснувшего дома, – подобно тому, как сыщики ломают голову над всеми свойствами пепла из трубки или от сигары.

Шаги человека настороженного, готового к неожиданностям, всегда отличаются от поступи человека, ничего не подозревающего.

Сейчас, однако, я не сумел классифицировать шаги, плавно приближающиеся в сером войлоке сумерек.

Мое ремесло… Ну что ж! Я вынужден упомянуть о нем – так вот, ремесло поневоле заставило меня до некоторой степени сделаться никтолопом.

Мне нипочем самая темная ночь; тем более сумерки, царившие в Мальпертюи, отнюдь не лишили меня способности защищаться или спасаться бегством.

И я, ставши тенью среди теней, направил свои стопы к входной двери.

Шаги спускались по лестнице, в них слышалась непринужденность величественной поступи.

Вдруг я застыл на месте в полной растерянности.

Звук шагов доносился слева, однако лестница совсем неожиданно открылась справа от меня.

Но тут же я понял, в чем дело: внушительные массивные перила лестницы отражались в огромном зеркале, вделанном в стену по правую руку от меня.

И в этом зеркале явился ужас.

По перилам скользнул коготь, отсвечивающий сталью, за ним другой, затем раскрылись два гигантских серебристых крыла.

Я увидел существо бесконечно прекрасное, но устрашающее неземной красотой; существо склонилось в мою сторону и застыло.

Внезапно загорелись глаза, зеленые, словно чудовищное фосфоресцирующее пламя.

Нечеловеческая боль пронзила тело, конечности мои оледенели… налились свинцом.

Хотя я все еще передвигался, скользил вдоль стены, глаза мои были прикованы к двум страшным лунам, светящимся в зеркале.

Наконец медленно, очень медленно смертельные чары начали ослабевать, в пылающих глазах угасла завораживающая ярость, и я увидел в них слезы, подобные крупным каплям лунного света.

Я добрался до двери и бежал из этого склепа.

За статую бога Терма мне удалось выручить состояние… да, целое состояние.

Четверти премии хватило, чтобы выкупить пергаменты, инкунабулы и псалтири, похищенные у досточтимых Белых Отцов.

Завтра я отошлю им все их добро и попрошу молиться… не только за меня.

А воспоминание останется со мной до конца.

Воспоминаний меня никто не лишит.

Жан Рэ: Поиск черной метафоры

Литературная критика – занятие неблагодарное, и ее необычайное распространение в наше время – еще одно свидетельство кризиса современного переживания. Ассимиляция, систематизация литературы, ярлыки, оценки, реклама – все это вполне соответствует всеядному характеру цивилизации третьего сословия и «рыночному» восприятию искусства. Речь идет не о замечательных мастерах критицизма, которые, обладая немалым творческим потенциалом, создают литературоведческие и эссеистические артефакты, но о поденщиках литературной индустрии, штампующих гениев, великих писателей и прочих чемпионов беллетристики. О них долго говорить не стоит, но следует сказать пару слов о традиционной науке о литературе. Проблематичность ее аргументации и методики стала очевидна не вчера: разделение литературного процесса на «школы и направления», напоминающие «отряды и виды» зоологии, констатация влияния писателя и влияния на писателя – все это создает «общую картину», в которой никак не присутствует уникальность той или иной творческой парадигмы. Феноменологическая критика и структурный анализ в силу своей крайней специфики не годятся для репрезентации автора «широкому читателю». Впрочем, что такое «широкий читатель»? Это выражение, рожденное в тумане демагогических мозгов, разгадать невозможно, так как любой текст подразумевает избранного читателя, исключая надписи на стенах и лозунги, кои направлены просто в космическое ничто. Поэтому удобнее всего, даже рискуя навлечь странный упрек в субъективизме, поразмыслить над книгой вместе с воображаемым читателем, изложить свободные впечатления вне всякой дидактики и поучения.

Реймон Жан Мари де Кремер (1887–1964), известный как Жан Рэ, прославил бельгийскую литературу, и можно с большим вероятием сказать, что после Мориса Метерлинка никто из бельгийских авторов не стяжал столь широкого интернационального признания. В отличие от других классиков черной фантастики – Лавкрафта, Майринка и Эверса – Жан Рэ прожил бурную, опасную, таинственную жизнь… по его собственным словам. До сих пор друзья и биографы не нашли достоверных подтверждений ослепительной фактологии его бытия. Дважды простреленный, он сто раз рисковал жизнью, переплывая Атлантику на своей шхуне и доставляя контрабанду в Америку, стонущую под игом сухого закона; умирал от голода и жажды в австралийских джунглях; увлекался поножовщиной в наркомановых кварталах Шанхая; обменивал виски на жемчуг и жемчуг на виски в Полинезии; работал… укротителем львов. Злые правдолюбцы утверждали, что эти легенды объясняются агрессивным воображением авантюристически настроенного буржуа и что после годовой отсидки в тюрьме за какие–то финансовые проказы Жан Рэ много лет самым обыкновенным и добровольным образом просидел в библиотеках родного города Гента. Что можно сказать? Уважаемые люди подтвердили наличие пулевых шрамов на груди, его друг – писатель Томас Оуэн – удостоверил мастерское обращение с парусной яхтой. Вот и все доказательства. Он любил рассказывать о своих похождениях, и когда его ловили на противоречиях, неизменно отвечал: «Жан Рэ есть Жан Рэ. С ним никогда не знаешь…» Замечательная эрудиция и довольно приличное количество написанных книг вызывали сомнения в подлинности интенсивно–опасной жизни.

Во–первых, когда? Во–вторых, зачем? На второй вопрос Жан Рэ отвечал с пиратской прямотой: для денег, только для денег. Весьма не любил разговоров о своем творчестве, но, как вспоминает Пьер Пирар, «…ему нравилось, когда говорили о его готическом лице, жестоких глазах, губах инквизитора или о его каменном сердце. Он любил гипотезы о своем таинственном прошлом, а когда его называли пиратом, он был просто в восторге» (L’herne, Jean Ray,1980. p. 206). Его отличали несравненная отвага и трогательная любовь к виски – именно любовь, а не беспрерывная жажда обладания. Лжец, мистификатор, бутлегер, авантюрист южных морей, блистательный сочинитель, феноменальный изобретатель сюжетов, человек с дурной репутацией, кто он – Жан Рэ? Кто он «на самом деле»? Замечательное выражение, анализу которого мы и хотим посвятить последующий текст.

* * *

В предисловии к «Книге Фантомов», скромно подписанном «Издатели», можно прочесть такие слова: «В этом веке только двое или трое смогли создать все свои книги на едином черном дыхании. Один из них – бельгиец Жан Рэ». Сказано справедливо и со знанием материала, особенно если учесть, что «Издатели» – псевдоним интересующего нас автора. Черное дыхание можно уподобить «черной пневме» – тайной и решающей магической субстанции, которую искали алхимики и спагиристы. Это искусственно найденный стимулятор, провоцирующий жизнь так называемого «мертвого объекта» или интенсифицирующий активность живого организма. Найти его чрезвычайно трудно, и остается только удивляться быстрому успеху дяди Квансиуса («Рука Гетца фон Берлихингена»). Гипотетическое существование «черной пневмы» позволяет подвергнуть такие понятия, как «жизнь» и «реальность», серьезной редакции и, равным образом, позволяет изменить воззрение на фантастику вообще и на фантастическую литературу в частности.

Авторы статей и книг о фантастической литературе рассматривают оную как результат свободной сюжетной инвенции и сознательного смещения натуральных акцентов в некую беспочвенность, разреженность, хаотизм. Это всегда насилие над реальностью, бегство от реальности, более или менее криминальное действо: «Автор фантастического романа пытается компенсировать скудную, нищую реальность роскошью воображаемого континуума» (Vax, Louis. La seduction de l'etrange, 1965. p. 118). Легислатура воспринимаемого мира полагается незыблемой, непосредственная данность сознания – первичной. Наш мир «на самом деле» стабилен, предсказуем, его законы тождественны для всех. Поэтому достигнуть эффекта «истинного страха», что является одной из целей фантастики, в условиях относительно понятного континуума невозможно – так считают известные критики Роже Кайюа и Цветан Тодоров. В силу закона референции незнакомую ситуацию всегда можно соотнести с другой, понятной ситуацией. Опасности и угрозы привычной сферы обитания всегда порождают однозначный террор, но отнюдь не более сложное и куда более загадочное чувство хоррора – истинного страха. Возбудителей подобного чувства необходимо поместить либо в потустороннее («Последний гость»), либо в область экзотическую и труднодоступную («Кузен Пассеру»), либо в параллельную вселенную («Переулок святой Берегонны»). Только в месте разрыва универсальной когерентности или всеобщей взаимосвязи может просочиться неведомый, нездешний холод.

Эту вполне позитивистскую концепцию способен разделить психиатр или полицейский, но не автор фантастического произведения. Явно или скрыто критицизм такого рода основан на известном положении Фрейда о «компенсации»: писатель в силу тех или иных причин (болезненная интроверсия, разные психические девиации и т. п.) неспособен принять и завоевать объективные, реальные ценности внешнего мира и, следовательно, ему ничего не остается, как, повинуясь инстинкту самосохранения, компенсировать неестественный вакуум воображаемым приоритетом. В данном случае нас занимает лишь метафизический аспект проблемы. Допустим, видимый мир реально существует, но это еще не означает, что ему должно приписывать осевой и централизованный характер, а его ценности полагать фундаментальными. Совсем напротив: все более и более ощущается хрупкость и транзитность «лучшего из возможных миров», эфемерность любой точки опоры. Можно ли это назвать «реальностью» с необходимой атрибутикой постоянства и закономерности? Если же планетарная структура подвержена энтропии, в лучшем случае это можно назвать «пока еще реальностью».

Греческий поэт Каллимах поведал такую историю: однажды Аполлон заметил двух змей, истощающих силы в беспрерывной, уродливой борьбе. Вырванные при этом куски мяса превращались в аналогичных змей, и они тут же принимались за аналогичное занятие. Аполлон поразился убогой жизни земных тварей и бросил золотой жезл: змеи обвились вокруг жезла – так родился феникс. Один из вариантов мифа о кадуцее Гермеса. Миф до крайности многозначен. Две змеи: мужчина и женщина, мужское и женское начало в человеке, душа и тело, человек и его окружение и т. п. Вывод Каллимаха: «Солнечный бог обратил призраков в светлую явь» («Четвертый гимн Аполлону»).

Следовательно, божественное вмешательство есть непременное условие возникновения «реальности», и существа, лишенные подобного контакта, не могут называться реальными. Возразят: здесь мифическая гипотеза, а мы живем в интерчеловеческом пространстве, доступном восприятию, исследованию, исчислению. Но почему эту естественность все более пронизывают зловещие образы и метафоры и почему – сознательно или нет – для ее характеристики все более употребляются инфернальные притчи и параболы? Сизиф, Данаиды, Окнос, вечно сплетающий тростниковый канат, который вечно расплетает идущая следом ослица, – излюбленные символы человеческих занятий в абсурдной вселенной. Ни малейшего понятия о рае как средоточии живой жизни, зато сколько угодно представлений об адской бесконечности и мучительной эскалации кошмара. В ирландском эпосе «Путешествие святого Брандана в ад» герой после блужданий в пещерах и лабиринтах попадает в бескрайнее пространство, где его взору открывается следующая картина: вокруг демонов кружатся души грешников: стараясь избавиться от окровавленной пасти, они пытаются, так сказать, вырваться со своей орбиты и тут же втягиваются в сферу другого демона. Достойная иллюстрация к новым теориям звездных систем, «кротовых нор» и «туннелей» пространственно–временного континуума.

Парацельс отличает «божественный археос», который синонимичен энергии, форме и закономерности, от «черной пневмы», не дающей самодостаточную жизнь, но провоцирующей возможность экзистенции любого объекта путем его автодеструкции. Уничтожаясь, объект активизируется в уничтожении иного. Так, Теодюль Нотт из рассказа «Великий Ноктюрн» прожил всю свою жизнь за один день, но, оживленный черной пневмой демона Теграта, обречен влачить спровоцированное существование долгие годы, вынужденный убивать, хочет он того или нет. Лишенный «божественного археоса» объект необходимо и первично агрессивен. Примитивный, основной язык подобного космоса – язык угрозы и насилия, сколь бы ни туманила его лексика дружбы, эротизма, патриотизма и т. п. Это единственный язык, однозначно понятный всем без исключения обитателям космоса: даже камни, по мнению геологов и ювелиров, меняют свой колорит, предчувствуя угрозу. И если это так, а есть определенные основания для подобного утверждения, то, полемизируя с вышеупомянутыми критиками, резонно предположить, что страх есть не просто эмоция среди других, но фундаментальная категория бытия. Следовательно, экзистенциональный смысл заключается не в преодолении страха, что нелепо и наивно, а в погружении, вхождении, попытке понимания этого сложнейшего явления. Когда человек боится, стесняется своего страха, опасаясь смехотворных обвинений в трусости, он покидает темную, запутанную тропинку самопознания и выходит на торную дорогу массового идиотизма и лицемерия. Открыться своему страху, признать себя существом агрессивным и жестоким, заброшенным в мир так называемого зла, то есть в космос беспощадных случайностей, контракций и репульсий, стряхнуть морок лживой «позитивной этики», значит открыться… ирреальности собственного бытия. Так как жизнь – не изначальная данность, жизнь есть гипотеза или, в лучшем варианте, труднодостижимая цель. И пока цель не достигнута, мы только игрушки эмоциональных спадов и напряжений, чью функциональность менее всего способен контролировать разум головного мозга – явление среди явлений, набор интерчеловеческих банальностей и предрассудков. По своей пассивной и рефлективной природе он лишь фиктивный координатор, вечно неспокойное зеркало. В отличие от сознания, любая эмоция обладает специфической энергией и активной логикой. Если мы, разлюбив кого–нибудь, говорим: «это было наваждение», мы рассуждаем ошибочно: только наша эмоция придает эффект реальности принципиальному наваждению окружающего.

Такого рода предположения необходимо иметь в виду при анализе фантастической литературы вообще и произведений Жана Рэ в частности. Один из лучших его интерпретаторов – Жак ван Герп – любопытно рассуждает об онтологии кошмара: «В этой вселенной единственные гиды – интуиция и страх. Разум – грубый инструмент, помогающий погибнуть, но не спастись. Это вселенная вещей, которые днем зреют к отмщению и пробуждаются ночью: картина, статуя, настенные часы, кольцо, отрезанная рука» (L'hurne. 1980, p. 106). Почему они «зреют к отмщению»? Потому что созданы насилием и насыщены его энергетикой. Страх разрывает привычную сеть рацио, высвобождая бунтующую конкретность: угловатая тень шторы набрасывается на рояль, истекающий черной кровью, из которой поднимается белозубый и чудовищный негр… восприятие обостряется, обнажая демоническую суть вещей, координаты расходятся бешеной кривизной, так как пропадает полюс прагматической равнозначности объектов. И потом наблюдатель, если не погибает и не сходит с ума, удивленно поглядывает на дежурную обыденность вещей, почему–то приписывая себе, а не им, свободную волю к сумасшествию. Только репрессивно рацио может установить свой диктат и подчинить мир своему призрачному господству – иначе раскованное воображение рассеет с трудом цивилизованное «я» в пространстве чуждых и агрессивных сущностей. Но в этой гибельной авантюре скрыт уникальный шанс, о котором упоминает Жан Рэ в предисловии к рассказам Томаса Оуэна: «Страх имеет божественное происхождение. Без чувства страха вы не найдете в гипергеометрических пространствах Богов и Духов. Если страх только вызывает дурноту и не оставляет на ваших губах привкуса огненного вина и не пробуждает трепета ошеломляющей радости или тревожной благодарности – не открывайте этой черной книги чудес».

* * *

Экспрессивная цитата, наподобие некоторых фрагментов Новалиса, оставляет впечатление загадочности. Насчет «привкуса огненного вина» можно более или менее понять, но почему именно страх поможет отыскать Богов и Духов «в гипергеометрических пространствах»? Если страх лишь способствует познанию кошмарных спектров олимпийских богов («Мальпертюи») или духов, населяющих переулок святой Берегонны, то как Жан Рэ надеется выбраться из абсолютной глубины бездны? Или здесь имеется в виду преоборение «стража порога» и путь эзотерического посвящения? Фантастическая литература предполагает метафизическое усилие, и каждый автор сознательно или невольно комментирует ту или иную традицию.

Согласно известной концепции Аристотеля, целое больше составляющих частей. Можно ли рассматривать мироздание как нечто целое? Безусловно, поскольку иначе понятие «реальность», равно как понятия «телеология», «термодинамика», «энтропия», «прогресс», теряет всякий смысл. Но неучтенная, иррациональная доля столь же безусловно определяет непостижимую судьбу аристотелевского целого. Если назвать эту «неучтенность» божественным провидением или философским камнем, мы получим возможность энтелехии и «тела квинтэссенции» в эзотерической доктрине, утопию, прогресс и гуманизм в социологии и литературе. Если же представить неведомую разуму часть «катализатором распада» – нас ожидает дистопия, ядовитая и поглощающая аморфность и кошмарные сюрпризы тотальной энтропии. Совершенно очевидно, что последнее является идеологической прерогативой черной фантастики.

Когда Жан Рэ писал о том, что кроме него только двое или трое сумели создать свои книги «на едином черном дыхании», он, скорее всего, имел в виду Лавкрафта, Майринка и Эверса. С метафизической точки зрения и Густав Майринк, и Ганс Гейнц Эверс вполне традиционные авторы, так как, несмотря на необычайную сюжетную и психологическую разветвленность, они в принципе признают идеи сотворенности мира и аристотелевского целого, то есть первичность креативной мифологемы. У Лавкрафта все обстоит иначе. По его мнению, человек вынужден признать вселенную организмом или механизмом, дабы утвердить свой наивный антропоцентризм, хотя ни малейших оснований для этого нет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11