Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мы - живые

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Рэнд Айн / Мы - живые - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Рэнд Айн
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Айн Рэнд
Мы - живые

      Безумие единиц — исключение, а безумие целых групп, партий, народов, времен — правило.
Фридрих Вильгельм Ницше

Предисловие к первому изданию

      Эйн Рэнд — известная американская писательница. Общий тираж ее произведений исчисляется десятками миллионов экземпляров. Удивительно, но ее имя до сих пор не известно в России. Это тем более удивительно, если учесть, что родилась она в Санкт-Петербурге в 1905 году. Вместе с семьей она терпит лишения беженцев во время гражданской войны. После поражения Белой армии семья решает вернуться в Петроград. С 1921 года Эйн изучает историю в петроградском университете.
      С самого возвращения в Петроград и по мере становления «нового режима» Энн не покидает желание вырваться свободу. В 1926 году ее мечте было суждено осуществиться. Советское правительство разрешило ей выезд в Америку, и она уже больше не возвращается в Россию.
      — Если они спросят тебя в Америке — скажи им, что Россия — это огромное кладбище и что все мы медленно погибаем.
      Так напутствовали ее перед отъездом близкие люди. Она обещает выполнить эту просьбу и пишет книгу «Мы — живые».
      Это ее первый роман. Он о Петрограде-Ленинграде начала 20-х годов. О полуголодном существовании побежденных и не немного лучшем — за счет жалких крох со стола Власти — победителей. О том, как легко забывают про честь и собственное достоинство, совершая маленькие и большие подлости, измены, предательства. О времени, когда люди перестают доверять друг другу.
      В последние годы распространено мнение о том. что русский народ испортили большевики. Книга Эйн Рэнд, эмигрантки, ненавидящей коммунистический и любой другой тоталитарный режим, ставит под сомнение это удобное для «национального самосознания» утверждение.
      Главная идея книги — индивидуализм. Способность человека оставаться самостоятельно мыслящим существом независимо от обстоятельств. Пусть все окружающие превращаются в покорное и послушное стадо, кто имеет силу воли и цель — должен добиваться своего счастья. И такие люди в книге есть.
      Для Киры Аргуновой — главной героини романа — счастьем было то, чтобы заниматься любимым делом и жить с любимым человеком. Ее не интересует политика, ей почти безразличны чьи-либо убеждения и устремления. У нее есть своя цель, у нее есть любимый человек. Но государственый аппарат не может позволить отдельному человеку жить своей независимой жизнью. И поэтому, по мере развития событий, Кира все более утверждается в необходимости уехать из России.
      Сама Эйн Рэнд пишет о книге: «Идеологически я сказала точно то, что хотела, и у меня не было трудностей в выражении моих идей. Я хотела написать роман о Человеке против Государства. Я хотела показать в качестве основной темы величайшую ценность человеческой жизни и аморальность отношения к людям, как к жертвенным животным, и управления ими с помощью физической силы. Мне это удалось.»
      Роман был закончен в 1933 году. И вот теперь, спустя 60 лег, роман о России возвращается в Россию. Думается, идеи Эйн Рэнд, высказанные в этой книге и в ее последующих сочинениях очень важны для пас, сегодняшних россиян. В смутное время, которое мы переживаем, многое зависит от того, достаточно ли у нас найдется людей, способных брать на себя ответственность за свои слова и поступки, желающих и могущих настойчиво и профессионально делать свое дело. Именно таким людям посвятила свое творчество Эйн Рэнд.
      Поскольку россиянам впервые предстоит знакомство с творчеством этой удивительной женщины, уместно сказать о ней еще несколько слов.
      «Моя философия — рассказывает Рэнд, — это представление человека как существа героического, для которого моральная цель жизни — собственное счастье, самая благородная деятельность — творчество, а единственный абсолют — разум».
      В 1991 году Библиотека Конгресса США провела опрос среди своих читателей с целью выявить книги, которые оказали наибольшее влияние на их жизни. Библия возглавила список; следом за ней — один из романов Эйн Рэнд «Атлант расправил плечи».
      «Душа капитализма», «Единственный мужчина в Америке» — так назвали писательницу американцы. А как назовем ее мы, ее соотечественники? Время покажет.
      Несомненно одно — ее книги станут любимыми для миллионов граждан России.
      От имени всех участников проекта по первому изданию собрания сочинений Эйн Рэнд на русском языке поздравляем российских читателей с выходом в свет первого тома — «Мы — живые».
 
      Е. Гвоздев Д. Костыгин

Часть первая

I

      В Петрограде воняло карболкой.
      Розово-серое знамя, которое было когда-то красным, развевалось в переплетении стальных перекладин. Высоченные балки поддерживали крышу из стеклянных панелей, серых, словно сталь, от многолетней пыли и ветра. Некоторые панели были разбиты, пронзенные давно забытыми выстрелами, острые края торчали на фоне такого же серого, как и стекло, неба. Под знаменем болталась бахрома паутины; под паутиной — огромные железнодорожные часы без стрелок с черными цифрами на пожелтевшем циферблате. Под часами толпа бескровных лиц и засаленных тулупов ждала поезд.
      Кира Аргунова возвращалась в Петербург на подножке товарного вагона. Ее стройные ноги были загорелыми; в своем голубом выцветшем костюме она стояла прямо, неподвижно, с гордым безразличием пассажира роскошного океанского лайнера. Старый кусок шотландского шелка был замотан вокруг ее шеи. Короткие взъерошенные волосы выбивались из-под вязаной шапочки с ярко-желтой кисточкой. У Киры был спокойный рот и слегка расширенные глаза с вызывающим, восхищенным, торжествующим и выжидающим взглядом воина, который входит в незнакомый город и не совсем уверен, входит ли он как завоеватель или как пленник.
      Вагон за спиной Киры был забит людьми и узлами. Вещи были завязаны в простыни, забиты в мешки из-под муки, прикрыты газетами. Люди кутались в истрепанные накидки и шали. Бесформенные узлы служили им постелями. Пыль вычерчивала морщины на иссушенной, потрескавшейся коже лиц, давно уже утративших всякое выражение.
      Медленно, устало поезд приблизился к остановке, последней за долгий путь через разоренные просторы России. На трехдневный переезд из Крыма в Петроград ушло три недели.
      В 1922 году работа железных дорог, так же, как и всего остального, все еще не была налажена. Гражданская война подошла к концу. Последние следы Белой армии были уничтожены. Но в то время как Красная власть взнуздывала страну, сеть стальных рельсов и телеграфных столбов все еще безвольно висела, ускользая от ее железной хватки.
      Не было расписаний, не было справочных. Никто не знал, когда может прибыть или отправиться поезд. Неопределенные слухи, что он прибывает, собирали толпы встревоженных пассажиров на каждой станции. Они ждали часами, днями, боясь отлучиться с вокзала, где поезд мог появиться через минуту, а мог и через неделю. Заваленные мусором полы в залах ожидания воняли человеческими телами. Люди кидали узлы на пол, а свои тела прямо на узлы, и спали. Они терпеливо жевали засохшие корки хлеба и семечки, не снимая одежду неделями. Когда наконец, фыркая и тяжело вздыхая, поезд подкатывал к перрону, люди бросались на приступ, вооруженные лишь кулаками, ногами и свирепым отчаянием. Они намертво прилипали к ступенькам, к буферам, к крыше. Они теряли багаж и детей; без звонка или объявления поезд внезапно трогался, унося с собой тех, кому посчастливилось зацепиться.
      Кира Аргунова начинала свой путь не в товарном вагоне. Вначале у нее было отдельное место — маленький стол у окна пассажирского вагона 3-го класса; этот стол был центром купе, а Кира — центром внимания пассажиров.
      Молодой совслужащий восхищался линией, которую силуэт ее тела вычерчивал на освещенном квадрате разбитого окна.
      Рыхлая дама в меховой шубе негодовала, потому что вызывающая поза девушки чем-то напоминала танцовщицу кабаре, пристроившуюся на столике среди бокалов шампанского, но у этой «танцовщицы» лицо было исполнено такого строгого и надменного спокойствия, что женщина даже усомнилась: а может, все-таки не столик кабаре, а пьедестал?.. На протяжении многих верст соседи по купе всматривались в поля и луга России, мелькавшие словно фон для гордого профиля с копной каштановых волос, отброшенных с высокого лба ветром, который свистел снаружи в телеграфных проводах.
      Из-за недостатка свободного места ноги Киры покоились на коленях ее отца. Александр Дмитриевич Аргунов устало сгорбился в своем углу, сложив ладони на животе; его красные, опухшие глаза были наполовину прикрыты дрожащими веками, время от времени он со вздохом вздрагивал, обнаружив, что дремлет с открытым ртом. Он кутался в залатанную накидку цвета хаки, на нем были высокие крестьянские сапоги со стоптанными каблуками и рубашка из мешковины. На спине все еще можно было прочитать: «Украинский картофель». Это не было сознательной маскировкой, просто другой рубашки у Александра Дмитриевича не осталось. И он ужасно беспокоился, как бы кто не заметил, что оправа его пенсне из чистого золота.
      Прижатая к его локтю, Галина Петровна, его жена, старалась держать спину прямо, а книгу высоко у кончика носа. Она сохранила книгу, но потеряла все свои заколки в борьбе за место в поезде, когда ее усилиями семье все же удалось протиснуться в вагон. Она старалась, чтобы соседи не заметили, что книга на французском.
      Время от времени она осторожно касалась ногой под сиденьем самого драгоценного узла, чтобы убедиться, что он все еще на месте, закутанный крест-накрест в расшитую скатерть. Этот узел хранил последние остатки ее кружевного нижнего белья ручной работы, купленного в Вене перед войной, и столовое серебро с инициалами семьи Аргуновых. Она ужасно негодовала, потому что не могла помешать тому, что узел служил подушкой солдату, спавшему под скамейкой, — его сапоги торчали в проходе.
      Лидии, старшей дочери Аргуновых, приходилось ютиться в проходе сразу за сапогами, на одном из узлов; но всем своим видом она давала понять каждому пассажиру в вагоне, что она не привыкла к такому виду передвижения. Лидия не старалась скрыть внешние признаки социального превосходства, из которых с гордостью выставляла три: жабо из запятнанных, но вышитых золотом кружев на истрепанном бархатном костюме, пару тщательно заштопанных шелковых перчаток и флакон одеколона. Она извлекала флакон через определенные промежутки времени, чтобы растереть несколько капель по своим заботливо ухоженным рукам, и быстро прятала его, отмечая страдальческий взгляд матери, искоса брошенный поверх французской книги.
      Прошло уже четыре года с тех пор, как семья Аргуновых покинула Петроград. Четыре года назад текстильная фабрика Аргуновых на окраине столицы была национализирована именем народа. Так же во имя народа банки были провозглашены национальной собственностью. Сейфы Аргунова были взломаны и разграблены.
      Великолепные ожерелья из рубинов и бриллиантов, которые Галина Петровна с гордостью демонстрировала на блистательных балах и благоразумно прятала после приемов, попали в неизвестные руки, и больше никто никогда их не видел.
      В те дни, когда тень растущего безымянного страха висела над городом, навалившись словно тяжелый туман на неосвещенные уличные углы, когда внезапные выстрелы разрывали ночь, грузовики, ощерившись штыками, громыхали по мостовым и витрины магазинов разламывались со звонким вскриком стекла; когда круг знакомых Аргуновых внезапно растаял, как снежинки над костром; когда Аргуновы оказались в стенах их столичного гранитного особняка со значительной суммой денег, с несколькими последними украшениями, с постоянным ужасом при каждом звуке дверного звонка, — побег из города стал единственным возможным действием.
      Буря революционной борьбы в те дни уже замерла в Петрограде, безропотно и безнадежно признав победу красных, но на юге России она все еще грохотала на полях Гражданской войны. Юг находился в руках Белой армии. Разрозненные отряды этой армии были раскиданы по просторам страны, разъединенные тысячами верст искореженных железных дорог и безлюдных деревень: эта армия воевала под трехцветными знаменами, проявляя страстное, умопомрачительное презрение к врагу — и полное непонимание его опасности.
      Аргуновы уехали из Петрограда в Крым, чтобы там дождаться освобождения столицы из-под красного ярма. Они покинули гостиные с огромными зеркалами, отражающими сверкающие хрустальные люстры: породистых лошадей и благоухающие в солнечные зимние дни меха; роскошные окна, выходящие на Каменноостровский проспект, — богатейшую улицу Петрограда, где выстроились в ряд великолепные особняки. Их ожидали четыре года в перенаселенных летних лачугах, где пронизывающие крымские ветры свистели в дырявых каменных стенах; чай с сахарином и луковицы, поджаренные на льняном масле; ночные обстрелы и кошмарные рассветы, когда только по красным флагам или трехцветным знаменам па улицах можно было понять, в чьи руки перешел город.
      Крым переходил из рук в руки шесть раз. В 1921-м борьба закончилась. От берегов Белого моря до берегов Черного, от границы с Полыней до желтых рек Китая красное знамя с триумфом поднялось под звуки «Интернационала» и позвякивание ключей — это двери других стран закрылись перед Россией…
      Аргуновы покинули Петроград осенью, тихо и почти весело. Они рассматривали свою поездку как неприятное, но короткое недоразумение. Они рассчитывали вернуться назад весной. Галина Петровна не позволила Александру Дмитриевичу взять с собой шубу. «Вы подумайте. Он считает, что она продержится целый год!» — смеялась она, подразумевая Советскую власть.
      Пять лет она продержалась. В 1922-м, с безропотным, тупым смирением, семья отправилась поездом обратно в Петроград, чтобы начать жизнь с начала, если такое начало вообще было возможно.
      Когда они забрались в поезд и колеса лязгнули, дернувшись в первом рывке в сторону Петрограда, Аргуновы переглянулись, но не произнесли ни слова. Галина Петровна думала об их особняке на Каменноостровском и о том, смогут ли они получить его обратно; Лидия вспоминала старую церковь, где она в детстве преклоняла колени каждую Пасху, и думала о том, что обязательно зайдет туда в первый же день в Петрограде; Александр Дмитриевич ни о чем не думал; Кира внезапно вспомнила, что, когда она ходила в театр, любимым ее моментом был тот, когда гасли огни и занавес трепетал перед раскрытием, — и она удивилась, почему она вспомнила именно этот момент.
      Стол Киры располагался между двумя деревянными скамейками. Десять голов смотрели друг на друга, словно две напряженные, враждебные, раскачивающиеся в такт поезда стены — десять истощенных, пыльно-белых пятен в полумраке: Александр Дмитриевич и слабый отблеск его золотого пенсне; Галина Петровна с лицом белее, чем страницы ее книги; молодой совслужащий с новым кожаным портфелем, по которому плясали зайчики света; бородатый крестьянин, который был одет в вонючий тулуп и постоянно чесался; изможденная женщина с обвисшей грудью, постоянно истерично пересчитывающая свои узлы и детей; смотрящие на них два босоногих лохматых мальчика и солдат с запрокинутой головой, желтые лапти которого покоились на чемодане из крокодиловой кожи, принадлежащем рыхлой женщине в меховой шубе — единственной пассажирке с чемоданом и с розовыми упитанными щеками, — а рядом с ней бледное, веснушчатое лицо раздраженной женщины с гнилыми зубами, в мужском пиджаке и красном платке поверх волос.
      Через разбитое окно луч света пробивался внутрь как раз над головой Киры. Пыль танцевала в луче, который обрывался на трех парах сапог, свисавших с верхней полки, где теснились трое солдат. Над ними, в багажной нише, скрючился, упираясь грудью в потолок, чахоточный юноша, беспробудно спящий. Он натужно храпел, дыша через силу. Под ногами пассажиров колеса стучали так, словно брусок ржавого железа разлетался на куски, и куски эти откатывались, громыхнув три раза: и вновь брусок и громыхающие куски, и снова брусок, и снова куски; колеса продолжали громыхать, а юноша иногда затихал, издавая слабый стон, — и вновь поверх голов пассажиров разносилось мужское дыхание с присвистом, как будто воздух вырывался из проколотой шины.
      Кире было восемнадцать лет, и она думала о Петрограде. Все попутчики говорили о Петрограде. Она не знала, были ли все фразы, прошептанные в пыльном воздухе, произнесены в течение часа, или в течение дня, или на протяжении двух недель в грохочущем тумане, состоящем из пыли, пота и страха. Она не знала, потому что не вслушивалась.
      — В Петрограде едят сушеную рыбу, граждане.
      — И подсолнечное масло.
      — Подсолнечное масло? Не может быть!
      — Степка, не скреби голову надо мной, скреби в проходе!
      — В кооперативах в Петрограде давали картошку. Немного подмороженную, но настоящую картошку.
      — Вы когда-нибудь пробовали пирожки из кофейных зерен с патокой, граждане?
      — В Петрограде грязи по колено.
      — Вот простоите в очереди у кооператива три часа и тогда, возможно, получите что-нибудь съедобное.
      — Но в Петрограде же НЭП.
      — А что это такое?
      — Никогда не слышали? Вы несознательный гражданин.
      — Да, товарищи, в Петрограде нэп и частные магазины.
      — Если ты не спекулянт, то сдохнешь с голодухи, ведь денег-то пойти в частный магазин у тебя нет, а, следовательно, будешь стоять в очереди у кооператива; но если ты спекулянт, можешь пойти и купить все что захочешь, а раз ты там покупаешь, значит, ты спекулируешь и, следовательно, воруешь.
      — В кооперативах дают пшено!
      — Что ни говори, пустое брюхо — оно и есть пустое брюхо. Только вошь жирует!
      — Прекратите чесаться, граждане.
      Кто-то с верхней полки сказал:
      — Вот доберусь до Петрограда, первым делом гречневой кашки наверну.
      — О, Господи, — вздохнула женщина в меховой шубе, — одного и хотела бы, как приеду в Петроград, — принять ванну, прекрасную, горячую ванну с мылом.
      — Граждане, — решилась спросить Лидия, — продают ли мороженое в Петрограде? Я не пробовала его уже пять лет. Настоящее мороженое, холодное, такое холодное, что перехватывает дыхание.
      — Да, — произнесла Кира, — так холодно, что перехватывает дыхание… но можно пойти побыстрее, и кругом огни, длинная цепь огней, проплывающих рядом с тобой, а ты идешь мимо…
      — О чем это ты? — прищурилась Лидия.
      — О чем? О Петрограде, — Кира взглянула на нее с удивлением. — Я думала, ты вспомнила Петроград и как там холодно, а разве нет?
      — Нет. Ты опять ничего не слышала — как обычно.
      — Я вспомнила улицы. Улицы огромного города, где столько всего возможно и столько разных приключений может с тобой произойти.
      Галина Петровна сухо заметила:
      — И ты говоришь об этом с таким восторгом? По-моему, мы все утомлены и с нас достаточно тех «приключений», что происходят сейчас. Разве тебе мало всего того, что мы пережили из-за революции?
      — О, да, — безразлично произнесла Кира. — Революция.
      Женщина в красном платке развязала узелок, достала кусок сушеной рыбы и сказала в сторону верхней полки:
      — Добром прошу, убери сапоги в сторону, гражданин. Я ем!
      Сапоги не дрогнули. Голос ответил:
      — Не носом же ты ешь.
      Женщина откусила кусок рыбы, сердито пихнула локтем в меховую шубу соседки и язвительно прошипела:
      — Конечно, пролетарии не в счет. Вот если бы у меня была меховая шуба… Только тогда я бы не ела сушеную рыбу. Я бы жевала белый батон.
      — Батон? — испугалась дама в меховой шубе. — Но почему, гражданка? Какой нынче белый хлеб? К тому же у меня племянник в Красной Армии, гражданка, и… да я и мечтать не смею о белом хлебе!
      — Нет? А спорим, что сушеную рыбу жрать не будешь? Хочешь кусочек?
      — Э… видите ли, да, спасибо, гражданка… Я немного проголодалась и…
      — Ах, проголодалась? Вот как? Знаю я вас, буржуев. Вам бы только вытащить последний кусок из трудового рта! Но из моего рта не вытащишь!
      Вагон пропах гнилым деревом, одеждой, которую не снимали несколько недель, и смрадом, распространявшимся из маленькой двери, распахнутой в конце вагона. Дама в меховой шубе поднялась и робко стала пробираться к двери, переступая через тела в проходе.
      — Не можете ли вы посторониться на секунду, граждане? — вежливо попросила она двух мужчин, которые ехали с комфортом в коридоре: один из них на бачке для мусора, а второй растянулся в грязи на полу.
      — Конечно, гражданка, — ответил сидящий и пнул того, который лежал на полу, чтобы разбудить его.
      Закрывшись одна в туалете и убедившись, что ее никто не видит, дама в меховой шубе раскрыла сумку и развернула небольшой сверток в промасленной бумаге. Она не хотела, чтобы кто-нибудь в вагоне знал, что у нес есть целая вареная картофелина. Давясь, она торопливо глотала ее большими кусками, стараясь, чтобы ничего не было слышно за дверью.
      Когда она вышла, то обнаружила, что двое мужчин ожидают ее выхода около двери, чтобы вернуться на свои места.
      Ночью два закопченных фонаря висели по одному над каждой дверью в разных концах вагона; два мерцающих желтых пятна в темноте и серое ночное небо, дрожащее в квадратах разбитых окон. Черные фигуры, заснувшие сидя, окоченевшие и безвольные, словно манекены, качались в такт перестуку колес. Некоторые храпели. Некоторые стонали. Никто не разговаривал.
      Когда они проезжали станцию, луч света проскакивал сквозь вагон, и в его свете на мгновение вспыхивала ссутулившаяся фигура Киры, уткнувшей лицо в руки, сложенные поверх колен. Уже на исходе луч успевал разбросать искры в ее волосах.
      Где-то в поезде солдат наяривал на аккордеоне. Он горланил час за часом, сквозь мрак, колеса и стоны, тупо, неустанно, безнадежно. Никто не смог бы сказать, веселая это песня или печальная, шутка или бессмертное творение: это была первая песня революции, взметнувшаяся из ниоткуда, бесшабашная, безрассудная, злобная, наглая; ее пели миллионы глоток, эхо песни раскатывалось по крышам поездов, на деревенских дорогах и на темных городских тротуарах; некоторые голоса смеялись, некоторые причитали; люди смеялись над своей собственной печалью; песня революции, не вышитая ни на каком знамени, но въевшаяся в каждую утомленную глотку, песня «Яблочко»: «Эх, яблочко, куда ж ты котишься?»
      Эх, яблочко, куда ж ты котишься?
      К немцам в лапы попадешь, не воротишься…
      Эх, яблочко, да недоспелое.
      Я-то в красные пошел, а милка в белые…
      Эх, яблочко, куда…
      Никто не знал, что это было за яблочко, но песню понимали все.
      Каждой ночью много раз дверь темного вагона распахивалась пинком, и фонарь, покачивающийся в руке, разрывал темноту вагона, а за фонарем входили блестящие стальные штыки, военные формы, латунные пуговицы, винтовки, и мужчины с твердыми повелительными голосами приказывали: «Ваши документы!» Фонарь медленно проплывал, вздрагивая, вдоль вагона, останавливаясь на бледных, испуганных лицах с мигающими глазами и на трясущихся руках со скомканными клочками бумаг.
      Галина Петровна, стараясь понравиться, повторяла:
      — Здравствуйте, товарищи. Вот, товарищи, — и протягивала к фонарю кусок бумаги с несколькими напечатанными строчками, которые гласили, что это разрешение на переезд в Петроград дано гражданину Александру Аргунову с женой Галиной и дочерьми: Лидией, двадцати восьми лет, и Кирой, восемнадцати лет.
      Мужчина с фонарем всматривался в бумагу, совал ее обратно и шел дальше, переступая через ноги Лидии, протянутые в проходе.
      Иногда некоторые мужчины бросали быстрый взгляд на девушку, которая сидела на столе. Она не спала, и ее глаза следили за ними. В этих глазах не было страха, они были самоуверенны, любопытны, враждебны.
      Затем мужчины и фонарь исчезали и снова где-то в поезде причитал солдат с аккордеоном:
      Эх, яблочко, да закатилося,
      А России нет — провалилася…
      Эх, яблочко, куда ж ты котишься?
      Иногда ночью поезд останавливался. Никто не знал, почему он останавливался. Не было никакой станции, никаких признаков жизни в бесплодной пустыне, протянувшейся на многие версты. Пустое пространство неба висело над пустым пространством земли; па небе было несколько черных пятен облаков; на земле — несколько черных пятен кустов. Чуть заметная красная трепещущая линия разделяла их; она выглядела словно далекая гроза или пожар.
      Слухи расползались по длинной цепи вагонов:
      — Котел взорвался!..
      — Впереди, в полуверсте взорван мост…
      — В поезде обнаружили контрреволюционеров и теперь их расстреляют прямо здесь, в кустах…
      — Если мы простоим дольше… бандиты… вы знаете…
      — Говорят, Махно где-то здесь, по соседству.
      — Если он наткнется на нас, вы представляете себе, что это значит? Никого из мужчин не останется в живых. А женщины останутся, хотя многие и предпочли бы смерть…
      — Прекратите нести вздор, гражданин. Вы нервируете женщин. Прожекторы пронизывали облака и мгновенно пропадали, и никто не мог сказать, рядом они, эти прожекторы, или за много километров от поезда. И никто не мог знать, было ли замеченное ими и вроде бы движущееся пятно всадником или всего лишь кустом.
      Поезд трогался так же неожиданно, как и останавливался. Вздохи облегчения приветствовали скрежет колес. Никто никогда не знал, почему останавливался поезд.
      Рано утром несколько мужчин стремительно прошагали сквозь вагон. У одного из них была бляха Красного Креста. Снаружи раздавались суматошные крики. Один из пассажиров купе последовал за мужчинами. Когда он вернулся, его лицо заставило остальных поежиться.
      — В следующем вагоне, — выдавил он. — Глупая крестьянка. Ехала между вагонов и привязала ноги к буферу, чтобы не упасть.
      Заснула ночью, слишком устала. И свалилась. Ноги привязаны, ее волочило вместе с поездом под вагоном. Голову оторвало начисто. Зря ходил смотреть, не надо было.
      На полпути к Петрограду, на одинокой маленькой станции, где стояла сгнившая платформа, по которой ходили расхлябанные солдаты и висели яркие плакаты, также изображавшие солдат, оказалось, что пассажирский вагон, в котором ехала семья Аргуновых, не может двигаться дальше. Вагоны не ремонтировались и не проверялись годами, и, когда в итоге они неожиданно разваливались, ремонт уже не мог помочь. Пассажирам просто приказывали быстро выбираться из вагона. Им оставалось лишь попытаться втиснуться в другие вагоны, и без того забитые. Иногда это удавалось.
      Аргуновы пробились в товарный вагон. Галина Петровна и Лидия с благодарностью перекрестились.
      Женщина с обвисшей грудью не смогла найти места для своих детей. Когда поезд тронулся, было видно, как она сидит на своих узлах, глядя на поезд тупым, безнадежным взглядом, а удивленные ребятишки дергают ее за юбку.
      Через степи и болота ползла длинная цепь вагонов, за ними плыл и таял белыми перышками хвост дыма. Солдаты жались в кучки на покатых скользких крышах. У некоторых из них были губные гармоники. Наигрывая, они горланили «Яблочко». Песня летела за ними и таяла в дыму.
      В Петрограде каждый поезд встречала толпа. Кира Аргунова столкнулась с ней, когда последний скрежет колес локомотива замер в сводах вокзала. Аюдьми в бесформенных одеждах двигала жесткая, неестественная энергия долгой борьбы, которая стала привычкой; их лица были хмурыми и изможденными. За ними виднелись высокие зарешеченные окна; за окнами был город.
      Киру теснили вперед нетерпеливые попутчики. Перед тем, как спрыгнуть на платформу, она на несколько коротких мгновений замерла в нерешительности, словно осознавая значение этого шага. На ее смуглых ногах были самодельные деревянные сандалии. На один миг ее нога повисла в воздухе. Затем деревянная сандалия прикоснулась к деревянному настилу платформы. Кира Аргунова была в Петрограде.

II

      «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!»
      Кира смотрела на слова, намалеванные на голых стенах вокзала. Штукатурка осыпалась, оставляя черные пятна, отчего стены казались прокаженными. Но на них были наляпаны свежие надписи. Красные буквы гласили: «Да здравствует диктатура пролетариата! Кто не с нами, тот против нас!»
      Буквы были намазаны красной краской через трафарет. Некоторые линии получились кривыми. Некоторые буквы высохли, пустив длинные, тонкие подтеки красных извилин вниз по стенам.
      К стене под надписями прислонился парень. Мятая овчинная шапка была нахлобучена на его соломенные волосы, которые развихрялись над бесцветными глазами. Он бесцельно пялился в пространство перед собой и щелкал семечки, сплевывая шелуху через угол рта.
      Между поездом и стеной бурлил водоворот хаки и красного, затащивший Киру в гущу солдатских шинелей, небритых лиц, красных платков, беззвучно открытых ртов, чьи крики проглатывались грохотом двигавшихся по платформе сапог, усиленным эхом, отдававшимся в высоком стальном перекрытии. На старой бочке с ржавыми кранами и с жестяной кружкой, прикрепленной цепочкой, красовалась надпись: «Кипяток» и огромными буквами: «Берегись холеры. Не пей сырой воды». Беспризорный пес с ребрами как у скелета и поджатым хвостом принюхивался к грязному полу в поисках пищи. Двое вооруженных солдат продирались через толпу, таща за собой крестьянку, которая отбивалась и всхлипывала:
      — Товарищи! Я ничего не сделала! Братцы, куда вы меня тащите? Товарищи, дорогие. Господи, помоги мне, я ничего не сделала!
      Где-то внизу, среди сапог, плевков, грязных измятых юбок кто-то монотонно завывал; это был не человеческий голос, но и не собачий вой: женщина ползала на коленях, пытаясь собрать рассыпавшийся мешок проса, всхлипывая, сгребая зернышки вперемешку с шелухой семечек и окурками.
      Кира взглянула на высокие окна. Снаружи она услышала старый, знакомый с детства пронзительный звук трамвайного колокола. Она улыбнулась.
      У двери с надписью «Комендант» стоял молоденький солдат-часовой. Его глаза были суровы и внушали страх, как темницы склепа, где лишь слабый огонек теплится под ледяными серыми сводами; безрассудная смелость застыла в чертах его загорелого лица, в руках, что сжимали винтовку, в шее, торчащей из расстегнутого воротника рубашки. Кире он понравился. Она взглянула ему прямо в глаза и улыбнулась. Ей показалось, что он понял ее, — увидел, что для нее начинается новая, большая жизнь.
      Солдат холодно и безразлично скользнул по Кире взглядом. Она повернулась и пошла к своим немного разочарованная, хотя она и сама не знала точно, чего ожидала.
      Солдат успел заметить лишь то, что у незнакомой девушки в детской вязаной шапочке были странные глаза; и еще — что на ней был светлый костюм, но не было лифчика; последнее его нисколько не покоробило.
      — Кира! — голос Галины Петровны прорвался сквозь гул вокзала. — Кира! Где ты? Где твои узлы? Что случилось с твоими узлами?
      Кира вернулась к товарному вагону, где ее семья сражалась с багажом. Она совсем забыла, что должна нести три узла — носильщики были непозволительной роскошью. Галина Петровна отбивалась от них — здоровенных бездельников в истрепанных солдатских шинелях, которые хватали багаж без всяких просьб, нагло предлагая свои услуги.
      И вот, отягченные тюками с последними остатками былого состояния, семья Аргуновых ступила на землю Петрограда.
      Золотой серп и молот были прикреплены над выходом у вокзала. По сторонам висели два плаката. Один изображал громадного рабочего, чьи гигантские сапоги крушили игрушечные дворцы, в то время как его поднятая рука, с мышцами красными, словно кусок мяса, приветствовала столь же красное восходящее солнце. Над солнцем стояли слова: «Товарищи! Мы — строители Новой Жизни!».
      Второй плакат знакомил с огромной белой вошью на черном фоне с красными буквами: «Вши распространяют болезни! Товарищи, все на борьбу с тифом!» Вонь карболки перебивала все остальные запахи. Здания вокзала были продезинфицированы от болезней, которые выплескивались на город с каждым поездом. Словно у больничного окна вонь висела в воздухе, как предупреждение и зловещее напоминание.
      Двери в Петроград открывались на Знаменскую площадь. Знак на углу провозглашал ее новое имя: «Площадь Восстания». Огромный памятник Александру III смотрел на вокзал на фоне серого здания гостиницы, на фоне серого неба. Капли падали одна зa другой через долгие промежутки, медленно, монотонно, как будто небо протекало, как будто оно тоже нуждалось в ремонте, как и прогнившие деревянные настилы, на которых капли вспыхивали серебряными искорками в темных лужах. Это был ненастоящий дождь.
      Закрытые крыши раскачивающихся и вздрагивающих двухколесных дрожек выглядели так, словно были сделаны из лакированной кожи; колеса чавкали в грязи словно голодные животные. Старые здания взирали на площадь мертвыми глазами закрытых магазинов, из чьих пыльных витрин паутина и скомканные газеты не выметались уже пять лет. Но один из магазинов нацепил картонную вывеску: «Продовольственный Центр». Очередь переминалась с ноги на ногу у двери, загибаясь за угол: длинная цепь ног в обуви, разбухшей от дождей, красных замерзших рук, опущенных голов, поднятых воротников, за которые свободно падали и скатывались вниз по спинам дождевые капли.
      — Ну, — произнес Александр Дмитриевич, — вот мы и вернулись.
      — Разве это не прекрасно! — сказала Кира.
      — Грязно, как всегда, — сказала Лидия.
      — Придется взять извозчика. Хоть и дорого! — сказала Галина Петровна.
      Они набились в одни дрожки; Кира устроилась поверх узлов. Лошадь рванула вперед, окатив грязью ноги Киры, и повернула на Невский проспект. Длинная, широкая улица лежала перед ними, такая прямая, словно позвоночник города. Вдали тонкий золотой шпиль Адмиралтейства слабо блестел в серой дымке, словно длинная рука, взметнувшаяся в торжественном приветствии.
      Петроград пережил пять лет революции. Первые четыре года перекрыли каждую его артерию, ликвидировали все магазины; национализация размазала пыль и опутала паутиной зеркальные витрины; последний год вернул мыло, метлы, свежую краску и привел новых владельцев, потому что новая экономическая политикапровозгласила «временный компромисс» и позволила вновь робко открыться маленьким частным магазинчикам.
      После долгого сна Невский медленно открывал глаза. Они долго привыкали к свету и, наконец, в нетерпении распахнулись и теперь таращились расширенные, испуганные, недоверчивые. Новые вывески были картонными полосками с яркими неровными буквами. Старые вывески были мраморными некрологами людям, исчезнувшим давным-давно. Золотые буквы напоминали о забытых именах на витринах новых владельцев, а пулевые отверстия и трещины все еще украшали стекло. Были магазины без вывесок и вывески без магазинов. Но между витринами и над закрытыми дверями, над кирпичами, досками и треснувшей штукатуркой, город принарядился в мантию из ярких красок, похожую на лоскутное одеяло: тут и там висели плакаты с красными рубахами, и желтой пшеницей, и багровыми знаменами, и синими колесами, и красными платками, и серыми тракторами, и рыжими трубами; они вымокли, стали полупрозрачными под дождем, под ними проступили слои старых плакатов. Никому не подконтрольные, никем несдерживаемые, эти плакаты размножались словно яркая городская плесень.
      На углу старушка скромно держала в руках поднос с домашними пирожками, но ноги спешно проходили мимо, не останавливаясь; кто-то выкрикивал: «Правда»!.. «Красная газета»! «Последние новости, граждане!», а кто-то выкрикивал: «Сахарин, граждане!», а кто-то выкрикивал: «Кремни для зажигалок, дешево, граждане!» Внизу была лишь грязь да шелуха семечек; наверху, склоняясь над улицей из каждого дома, реяли размытые, когда-то красные знамена, истекавшие мелкими розовыми каплями.
      — Я надеюсь, — сказала Галина Петровна, — что сестра Маруся будет рада видеть нас.
      — Я сгораю от любопытства, — сказала Лидия, — интересно, как Дунаевы пережили эти годы?
      — А мне не терпится взглянуть, что осталось от их состояния, если, конечно, хоть что-нибудь осталось. Бедная Маруся. Я сомневаюсь, что у них сохранилось больше, чем у нас.
      — Даже если и сохранилось, — вздохнул Александр Дмитриевич, — какое это имеет значение сейчас, Галина?
      — Никакого, — произнесла Галина Петровна, — но я надеюсь.
      — Как бы то ни было, мы пока еще не бедные родственники, — гордо сказала Лидия и немного вздернула юбку, чтобы продемонстрировать прохожему свои оливково-зеленые высокие сапожки на шнуровке.
      Кира не слушала их, она рассматривала улицы. Извозчик остановился у здания, где четыре года назад они в последний раз виделись с Дунаевыми в их великолепной квартире. В одной половине внушительной входной двери сохранилось огромное квадратное зеркальное стекло; вторая половина была наспех забита некрашеными досками.
      Раньше, как припоминала Галина Петровна, в просторном вестибюле лежал мягкий ковер, и горел камин ручной работы. Ковер исчез; камин все еще стоял, но на белых животах его мраморных купидонов были нацарапаны надписи, по зеркалу над камином расползлась длинная, из угла в угол, трещина.
      Заспанный дворник высунул голову из своей каморки под лестницей и с безразличием убрал ее обратно. Втащив узлы по лестнице, они остановились у двери Дунаевых; черная клеенка была содрана, и серые клочки грязной ваты окаймляли дверь.
      — Хотела бы я знать, — прошептала Лидия, — остался ли у них до сих пор их величественный дворецкий.
      Галина Петровна нажала на звонок.
      Внутри послышались шаркающие шаги. Повернулся ключ. Рука осторожно приоткрыла дверь, защищенную цепочкой. Через узкую щель они увидели лицо старухи, закрытое свисающими космами, живот под грязным полотенцем, повязанным как передник, и одну ногу в мужском тапке. Старуха глядела на них, враждебно изучая, не проявляя намерения открыть дверь шире.
      — Здесь ли Мария Петровна? — спросила Галина Петровна слегка неестественным голосом.
      — А что надо? — прошамкал беззубый рот.
      — Я ее сестра, Галина Петровна Аргунова.
      Старуха не ответила, она повернулась и прокричала в комнату:
      — Мария Петровна, здесь толпа, которая говорит, что они ваша сестра!
      В ответ из глубины дома раздался кашель, послышались медленные шаги, затем бледное лицо выглянуло из-за плеча старухи и рот раскрылся в беззвучном крике:
      — Господи, Боже мой!
      Дверь распахнулась настежь. Две тонкие руки обняли Галину Петровну, прижимая ее к трясущейся груди.
      — Галина! Дорогая! Ты ли это?
      — Маруся! — губы Галины Петровны утонули в пудре, безуспешно скрывавшей отвисший подбородок, а нос — в тонких, сухих волосах, надушенных духами, пахнувшими ванилью.
      Мария Петровна всегда была красой семьи, нежная и избалованная драгоценность, которую муж зимой носил на руках по снегу до самой кареты. Сейчас она выглядела старше Галины Петровны. Ее кожа была цвета грязного белья, ее губы были недостаточно красными, зато слишком красными были белки ее глаз.
      Дверь за ней распахнулась, и что-то ворвалось в прихожую, что-то высокое, стройное, с гривой волос и глазами, как автомобильные фары: Галина Петровна узнала Ирину, свою племянницу, девушку с двадцативосьмилетними глазами и смехом восьмилетней девочки. За ней Ася, ее младшая сестра, медленно прокралась и встала в дверном проходе, угрюмо разглядывая приезжих; ей было восемь лет, ее давно не подстригали, а в волосах не хватало ленты.
      Галина Петровна поцеловала девочек; затем она поднялась на цыпочки и поцеловала в подбородок своего шурина, Василия Ивановича. Она старалась не смотреть на него. Его густые волосы поседели; высокая, властная фигура сгорбилась. Даже увидев скрюченный шпиль Адмиралтейства, Галина Петровна не почувствовала бы такой горечи. Василий Иванович сказал:
      — Неужели это мой дружочек Кира?
      Вопрос был теплее, чем поцелуй.
      Его впавшие глаза выглядели как камин, в котором последние искрящиеся угольки безнадежно борются с мертвой сажей. Он добавил:
      — Извините, Виктора нет дома, он в институте. Мальчик так много работает.
      Имя его сына подействовало словно сильное дыхание, которое на мгновение оживило угольки.
      Перед революцией Василий Иванович Дунаев был процветающим меховщиком. Он начинал охотником в дикой сибирской глуши, имея лишь ружье, пару валенок и руки, которые могли поднять быка. От медвежьих зубов у него остался шрам на бедре. Однажды его нашли погребенным под снегом; он пролежал там несколько дней; но руки его сжимали такого великолепного песца, какого нашедшие его напуганные сибирские крестьяне в жизни не видели. Его родственники ничего не слышали о нем в течение десяти лет. Когда он вернулся в Санкт-Петербург, он открыл магазин, даже дверные ручки которого были бы не по карману его родственникам, и купил серебряные подковы для своей тройки, которая гарцевала с каретой по Невскому.
      Его руками добывались горностаи, края шлейфов из которых скользили по мраморным лестницам в царских дворцах; соболя, укутывавшие многие плечи, белые, как мрамор. Каждый волосок на шкурках, прошедших через его руки, был оплачен силой его мышц и бесконечными часами морозных сибирских ночей.
      В шестьдесят лет его позвоночник был так же прям, как его ружье; его дух — так же прям, как его позвоночник.
      Когда Галина Петровна поднесла к губам дымящуюся ложку пшенной каши в столовой своей сестры, она украдкой взглянула на Василия Ивановича. Она боялась всмотреться в него открыто, но вновь замечала сгорбленную спину и думала, что-то стало с его духом.
      Она заметила перемены в гостиной. Ложечка в ее руках была не из столового серебра с монограммой, которую она хорошо помнила; она была из тяжелой жести, придававшей каше металлический привкус. Ома помнила хрустальные и серебряные вазы для фруктов на буфете; сейчас его украшал одинокий глиняный кувшин.
      Безобразные ржавые гвозди на стенах обозначали те места, где раньше висели старинные картины.
      Напротив за столом Мария Петровна тараторила с нервной, прерывистой спешкой — странная карикатура па те капризные манеры, которые до революции завораживали любую гостиную, в которую она входила. Она произносила незнакомые Галине Петровне слова. Эти слова были словно вехи всех лет разлуки и символ того, что случилось за эти годы.
      — Продовольственные карточки — они только для совслу-жащих. И для студентов. Мы получаем только две продовольственные карточки. Лишь две карточки па семью — это очень нелегко. Студенческие карточки Виктора в институте и Ирины в Академии художеств. Но я нигде не служу, поэтому и не получаю карточку, а Василий…
      Она прервалась на секунду, словно ее слова забежали слишком далеко, украдкой посмотрела на мужа — взгляд был полон раболепия. Василий Иванович уставился в тарелку и ничего не сказал.
      Мария Петровна красноречиво взмахнула руками:
      — Сейчас тяжелые времена, Господи помилуй, какие тяжелые времена. Галина, ты помнишь Лилию Савинскую, ту, что никогда не носила никаких украшений, кроме жемчуга? Так вот, она умерла. Умерла в девятнадцатом. Вот как это случилось: у них несколько дней было нечего есть, ее муж бродил по улицам и увидел труп лошади, павшей от голода, там уже дралась толпа. Они рвали труп на части. Он выхватил немного. Принес кусок домой, они приготовили его и съели; я думаю, что лошадь умерла не только от голода, потому что они оба ужасно заболели. Врачи спасли его, но Лилия умерла. Конечно, он все потерял в восемнадцатом… Его сахарный завод — он был национализирован в тот же день, что и наш магазин мехов…
      Она снова остановилась на мгновение, глядя на Василия Ивановича из-под дрожащих век, но он не произнес ни слова.
      — Еще, — угрюмо сказала маленькая Ася и протянула тарелку за добавкой.
      — Кира! — звонко позвала Ирина через стол голосом таким чистым и звонким, словно смахивала прочь все, что было сказано. — Ты ела свежие фрукты в Крыму?
      — Да, немного, — безразлично ответила Кира.
      — Я мечтала, тосковала и умирала, вспоминая виноград. Ты любишь виноград?
      — Я никогда не замечаю, что я ем, — сказала Кира.
      — Конечно, — заторопилась Мария Петровна, — муж Лилии Савинской сейчас работает. Он служащий в советском учреждении. Некоторые устраиваются на работу, несмотря ни на что…
      Она многозначительно посмотрела на Василия Ивановича, но он не ответил.
      Галина Петровна робко спросила:
      — А как, как… наш старый дом?
      — Ваш? На Каменноостровском? Даже не мечтайте о нем. Там теперь живет художник-оформитель. Настоящий пролетарий. Бог знает, где вы найдете квартиру, Галина. Теперь людей везде как собак нерезаных.
      Александр Дмитриевич робко спросил:
      — Вы не слышали о том, что… о фабрике… что случилось с моей фабрикой?
      — Закрыта, — внезапно рявкнул Василий Иванович, — они не смогли запустить ее. Закрыта. Как и все остальное.
      Мария Петровна залилась кашлем.
      — Такая проблема для вас, Галина, такая проблема! Девочки ходят в школу? А как вы собираетесь получить продовольственные карточки?
      — Но, я думала, нэп и все такое… сейчас у вас есть частные магазины.
      — Конечно, нэп, новая экономическая политика, конечно, сейчас разрешили частные магазины, но где взять денег, чтобы покупать в них? Там заламывают в десять раз больше, чем в продовольственных кооперативах. Я еще ни разу не была в частном магазине. Нам это не по средствам. Это никому не по средствам. Мы не можем позволить себе даже сходить в театр. Лишь раз Виктор взял меня на постановку. Но Василий — ноги Василия не будет в театре.
      — Почему же?
      Василий Иванович поднял голову, его взгляд был суров, когда он торжественно произнес:
      — Когда родная страна в агонии, развлекаться — непозволительная беспечность. Я в трауре — по моей стране.
      — Лидия, — спросила Ирина своим бодрым голосом, — ты еще не влюблена?
      — Я не отвечаю на неприличные вопросы, — ответила Лидия.
      — Я скажу вам, Галина, — снова заспешила Мария Петровна и вдруг захлебнулась кашлем, но несколько мгновений спустя продолжила: — Я скажу вам, что вы должны сделать — Александр должен устроиться на работу.
      Галина Петровна выпрямилась, словно ее ударили по лицу:
      — На советскую работу?
      — Видишь ли… любая работа — работа на Советы.
      — Пока я жив — никогда, — с неожиданной силой произнес Александр Дмитриевич.
      Василий Иванович уронил ложку — она звякнула о тарелку; безмолвно и торжественно он протянул над столом свою громадную ладонь и пожал руку Александру Дмитриевичу, бросив мутный взгляд на Марию Петровну. Она засуетилась, проглотила ложечку пшенки и закашляла опять.
      — Про тебя, Василий, я ничего не говорю, — тихо возразила она. — Я знаю, ты не одобряешь и… м-м, никогда не одобришь… Но я всего лишь думала о том, что в этом случае они получат хлебные карточки, сало и сахар. Советские служащие получают это — время от времени.
      — Прежде ты станешь вдовой, Мария, — сказал Василий Иванович, — чем меня заставят пойти работать на Советскую власть.
      — Я ничего такого не говорю, Василий, только…
      — Только прекрати нервничать. Проживем как-нибудь. Еще не известно, что будет впереди. У нас еще есть что продать.
      Галина Петровна посмотрела на гвозди в стенах, затем на руки своей сестры, знаменитые руки, которые рисовали художники и о которых было написано стихотворение «Шампанское и руки Марии». Они замерзли до темно-фиолетового цвета, распухли и потрескались. Мария Петровна с детства понимала ценность своих рук: она научилась держать их в красоте постоянно, пользоваться ими с гибкой грацией балерины. Это искусство она не утратила. Галине Петровне было бы легче, если бы и эта привычка исчезла у нее — плавные, порхающие жесты этих рук были единственным напоминанием о прошлом. Василий Иванович внезапно разговорился. Он всегда обуздывал проявления чувств, но одна тема так задевала его, что он не мог не выговориться:
      — Все это временно. Вы так легко потеряли веру. Это главная беда нашей бесхребетной, хныкающей, бессильной, болтливой, благодушной, слюнявой интеллигенции. Поэтому мы сейчас там, где мы есть. Нет веры. Нет желания. Интеллигенция! Вместо крови — какая-то размазня. Вы думаете, это все может продолжаться дальше? Думаете, Россия мертва? Думаете, Европа слепа? Взгляните на Европу. Она еще не сказала свое последнее слово. Придет день — скоро, — когда эти кровавые палачи, эти грязные негодяи, эти коммунистические отбросы…
      Зазвенел дверной колокольчик.
      Старая служанка, шаркая, пошла открыть дверь. Они услышали мужские шаги, проворные, звонкие, энергичные. Сильная рука распахнула дверь в столовую.
      Виктор Дунаев выглядел как тенор в Итальянской Королевской опере, что вовсе не было профессией Виктора. У него были широкие плечи, горящие карие глаза, густые непослушные черные волосы, сверкающая улыбка, надменно-уверенные движения. Остановившись на пороге, он сразу взглянул на Киру; она повернулась на стуле, и он перевел взгляд на ее ноги.
      — Да это же крошка Кира! — были первые звуки его сильного, чистого голоса.
      — Была когда-то, — ответила Кира.
      — Да, да, какой сюрприз. Какой очень приятный сюрприз!.. Тетя Галина моложе, чем всегда! — Он поцеловал руку тете. — И моя обворожительная кузина Лидия!
      Его черные волосы коснулись ее запястья.
      — Извините за опоздание. Собрание в институте. Я член Совета студентов. Извини, отец. Отец не одобряет какие бы то ни было выборы.
      — Иногда даже и на выборах не ошибаются, — сказал Василий Иванович, не скрывая отеческой гордости в голосе, и теплота в его глазах внезапно придала им беспомощное выражение.
      Виктор развернул стул и сел рядом с Кирой.
      — Ну, дядя Александр, — он сверкнул белоснежно-блестящей цепью зубов на Александра Дмитриевича, — вы выбрали удивительное время для возвращения в Петербург. Жестокое время, не без этого. Трудное время. Но самое восхитительное время, как и все катаклизмы истории.
      Галина Петровна улыбнулась с восхищением:
      — А где ты учишься, Виктор?
      — В Технологическом институте. На инженера-электрика. У электричества великое будущее. Будущее России… Но отец так не думает… Ирина, ты когда-нибудь причесываешься? Какие у Вас планы, дядя Александр?
      — Я открою магазин, — торжественно, почти гордо провозгласил Александр Дмитриевич.
      — Но это потребует определенных финансовых затрат, дядя Александр.
      — Нам удалось немного накопить на юге.
      — Боже мой! — воскликнула Мария Петровна. — Вы бы лучше потратили их как можно скорее. Новые бумажные деньги обесцениваются так быстро, — вот, например, на прошлой неделе хлеб стоил шестьдесят тысяч за фунт, а сегодня уже семьдесят пять.
      — У новых предприятий, дядя Александр, большое будущее в наше новое время, — сказал Виктор.
      — До тех пор, пока правительство снова не раздавит их каблуком, — уныло произнес Василий Иванович.
      — Нечего бояться, отец. Дни конфискаций прошли. У Советской власти очень прогрессивные политические планы.
      — Начертанные кровью, — сказал Василий Иванович.
      — Виктор, на юге носят такие смешные вещи, — торопливо заговорила Ирина, — ты заметил деревянные сандалии Киры?
      — Все в порядке. Лига Наций. Так мы зовем Ирину. Она старается поддерживать мир. О, да, я бы очень хотел увидеть ее сандалии.
      Кира безразлично подняла ногу. Ее короткая юбка лишь самую малость прикрывала ноги. Она этого не замечала, но заметили Виктор и Лидия.
      — В твоем возрасте, Кира, — резко заметила Лидия, — пора носить юбки длиннее.
      — Если бы еще был материал, — безразлично произнесла Кира. — Я никогда не обращаю внимания на то, что я ношу.
      — Лидия, дорогая, какая чепуха, — подвел итог Виктор, — короткие юбки — это апогей женского изящества, а женская элегантность — высочайшее из искусств.

* * *

      Этой ночью, перед отходом ко сну, две семьи собрались в гостиной. Мария Петровна с большой неохотой отобрала три полена и развела огонь в камине.
      Маленькие язычки пламени замерцали на глянцевом фоне кромешной темноты за большими убогими окнами без занавесок; крохотные огоньки танцевали на полированных изгибах мебели ручной работы, оставляя в тени разорванную парчу; отблески огня переливались в тяжелой золотой раме единственной картины на стене, оставляя в тени саму картину — портрет Марии Петровны двадцатилетней давности: ее изящная ручка покоилась на плече, словно выточенном из слоновой кости; она насмешливо куталась в вязаную шаль, которую живая Мария Петровна конвульсивно стискивала поверх дрожащих плеч, когда начинала кашлять.
      Поленья были сырыми; чахлое голубое пламя, замирая, бегало по полену, постреливающему струйками едкого дыма.
      Кира сидела у камина на шкуре белого медведя, утопая в густой мягкой шерсти; ее рука нежно обвила огромную, свирепую голову чудища. С детства она обожала так сидеть. Когда она приходила в гости к дяде, она всегда просила рассказать историю о том, как он убил этого медведя, и, счастливая, хохотала, когда он пугал ее, говоря, что медведь сейчас оживет и съест непослушных маленьких девочек.
      — Ну, — произнесла Мария Петровна, протягивая руки к теплу огня, — вот вы и в Петрограде.
      — Да, — проговорила Галина Петровна, — мы опять здесь.
      — О, Пресвятая Богородица! — вздохнула Мария Петровна. — Сейчас иногда так трудно представить себе будущее, ради которого стоило бы жить.
      — Трудно, — отозвалась Галина Петровна.
      — Ну, ладно, а каковы планы в отношении девочек? Лидия, дорогая, ты совсем уже барышня. Все еще свободна сердцем?
      Улыбка Лидии не была благодарной. Мария Петровна вздохнула:
      — Теперь мужчины такие странные. Они не думают о женитьбе. А девушки? В Иринином возрасте я уже нянчила сына. Но она и не мыслит о доме и семье. Академия художеств для нее важнее. Галина, ты помнишь, как она портила мне всю мебель своими проклятыми рисунками, не успев вылезти из пеленок? Ах, Лидия, а ты думаешь учиться?
      — У меня нет такого намерения, — ответила Лидия. — Слишком большое образование — это неженственно.
      — А Кира?
      — Смешно подумать, что крошке Кире уже пора в университет, не правда ли? — сказал Виктор. — Прежде всего, Кира, ты должна будешь получить трудовую книжку — новый паспорт, ну, ты знаешь. Гебе уже за шестнадцать. А затем…
      — Профессия так полезна в наше время, — торопливо продолжила Мария Петровна. — Я думаю, почему бы не послать Киру в Медицинский институт? Женщины-врачи получают такие прекрасные пайки!
      — Кира — врач? — усмехнулась Галина Петровна. — Ха, маленькая себялюбивая Кира чувствует отвращение к физическим ранам. Она не поможет даже больному цыпленку.
      — А по-моему… — начал было Виктор.
      В соседней комнате зазвонил телефон.
      Ирина выбежала туда и, вернувшись, возвестила:
      — Тебя, Виктор. Эта Вава.
      Виктор неохотно вышел. Через оставшуюся приоткрытой дверь они услышали обрывки разговора:
      — Я знаю, что обещал прийти вечером. Но этот неожиданный экзамен в институте. По вечерам я должен учиться каждую минуту… О, конечно нет, никого, кроме тебя… Ты знаешь, что это правда, дорогая…
      Он вернулся к камину и удобно уселся на спине белого медведя рядом с Кирой.
      — По-моему, моя обворожительная маленькая кузина, — заговорил он, — многообещающую карьеру женщине предоставляет не институт, а устройство на работу в советском учреждении.
      — Виктор, ты что, серьезно? — спросил Василий Иванович.
      — В наше время человек должен быть здравомыслящим, — медленно отозвался Виктор. — Студенческий паек не сможет в достаточной мере обеспечить целую семью — вам ли этого не знать?
      — Служащие получают сало и сахар, — произнесла Мария Петровна.
      — Сейчас нанимают огромное число машинисток, — настаивал Виктор, — умение печатать — это дорожка в любое высокое учреждение.
      — И еще они получают обувь и бесплатный проезд в трамвае,
      — продолжала Мария Петровна.
      — Проклятье! — сказал Василий Иванович, — Никто не может превратить скакуна в тяжеловоза.
      — Кира, разве тебе не интересно? — спросила Ирина.
      — Интересно, — спокойно ответила Кира, — но я думаю, что обсуждать здесь нечего. Я поступаю в Технологический институт.
      — Кира!
      Семь пораженных голосов произнесли одно имя. Затем Галина Петровна сказала:
      — Вот такие дочери даже собственную мать не посвящают в свои планы!
      — Когда ты это решила? — задохнулась от удивления Лидия.
      — Лет восемь назад, — ответила Кира.
      — Но Кира! Что ты будешь там делать? — открыла рот Мария Петровна.
      — Я стану инженером.
      — Откровенно говоря, — подал голос Виктор, — я думаю, что инженерия — это профессия не для женщин.
      — Кира, — робко сказал Александр Дмитриевич, — тебе же никогда не нравились коммунисты, а теперь ты выбираешь эту модную профессию, которая так нравится им.
      — Ты хочешь строить для Красного государства? — спросил Виктор.
      — Я хочу строить, потому что хочу строить.
      — Но Кира! — широко раскрыв глаза, пораженная Лидия смотрела на нее. — Ведь такая работа — это грязь, железки, ржавчина, газовые горелки, грязные потные мужики и никакого женского общества, чтобы хоть как-то скрасить жизнь.
      — Потому мне она и нравится!
      — Это некультурная профессия, совсем не для женщины, — презрительно сказала Галина Петровна.
      — Это единственная профессия, — произнесла Кира, — для которой не нужно учиться лгать. Сталь это сталь. Большая же часть наук — это чьи-либо размышления, чьи-то желания и ложь многих людей.
      — Чего в тебе нет — так это духовности, — заметила Лидия.
      — Честно говоря, — сказал Виктор, — твоя позиция слегка антиобщественна, Кира. Ты выбираешь профессию лишь потому, что ты этого хочешь, не подумав над тем фактом, что, как женщина, ты была бы намного полезнее обществу на более женской работе. Мы все должны считаться с тем, что у нас есть свои обязанности перед обществом.
      — Кому конкретно ты обязан, Виктор, и чем?
      — Обществу.
      — Что такое общество?
      — Если позволишь так выразиться, Кира, — это детский вопрос.
      — Но, — проговорила Кира; ее глаза были широко раскрыты, а взгляд — устрашающе мягок, — я не понимаю. Кому это я обязана? Вашему соседу за смежной дверью? Или милиционеру на углу? Или служащему в кооперативе? Или старику, которого я видела в очереди, третьим от входа, в женской шляпе, со старой корзинкой?
      — Общество, Кира, это огромное целое.
      — Если ты напишешь целую вереницу нулей, они так нулями и останутся!
      — Дитя, — сказал Василий Иванович, — что ты делаешь в Советской России?
      — И сама не пойму!
      — Дайте ей поступить в институт, — сказал Василий Иванович.
      — Придется, — горько согласилась Галина Петровна. — С ней не поспоришь.
      — Она всегда добивается своего, — обиженно сказала Лидия, — не понимаю, как ей это удается.
      Кира наклонилась над огнем и подула на затухающее пламя. На мгновение, когда яркий язычок вырвался наружу, красный жар выхватил ее лицо из мрака. Оно было словно лицо кузнеца, склонившегося над горном.
      — Я боюсь за твое будущее, Кира, — сказал Виктор, — сейчас самое время примириться с жизнью, такой, какая она есть. С подобными мыслями ты недалеко уйдешь.
      — Это, — сказала Кира, — зависит оттого, в какую сторону я хочу идти.

III

      Две руки держали маленькую книжечку в серой обложке. Две высохшие, мозолистые руки, познавшие многие годы труда — в машинном масле, в жару, в смазке грохочущих машин. В морщины на загрубевшей коже въелась черная многолетняя копоть. У потрескавшихся ногтей была черная кайма. Один палец украшало тусклое кольцо с искусственным камнем.
      В кабинете были голые стены. Множество грязных рук использовало их в качестве полотенца: они были сплошь покрыты волнистыми следами, оставленными бесчисленными ладонями на выцветшем рисунке. До революции в этом доме, теперь национализированном для государственных учреждений, здесь размещалась ванная комната. Сама ванна была выброшена, но ржавая полоса с зияющими дырами от гвоздей все еще ухмылялась со стены, а две изломанные трубы висели словно выпущенные кишки раненого здания.
      В окне торчала чугунная решетка и разбитые стекла, которые паук попытался склеить. Окно выходило на голую стену из красного кирпича, где картинка, когда-то рекламировавшая средство от облысения, теряла последние краски.
      Совслуж сидел за массивным столом. На столе затаились полувысохшая чернильница и клякса, размазанная в одном углу. Совслуж был в военной форме и в очках.
      Словно два безмолвных судьи, восседающих за спиной своего глашатая, два портрета расположились по бокам от его головы. Они были без рам, прикрепленные к стене четырьмя кнопками. На одном был Ленин, на другом — Карл Маркс. Красные буквы над портретами гласили: «В единстве — наша сила».
      С гордо поднятой головой Кира ожидала перед столом.
      Она пришла сюда, чтобы получить трудовую книжку. Трудовую книжку должен был иметь каждый гражданин старше шестнадцати лет. Было приказано носить ее с собой постоянно. Ее нужно было предъявлять, и в ней ставилась печать всякий раз, когда владелец ее находил работу или увольнялся, въезжал в квартиру или выезжал из нее. поступал в институт, получал хлебные карточки или женился.
      Новый советский паспорт был больше чем паспорт — это было разрешение на жизнь. Он назывался «Трудовой книжкой», так как труд и жизнь считались синонимами.
      Российской Советской Федеративной Социалистической Республике предстояло заполучить нового гражданина.
      Совслуж держал маленькую книжечку в серой обложке, страницы которой он собирался заполнить. У него что-то не заладилось с пером; оно было старое, ржавое и тщетно выцарапывало капли со дна чернильницы.
      На чистой первой странице он начертал:
      Имя: Аргунова Кира Александровна.
      Рост: Средний.

* * *

      Тело Киры было стройным, слишком стройным, и когда она резко, быстро, с геометрической точностью двигалась, людей очаровывали сами ее движения. Всегда, какую бы одежду она ни надевала, даже «скрытое» присутствие ее тела придавало ей вид обнаженной. Люди не понимали, почему у них возникает такое ощущение. Казалось, что даже слова, которые она произносила, рождались из желаний ее тела, а резкие движения бессознательно отражали танцующую, хохочущую душу. Таким образом, душа ее казалась материальной, а тело — духовным.

* * *

      Совслуж продолжал: Глаза: Серые.

* * *

      Глаза у Киры были темно-серые, цвета грозовых облаков, из-за которых в любой момент может выглянуть солнце. Они всматривались в людей тихо, прямо, с выражением, которое называют высокомерным. На деле это было лишь глубоким, уверенным спокойствием, которое, казалось, говорило людям, что взгляд ее слишком проницателен и, чтобы разглядеть жизнь, ей никогда не понадобятся столь обожаемые ими очки.

* * *

      Рот: Обычный.

* * *

      Рот у Киры был тонкий, широкий. В молчании он был холоден, неукротим, и людям вспоминалась Валькирия в гуще сражения, в крылатом шлеме, с пикой. Но неуловимое движение рождало морщинку в углах ее губ — и тут же вспоминался чертенок, усевшийся на шляпке мухомора и хохочущий в лица маргариток.

* * *

      Волосы: Каштановые.

* * *

      Волосы у Киры были короткими, отброшенными назад со лба; светлые солнечные лучи терялись в их спутавшейся массе. То были волосы первобытной женщины джунглей, лицо же ее словно сбежало с мольберта современного художника, который очень торопился: лицо из прямых острых линий, набросанное неистово, в попытке уловить и запечатлеть звучащее в нем обещание.

* * *

      Особые приметы: Нет.
      Совслуж подцепил кончиком пера пылинку, растер ее в пальцах и вытер их о штаны.

* * *

      Место и дата рождения: Петроград, 11 апреля, 1904 год.

* * *

      Родилась Кира в сером гранитном доме на Каменноостровском.
      В просторном особняке у Галины Петровны были и будуар, где вечерами служанка в черном защелкивала застежки ее бриллиантовых колье, и приемная, где ее юбки из тафты торжественно шелестели, когда она принимала дам в соболях и с лорнетами. Дети не допускались в эти комнаты, а Галина Петровна редко появлялась в каких-либо других.
      У Киры была английская гувернантка, задумчивая девушка с очаровательной улыбкой. Кира любила свою гувернантку, но чаще предпочитала находиться в одиночестве, и ее оставляли одну. Когда она отказалась играть с калекой-родственником, которого добросердечие семьи превратило во всеобщего любимца, ее никогда больше не просили об этом. Когда она вышвырнула из окна первую же книгу о доброй фее, награждающей бескорыстную маленькую девочку, — гувернантка никогда больше не приносила ей ничего похожего. Когда ее взяли в церковь и в середине службы она одна прокралась наружу, заблудилась на улицах и возвратилась к своей сходящей с ума семье в полицейской машине, ее никогда больше не брали в церковь.
      Летняя резиденция Аргуновых стояла на высоком холме, над рекой, одинокая среди своих роскошных садов, на окраине дорогого летнего курорта. Дом стоял спиной к реке, засмотревшись на парк, где холм грациозно сбегал в садик из лужаек, словно вычерченных по линейке, подстриженных кустов, превращенных садовником в арки, и мраморных фонтанов, созданных известным скульптором.
      Противоположная сторона холма зависала над рекой, глыбища из камня и земли, словно выплюнутая вулканом и застывшая в хаотичном нагромождении.
      Спускаясь по течению, люди замирали в ожидании, что вот-вот какое-нибудь чудовище высунет голову из глубины поросших папоротником расщелин, среди деревьев с огромными корнями, что росли параллельно земле, обметав уступы, словно пауки.
      Летом, в те бесконечные годы, когда ее родители развлекались в Ницце, в Вене, Кира оставалась одна и проводила дни в дикой свободе скалистого холма, словно его единственная, полновластная императрица, в разорванной голубой юбке и белой блузке, у которой вечно отсутствовали рукава. Острый песок впивался в ее босые ноги. Она перепрыгивала с уступа на уступ, хватаясь за ветки деревьев, подбрасывая свое тело в пространство так, что ее юбка развевалась словно парашют. Она смастерила плот из веток деревьев и, сжимая в руках длинный шест, уплывала вниз по реке. На пути попадалось много опасных скал и водоворотов. Трепет борьбы поднимался от ее босых ступней, которые ощущали беснующийся поток под хрупким плотом, и разливался по всему напряженному телу, готовому встретить новый порыв ветра; голубая юбка колотила по ее ногам словно парус. Ветки, нависшие над рекой, хлестали ее по лицу. Она проносилась мимо, оставляя в них клочья волос, обвивших листья, а деревья теряли дикие красные ягоды, застрявшие в ее волосах.
      Первое, что Кира осознала в жизни, и первое, что испуганные родители заметили в ней, была радость одиночества.

* * *

      — Родилась в 1904-м, да? — спросил совслуж. — То есть тебе… Ну-ка, посмотрим… восемнадцать. Восемнадцать. Тебе повезло, товарищ. Ты молода и можешь посвятить много лет трудовой жизни. Целая жизнь, полная дисциплины и самоотверженного труда, труда на благо огромного коллектива!
      У него был насморк, поэтому он достал огромный клетчатый носовой платок и затрубил носом.

* * *

      Семейное положение: Не замужем.

* * *

      — Я умываю руки насчет будущего Киры, — как-то сказала Галина Петровна. — Иногда я думаю, что она урожденная старая дева, а иногда, что урожденная… да, нехорошая женщина.
      Кира начала носить удлиненные юбки и высокие каблуки во время их бегства в Ялту, где странное общество эмигрантов с севера, представители древних фамилий и обладатели канувших в Лету состояний, жались друг к другу, словно напуганные цыплята на холмике, когда наводнение медленно заглатывает все вокруг них. Юноши с безупречным пробором и наманикюренными ногтями с интересом посматривали на стройную девушку, которая размашисто шагала по улицам, помахивая веточкой, словно кнутом; на ее тело, брошенное против ветра, который раздувал ничего не прикрывающее платьице. Галина Петровна с одобрением улыбалась, когда юноши стучались в их дверь. Но у Киры были необычные брови: она могла вскинуть их в такой холодной, издевательской насмешке, в то время как губы оставались бесстрастными, что любовные стихотворения и намерения юношей замерзали у самых твоих истоков. И Галина Петровна вскоре перестала удивляться тому, что молодые люди прекратили замечать ее девочку.
      Вечерами Лидия, краснея, жадно читала душещипательные, полные греха романы, которые прятала от Галины Петровны. Кира попробовала читать один из них, но заснула, не закончив его. И уже никогда не взялась за другой.
      Ома не видела разницы между сорняками и цветами; она зевала, когда Лидия вздыхала над красотой солнечного заката над одинокими холмами. Но она простаивала часами, глядя на черный силуэт высокого молодого солдата на фоне рычащего пламени пылающей нефтяной скважины, которую он охранял.
      Она внезапно останавливалась, когда они шли вечером вниз по улице, указывала па необычный угол белой стены над покосившимися крышами, который светился в черной мгле под тусклым светом старого фонаря, с темным, зарешеченным, как у темницы, стеклом, и шептала:
      — Как красиво!
      — Что в этом красивого? — недоумевала Лидия.
      — Она такая таинственная… манящая… словно там что-то могло бы случиться.
      — Случиться с кем?
      — Со мной.
      Лидия редко интересовалась переживаниями сестры, тем более что они не имели отношения к ней самой, а были просто личными чувствами Киры. Сами родители тоже беспомощно пожимали плечами над тем, что они называли «душой» дочери. У Киры было одно и то же чувство и для несоленого супа за обедом, и для улитки, ползущей по ее голой ноге, и для умоляющих юношей с разбитыми сердцами, мягкими губами и влажными глазами, и для белых статуй древних богов на фоне черного музейного бархата, и для стальных стружек, и для ржавой пыли, и для шипящих паяльных ламп в железном грохоте возводящегося здания. Она редко посещала музеи. Но когда она выходила в город с родителями, то семья старалась обходить стороной какие бы то ни было строящиеся дома и, особенно, дороги и мосты. Она обязательно останавливалась и стояла часами, рассматривая красные кирпичи, дубовые сваи и стальные панели, вырастающие по воле человека. Но было невозможно заставить ее прогуляться в воскресный день в общественном парке, и она затыкала пальцами уши, когда слышала хор, поющий народные песни. Когда Галина Петровна взяла своих детей на один печальный спектакль, где показывалась тяжкая участь крепостных, которым царь Александр II даровал свободу, Лидия всхлипывала по поводу бедственного положения покорных, добрых крестьян, в испуге склонившихся перед хлыстом, в то время как Кира сидела неподвижно-прямо, следя потемневшими от восторга глазами за кнутом, щелкавшим в руке высокого молодого помещика.
      — Как красиво! — говорила Лидия, глядя на декорации. — Почти как в жизни!
      — Как красиво! — говорила Кира, глядя на окружающий пейзаж. — Совсем как на картинке!

* * *

      — Таким образом, — продолжал совслуж, — у вас, товарищи женщины, есть преимущество над мужчинами. Вы можете позаботиться о молодом поколении — будущем нашей республики. У нас так много грязных, голодных ребятишек, которым нужны любящие руки наших женщин.

* * *

      Членство в профсоюзе: Не состоит.

* * *

      Кира ходила в Ялте в школу. В школьной столовой стояло множество столов. В обед девочки садились за них парами, по четверкам, по дюжинам. Кира всегда садилась за стол в углу — одна. Однажды ее класс объявил бойкот маленькой веснушчатой девочке, которая навлекла на себя гнев всеми любимой одноклассницы — громкоголосой юной особы, у которой всегда были наготове улыбка, рукопожатие или окрик для любой из подруг.
      В тот день за обедом маленький столик в углу столовой был занят двумя ученицами: Кирой и веснушчатой девочкой. Они уже наполовину опустошили свои миски с гречневой кашей, когда негодующая староста класса подошла к ним.
      — Ты понимаешь, что ты делаешь, Аргунова? — спросила она, сверкая глазами.
      — Ем кашу, — ответила Кира, — хочешь, садись с нами.
      — Ты знаешь, что сделала эта девочка?
      — Не имею ни малейшего понятия.
      — Нет? Тогда почему ты за нее?
      — Ты ошибаешься. Я не за нее, я против двадцати восьми остальных.
      — То есть, по-твоему, очень умно идти против большинства?
      — По-моему, когда вопрос спорный и есть сомнение в правоте любой из сторон, правильнее встать на сторону слабейшего из противников… Пожалуйста, передай мне соль.
      В тринадцать лет Лидия влюбилась в одного оперного тенора. Она хранила его фото в кухонном шкафу, рядом с одинокой красной розой в тонком хрустальном стакане. В пятнадцать она влюбилась в Святого Франциска Ассиского, который разговаривал с птицами и помогал бедным; и она мечтала уйти в женский монастырь. Кира никогда не влюблялась. Единственным героем для нее был викинг, историю которого она прочла еще ребенком. Викинг, чьи глаза никогда не заглядывали дальше острия его меча, но меч которого не знал преград. Викинг, который шел по жизни, разбивая барьеры и пожиная победы; и когда солнце высвечивало корону над его головой, он, светлый и прямой, шагал среди руин, не замечая ее веса. Викинг, который хохотал над королями, который смеялся над священниками, который смотрел на небеса, только когда наклонялся напиться из горного ручья, и там, в отражении воды, видел в небе собственное изображение. Викинг, который жил для радости, восхищения и славы того господа, которым был он сам. Кира не запомнила книги, прочитанные до этой легенды, и не хотела помнить прочитанные после нее. Но сквозь годы она несла в своей памяти конец легенды, когда викинг стоял на башне над покоренным городом. Викинг улыбался, как улыбается человек, глядя на небеса, но он смотрел вниз. Его правая рука казалась одной сплошной линией с опущенным мечом, его левая рука, такая же прямая как его меч, взметнула к небу кубок с вином. Первые лучи восходящего солнца, все еще невидимого за горизонтом, позолотили хрустальный кубок. Он сверкал, словно зажженный факел. Его лучи освещали лица всех, кто стоял внизу.
      — За жизнь, — сказал викинг, — которая ценна сама по себе.

* * *

      — Итак, ты не член Профсоюза, гражданка? — сказал совслуж. — Очень плохо, очень плохо. Профсоюзы — это стальные балки величественного здания нашего государства, так сказал… в общем, один из наших великих вождей сказал. Что есть гражданин? Лишь кирпичик, бесполезный сам по себе, пока он намертво не скреплен раствором с другими кирпичами, такими же, как и он сам.

* * *

      Род занятий: Студентка.

* * *

      Откуда-то из аристократических средних веков Кира унаследовала убеждение, что труд и усилия низки. Она проучилась в школе с прекрасными отметками и с самыми неряшливыми тетрадками для сочинений. Она сожгла все свои музыкальные этюды и никогда не штопала себе чулок. Она карабкалась на пьедесталы статуй в парках, чтобы поцеловать холодные губы греческих богов, — но засыпала на симфонических концертах. Она вылезала через окно, когда ожидали гостей, и не умела приготовить даже картошку. Она никогда не ходила в церковь и редко читала газеты.
      Но позднее она выбрала тяжелейшее и ответственнейшее занятие. Она решила стать инженером. Она решила это, впервые задумавшись о той неопределенной вещи, которую называют будущим. И эта первая мысль была тихой и благоговейной, так как для нее будущее было светлым — ведь это ее будущее. В детстве она играла с механическими игрушками, не предназначенными для девочек, она строила корабли, мосты и башни, она наблюдала за сооружением стальных конструкций, кирпичной кладкой, паровыми котлами. Над кроватью Лидии висела икона, над Кириной — изображение американского небоскреба. Даже несмотря на то, что слушавшие ее недоверчиво улыбались, она говорила о том, как построит дома из стали и стекла, а из белого алюминия — мост через голубую реку. «Но, Кира, нельзя построить мост из алюминия». Она говорила о мужчинах, колесах и кранах, которыми будет повелевать, о восходе солнца над стальным скелетом небоскреба.
      Она знала, что у нее есть жизнь и что это ее жизнь. Она знала работу, которую она выбрала для себя и которую так хотела получить от жизни. Остального, что ждет ее впереди, Кира не знала, поскольку у него не было имени, но это было обещано ей, твердо обещано в памяти ее детства.
      Когда летнее солнце погружалось за холмы, Кира усаживалась на высоком уступе и смотрела вниз по реке — на роскошное казино. Высокий шпиль музыкального павильона пронзал красное небо. Стройные черные тени женщин двигались на фоне оранжевых панелей и освещенных разноцветных стеклянных дверей. Внутри помещения звучал оркестр. Он рассыпался веселыми, искрящимися мотивами из музыкальных комедий. Павильон разбрасывал лучи из электрических огней, из звякающих бокалов, из сверкающих лимузинов, из ночей европейских столиц — в темное вечернее небо над безмолвной рекой и скалистым холмом с древними деревьями.
      Беззаботные мелодии казино и пивных, напеваемые по всей Европе девушками с блестящими глазами и раскачивающимися бедрами, имели для Киры такое значение, которого им никто другой не придавал. Она слышала в них необыкновенную радость жизни, такую необыкновенную, что она могла быть легкой, как ножка танцовщицы.
      И потому что она обожала эту радость, она редко смеялась в своем кругу и не ходила смотреть комедии в театрах. Она чувствовала в глубине души протест против всего тяжеловесного, трагичного, торжественного. Но у Киры было почтительное благоговение перед теми песенками, полными вызывающего веселья. Они пришли из неведомого мира, где взрослые двигались среди разноцветных огней, белых столов, где было так много всего, непонятного ей, так много всего, что ожидало ее. Они пришли из ее будущего.
      Она выбрала из них одну как свою личную песню — песню Киры: «Песню разбитого бокала» из старенькой оперетты. Впервые ее исполняла знаменитая венская красавица. Балюстрада на сцене стояла на фоне падающего занавеса с мерцающими огнями большого города. Гирлянда хрустальных кубков выстроилась на этой балюстраде. Красавица исполняла номер и один за другим, беззаботно, едва касаясь их туфелькой, разбивала хрустальные кубки, превращая их в разлетающийся трепет блестящих осколков вокруг плотных тонких чулок на самых прекрасных ножках в Европе.
      В музыке были и резкие небольшие взрывы, и волны быстрых чистых нот, которые, вздымаясь, катились с чистым и нежным звоном разбитого хрусталя, и медленные звуки, такие медленные, словно струны скрипок трепетали в нерешительности от напряжения полнотой звука, совершая несколько осторожных шажков перед скачком в раскаты смеха.
      Ветер растрепал волосы Киры так, что они хлестали ее по глазам, и вылизал холодным дыханием пальцы ее босых ног, свесившихся с края уступа. Казалось, в сумерках небо медленно набирало высоту, становясь темнее, и первая звезда падала в реку. Одинокая маленькая девочка на скользкой скале слушала свой собственный гимн и улыбалась тому, что он ей обещал.
      Таким было посвящение Киры в жизнь. Некоторые начинают ее под серыми сводами собора со склоненной в благоговении головой, с отблеском жертвенных свечей в сердцах и глазах. Некоторые начинают ее с сердцем, подобным мостовой, истоптанной множеством ног, промерзшие до костей, моля о тепле, которое можно обрести в стаде. Кира Аргунова начала ее с мечом викинга, указывающим путь, и с мелодией из оперетты в качестве боевого марша.

* * *

      Совслуж с досадой вытер перо своим клетчатым носовым платком, так как он посадил кляксу на последней странице.
      — Труд, товарищ, —- сказал он, — это высочайшая цель нашей жизни. Кто не работает, тот не ест.
      Книжка была заполнена. Совслуж приложил резиновую печать к последней странице. На странице остался глобус с наложенными на него серпом и молотом.
      — Вот это твоя Трудовая книжка, товарищ Аргунова, — сказал совслуж. — С этого момента ты являешься членом самой огромной республики из всех, когда-либо провозглашавшихся в истории человечества. Пусть единство рабочих и крестьян всегда будет смыслом твоей жизни, так же, как это есть смысл жизни всех Красных Граждан.
      Он протянул ей книжку.
      На первой странице сверху был напечатан лозунг:
      «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!»
      Под ним было написано имя:
      Кира Аргунова.

IV

      На руках у Киры, в тех местах, куда особенно долго впивался острый шпагат, вздулись волдыри. Это было нелегко — тащить тюки вверх на четвертый этаж восемь пролетов каменной лестницы, которая воняла кошками, и чувствовать холод камня через тонкие подошвы туфель. Каждый раз, когда она спешила вниз за новой поклажей, резво перепрыгивая через ступеньки или съезжая по перилам, она встречала тяжело дышащую и горько вздыхающую Аидию. Та медленно карабкалась вверх, прижимая узлы к груди; пар шел из ее рта с каждым словом:
      — Господи Боже!.. Пресвятая Богородица!
      Аргуновы нашли квартиру.
      Их поздравляли так, словно свершилось чудо. Реальность чуда была скреплена рукопожатием между Александром Дмитриевичем и управдомом — управляющим этим домом. После этого рукопожатия рука Александра Дмитриевича осталась пустой, в отличие от руки управдома. Три комнаты и кухня в переполненном городе стоили небольшой «благодарности».
      — Ванна? — Управдом с негодованием повторил робкий вопрос Галины Петровны. — Не глупите, гражданка, не глупите.
      Им была нужна мебель. Собравшись с духом, Галина Петровна нанесла визит в серый гранитный особняк на Каменноостровс-ком. Она несколько мгновений постояла перед величественным зданием, поднимавшимся к небу, поплотнее кутая худое тело в выцветшее пальтишко с облезлым меховым воротником. Затем она открыла сумочку и припудрила нос: она чувствовала стыд перед гранитными плитами. Она достала носовой платок из открытой сумочки: слезы причиняли боль на холодном ветру. Затем она позвонила в колокольчик.
      — Значит, ты и есть гражданка Аргунова? — произнес толстый, с лоснящимся подбородком художник-оформитель и, позволив ей войти внутрь, участливо выслушал ее объяснения.
      — Конечно, можете забрать свой хлам назад. То есть все, что мне не нужно. Оно свалено в каретном сарае. Забирайте. Не такие уж мы бессердечные. Мы знаем, какая у вас тяжелая жизнь, граждане буржуи.
      Галина Петровна бросила грустный взгляд на свое старое венецианское зеркало, на ониксовой подставке которого теперь стояло ведро с краской, и, ничего не сказав, пошла вниз, в каретный сарай на заднем дворе. Она отыскала несколько кресел без ножек, несколько бесценных предметов из старинного фарфора, умывальник, ржавый самовар, две кровати, сундук, набитый старой одеждой, и рояль Лидии; все это было завалено кучей книг из их библиотеки, старыми коробками, древесными стружками и крысиным пометом.
      Они наняли подводу, чтобы перевезти эти пожитки в маленькую квартирку на четвертом этаже старого кирпичного дома, грязные окна которого смотрели на мутный поток Мойки. Но второй раз взять подводу семья не могла. Они одолжили тачку, и Александр Дмитриевич, молчаливо-безразличный, перевозил в их новый дом узлы, оставленные у Дунаевых. Вчетвером они таскали узлы вверх по ступеням, проходя по лестничным площадкам, где закопченные двери чередовались с разбитыми окнами; раньше такие лестницы назывались «черными», ими пользовалась прислуга. Парадный вход в их новом доме отсутствовал. В нем не было электричества, водопровод был безнадежно испорчен: они должны были носить воду в ведрах с нижнего этажа. Желтые полосы, свидетельство прошедших дождей, расползлись по потолкам.
      — Здесь будет весьма уютно, нужно лишь немного уборки и художественного вкуса, — сказала Галина Петровна.
      Александр Дмитриевич вздохнул.
      Рояль разместили в столовой. На крышку рояля Галина Петровна поставила чайник без ручки и без носика — единственное, что осталось из ее бесценного чайного сервиза от Сакса. На полках из некрашеных деревянных дощечек, которые Лидия разукрасила гирляндами бумажных кружев, расставили разнокалиберные тарелки с трещинами. Под короткую ножку хромого стола подложили многократно сложенную газету. В длинные мрачные вечера фитилек, плавающий в блюдце льняного масла, отбрасывал пятно света на потолок; утром высоко под потолком вяло покачивались на сквозняке клочья сажи, похожие на паутину.
      По утрам Галина Петровна вставала первой. Она набрасывала на плечи старую шаль и изо всех сил дула в камин, чтобы занялись сырые поленья. Затем она варила пшенку на завтрак. После завтрака семья расходилась.
      Александр Дмитриевич брел два с половиной километра до своего нового предприятия — магазинчика текстильных товаров. Он никогда не ездил на трамвае, — длинные очереди томились на всех остановках, и надежды пробиться внутрь у него не было.
      Магазинчик раньше был булочной. Александр Дмитриевич не мог позволить себе новой вывески. На дверь он нацепил кусок полотна с кривыми буквами, а за стеклом одной из старых черных витрин, прикрыв позолоченный крендель, вывесил два платка и фартук. Соскоблив эмблему булочной со старых коробок, он аккуратно расставил их на пустых полках. Он весь день просиживал, пристроив замерзшие ноги возле чугунной «буржуйки», и дремал, сложив руки на животе.
      Когда заходил посетитель, он прошаркивал за прилавок и приветливо улыбался:
      — Лучшие платки в городе, гражданин. Совершенно верно, стойкие расцветки, такие же стойкие, как у заграничных товаров… Возьму ли я сало вместо денег? Конечно, гражданин крестьянин, конечно… За полфунта? Вы можете взять два платка, гражданин, и еще три фута ситца.
      Счастливо улыбаясь, он клал сало рядом с фунтом ржаной муки в большой выдвижной ящик, который служил кассой.
      Аидия после завтрака, горько вздыхая, заматывала вокруг шеи старый вязаный шарф, брала в руки корзину и шла в кооператив. Она стояла в очереди, следя за стрелкой часов на далекой башне, медленно движущейся по циферблату, и убивала время, декламируя в уме французские стихотворения, которые учила в детстве.
      — Но мне не нужно мыло, гражданин, — протестовала она, когда подходила ее очередь к некрашеному прилавку внутри вонявшего укропным рассолом и перегаром магазина. — И мне не нужно сушеной воблы.
      — Больше сегодня ничего нет, гражданка. Следующий!
      — Хорошо, хорошо. Я возьму это, — торопливо говорила Лидия. — Нужно же принести хоть что-нибудь.
      Галина Петровна после завтрака мыла тарелки, затем надевала очки и выбирала камешки из двух фунтов чечевицы, безнадежно с ними перемешанной. Со слезами, скатывавшимися по морщинам, она чистила луковицы, стирала рубашки Александра Дмитриевича в тазике с холодной водой, размалывала желуди для кофе.
      Если ей нужно было выйти на улицу, она торопливо прокрадывалась вниз по лестнице, надеясь не встретить управдома. Если же встречала его, то слишком ярко улыбалась и нараспев говорила:
      — Доброе утро, товарищ управдом!
      Товарищ управдом никогда не отвечал. Она могла прочесть молчаливый приговор в его мрачных глазах: «Буржуи. Частники».
      Киру приняли в Технологический институт. Насвистывая на ходу, каждое утро она шла туда, засунув руки в карманы старой серой шубы с высоким воротником, застегнутым до подбородка. В институте она слушала лекции, но сама разговаривала лишь с несколькими людьми. В толпе студентов она заметила много красных платков и услышала восторженные речи о красных строителях, пролетарской культуре и молодых инженерах — авангарде мировой революции. Но она не вникала в эти слова, так как раздумывала над последней математической задачкой. Во время лекций время от времени она внезапно улыбалась, просто так, ничему конкретному; улыбалась собственной смутной, неопределенной мысли. Она чувствовала, что ее закончившееся детство было как бы холодным душем — веселым, сильным и бодрящим, а теперь начиналось утро, впереди ее ждала работа, и так много предстояло сделать.
      Поздно вечером Аргуновы собирались вокруг фитилька на столе в столовой. Галина Петровна раскладывала по тарелкам чечевицу и пшенку. Их меню было не слишком разнообразным. Запасы пшена быстро таяли; то же самое происходило и с их сбережениями. Поскольку у них был лишь один масляный фитиль, после ужина Кира приносила свои книги в столовую. Она садилась за стол с книгой между локтей, зарываясь пальцами в волосы у висков. Ее раскрытые глаза поглощали кубы, круги, треугольники, словно захватывающий роман.
      Лидия рядом вышивала носовой платок, горько вздыхая:
      — Ох, это советское освещение! Что за освещение! Подумать только, ведь кто-то изобрел электричество!
      — И правда, — удивленно согласилась Кира, — здесь совсем темно. Смешно. Я никогда раньше этого не замечала.
      Однажды вечером Галина Петровна обнаружила, что готовить, кроме воды, нечего — пшено кончилось. Они остались без ужина. Лидия вздохнула над своей вышивкой:
      — Ох уж этот советский рацион!
      — И правда, — сказала Кира, — мы сегодня еще не ужинали.
      — Где ты витаешь? — гневно спросила Лидия. — Ты вообще хоть что-нибудь замечаешь?
      Вечерами время от времени Галина Петровна ворчала:
      — Женщина — инженер! Разве это профессия для моей дочери! Разве это путь для девушки? Ни одного юноши, ни одного-единственного кавалера, никто к ней не приходит. Жесткая как подошва. Ни романов. Ни деликатности. Никаких возвышенных чувств. И это моя дочь!
      В маленькой комнате, в которой Кира и Лидия ночевали, стояла только одна кровать. Кира спала на полу на матрасе. Чтобы сэкономить свет, они укладывались рано. Свернувшись калачиком под тонким шерстяным одеялом и шубой, накинутой поверх одеяла, Кира смотрела на белое пятно в темноте — фигуру Лидии в длинной ночной рубашке, стоявшую на коленях в углу перед иконами. Дрожа от холода, Лидия жарко бормотала молитвы, крестясь торопливой рукой, низко склоняясь к маленькому красному огоньку и к нескольким отблескам на суровых бронзовых ликах.
      Из своего угла на полу Кира смотрела на багряно-серое небо в окне и на золотой шпиль Адмиралтейства — далеко в холодной, туманной мгле, повисшей над Петроградом — городом, где так многое возможно.

* * *

      Виктор Дунаев проявил внезапный интерес к семье своих кузин. Он часто приходил к ним, склонялся над рукой Галины Петровны с таким видом, словно присутствовал на королевском приеме, и заразительно смеялся — почти как в цирке.
      В его честь Галина Петровна выкладывала к вечернему чаю вместо сахарина последние бесценные кусочки сахара. Он приносил с собой безупречную улыбку и последние политические сплетни, свежие анекдоты и новости о последних заграничных изобретениях, четверостишия из новых стихотворений и свое мнение о теории рефлексов, теории относительности и об общественной миссии пролетарской литературы.
      — Культурный человек, — объяснял он, — должен быть, прежде всего, человеком, созвучным своей эпохе.
      Он улыбался Александру Дмитриевичу и поспешно предлагал огонек для его самокрутки; он улыбался Галине Петровне и торопливо вскакивал каждый раз, когда вставала она; он улыбался Лидии и серьезно слушал ее бесхитростные рассуждения о вере, но сесть он всегда старался рядом с Кирой.
      Вечером 10 октября Виктор явился поздно. В девять часов вечера звяканье дверного колокольчика заставило Лидию торопливо выскочить в крошечную прихожую.
      — Виноват. Ужасно, ужасно виноват, — извинялся Виктор, улыбаясь, кидая пальто на стул, поднося руку Лидии к губам и слегка приглаживая свои непослушные волосы после незаметного взгляда в зеркало — всё в течение одной секунды.
      — Задержали в институте. Студенческий совет. Я знаю, что это неприличный час для визита, но я обещал Кире прокатиться с ней по городу, и…
      — Виктор, дорогой, это совсем не страшно, — позвала из столовой Галина Петровна, — проходи и выпей чаю.
      Крошечное пламя трепетало от каждого дыхания, в то время как все они усаживались за столом. Пять гигантских теней поднимались к потолку; хилый огонек отбрасывал треугольнички света под пятью парами ноздрей. Чай отсвечивал зеленью сквозь толстые стаканы, вырезанные из старых бутылок.
      — Я слышала, Виктор, — доверительно, словно заговорщик, прошептала Галина Петровна, — я слышала от заслуживающих доверия людей, что этот их нэп — лишь начало многих перемен. Начало конца. Следом за этим они намереваются вернуть дома и здания бывшим владельцам. Подумать только! Ты помнишь наш дом на Каменноостровском? Если бы только… Служащий в кооперативе — это он сказал мне об этом. А у него двоюродный брат в партии, он должен знать.
      — Это вполне возможно, — авторитетно подтвердил Виктор, и Галина Петровна довольно улыбнулась.
      Александр Дмитриевич налил себе еще стакан чая; он посмотрел на сахар, заколебался, взглянул на Галину Петровну и отхлебнул чай без сахара. Затем угрюмо сказал:
      — Времена сейчас ничем не лучше. Они назвали свою тайную полицию ГПУ вместо ЧК, но смысл так и остался тот же. Ты знаешь, что я слышал сегодня в магазине? Они только что раскрыли очередной антисоветский заговор и уже арестовали десятки человек. Сегодня арестовали старого адмирала Коваленского, того самого, который потерял зрение на войне, и расстреляли его без суда и следствия.
      — Это лишь слухи, — сказал Виктор, — люди любят преувеличивать.
      — Ну ладно, как бы то ни было, а еду доставать становится все проще, — сказала Галина Петровна, — мне сегодня попалась вполне приличная чечевица!
      — А я, — сказала Лидия, — купила два фунта проса.
      — И я, — отозвался Александр Дмитриевич, — заработал фунт сала.
      Когда Кира и Виктор поднялись, чтобы идти, Галина Петровна проводила их до дверей.
      — Виктор, дорогой, ты позаботишься о моей дочери, ведь правда? Не задерживайтесь допоздна! На улицах так неспокойно в наши дни. Будьте осторожны. И, Бога ради, не разговаривайте ни с какими незнакомцами. Сейчас вокруг бродят такие типы!

* * *

      Пролетка грохотала по притихшим улицам. Широкие, ровные, пустые тротуары напоминали длинные каналы, покрытые серым льдом, искрившимся под высокими фонарями, которые плыли вслед за ними, выныривая из-за извозчика.
      Изредка навстречу попадались женщины в очень коротких юбках, которые немного покачивались на заплывших ногах в плотно зашнурованных туфлях.
      Что-то похожее на черный силуэт ветряной мельницы раскачивалось на тротуаре — это неверными шагами передвигался моряк, едва не падая, сплевывая шелуху семечек и размахивая руками.
      Тяжелый, ощетинившийся штыками грузовик прогрохотал мимо извозчика; среди винтовок Кира заметила отблеск бледного лица, пробитого двумя дырами черных от страха глаз.
      Виктор говорил не умолкая:
      — Современный культурный человек должен сохранять объективный взгляд, который, независимо от его личных убеждений, дает ему возможность смотреть на наше время как на величественную историческую драму, момент огромного значения для человечества.
      — Чепуха, — сказала Кира. — Толпа существует и дает почувствовать свое существование. Это хорошо известный и отвратительный факт. В наше время толпа дала его прочувствовать с особенной мерзостью. Вот и все.
      — Это необдуманная и антинаучная точка зрения, Кира, — сказал Виктор и углубился в разглагольствование об эстетической ценности скульптуры, о современном балете и о новых поэтах, чьи произведения издавались в прелестных маленьких книжечках в блестящих белых обложках; он всегда держал новые стихи на своем столе вместе с последними социологическими трактатами. «Для равновесия», — объяснял он.
      Виктор декламировал свое любимое стихотворение в модной манере, то есть монотонно и гнусаво скандировал, при этом медленно наползая рукой на пальцы Киры. Кира отдернула руку и отвернулась к свету фонарей.
      Извозчик повернул на набережную. Кира догадалась, что они едут вдоль реки; с одной стороны черное небо спадало ниже земли в холодную унылую пустоту, сквозь которую лениво мерцали длинные серебряные ленты, расползаясь от огней, что повисли где-то очень далеко в темноте. С другой стороны особняки сплавились в черный горизонт из ваз, статуй, балюстрад. В особняках не было огней. Эхо от колотивших по мостовой подков лошади разлеталось по рядам пустых переулков.
      Виктор отпустил извозчика у Летнего сада. Они пошли, шурша ногами по ковру сухих листьев, которые никто не подметал. Ни огни, ни посетители не нарушали молчаливую заброшенность знаменитого парка. Черные своды древних дубов мгновенно поглотили город, и в промозглой, шелестящей темноте ощущался аромат мха, сопревших листьев и осени. Белые силуэты статуй стояли по краям широких, прямых дорожек.
      Виктор достал носовой платок и протер старую, влажную от росы скамейку. Они сели под статуей греческой богини с отбитым носом. Медленно вращаясь, пролетел листок и, перевернувшись в последний раз, опустился возле них.
      Рука Виктора медленно обняла плечи Киры. Она отодвинулась. Виктор подсел к ней поближе и зашептал, вздыхая, что он мечтал побыть с ней наедине, что у него были девушки, да, много девушек, женщины были очень добры к нему, но он всегда был несчастлив и одинок, ища свой идеал, что он может понять ее, что ее чувствительная душа связана условностями и еще не пробудилась к жизни — и любви. Кира отодвинулась еще дальше и попробовала сменить тему.
      Он вздохнул и спросил:
      — Кира, ты хоть когда-нибудь задумывалась о любви?
      — Нет, никогда. И никогда не буду. Мне не нравится это слово. Теперь, когда ты это знаешь, мы пойдем домой.
      Она встала. Он сжал ее запястье.
      — Нет, нет. Не сейчас.
      Она резко отвернула лицо, и страстный поцелуй, предназначенный ее губам, полоснул по щеке. Резким движением она освободилась, и это заставило его откинуться на скамейку. Она глубоко вздохнула и подняла воротник своего пальто.
      — Спокойной ночи, Виктор, — спокойно сказала она. — Я пойду домой одна.
      Он поднялся, сконфуженный, бормоча:
      — Кира. Я виноват. Я провожу тебя домой.
      — Я сказала, что пойду одна.
      — Но так же нельзя! Ты знаешь, что нельзя. Это слишком опасно. Девушка не может находиться на улице одна в такой час.
      — Я не боюсь.
      Она направилась к выходу. Он последовал за ней. Они вышли из Летнего сада. На пустынной набережной милиционер перегнулся через парапет, серьезно изучая огни, отраженные в воде.
      — Если ты меня не оставишь прямо сейчас, — произнесла Кира, — я скажу этому милиционеру, что ты — какой-то незнакомец, который пристает ко мне.
      — А я скажу ему, что ты говоришь неправду.
      — Может быть, тебе удастся доказать это — завтра утром. А до тех пор мы оба проведем ночь в каталажке.
      — Хорошо. Ступай, скажи ему.
      Кира подошла к милиционеру.
      — Извините, товарищ, — начала она и увидела, что Виктор повернулся и торопливо зашагал прочь, — пожалуйста, не можете ли вы подсказать мне, как пройти на Мойку?
      Кира шла одна по темным улицам Петрограда. Улицы, казалось, извивались вдоль заброшенных театральных декораций.
      В окнах не было огней. Над крышами на фоне плывущих облаков возвышалась церковная башенка. Казалось, что она медленно переплывала через бесстрастное угрожающее небо, готовое рухнуть на улицу.
      Фонари коптили над запертыми воротами; сквозь зарешеченные оконца глаза ночных сторожей следили за одинокой девушкой. Сонно-подозрительные милиционеры мельком косились на нее. От звука ее шагов проснулся извозчик и попытался предложить свои услуги. Матрос попытался последовать за ней, но, взглянув лишь раз на выражение ее лица, изменил свое намерение. Почувствовав ее приближение, беззвучно нырнул в разбитое подвальное окно кот.
      Уже было далеко за полночь, когда она внезапно повернула на улицу, которая казалась живой в сердце мертвого города. Она увидела желтые занавешенные квадраты света, прорезающего суровые стены; квадраты света на голых тротуарах у стеклянных дверей; далекие темные крыши, казалось, смыкались над этой узенькой расщелиной из камня и огней.
      Кира остановилась. Играл граммофон. Звук врывался в безмолвие через светящееся окно. Это была «Песня разбитого бокала».
      Это была песнь безымянной надежды, и она испугала Киру, потому что обещала так много, что Кира не могла даже сказать, что же именно. По всему ее телу прокатилась волна сильнейшего чувства, почти боли.
      Быстрые чистые ноты взрывались так, словно дрожащие струны не могли сдержать их, словно пара задорных ножек разбивала хрустальные кубки. И сверху, сквозь прорехи в истрепанных облаках, темное небо будто брызгалось светящимся порошком, похожим на осколки разбитого бокала.
      Музыка закончилась чьим-то громким хохотом. Обнаженная рука задернула занавеску за окном.
      Вдруг Кира заметила, что она не одна. Она увидела женщин с алыми нарисованными губами, напудренных до снежной белизны, в красных платках и коротких юбках, с ногами, втиснутыми в слишком туго зашнурованные ботинки. Она увидела, как какой-то прохожий взял под руку одну из женщин, как они исчезли за стеклянной дверью.
      Она поняла, где оказалась. Резко повернувшись, Кира торопливо и нервно зашагала к ближайшему повороту.
      А затем она остановилась.
      Он был высок; воротник его пальто был поднят, шляпа надвинута на глаза. Его рот, спокойный, жесткий, презрительный, был словно рот древнего вождя, который мог приказать людям пойти на смерть, а глаза были такими, что могли бы спокойно взирать на это.
      Кира прислонилась к фонарному столбу, глядя прямо ему в лицо, и улыбнулась. Она не думала, она улыбалась, оглушенная, не осознавая, что желает, чтобы он узнал ее, как она узнала его.
      Он остановился и посмотрел на нее:
      — Добрый вечер, — произнес он.
      И Кира, которая верила в чудеса, ответила:
      — Добрый вечер.
      Он шагнул ближе и, улыбаясь, взглянул на нее прищуренными глазами. Но уголки его рта не взлетели в улыбке, а двинулись вниз, изгибая его верхнюю губу презрительной дугой.
      — Совсем одна? — спросил он.
      — Ужасно — и давно, — бесхитростно ответила она.
      — Прекрасно. Пойдем.
      —Да.
      Он взял ее руку, и она пошла за ним. Он сказал:
      — Мы должны поторопиться. Я хочу выбраться с этой людной улицы.
      — Я тоже.
      — Я должен предупредить тебя: не задавай никаких вопросов.
      — У меня нет никаких вопросов.
      Она смотрела на удивительные линии его лица. Она робко, недоверчиво прикоснулась к длинным пальцам руки, которая держала ее ладонь.
      — Почему ты на меня так смотришь? — спросил он.
      Но она не ответила.
      Он сказал:
      — Боюсь, я сегодня не слишком веселый собеседник.
      — Хочешь, чтобы я тебя развлекла?
      — Хм, а для чего же еще ты здесь находишься?
      Он внезапно остановился:
      — Сколько? — спросил он. — У меня не так много денег.
      Кира посмотрела на него и поняла, почему он подошел к ней.
      Она стояла молча, глядя ему в глаза. Когда она заговорила, ее голос утратил трепетное благоговение. Спокойно и твердо она сказала:
      — Недорого.
      — Куда мы пойдем?
      — Я проходила мимо маленького сада за углом. Давай сначала пойдем туда — ненадолго.
      — А там нет поблизости милиционера?
      — Нет.
      Они уселись на ступеньках заброшенного дворца. Деревья заслоняли их от света уличного фонаря, так что их лица и стена за ними были усеяны пятнами дрожащих осколков света, круглых, удлиненных, в клеточку. Над головами в голом граните выстроились пустые окна. Особняк с горечью щеголял незатянувшимся шрамом над парадной дверью, откуда был содран герб владельца. Забор вокруг садика был искорежен, его высокие чугунные шипы пригнулись к земле, словно пики, склоненные в траурном церемониале.
      — Сними шляпу, — сказала Кира.
      — Зачем?
      — Я хочу посмотреть на тебя.
      — Тебя послали на розыски?
      — Нет. Кто послал?
      Он не ответил и снял шляпу. Ее лицо было как зеркало его красоты. В ее лице проявилось не восхищение, а изумленное, почтительное благоговение. Но она лишь произнесла:
      — Ты всегда разгуливаешь в пальто с разорванным плечом?
      — Это все, что у меня осталось. Ты всегда смотришь на людей так, словно твои глаза вот-вот лопнут?
      — Иногда.
      — На твоем месте я бы так не смотрел. Чем меньше видишь людей, тем лучше для тебя же. Если только у тебя не железные нервы и железный желудок.
      — Железные.
      — И ноги тоже железные?
      Он кончиками двух прямых пальцев легко и презрительно вздернул ее юбку высоко над коленями. Ее руки вцепились в каменные ступени. Но она не одернула юбку. Она заставила себя сидеть без движения, без дыхания, словно примерзнув к ступеням. Он смотрел на нее. Его глаза двигались вверх и вниз, но уголки его губ двигались только вниз.
      Она покорно прошептала, не глядя на него:
      — Тоже.
      — Прекрасно. Если у тебя железные ноги, так беги.
      — От тебя?
      — Нет. От всех людей. Ладно, не будем об этом. Поправь юбку. Ты не замерзла?
      — Нет. — Но юбку она одернула.
      — Не обращай внимания на то, что я говорю, — сказал он. — У тебя дома есть выпить? Предупреждаю, что сегодня ночью я намерен напиться, как свинья.
      — Почему ночью?
      — Привычка такая.
      — Это не так.
      — Откуда ты знаешь?
      — Я знаю, что это не так.
      — Что еще ты обо мне знаешь?
      — Я знаю, что ты очень устал.
      — Это точно. Я шел всю ночь.
      — Почему?
      — По-моему, я предупреждал тебя, чтобы не было никаких вопросов.
      Он посмотрел на девушку, которая сидела в пальто и прижималась к стене. Видно было лишь один серый глаз — спокойный и уверенный, а над ним — локон волос, и еще белое запястье засунутой в черный карман руки, черные вязаные чулки на ногах, плотно сжатых вместе. В темноте он полурассмотрел-полупредставил себе линию длинного тонкого рта и темный силуэт сжавшегося, немного дрожавшего стройного тела. Его пальцы обвились вокруг черных чулок. Она не шелохнулась. Он наклонился ближе к невидимому рту и прошептал:
      — Перестань на меня смотреть как на нечто невиданное. Я хочу напиться. Я хочу женщину, такую, как ты. Я хочу опуститься так низко, насколько ты сможешь затащить меня.
      Она сказала:
      — Знаешь, а ты ведь очень боишься того, что не сможешь опуститься.
      Его рука оставила ее чулки. Он посмотрел на нее чуть внимательнее и неожиданно спросил:
      — Давно ты занимаешься этим делом?
      — О… недавно.
      — Я так и думал.
      — Извини. Я старалась.
      — Как это, старалась?
      — Старалась действовать как опытная.
      — Ты маленькая глупышка. Зачем тебе это? Я бы предпочел тебя такой, какая ты есть, с этими странными глазами, которые видят слишком много… Что заставило тебя впутаться в это?
      — Мужчина.
      — Он стоил того?
      — Да.
      — Какой аппетит!
      — К чему?
      — К жизни.
      — Если нет аппетита, зачем садиться за стол?
      Он рассмеялся. Его смех прокатился по пустым окнам, такой же холодный и пустой, как эти окна.
      — Возможно, чтобы собрать под столом несколько крошек отбросов, — таких как ты. Это все еще может как-то развлечь… Сними шапку.
      Она сняла с головы шапочку. На фоне серого камня ее спутанные волосы и свет, застрявший в листьях, блестели, словно нежный шелк. Он провел пальцами по ее волосам и резко откинул ей голову назад, так сильно, что ей стало больно.
      — Ты любила этого мужчину? — спросил он.
      — Какого мужчину?
      — Того, который довел тебя до этого?
      — Любила ли… — Она внезапно смутилась, удивленная неожиданной мыслью. — Нет. Я не любила его.
      — Это хорошо.
      — А ты… когда-нибудь… — Она начала вопрос и поняла, что не может его закончить.
      — Говорят, что я способен на какие-либо чувства лишь по отношению к самому себе, — ответил он, — да и тех немного.
      — Кто сказал это?
      — Человек, который не любит меня. Я знаю многих, кто не любит меня.
      — Это хорошо.
      — Я еще не встречал человека, который бы сказал, что это хорошо.
      — Одного ты знаешь.
      — И кто же это?
      — Ты сам.
      Он вновь наклонился к ней, всматриваясь в темноту, затем отодвинулся и пожал плечами:
      — По-моему, ты думаешь обо мне совсем не то, что есть на самом деле. Я всегда хотел стать советским служащим, который торгует мылом и улыбается покупателям.
      Она сказала:
      — Ты так несчастлив.
      Его лицо было так близко, что она почувствовала его дыхание на своих губах.
      — Мне не нужна твоя жалость. Не думаешь ли ты, будто сможешь сделать меня таким же, как ты? Так не обманывай себя. Мне совершенно наплевать на то, что я думаю о тебе, и еще меньше меня волнует то, что ты думаешь обо мне. Я всего лишь такой же, как любой другой мужчина, с которым ты была в постели — и как любой, который там будет.
      Она сказала:
      — Точнее, ты бы очень хотел быть таким же, как любой другой мужчина. И еще, ты бы хотел думать, что не было ни одного другого мужчины — в моей кровати.
      Он смотрел на нее, не произнося ни слова. Затем спросил резко:
      — Ты… уличная женщина?
      Она спокойно ответила:
      — Нет.
      Он вскочил на ноги:
      — Тогда кто ты?
      — Сядь.
      — Отвечай.
      — Я приличная девочка, которая учится в Технологическом институте, и чьи родители вышвырнули бы ее из дома, если бы узнали, что она разговаривала на улице с незнакомым мужчиной.
      Он посмотрел на нее: она сидела на ступеньках у его ног, глядя вверх ему в лицо. Он не видел ни страха, ни мольбы в ее глазах, только вызывающее спокойствие.
      Он спросил:
      — Почему ты так поступила?
      — Я хотела узнать тебя.
      — Зачем?
      — Мне понравилось твое лицо.
      — Ты маленькая глупышка. Если бы я был кем-нибудь другим, я, может быть… действовал бы иначе.
      — Но я знала, что ты не кто-нибудь другой.
      — А разве ты не знаешь, что так делать нельзя?
      — Мне все равно.
      Он внезапно улыбнулся, спросив:
      — Хочешь, я кое в чем признаюсь?
      — Да.
      — Я ведь в первый раз пытался… купить женщину.
      — Зачем же ты решил это сделать сегодня?
      — Не все ли равно. Я шел несколько часов. И во всем городе нет дома, куда бы я мог войти сегодня ночью.
      — Почему?
      — Не задавай вопросов. Я не мог заставить себя подойти к какой-нибудь из… из тех женщин. Но ты… мне понравилась твоя странная улыбка. Что ты делала в такой час и на такой улице?
      — Я поссорилась кое с кем, а денег на извозчика не было, я пошла домой одна и — заблудилась.
      — Благодарю тебя за этот необычный вечер. Он останется незабываемым впечатлением о моей последней ночи в этом городе, и я унесу его с собой.
      — Твоей последней ночи?
      — Я ухожу на рассвете.
      — Когда ты вернешься?
      — Никогда — я надеюсь.
      Она медленно поднялась и стояла, рассматривая его. Затем спросила:
      — Кто ты?
      — Если я даже и верю тебе, я не могу сказать этого.
      — Я не могу позволить тебе уйти навсегда!
      — Да и я бы тоже хотел тебя увидеть еще раз. Я ухожу недалеко. Возможно, я вернусь в город.
      — Я дам тебе свой адрес.
      — Нет. Ты живешь не одна. Я не могу войти в чей-то дом.
      — Могу ли я прийти в твой?
      — У меня нет дома.
      — Но тогда…
      — Давай встретимся здесь — через месяц. Если я буду еще жив, если я все еще смогу войти в город — я буду ждать тебя здесь.
      — Я приду.
      — Десятого ноября. Но давай встретимся при дневном свете. В три часа дня. На этих ступеньках.
      —Да.
      — Ну вот. Это такое же безумие, как и наша сегодняшняя встреча. А теперь тебе пора домой. Ты не должна разгуливать в такое время.
      — Но куда пойдешь ты?
      — Я буду идти до рассвета. А он уже через несколько часов. Пойдем.
      Она не спорила. Он взял ее за руку. Кира пошла за ним. Они перешагнули через согнутые прутья изуродованного забора. Улица была безлюдна. Извозчик, стоявший далеко на углу, поднял голову на звук шагов. Он тронулся. Четыре подковы рванулись вперед, разрывая тишину.
      — Как тебя зовут? — спросила она.
      — Лео. А тебя?
      — Кира.
      Извозчик подъехал. Он протянул кучеру банкноту.
      — Скажи ему, куда тебе нужно ехать, — сказал он.
      — До свидания, — сказала Кира, — через месяц.
      — Если я еще буду жив, — сказал он, — и если не забуду.
      Она вскарабкалась на сиденье и, встав на колени, всматривалась в окошечко пролетки. Когда она тронулась, непокрытые волосы Киры всколыхнулись в воздухе, она смотрела на мужчину, который стоял, глядя ей вслед.
      Извозчик завернул за угол, а она оставалась на коленях, только ее голова поникла. Беспомощная рука лежала на сиденье ладонью кверху; и Кира чувствовала, как кровь стучит в пальцах.

V

      Галина Петровна каждое утро выговаривала:
      — Что с тобой происходит, Кира? Ты не обращаешь внимания, ешь ты или нет. Ты не обращаешь внимания, мерзнешь ты или нет. Ты не слышишь тех, кто с тобой разговаривает. В чем дело?
      Вечерами Кира возвращалась домой из института и, затаив дыхание, следила за каждой высокой фигурой, тревожно впиваясь глазами в каждый поднятый воротник. Она не надеялась найти его в городе; она не хотела его найти. Она никогда не задумывалась над тем, любит ли он ее. У нее не было никаких мыслей о нем, кроме той, что он существует. Но для нее оказалось тяжело помнить, что существует что-то помимо него.
      Однажды, когда она вернулась домой, дверь открыла Галина Петровна с красными, заплаканными глазами.
      — Ты получила хлеб? — было первым вопросом, брошенным в холодную щель приоткрытой двери.
      — Какой хлеб? — спросила Кира.
      — Какой хлеб? Твой хлеб! Институтский хлеб! Сегодня ты должна была его получить! Только не говори, что это вылетело у тебя из головы!
      — Я совсем забыла!
      — О, Господи! Боже мой!
      Галина Петровна тяжело села, и ее руки беспомощно упали.
      — Кира, что с тобой происходит! Получает паек, на который и котенка не прокормишь, и даже о нем забывает! Хлеба нет! О, Боже милосердный!
      В темной столовой Лидия сидела у окна, заштопывая чулки под светом уличного фонаря. Александр Дмитриевич дремал, положив голову на стол.
      — Хлеба нет, — возвестила Галина Петровна. — Ее величество забыла о нем.
      Лидия усмехнулась. Александр Дмитриевич вздохнул и поднялся.
      — Я пойду на кровать, — пробормотал он. — Когда спишь, голод чувствуется не так сильно.
      — Сегодня ужина не будет. Проса совсем не осталось. Трубы лопнули. В доме нет воды.
      — Я не голодна, — сказала Кира.
      — У тебя одной на всю семью есть хлебная карточка. Но, Боже, ты, кажется, совсем не думаешь об этом!
      — Я виновата, мама. Я получу хлеб завтра.
      Кира зажгла фитилек. Лидия подвинула свое шитье поближе к маленькому пламени.
      — Ваш отец ничего не продал сегодня в этом своем магазине, — сказала Галина Петровна.
      Спицы Лидии позвякивали в тишине.
      Резко, настойчиво зазвенел дверной колокольчик.
      Галина Петровна нервно вздрогнула и поспешила открыть дверь.
      Тяжелые сапоги пробухали через прихожую.
      Управдом вошел без приглашения, его сапоги оставляли грязные следы на полу в столовой. Галина Петровна семенила за ним, тревожно комкая свою шаль. Он держал в руке лист бумаги.
      — Из-за этого происшествия с водопроводными трубами, гражданка Аргунова, — не снимая шапки сказал он, швыряя лист на стол, — домовой комитет утвердил резолюцию собрать с жильцов деньги в соответствии с их социальным положением на замену водопроводных труб, в дополнение к квартплате. Здесь список, кто сколько платит. Деньги должны быть завтра утром, не позднее десяти. До свидания, гражданка.
      Галина Петровна закрыла за ним дверь и трясущейся рукой поднесла бумагу к огню.
      Дубенко — Рабочий — в кв. 12….3 млн. рублей.
      Рыльников — Сов. служащий — в кв. 13…. 5 млн. рублей.
      Аргунов — Частник — в кв. 14…. 50 млн. рублей.
      Бумажка упала на пол; лицо Галины Петровны упало на ее руки на столе.
      — В чем дело, Галина? Сколько там? — послышался из спальни голос Александра Дмитриевича.
      Галина Петровна подняла голову.
      — Здесь… не много. Спи. Я скажу тебе завтра. — У нее не было носового платка; она вытерла глаза уголком своей шали и прошаркала в спальную.
      Кира склонилась над учебником. Маленькое пламя колыхалось, танцуя по страницам. Единственного предложения, которое она могла бы прочитать или запомнить, в книге напечатано не было: «… если я все еще буду жив — и если не забуду…».

* * *

      Студенты получали хлебные карточки и бесплатные трамвайные билеты. В старых неуютных помещениях Технологического института они простаивали в очередях, чтобы получить карточки. Затем в студенческом кооперативе они опять стояли в очереди, чтобы получить хлеб.
      Кира прождала час. Служащий за прилавком совал ломти черствого хлеба в медленно движущуюся вдоль него цепочку студентов. Затем нырял рукой в бочку, чтобы выудить селедку, обтирал руку о хлеб и сгребал измятые бумажные банкноты. Незавернутые хлеб и сельдь исчезали в портфелях, набитых книгами. Студенты весело насвистывали и отбивали ногами чечетку по полу, усыпанному опилками.
      Молодая женщина, которая стояла в очереди за Кирой, внезапно с дружеской, доверительной усмешкой оперлась о ее плечо, хотя Кира никогда ее прежде не видела. У женщины были широкие плечи, она носила мужскую кожаную куртку; ее короткие толстые ноги были обуты в плоские мужские полуботинки; красный платок был аккуратно повязан поверх коротких прямых волос; ее глаза были широко расставлены на круглом веснушчатом лице; тонкие губы были сведены с такой очевидной и страстной целеустремленностью, что казались слабыми; перхоть белела на черной коже плеч ее куртки. Она ткнула в направлении большого плаката, призывавшего всех студентов принять участие в выборах в Студенческий совет, и спросила:
      — Ты идешь днем на собрание, товарищ?
      — Нет, — ответила Кира.
      — Но ты должна пойти, товарищ. Непременно. Это колоссально важно. Ты обязательно должна проголосовать.
      — Я никогда в жизни не голосовала.
      — Так ты первокурсница, товарищ?
      — Да.
      — Замечательно! Замечательно! Разве это не прекрасно?
      — Что прекрасно?
      — Начать свое образование в такое славное время, как сейчас, когда наука свободна и возможности открыты для всех. Я понимаю, это в новинку для тебя и должно показаться очень странным. Но не бойся, дорогуша. Я здесь старожил. Я тебе помогу.
      — Я ценю Ваше предложение, но…
      — Как тебя зовут, дорогуша?
      — Кира Аргунова.
      — Меня Соня. Просто Товарищ Соня. Так меня все зовут. Знаешь, я чувствую, что мы будем прекрасными друзьями. Больше всего люблю помогать умным молодым студентам, таким, как ты.
      — Но, — сказала Кира, — я что-то не припомню, чтобы сказала что-то особенно умное.
      Товарищ Соня громко рассмеялась.
      — Но я знаю девушек, и я знаю женщин. Мы — новые женщины, которые стремятся получить полезное для общества образование и занять свое место рядом с мужчинами в мировом производстве — вместо нудной работы на кухне, — должны сплотиться. Ничего не радует меня больше, чем новая женщина-студентка. Товарищ Соня всегда будет твоим другом. Товарищ Соня — это друг для всех.
      Товарищ Соня улыбнулась. Она улыбнулась прямо в глаза Киры, словно мягко и необратимо забирая в свои руки эти глаза и скрытый за ними мозг. Улыбка Товарища Сони была дружеской; теплое, настойчивое дружелюбие, взявшее на себя первую роль и намеренное ее сохранить.
      — Спасибо, — сказала Кира. — Что ты хочешь, чтобы я сделала?
      — Ну, начнем с того, товарищ Аргунова, что ты должна пойти на собрание. Мы выбираем наш Студенческий совет на год. Нас ждет жестокая борьба. Есть среди старых студентов сильный антипролетарский элемент. Ну, ты знаешь — наши классовые враги. Молодые студенты, такие, как ты, должны поддерживать кандидатов от нашей партячейки, которые, собственно, и стоят на страже твоих интересов.
      — Ты одна из кандидатов партячейки, Товарищ Соня?
      Товарищ Соня расхохоталась:
      — Вот видишь? Я говорила тебе, что ты умна. Да, я одна из них. Состою в совете в течение двух лет. Тяжелая работа. Но что я могу сделать? Товарищи студенты выбрали меня, и я должна выполнять свой долг. Ты просто иди со мной, а я скажу тебе, за кого голосовать.
      — А… — сказала Кира. — А что потом?
      — Я расскажу тебе. Все Красные студенты несут ту или иную общественную нагрузку. Ты же не хочешь, чтобы тебя подозревали в буржуазных наклонностях. Я организую марксистский кружок — небольшую группу молодых студентов, где я -— председатель, — чтобы изучать настоящую пролетарскую идеологию, которая нам пригодится, когда мы войдем в мир и будем служить Пролетарскому государству. Ведь для этого все мы и учимся, не так ли?
      — А тебе не приходила в голову такая мысль, — начала Кира, — что я, может быть, здесь по очень необычной причине? Я хочу научиться делу, которое мне нравится, и только потому, что оно мне нравится.
      Товарищ Соня посмотрела в серые глаза товарища Аргуновой и поняла, что совершила ошибку.
      — Что же, — сказала Товарищ Соня, уже не улыбаясь, — как хочешь.
      — Но я думаю, что пойду на собрание, — сказала Кира, — и, думаю, буду голосовать.

* * *

      Амфитеатр из переполненных скамеек возвышался, словно плотина, так и не сдержавшая волны студентов, которые выплеснулись на ступеньки в проходах, на подоконники, на низкие шкафы и на пороги открытых дверей.
      Юный оратор стоял на трибуне, потирая ладони, словно торговец за прилавком. Его лицо выглядело словно выцветшая реклама из витрины магазина: требовалось чуть больше цвета, чтобы сделать его волосы белыми, его глаза голубыми, его кожу здоровой. Бледные губы не создавали никакого обрамления для темного провала рта, который он широко раскрыл, выкрикивая во внимательно слушавшую аудиторию слова, как боевые приказы.
      — Товарищи! Двери науки открыты для нас, сыновей труда! Наука сегодня в наших собственных мозолистых руках! Мы переросли старую буржуазную ложь об объективной беспартийности науки. Наука не беспартийна. Наука — это оружие в классовой борьбе. Мы здесь не для того, чтобы потворствовать своим личным мелочным амбициям. Мы переросли слюнявый эгоизм буржуя, который скулил из-за своей личной карьеры. Наша единственная цель поступления в Красный Технологический институт — это выучиться на достойных бойцов авангарда Пролетарской Культуры и Созидания!
      Выступивший покинул трибуну, потирая ладони. Некоторая часть публики шумно захлопала. Большинство же осталось безучастным и не вынимало рук из карманов старых пальто или из-под парт.
      Кира наклонилась к веснушчатой девушке позади себя и спросила:
      — Кто это?
      Девушка прошептала:
      — Павел Серов. Из партячейки. Член партии. Будь осторожна. У них везде свои шпионы.
      Студенты сидели беспорядочной, доходящей до потолка толпой, состоящей из бледных лиц и старых, бесформенных пальто. Но их разделяла невидимая линия. Линия, которая не пролегла прямо поперек скамеек, а зигзагами проползла по залу. Линия, которую никто не мог видеть, но все чувствовали; линия тонкая и аккуратная, как острое лезвие ножа. Одна сторона носила упраздненные новыми правителями зеленые студенческие фуражки, носила их гордо, вызывающе, словно знак отличия и превосходства; другая сторона носила красные косынки и щегольские военные кожаные куртки. Первая сторона, большая, тоже выставила на трибуну ораторов, которые напомнили аудитории, что студенты всегда знали, как бороться против тирании, независимо от того, какой у нее цвет. Гром аплодисментов прокатился от потолка до подножия трибуны, аплодисментов слишком громких, слишком долгих, горячих, торжествующих, словно это был единственный путь, оставленный людям, чтобы выразить себя, словно их руки говорили больше, чем могли произнести их голоса.
      Вторая сторона смотрела на них без улыбки, холодными глазами. Ее ораторы воинственно ревели о Диктатуре Пролетариата, не обращая внимания на внезапный смех, который, казалось, возникал из ниоткуда. Шелуха семечек бесстыдно летела точно в носы выступавшим. Студенты были молоды и слишком уверены в том, что им нечего бояться. Они впервые поднимали голоса в то время, когда всю страну давным-давно заставили замолчать. Они были благородно-вежливы со своими врагами, и их враги были вежливо-благородны и называли их «товарищи». Все они осознавали, что идет безмолвная борьба не на жизнь, а на смерть; но только одна сторона, меньшая, знала, чья будет победа. Молодые и самоуверенные в своих кожаных куртках и красных косынках, они смотрели со смертоносной терпимостью на тех, других, таких же молодых и самоуверенных, но эта терпимость сверкала холодом припрятанной винтовки, и они были уверены, что очень скоро подойдет и ее очередь.
      Павел Серов наклонился к соседу, стройному юноше с худым, истощенным лицом, и прошептал:
      — Вот такие речи здесь выдают. Сколько еще предстоит работы! Посмел бы кто-нибудь на фронте…
      — Фронт, товарищ Серов, — ответил мягкий, невыразительный голос его соседа, — изменился. Внешний враг разбит. Так что теперь нам нужно окапываться на внутреннем фронте.
      Он наклонился ближе к товарищу Серову. Его длинные тонкие пальцы прижались к парте; он слегка приподнял один палец и медленно покачал им, обводя аудиторию от стены до стены.
      — На внутреннем фронте, — прошептал он, — нет гранат, нет пушек. Когда наши враги падают — нет крови или криков. Мир никогда не узнает, когда они были убиты. Иногда они и сами этого не знают. Сейчас, товарищ Серов, настало время борцов за Красную Культуру.
      Когда закончилось последнее выступление, было проведено голосование. Кандидаты по очереди покидали аудиторию, в то время как другие выступали с речами о них; затем поднимались руки, и студенты, встав на столы и размахивая карандашами, подсчитывали голоса.
      Кира увидела Виктора, выходящего наружу, и услышала слова ого сторонника о мудрости товарища Виктора Дунаева, который руководствуется духом взаимопонимания и сотрудничества; обе стороны зааплодировали, обе стороны проголосовали за товарища Дунаева. Кира не голосовала.
      — Кандидата Павла Серова просим удалиться, — возвестил председатель собрания. — Слово предоставляется товарищу Пресняковой.
      Под грохот аплодисментов Товарищ Соня выскочила на трибуну, сдернула красную косынку и самозабвенно тряхнула короткими, взъерошенными волосами.
      — Просто Товарищ Соня! — представилась она собравшимся. — Сердечный пролетарский привет всем! И особенно — нашим товарищам женщинам! Ничто не радует меня так сильно, как вид повой женщины-студентки, женщины, вырвавшейся из векового рабства тарелок и пеленок. Поэтому я здесь — Товарищ Соня — к вашим услугам! — Она подождала, пока затихнут аплодисменты.
      — Товарищи студенты! Мы должны бороться за наши права! Мы должны научиться выражать нашу пролетарскую волю и заставить наших врагов призадуматься. Мы должны наступить нашим пролетарским сапогом на их белые глотки и на их предательские планы. Наши Красные школы только для красных студентов. Студенческий совет должен стоять на страже пролетарских интересов. Ваша задача — избрать тех, чья пролетарская преданность вне всяких сомнений. Вы слышали выступление товарища Серова. Я здесь для того, чтобы сказать вам, что он опытный боец в рядах коммунистов, член партии еще с. дореволюционного времени, боец Красной Армии. Давайте же все проголосуем за коренного пролетария, красноармейца, героя Мелитополя, товарища Павла Серова!
      Под грохот аплодисментов ее тяжелые башмаки пробухали вниз по ступенькам трибуны, живот ее вздрагивал, лицо расплылось в широченной улыбке, ладонью она вытирала капельки пота под носом.
      Товарищ Серов был избран; так же, как и Товарищ Соня; так же, как и товарищ Дунаев; но также были избраны и члены из числа зеленых фуражек. Они составили две трети нового Студенческого совета.
      — И чтобы закрыть собрание, товарищи, — прокричал председатель, — мы споем нашу старую песню: «Дни нашей жизни».
      Нестройный хор торжественно загудел:
      Быстры, как волны.
      Дни нашей жизни…
      Это была старая застольная песня, выросшая до звания студенческого гимна; медленная, печальная мелодия с показной веселостью в раскатах ее неодухотворенных нот, родившаяся задолго до революции в душных комнатах, где небритые мужчины и мужеподобные женщины обсуждали философию и с показной бравадой глотали дешевую водку за тщету всего земного.
      Кира нахмурилась; она не пела; она не знала эту старую песню и не желала учить ее. Она заметила, что студенты в кожанках и красных косынках тоже безмолвствуют.
      Когда песня закончилась, Павел Серов прокричал:
      — А теперь, товарищи, наш ответ!
      В первый раз в Петрограде Кира услышала «Интернационал». Она пыталась не слушать его слов. Эти слова говорили об униженных, голодных рабах, о тех, «кто был ничем, а станет всем»; в величественном кубке музыки эти слова не опьяняли, как вино, не внушали ужас, как кровь; они были серыми, как сточная вода.
      Но музыка звучала, словно четкий и уравновешенный марш тысяч ног, словно барабаны, в которые ударяют твердые и неторопливые руки. Музыка напоминала топот солдат, марширующих на рассвете на победный бой: песня будто поднималась с пылью дорог из-под солдатских сапог, словно сами солдатские подметки отбивали ее по земле.
      Мелодия звучала тихо, со спокойствием необъятной силы, постепенно нарастая в еще сдерживаемом, но вскоре ставшем неконтролируемым экстазе, ноты поднимались, трепетали, повторялись, слишком восхитительные, чтобы кто-то мог сдержать их; они были словно руки, вознесенные и машущие среди развевающихся знамен.
      Это был гимн, обладающий силой марша, и марш, обладающий волшебством гимна. Это была песня солдат, несущих священные знамена, и священников, несущих мечи. Это был гимн во славу силы. Все должны были вставать, когда звучал «Интернационал».
      Кира стояла, улыбаясь музыке.
      — Это первая красивая вещь, которую я обнаружила в революции, — сказала она своей соседке.
      — Осторожней, — прошептала веснушчатая девушка, пугливо оборачиваясь вокруг, — кто-нибудь может услышать тебя.
      — Когда все это закончится, — сказала Кира, — когда даже последняя память об их республике будет вытравлена из истории
      — какой из этого выйдет величественный похоронный марш!
      — Ты что, идиотка? О чем ты говоришь!..
      Мужская рука схватила запястье Киры и развернула ее.
      Она взглянула в два серых глаза, которые казались глазами ручного тигра, но не было полной уверенности в том, действительно ли он приручен или нет. На его лице было четыре прямых линии: две брови, рот и шрам на правом виске.
      В течение нескольких секунд они стояли лицом к лицу, молча, ираждебные, пораженные глазами друг друга.
      — Сколько, — спросила Кира, — вам заплатили за шпионство? Она попробовала освободить свое запястье. Но он крепко держал ее:
      — Ты знаешь, где место таким девочкам, как ты?
      — Да. Там, где таких мужчин, как вы, не пустили бы даже через черный ход.
      — Ты, должно быть, новенькая здесь. Я бы посоветовал тебе быть осторожнее.
      — У нас скользкие ступеньки, а нужно подняться на четвертый этаж, так что будьте осторожны, когда придете арестовывать меня.
      Он отбросил ее запястье. Она посмотрела на молчаливый рот — он говорил о многих прошедших сражениях больше, чем шрам на его лбу; он также говорил о том, что появится еще много новых ран.
      «Интернационал» звенел, словно шаг, отбиваемый по земле сапогами солдат.
      — Ты что, необыкновенно храбрая или просто глупая? — спросил он.
      — Попробуйте сами разузнать это.
      Он пожал плечами, повернулся и зашагал прочь. Он был высок и молод. Он носил кепку и кожанку. У него была походка солдата, его шаги были неторопливы и очень уверенны.
      Студенты пели «Интернационал», его восторженные звуки поднимались, трепетали, повторялись…
      — Товарищ, — прошипела веснушчатая девушка, — что ты наделала?

* * *

      Первым звуком, который Кира услышала, когда позвонила в дверной колокольчик, был кашель Марии Петровны. Затем повернулся ключ. В следующий момент волна дыма ударила ей в лицо. Сквозь дым она разглядела слезящиеся глаза Марии Петровны, трясущейся в ужасном кашле, и ее распухшую ладонь, прикрывавшую рот.
      — Кира, дорогая, заходи, заходи, — выдавила Мария Петровна. — Не бойся. Это не пожар.
      Кира окунулась в серый туман, который врезался в ее глаза словно едкий лук; Мария Петровна шаркала следом за ней, болезненно чередуя слова и кашель:
      — Это печка… эти советские дрова… мы достали… не загораются… так отсырели, что нельзя… Не снимай пальто, Кира… слишком холодно. Мы открыли окна.
      — Ирина дома?
      — Точно, она здесь, — чистый, звонкий голос Ирины прозвенел откуда-то из тумана, — если только сможешь найти ее.
      В столовой огромное двойное окно было открыто; водоворот дыма бурлил вокруг него, захлебываясь холодным воздухом улицы. Ирина сидела за столом, дуя на застывшие и посиневшие пальцы, на ее плечи было наброшено зимнее пальто.
      Мария Петровна отыскала дрожащую маленькую тень в углу за буфетом и вытащила ее на свет.
      — Ася, поздоровайся с кузиной Кирой.
      Ася угрюмо смотрела, глаза ее были красные, а маленький влажный нос прятался в отцовском меховом воротнике.
      — Ася, ты слышишь меня? И где твой носовой платок? Скажи «здравствуйте» кузине Кире.
      — Здравствуйте, — пробормотала Ася, глядя в пол.
      — Почему ты сегодня не в школе, Ася?
      — Закрыта, — вздохнула Мария Петровна. — Школа закрыта на две недели. Нет дров.
      В тумане хлопнула дверь. Вошел Виктор.
      — О, здравствуйте, Кира, — холодно сказал он. — Мама, когда прекратится этот дым? Как можно учиться в такой адской атмосфере? О, мне, конечно, все равно. Если я не сдам экзамены, всего лишь не будет хлебных карточек для семьи!
      Когда он вышел, дверь хлопнула еще сильнее.
      Кира присела, рассматривая набросок Ирины. Ирина училась рисованию и посвящала много времени благоговейному исследованию древних шедевров в музеях; но ее быстрая рука и злонамеренный глаз создавали нахальные изображения, подходящие для газет. Она рисовала карикатуры, когда бы ей ни предложили и во все остальное время. Рисовальная доска лежала на ее коленях. Время от времени она откидывала голову и волосы назад, чтобы быстро взглянуть сквозь дым на Асю: она рисовала набросок со своей маленькой сестры. На бумаге Ася была превращена в домового с огромными усами и животом, колдующего на спине улитки.
      Василий Иванович вернулся домой с рынка. Он довольно улыбался. Простояв на рынке весь день, он продал люстру из гостиной. Ему за нее хорошо заплатили. Его улыбка стала шире, когда он увидел Киру, и он приветливо кивнул ей. Мария Петровна поставила перед ним миску с горячим супом. Она спросила робко:
      — Не хочешь ли немного супа, Кира?
      — Нет, спасибо, тетя Маруся. Я только что пообедала.
      Она знала, что у Марии Петровны осталась только одна порция супа, припасенная для Василия Ивановича, и она видела, что Мария Петровна вздохнула с облегчением.
      Василий Иванович ел, разговаривая с Кирой так, словно она была его персональной гостьей; так он разговаривал лишь с немногими из их гостей, поэтому Мария Петровна и Ирина тревожно наблюдали за улыбкой, столь редкой на его лице.
      Он усмехнулся:
      — Взгляни-ка на Иринины рисунки. Малюет весь день напролет. Неплохо, а, Кира? Это я про рисунки. Как Виктор в институте? Не последний, надеюсь… Ну, ладно, и в нас еще кое-что осталось. Да, в нас еще кое-что осталось.
      Он внезапно наклонился вперед над супом, его глаза сверкнули, голос понизился:
      — Ты читала вечерние газеты, Кира?
      — Да, дядя Василий. Вас что-то заинтересовало?
      — Новости из-за границы. Конечно, в этой заметке не сказали многого. Они бы ни за что не пропустили. Но ты-то умеешь читать между строк. Лишь взгляни в нее и запомни мои слова. Европа зашевелилась. Ждать осталось недолго… и скоро…
      Мария Петровна нервно закашляла. Она привыкла к этому; в течение пяти лет она слушала то, что Василий Иванович вычитывал между строк — о грядущем освобождении, которое так и не приходило. Она вздохнула, даже не пытаясь спорить. Василий Иванович довольно усмехнулся:
      — И когда это произойдет, я готов начать опять с того момента, когда пришли они. Это будет нетрудно. Конечно, они закрыли мой магазин и растащили всю обстановку, но… — Он наклонился ближе к Кире, шепча: — Я знаю, куда они унесли ее. Я знаю, где все это сейчас.
      — Вы знаете, дядя Василий?
      — Я отыскал манекены в государственном обувном магазине на Большом проспекте, а кресла — в фабричной столовой на Выборгской стороне; а люстра — люстра в новом Табачном тресте. Я не зря терял время. Я готов. Как только времена изменятся — я буду знать, где все это найти, и я снова открою свой магазин.
      — Это чудесно, дядя Василий. Я рада, что они не разломали вашу мебель или не сожгли ее.
      — Да, на мое счастье, они не сделали этого. Она все еще почти как новая. Я видел трещину на одном из манекенов — это позор, но это можно исправить. А… о, это самая забавная вещь, — он лукаво захохотал, как будто ему удалось перехитрить своих врагов,
      — вывески, Кира, ты помнишь мои вывески — позолоченное стекло с черными буквами? Так вот, я даже их нашел. Они висят над кооперативом около Александровского рынка. На одной стороне читаем: «Государственный кооператив», но с другой, с другой стороны все еще видно: «Василий Дунаев. Меха».
      Он уловил выражение глаз Марии Петровны и нахмурился.
      — Маруся уже больше ни во что не верит. Она не думает, что мы все это получим обратно. Она так легко потеряла веру. Как насчет этого, Кира? Ты думаешь всю свою жизнь прожить под Красным Сапогом?
      — Нет, — сказала Кира, — это не может длиться вечно.
      — Конечно, не может. Определенно не может. Вот и я говорю
      — не может. — Он неожиданно поднялся. — Иди сюда, Кира, я тебе кое-что покажу!
      — Василий, — вздохнула Мария Петровна, — разве ты не доешь суп?
      — При чем тут суп? Я не голоден. Идем в мой кабинет, Кира.
      В кабинете Василия Ивановича совсем не осталось мебели, кроме стола и одного стула. Он отпер ящик стола и вытащил узелок из старого пожелтевшего носового платка. Он развязал тугой узел и, гордо и счастливо улыбаясь, распрямив сгорбленные плечи, показал Кире аккуратно перевязанные пачки крупных купюр царских времен.
      Это были большие пачки, в них содержалось многотысячное состояние.
      Кира задохнулась:
      — Но, дядя Василий, они… они ничего не стоят. Их запрещено использовать и даже хранить. Это… опасно.
      Он рассмеялся:
      — Конечно, они ничего не стоят — сейчас. Но подожди немного и увидишь. Настанет день, когда положение дел изменится. Ты увидишь, как много вот здесь, в моем кулаке.
      — Но, дядя Василий, где вы достали их?
      — Я купил их. Тайно, конечно. У спекулянтов. Это опасно, но их можно достать. Это мне обошлось недешево. Я скажу тебе, почему я купил так много. Ты понимаешь, как раз… как раз перед тем, как они национализировали магазин… Я задолжал крупную сумму — за мои новые витрины, я получил их из-за границы, из Швеции, ни у кого в городе не было таких. Когда они отняли магазин, они своими сапогами расколотили витрины, но это неважно, я все еще должен за них одной фирме. Сейчас для меня нет никакой возможности заплатить — нельзя посылать деньги за границу, но я жду. Я не могу заплатить за них этим дрянным советским бумажным хламом… ха, за границей ими не воспользовались бы даже в туалете. И нельзя достать золото. Но это — это будет почти как золото. И я оплачу свой долг. Я проверил. Старик из той фирмы умер, но его сын жив. Он сейчас в Берлине. Я ему заплачу. Я не люблю быть в долгу. Я никогда в жизни никому не был должен ни рубля. — Он взвесил бумажный сверток на своей огромной ладони и мягко сказал: — Послушай один совет старика, Кира. Никогда не оглядывайся назад. Прошлое мертво. Но всегда есть будущее. Всегда есть будущее. И в этом мое будущее. Прекрасная идея, а, Кира, собирать деньги?
      Кира выдавила улыбку, отвернулась от него в сторону и прошептала:
      — Да, дядя Василий, очень хорошая идея.
      Прозвенел входной колокольчик. Затем они услышали в прихожей девичий звонкий смех. Василий Иванович нахмурился.
      — Опять она здесь, — сердито сказал он. — Вава Миловская. Подруга Виктора.
      — В чем дело, дядя Василий, она Вам не нравится?
      Он пожал плечами.
      — Да нет, наверное, она неплохая. Она не то чтобы не нравится мне. Просто в ней нет ничего, что могло бы нравиться. Всего лишь легкомысленная молоденькая женщина. Не такая девушка, как ты, Кира. Пойдем, я думаю, ты с ней должна познакомиться.
      Вава Миловская стояла в центре столовой словно два светлых круга: нижний и больший — длинная юбка из розового накрахмаленного ситца; верхний и меньший — завитая хризантема блестящих черных кудрей. Ее платье было всего лишь из ситца, но оно было новым и, очевидно, дорогим. Кроме того, она носила узкий бриллиантовый браслет.
      — Добрый вечер, Василий Иванович! — пропела она. Ее розовая юбка взметнулась, когда она подпрыгнула, положив руки на его плечи, и чмокнула его в суровый лоб.
      — А это — я знаю — Кира. Кира Аргунова. Я так рада наконец-то познакомиться с вами, Кира!
      Виктор вышел из своей комнаты. Вава несколько раз повторила, что пришла проведать Ирину, но он знал, как знали и все остальные, кто был действительный объект ее визита. Он смотрел на нее, улыбался, трепал Асю за ухо, подразнивая ее, принес теплую шаль Марии Петровне, когда та закашлялась, рассказывал анекдоты и однажды даже заставил Василия Ивановича, который угрюмо сидел в темном углу, улыбнуться шутке.
      — Я кое-что принесла, чтобы показать всем вам, — таинственно возвестила Вава, доставая маленький сверток из своей сумочки. — Кое-что… кое-что очаровательное. Такого вы еще никогда не видели.
      Все головы склонились над столом, над крошечной круглой оранжево-золотой коробочкой. Вава прошептала волшебные слова:
      — Из-за границы.
      Они благоговейно смотрели на нее, боясь дотронуться. Вава гордо зашептала не дыша, стараясь придать голосу непринужденность:
      — Пудра. Французская. Настоящая французская. Контрабанда. Одна из папиных пациенток дала ее ему — как часть платы.
      — Ты знаешь, — сказала Ирина, — я слышала, что за границей пользуются не только пудрой, но — представьте — губной помадой!
      — Да, — сказала Вава, — и эта женщина, папина пациентка, пообещала достать мне губную помаду в следующий раз.
      — Вава! Ты же не осмелишься пользоваться ей!
      — О… Я не знаю. Может быть, чуть-чуть. Время от времени.
      — Ни одна порядочная женщина не красит губы, — сказала Мария Петровна.
      — Но говорят, что там, за границей, красят — и это совершенно нормально.
      — Заграница, — жалобно вздохнула Мария Петровна, — такое место, должно быть, и вправду где-то существует, а? Заграница…

* * *

      Снег не выпал, но сильный мороз сковал слякоть на тротуарах. Выросли первые сосульки, похожие на усы у ртов водосточных труб. Небо было чистым, сверкающим холодными блестками льда. Люди передвигались медленно, неуклюже, будто учились кататься на коньках; иногда они поскальзывались и вскидывали высоко в воздух беспомощную ногу, хватаясь за ближайший фонарный столб. Лошади испуганно скользили по застекленевшим мостовым; осколки летели из-под их копыт, беспомощно бивших по льду.
      Кира шла в институт. Сквозь тонкие подошвы замерзший тротуар дышал холодным воздухом ей в ступни. Она спешила, но ее ноги непрерывно скользили, придавая походке неуверенность.
      Она услышала позади себя шаги, очень твердые уверенные шаги, которые заставили ее непроизвольно обернуться. Она увидела ручного тигра со шрамом на лбу. Их глаза встретились. Он улыбнулся. И она улыбнулась ему. Он прикоснулся к козырьку своей кепки:
      — Доброе утро, — сказал он.
      — Доброе утро, — ответила Кира.
      Она посмотрела на его высокую, торопливо, но уверенно идущую по льду фигуру, и на прямые плечи в кожанке.
      Около перехода через дорогу от института он неожиданно остановился, ожидая ее. Она подошла. Высокий тротуар резко обрывался вниз под крутым, опасно заледеневшим углом. Он предложил руку, чтобы поддержать ее. Ее нога предательски скользнула, и тогда сильная рука сомкнулась на ее запястье и быстро, мастерски поставила ее на ноги.
      — Спасибо, — сказала она.
      — Я подумал, что, может быть, Вам потребуется помощь. Но затем, — он посмотрел на нее с легкой улыбкой, — я решил, что Вы не испугались.
      — Напротив. Я очень испугалась — на сей раз, — ответила она и улыбнулась в благодарность за неожиданное понимание.
      Он дотронулся до козырька кепки и прошел через ворота института в длинный коридор.
      Кира увидела знакомого юношу. Указав на исчезающую фигуру в кожанке, она спросила:
      — Кто это?
      Юноша всмотрелся и странно, предостерегающе зашевелил губами.
      — Остерегайся его, — прошептал Он и выдохнул три странных буквы: — ГПУ.
      — О, он оттуда? — спросила Кира.
      — Оттуда, — ответил с протяжным негодующим присвистом

VI

      В течение месяца Кира не бывала вблизи особняка с разбитым забором вокруг сада; она старалась не вспоминать об этом месте, потому что не хотела видеть его пустым даже в своем воображении. Но десятого ноября она спокойно пошла туда, ровно, не спеша, без сомнений.
      Приближалась темнота, но не от серого прозрачного неба, а от углов домов, где тени без видимой причины наливались чернотой. Ленивые завитки дыма над трубами казались ржавыми в лучах холодного, невидимого за облаками заката. В витринах магазинов стояли керосиновые лампы. Желтые круги расплывались по огромным заиндевевшим стеклам вокруг крошечных оранжевых точек дрожащего пламени. Падал снег. Первый снег, втоптанный в грязь копытами лошадей, походил на бледный кофе с мелкими оплывающими кусочками сахара. Он погрузил город в мягкую, вязкую тишину. Копыта стучали сквозь слякоть с тихим влажным звуком, словно кто-то ритмично цокал языком; звук рассыпался, замирая, по длинным мрачнеющим улицам.
      Кира повернула за угол и увидела черные прутья, склонившиеся к снегу, и деревья, собиравшие обрывки облаков в черную сеть голых ветвей. Вдруг неожиданно ей стало страшно посмотреть в сад; она на секунду остановилась; затем посмотрела туда.
      Он стоял на ступеньках особняка, засунув руки в карманы, подняв воротник. Она остановилась, чтобы всмотреться в него, но он услышал звук ее шагов и быстро повернулся.
      Он пошел навстречу. Он улыбнулся ей, изогнув рот насмешливой дугой:
      — Привет, Кира.
      — Добрый вечер, Лео.
      Она высвободила руку из тяжелой черной рукавицы; несколько секунд он держал ее руку в своих холодных сильных пальцах, затем спросил:
      — Глупцы мы, а?
      — Почему?
      — Я не думал, что ты придешь. Да и у меня не было большого желания.
      — Но ты здесь.
      — Когда я проснулся сегодня утром, я уже знал, что буду здесь -— признаюсь, наперекор здравому смыслу.
      — Ты сейчас живешь в Петрограде?
      — Нет. Я не был здесь с той ночи, когда встретил тебя. Часто мы оставались без еды, потому что я не мог поехать в город. Но я вернулся, чтобы увидеть девушку, которую встретил на углу улицы. Мои поздравления, Кира!
      — Кто оставался без еды из-за того, что ты не мог поехать в город?
      Его улыбка сказала ей, что он понял вопрос. Но он ответил:
      — Давай сядем.
      Они сели на ступеньки, и она постучала ногой об ногу, стряхивая снег. Он спросил:
      — Итак, ты хочешь знать, с кем я живу? Видишь? Мое пальто заштопано.
      — Вижу.
      — Это сделала женщина. Очень хорошая женщина, которая любит меня.
      — Она хорошо шьет.
      — Да, но зрение у нее уже не такое острое. И волосы у нее уже седые. Она моя старая няня, и у нее есть лачуга в деревне. Хочешь еще о чем-нибудь спросить?
      — Нет.
      — Знаешь, мне не нравятся вопросы, которые задают женщины, но я не уверен, понравится ли мне та, которая не даст мне насладиться отказом отвечать на них.
      — Мне нечего спросить.
      — Есть кое-что, что ты не знаешь обо мне.
      — Я не обязана знать.
      — Вот еще о чем я хочу тебя предупредить: мне не нравятся женщины, которые слишком ясно дают понять, что я им очень нравлюсь.
      — Почему? Ты думаешь, я хочу, чтобы ты увлекся мной?
      — Тогда почему ты здесь?
      — Только потому, что ты нравишься мне. Но мне безразлично и то, что ты думаешь о женщинах, и то, сколько их у тебя уже было.
      — Да, вот это был бы вопрос. И ты не получила бы никакого ответа. Но я скажу тебе, что ты мне нравишься, ты, высокомерное маленькое создание, независимо от того, хочешь ты это слышать или нет. И я тоже задам несколько вопросов: что такое дитя, как ты, делает в Технологическом институте?
      Он ничего не знал о ее настоящем, но она рассказала ему о своем будущем; о стальных каркасах, которые она собиралась построить, о стеклянных небоскребах и алюминиевом мосте. Он молча слушал ее, и уголки его губ поникли презрительно, удивленно, печально.
      Он спросил:
      — Нужно ли все это, Кира?
      — Что?
      — Усилие, творение. Твой стеклянный небоскреб. Это, должно быть, было нужно лет сто назад. Может быть, это будет нужно опять лет через сто, хотя я сомневаюсь. Так что, если бы мне дали выбор родиться в любом столетии — я бы в последнюю очередь выбрал этот проклятый век. А скорее всего, если бы я не был таким любопытным, я бы предпочел вовсе никогда не рождаться.
      — Если бы не был любопытен или если бы не был голоден?
      — Я не голоден.
      — У тебя нет мечты?
      — Есть. Одна: научиться мечтать о чем-нибудь.
      — Это настолько безнадежно?
      — Не знаю. К чему все это? Чего ты ждешь от мира за свой стеклянный небоскреб?
      — Я не знаю. Может быть, восхищения.
      — Ну а я слишком тщеславен, чтобы искать восхищения. Но если ты к этому стремишься, кто сможет дать его тебе? Кто способен на это? Кто до сих пор хочет быть способным на это? Ведь это проклятие — уметь заглянуть дальше, чем позволено. Безопаснее в наши дни смотреть вниз — и чем глубже, тем надежнее.
      — Можно еще бороться.
      — Против чего? Конечно, ты можешь собрать в себе все самое героическое, чтобы драться против львов. Но швырнуть свою душу на священный белый огонь, чтобы драться со вшами! Нет, товарищ инженер, это неудачная конструкция. Центр тяжести выбран абсолютно неправильно.
      — Лео, ты сам не веришь своим словам.
      — Не знаю. Я ни во что не хочу верить. Я не хочу видеть слишком много. Кто страдает в этом мире? Те, в ком чего-то недостает? Нет. Те, в ком есть что-то, чего в них не должно быть. Слепец не может видеть. Но для того, чье зрение слишком остро, еще более невозможно не видеть. Более невозможно и более тягостно. Разве только ему удастся утратить зрение и опуститься до уровня тех, кто никогда не видел и никогда не хотел видеть.
      — Ты так никогда не поступишь, Лео.
      — Не знаю. Это смешно, Кира. Я нашел тебя, потому что думал, что ты поможешь мне пасть. Теперь я боюсь, что ты станешь той, кто спасет меня от этого. Но я не знаю, буду ли я благодарен тебе.
      Они сидели бок о бок, разговаривая, и по мере того, как сгущалась темнота, их голоса становились тише, потому что за изогнутыми прутьями, по улице взад и вперед прогуливался постовой милиционер. Снег скрипел под его сапогами, словно новая кожа. Дома постепенно синели, мрачнели, а небо все еще оставалось светлым, словно ночь поднималась с мостовых. Желтые звезды замерцали в заиндевевших окнах. На углу за деревьями вспыхнул уличный фонарь. Он швырнул на голубой снег в саду, к их ногам, треугольник розового мрамора с прожилками теней голых ветвей.
      Лео взглянул на дорогие заграничные наручные часы под истрепанным манжетом рубашки. Он поднялся одним резким и гибким рывком; она осталась сидеть, с восхищением подняв голову, словно надеясь увидеть, как он повторит это движение.
      — Я должен идти, Кира.
      — Сейчас?
      — Нужно успеть на поезд.
      — Так ты опять уходишь?
      — Но я кое-что уношу с собой — на сей раз.
      — Новый меч?
      — Нет. Щит.
      Поднявшись, она встала перед ним и покорно спросила:
      — Опять через месяц, Лео?
      — Да. На этих ступеньках. В четыре часа дня. Десятого декабря.
      — Если ты еще будешь жив и если ты…
      — Нет. Я буду жив — потому что я не забуду.
      Он взял ее руку еще до того, как она протянула ее, сорвал черную рукавицу, медленно поднес руку к губам и поцеловал ее ладонь.
      Затем, повернувшись, он быстро зашагал прочь. Снег затрещал под его ногами. Звук и фигура расплылись в темноте, в то время как она неподвижно стояла с вытянутой рукой до тех пор, пока маленькая белая снежинка не вспорхнула на ее ладонь, на невидимое сокровище, которое она так боялась потерять.

* * *

      Когда Александру Дмитриевичу удавалось что-то продать в своем магазине, он давал Кире деньги на извозчика; если торговля не шла, она должна была идти в институт пешком. Но она ходила пешком каждый день, откладывая деньги на покупку портфеля.
      Она пошла на Александровский рынок, чтобы купить его. Там можно было купить все. Новое или поношенное. Она могла купить только поношенный портфель.
      Кира шла медленно, осторожно перешагивая через товары, разложенные на тротуаре. Когда она переступила через скатерть, на которой лежали серебряные вилки, голубой бархатный альбом с выцветшими фотографиями и три бронзовых иконы, маленькая старушка в черной кружевной шали и с руками цвета слоновой кости встрепенулась и с надеждой посмотрела на нее. Пожилой мужчина с черной повязкой на глазу молчаливо протянул ей картину в треснувшей позолоченной раме с изображением молодого офицера. Кашлявшая молодая женщина держала перед собой поблекшую сатиновую нижнюю юбку.
      Внезапно Кира остановилась. Она увидела широкие плечи, возвышавшиеся над длинной, безнадежной очередью, выстроившейся на краю тротуара. Василий Иванович стоял молча; он не рекламировал цель своего появления на рынке — изящные часы из яркого сакского фарфора, застывшие между двух багровых, замерзших ладоней, делали это за него. Темные глаза под тяжелыми, седеющими бровями были неподвижно-безучастны; взгляд застыл где-то поверх голов прохожих.
      Он увидел Киру раньше, чем у нее мелькнула мысль убежать и не причинять ему боль, но встреча, похоже, не была ему неприятна. Он окликнул ее, его мрачное лицо озарилось радостной, но странной и беспомощной улыбкой, которую он берег специально для Киры, Виктора и Ирины.
      — Как ты, Кира? Рад тебя видеть. Я очень рад тебя видеть… Это? Всего лишь старые часы. Ничего особенного. Я купил их Марусе на ее день рождения… ее первый день рождения после того, как мы поженились. Она увидела их в музее. Ей очень понравились именно эти и никакие другие. Мне пришлось провести кое-какую дипломатическую работу. Потребовалось высочайшее повеление, чтобы позволили продать их из музея… Они больше не ходят. Мы и без них обойдемся.
      Он прервался, чтобы с надеждой взглянуть на толстую крестьянку, которая пялилась на часы, почесывая шею. Но когда она наткнулась на глаза Василия Ивановича, то развернулась и заспешила прочь, поднимая свои тяжелые юбки высоко над валенками.
      Василий Иванович зашептал Кире:
      — Видишь, это совсем не веселое место. Я чувствую такую жалость ко всем этим людям, продающим здесь последние свои пожитки и которым уже нечего ждать от жизни. Я — это другое дело, мне все равно. Какая разница, двумя безделушками больше или меньше? Придет время, и я накуплю кучу новых. Но у меня есть нечто, что я не могу продать и не могу потерять, и национализировать это нельзя. У меня есть будущее. Живое будущее. Мои дети. Ты знаешь, Ирина — она умнейший ребенок. Она всегда была первой в школе; если бы она закончила ее в старые времена, то получила бы золотую медаль. А Виктор? — Постаревшие плечи энергично выпрямились, словно у солдата на параде. — Виктор необычный молодой человек. Я не встречал молодого человека умнее Виктора. Конечно, мы иногда расходимся в суждениях, но это потому, что он молод и не совсем еще все понимает. Запомни мои слова: Виктор в будущем станет большим человеком.
      — А Ирина обязательно станет знаменитой художницей, дядя Василий.
      — Кира, а ты читала газеты сегодня утром? Ты только посмотри на Англию. Через месяц или два…
      Толстый прохожий в котиковой шапке остановился и оценивающе прищурился на сакские часы.
      — Я дам вам пятьдесят миллионов за них, гражданин, — отрезал он, указывая на часы коротким пальцем в кожаной перчатке. На эти деньги нельзя было купить и десяти фунтов хлеба.
      Василий Иванович заколебался. Он грустно посмотрел на небо, начинающее краснеть над домами, на длинную вереницу теней на тротуаре, которые поспешно, безнадежно всматривались в каждое проходящее лицо.
      — Ну что же… — пробормотал он.
      — Да вы что, гражданин, — повернулась к мужчине Кира, ее голос прозвучал неожиданно резко, склочно, словно у негодующей домохозяйки, — пятьдесят миллионов? Я только что предложила этому гражданину шестьдесят — и он их не продал. Я намерена предложить…
      — Семьдесят пять, и я забираю их, — сказал незнакомец. Василий Иванович тщательно пересчитал банкноты. Он даже не взглянул вслед исчезающим в толпе часам, покачивающимся у тучного бедра. Он смотрел на Киру.
      — Дитя, где ты научилась этому?
      Она засмеялась.
      — При необходимости можно научиться чему угодно. Затем они расстались. Василий Иванович заторопился домой.
      Кира продолжила поиски портфеля.
      Василий Иванович пошел пешком, чтобы не тратить деньги на проезд. Темнело. Снег медленно, равномерно падал на дорогу, приберегая скорость для долгой зимы. Толстая белая пена росла у обочин тротуаров.
      На углу пара человеческих глаз посмотрела вверх на Василия Ивановича откуда-то с высоты его живота. Глаза принадлежали молодому, чисто выбритому лицу; ноги того тела, которому принадлежало лицо, казалось, провалились до самых коленей сквозь тротуар. Василий Иванович с трудом осознал, что у тела не было ног, что оно заканчивалось двумя обрубками, закутанными в грязные лохмотья. Остаток тела носил аккуратно залатанную форму офицера Императорской армии; один из рукавов был пуст; в другом была рука и ладонь; ладонь безмолвно держала газету на уровне колен прохожего. На лацкане формы Василий Иванович заметил узкую оранжево-черную ленту Георгиевского креста.
      Василий Иванович остановился и купил газету. Она стоила пятьдесят тысяч рублей; он отдал банкноту в миллион.
      — Извините, гражданин, — сказал офицер мягким, вежливым голосом, — у меня нет сдачи.
      — Оставьте себе, — грубовато пробормотал Василий Иванович. — Я все равно останусь вашим должником.
      И, не оглядываясь, он побрел домой.

* * *

      Кира сидела на лекции в институте. Аудитория не отапливалась. Студенты сидели в пальто и шерстяных рукавицах, некоторые прямо на полу в проходах, поскольку аудитория была переполнена.
      Чья-то рука осторожно приоткрыла дверь; мужская голова просунулась в щель и бросила быстрый взгляд на стол профессора. Кира узнала шрам на правом виске. Это была лекция для начинающих, и он никогда их не посещал. Видимо, он заглянул в аудиторию по ошибке. Он уже почти совсем убрал голову, и тут заметил Киру. Он зашел внутрь, бесшумно прикрыл дверь и снял кепку. Она краем глаза следила за ним. В проходе у двери было свободное место, но он тихо пробрался к ней и сел на ступеньки у ее ног.
      Она не могла удержаться от искушения взглянуть вниз. Он молча поклонился, с едва заметным намеком на улыбку, и повернулся с серьезным выражением лица к столу профессора. Он сидел тихо, скрестив ноги, одна рука неподвижно лежала на колене. Кисть, казалось, состояла лишь из костей, кожи и сухожилий. Она заметила, какие впалые у него щеки, как остры углы его скул. Его кожанка была более военной, чем пушка, и более коммунистической, чем красный флаг. Он ни разу не поднял на нее глаз.
      Когда лекция закончилась и множество нетерпеливых ног загрохотало в проходах, он поднялся, но не поспешил к двери, а повернулся к Кире.
      — Как настроение сегодня? — спросил он.
      — Удивлена, — ответила она.
      — Чем?
      — С каких пор сознательные коммунисты теряют время, слушая лекции, которые им не нужны?
      — Сознательные коммунисты не жалеют времени, чтобы разобраться в том, чего они не понимают.
      — Я слышала, что у них есть много более действенных путей удовлетворения любопытства.
      — Они не всегда хотят использовать их, — тихо ответил он, — так что приходится многое самим для себя узнавать.
      — Для себя? Или для партии?
      — Иногда для обоих. Но не всегда.
      Они уже вышли из аудитории и шли вместе по коридору, когда сильная рука шлепнула по спине Киры и она услышала смех, который явно звучал слишком громко.
      — Так, так, так, товарищ Аргунова! — прокричала в лицо Кире Товарищ Соня. — Какой сюрприз! И тебе не стыдно? Прогуливаешься с товарищем Тагановым, самым красным коммунистом в наших рядах?
      — Боишься, что я испорчу его. Товарищ Соня?
      — Испортишь? Его? Не выйдет, дорогая, не выйдет. Ну ладно, пока. Должна бежать. У меня три митинга в четыре часа — и на все пообещала прийти!
      Короткие ножки Товарища Сони гулко промаршировали по коридору, ее рука крутила тяжелый портфель, словно ранец.
      — Вы идете домой, товарищ Аргунова? — спросил он.
      — Да, товарищ Таганов.
      — И вам безразлично, что вы будете скомпрометированы, если вас увидят в обществе очень красного коммуниста?
      — Совсем нет — если ваша репутация не будет запятнана тем, что вас увидят с очень белой дамой.
      Снег на улице смешался с грязью под бесчисленными спешащими ногами. Грязь смерзалась острыми, рваными клочьями. Он взял руку Киры, взглянув на нее с молчаливым вопросом — можно ли? Она ответила кивком.
      Они шли молча. Затем она подняла голову, посмотрела на него и улыбнулась.
      — Я думала, коммунисты никогда не делают ничего, кроме того, что они обязаны делать.
      — Странно, — улыбнулся он, — я, должно быть, плохой коммунист. Я всегда делаю только то, что хочу.
      — А как же ваш революционный долг?
      — Для меня нет такой вещи, как долг. Если я знаю, что дело правое, мне хочется его делать. Если дело не правое, я не хочу его делать. Но если дело правое, а мне не хочется его делать — значит, я не знаю, что правильно, а что нет; и значит, я не мужчина.
      — Разве вам никогда не хотелось чего-нибудь исключительно потому, что просто хочется?
      — Конечно. Это всегда было моим главным принципом. Я никогда не стремился к тому, что не может помочь в моем деле. Потому что, видите ли, это мое дело.
      — И это ваше дело — жертвовать собой ради миллионных масс?
      — Нет. Ради себя повести миллионные массы туда, куда мне нужно.
      — И когда вы считаете, что вы правы, вы добиваетесь своей цели любой ценой?
      — Я понимаю, что вы хотите сказать. Вы хотите повторить то, что говорят многие из наших врагов: «Мы восхищаемся вашими идеалами, но чувствуем отвращение к вашим методам».
      — Мне отвратительны ваши идеалы.
      — Почему?
      — В основном, по одной причине — главной и вечной, независимо от того, сколько ваша партия обещает совершить, независимо от того, какой рай она планирует подарить человечеству. Какими бы ни были ваши остальные утверждения, есть одно, которого вы не можете избежать, одно, которое превращает ваш рай в самый неописуемый ад: ваше утверждение о том, что человек должен жить для государства.
      — Ради чего же еще он должен жить?
      — Вы не знаете? — ее голос неожиданно задрожал в страстной мольбе, которую она была не в силах скрыть. — Вы не знаете, что в лучших из нас есть нечто такое, до чего ни одна рука извне не должна посметь дотронуться? Нечто священное, потому и только потому, что можно сказать: «Это мое». Вы не знаете, что люди живут только для самих себя, по крайней мере, лучшие из них, те, кто этого достоин? Вы не знаете, что в нас есть нечто, к чему не должны прикасаться никакое государство, никакой коллектив, никакие миллионы?
      — Нет, — ответил он.
      — Товарищ Таганов, как многому вам предстоит еще научиться!
      Он посмотрел на нее со слабой тенью улыбки и похлопал по руке, словно ребенка.
      — Разве вы не понимаете, — спросил он, — что мы не можем жертвовать миллионами во имя нескольких человек?
      — А жертвовать несколькими, когда эти несколько — лучшие из лучших? Отберите у лучшего его право на вершину, и у вас не останется лучшего. Что есть ваши массы, как не миллионы глупых, съежившихся, безразличных душ, у которых нет собственных мыслей, собственных мечтаний, собственных желаний, которые едят, спят и беспомощно твердят слова, вбитые в их мозг другими? И для этих вы пожертвовали бы несколькими, кто знает жизнь, кто есть сама жизнь? Меня тошнит от ваших идеалов, потому что я не знаю худшей справедливости, чем раздавать не по заслугам. Потому что люди не равны в способностях и нельзя обращаться с ними так, будто они равны. И потому, что мне отвратительно большинство из них.
      — Я рад. То же чувствую и я.
      — Но тогда…
      — Только я не могу позволить себе роскошь отвращения, я лучше попытаюсь сделать их достойными внимания, поднять их до своего уровня. А из вас получился бы замечательный маленький борец — на нашей стороне.
      — Я думаю, вы знаете, — я никогда не смогу им стать.
      — Думаю, что знаю. Но тогда почему вы не боретесь против нас?
      — Потому, что у меня с вами столько же общего, сколько с врагами, которые сражаются против вас. Я не хочу сражаться за людей, я не хочу сражаться против людей. Я не хочу слышать о людях. Я хочу, чтобы меня оставили в покое, — я хочу жить.
      — Странное требование.
      — Неужели? Но что есть государство, как не слуга и не одно из полезных приспособлений для огромного числа людей, вроде электрического света или водопровода? И разве не нелепо заявление, что люди существуют для водопровода, а не водопровод для людей?
      — Но если водопроводные трубы совсем вышли из строя, не будет ли столь же нелепо тихо сидеть и не прилагать никаких усилий, чтобы исправить их?
      — Желаю удачи, товарищ Таганов. Но я надеюсь, что когда вы обнаружите, что в этих трубах течет ваша собственная красная кровь, вы все еще будете верить, что их стоит чинить.
      — Я не боюсь этого. Я больше беспокоюсь о том, во что такие времена, как наши, превратят такую женщину, как вы.
      — Значит, вы видите, что представляют собой эти ваши времена?
      — Мы все видим, мы не слепы. Я знаю, что, возможно, это кромешный ад. Но в то же время, если бы у меня был выбор, я бы хотел родиться именно тогда, когда я родился, и жить в те дни, в которые я живу, потому что сейчас мы не сидим и не мечтаем, мы не стоим на месте, — мы делаем, действуем мы — строим!
      Кире нравился звук шагов рядом с ней — уверенный, неторопливый, и звук голоса, который соответствовал шагам. Он служил в Красной Армии. Она хмурилась, когда он говорил о своих сражениях, но с восхищением улыбалась, глядя на его шрам на лбу.
      Он иронично улыбался над историей о потере фабрик Аргунова, но хмурился, с беспокойством глядя на старые башмаки Киры. Его слова боролись с ее словами, но его глаза искали в ее глазах поддержки.
      Она говорила «нет» словам, которые он произносил, и «да» голосу, который произносил их.
      Они остановились у афиши Государственных Академических театров, трех театров, которые раньше, до революции, назывались Императорскими.
      — «Риголетто», — печально сказала она. — Вы любите оперу, товарищ Таганов?
      — Еще ни одной не слушал.
      Она пошла дальше. Он сказал:
      — Но я получаю кучу билетов от партячейки, и у меня никогда не было времени сходить. А вы часто ходите в театр?
      — Не часто. Последний раз шесть лет назад. Будучи буржуйкой, я не могу позволить себе билет.
      — Если я попрошу вас, вы пойдете со мной?
      — Попробуйте.
      — Пойдете ли вы со мной в оперу, товарищ Аргунова?
      Ее брови лукаво затанцевали. Она сказала:
      — Разве у вашей партячейки в институте нет секретного отдела с информацией на всех студентов?
      Он в замешательстве слегка нахмурился:
      — А что?
      — Вы могли бы узнать там, что меня зовут Кира.
      Он улыбнулся. Улыбка вышла неожиданно теплой на твердых, серьезных губах:
      — Но это не дало бы вам возможности узнать, что меня зовут Андрей.
      — Я буду рада принять твое приглашение, Андрей.
      — Спасибо, Кира.
      На Мойке у двери здания из красного кирпича она протянула ему руку.
      — Можешь ли ты нарушить партийную дисциплину и пожать контрреволюционную руку? — спросила она.
      Он твердо взял ее руку.
      — Партийную дисциплину нарушать нельзя, — ответил он, — но на нее можно взглянуть пошире, ох, как можно!
      Они молчали, удивленные, понимающие друг друга. Глаза каждого смотрели в другие глаза дольше, чем держались руки. Затем он зашагал прочь легкими, четкими шагами солдата.
      Смеясь, с взъерошенными волосами, она взбежала на четыре пролета лестницы, держа в руке старый портфель.

VII

      Александр Дмитриевич держал свои сбережения зашитыми в нижнюю рубашку. У него выработалась привычка время от времени подносить руку к сердцу, словно у него были боли в груди; он ощупывал сверток банкнот; ему нравилось ощущать что-то надежное кончиками пальцев. Когда ему были нужны деньги, он разрезал крепкий шов белой нитки, вздыхая по мере того, как груз становился легче. Шестнадцатого декабря он разрезал шов в последний раз.
      В целях борьбы с голодом в Поволжье был введен специальный налог на частную торговлю, который надлежало уплатить, даже если это наносило смертельный удар маленькому магазинчику в булочной. Еще одно частное предприятие рухнуло.
      Он ожидал этого. Подобные магазинчики открывались на каждом углу, свежие и полные надежд, словно грибы после дождя, и, словно грибы, они засыхали, не простояв и первое утро. Но некоторым везло. Он видел таких: мужчины в новых роскошных меховых шубах, с белыми отвисшими щеками, напоминавшими ему о сливочном масле на завтрак, и глазами, глазами, которые заставляли его нервно вскидывать руку к свертку банкнот. Этих мужчин видели в первых рядах партера в театрах. Они выходили из новых кондитерских с большими белыми коробками с тортами, стоившими столько, что на эти деньги можно было бы два месяца содержать семью; их видели нанимающими такси и расплачивающимися за них. Уличные мальчишки дразнили их «нэпманами», их карикатуры украшали страницы Красных газет, сопровождаемые презрительными обвинениями в адрес новых буржуев-стервятников; но их теплые меховые шапки видели в окнах автомобилей, везущих по улицам Петрограда высочайших красных чиновников. Страшное слово «спекулянт» отдавалось в Александре Дмитриевиче холодной дрожью; у него отсутствовал криминальный талант.
      Он оставил пустые коробки в булочной, но принес домой свою выцветшую картонную вывеску. Он аккуратно сложил ее и спрятал в выдвижной ящик, где хранил старые канцелярские папки с выпуклыми буквами названия текстильной фабрики Аргунова.
      — Я не пойду в совслужи, даже если мы все умрем с голоду, — сказал Александр Дмитриевич.
      Галина Петровна простонала, что надо что-то делать.
      Неожиданная помощь появилась в лице бывшего библиотекаря с фабрики Аргунова. Он носил очки и солдатскую шинель и не особенно старался выглядеть чисто выбритым. Но он умел робко потирать руки и знал, как уважать власть при любых обстоятельствах.
      — Ай-яй-яй, господин Александр Дмитриевич, — причитал он, — такая жизнь не для вас. А вот если мы объединимся… если вы всего лишь вложите немного денег, я сделаю всю остальную работу…
      Они договорились. Александр Дмитриевич должен был варить мыло; небритый библиотекарь должен был продавать его, у него был великолепный угол на Александровском рынке.
      — Что? Как его варить? — воскликнул он. — Очень просто. Я достану Вам лучший рецепт мыла. Мыло сегодня — самый ходовой товар. У народа не было его так долго, что он будет вырывать его из наших рук. Мы пустим по миру всех конкурентов. Я знаю место, где мы можем купить испорченный свиной жир. Он не годится для еды — но как раз подходит для мыла.
      Александр Дмитриевич потратил последние деньги, чтобы купить испорченный свиной жир. Он растопил его на чугунной печке в большом медном корыте для стирки. С закатанными до локтей рукавами, он склонился над клубящимся дымом, помешивая смесь деревянной лопаткой. Кухонная дверь должна была быть постоянно открытой: другой печки, чтобы обогревать квартиру, не было. Едкая, затхлая вонь фабричного подвала поднималась кругами от корыта к потолку. Галина Петровна, шумно откашливаясь и деликатно отставляя мизинец, резала испорченный свиной жир на кухонном столе.
      Лидия играла на пианино. Она всегда хвасталась двумя достижениями: великолепными волосами, которые она каждое утро расчесывала в течение получаса, и своей игрой, которой занималась три часа в день. Галина Петровна попросила Шопена. Аидия играла Шопена. Грустная музыка, изящная как снежинки, медленно падающие в темноте старого зимнего парка, мягко звучала сквозь туман мыльных паров. Галина Петровна не понимала, почему слезы капают из ее глаз на нож, она решила, что это свиной жир разъедает ей глаза.
      Кира села с книгой за стол. Вонь из кухни, словно маленькие острые зубы, раздирала ей глотку, но она не обращала на это никакого внимания. Во имя того моста, который она когда-нибудь построит, ей нужно было понять и запомнить слова из книги. Но она часто прерывалась и смотрела на ладонь правой руки. Украдкой она проводила ею по щеке, от виска к подбородку. Это показалось ей уступкой всему тому, что она всегда недолюбливала. Она покраснела, но никто не мог видеть этого сквозь пары.
      Мыло получилось в виде мягких, грязно-коричневых квадратиков. Александр Дмитриевич нашел старую медную пуговицу от пиджака, в котором он ходил на яхте, и выдавил якорь в уголке каждого квадратика.
      — Прекрасная мысль. Торговая марка, — сказал небритый библиотекарь. — Мы назовем его: «Флотское мыло Аргунова». Отличное революционное название.
      Фунт мыла обошелся Александру Дмитриевичу дороже, чем он стоил на рынке.
      — Ничего страшного, — сказал его партнер. — Это даже лучше. Если люди должны платить больше, они и думать о нем будут больше. Это качественное мыло. Не то, что хлам старого Жукова.
      У него был поднос с ремнем, чтобы носить через плечо. Он заботливо разложил коричневые квадратики на подносе и, насвистывая, удалился на Александровский рынок.

* * *

      В холле института Кира увидела Товарища Соню. Она произносила небольшую речь для пяти новеньких студентов, взмахивая короткими руками, словно крыльями. Товарищ Соня всегда была окружена выводком молодежи.
      — …и товарищ Серов — это самый лучший борец в рядах пролетарских студентов. Революционный вклад товарища Серова невозможно переоценить. Товарищ Серов — герой Мелитополя…
      Веснушчатый юноша в сдвинутой далеко на затылок солдатской фуражке, шедший вразвалку через холл, остановился и, усмехнувшись, оглянулся на Товарища Соню:
      — Герой Мелитополя? А ты когда-нибудь слышала об Андрее Таганове?
      Он сплюнул подсолнечной шелухой прямо в пуговицу кожаной куртки Товарища Сони и, беззаботно покачиваясь, пошел дальше. Товарищ Соня не ответила. Кира заметила, что выражение ее лица стало не самым приятным.
      Улучив редкий момент, когда Товарищ Соня была одна, Кира спросила ее:
      — Что за человек товарищ Таганов? Товарищ Соня серьезно почесала затылок:
      — Некоторые называют его образцовым революционером. Тем не менее — это не моя мысль — хороший пролетарий не отстраняется от других и хотя бы время от времени общается со своими друзьями-соратниками… А если у тебя, товарищ Аргунова, намерения насчет койки, то и не надейся. Он из тех святых, что спят с красными знаменами. Знакомься лучше с теми, кто это умеет.
      Она громко рассмеялась над выражением лица Киры и зашагала прочь, бросив через плечо:
      — Немножко пролетарской откровенности тебе не повредит.

* * *

      Андрей Таганов вновь пришел в переполненную аудиторию на лекцию для первокурсников. Он нашел в толпе Киру и, локтями проложив дорогу к ней, прошептал:
      — Билеты на завтра на вечер. Михайловский театр. «Риголетто».
      — Ох, Андрей!
      —- Могу я зайти за тобой?
      — Квартира четырнадцать. Четвертый этаж по черной лестнице.
      — Я зайду в половине восьмого.
      — Можно мне поблагодарить тебя?
      — Нет.
      — Садись. Для тебя я подвинусь.
      — Не могу. Мне нужно идти. Я должен присутствовать на другой лекции.
      Осторожно и бесшумно он пробрался к двери, на мгновение повернувшись, чтобы взглянуть на ее улыбающееся лицо.

* * *

      Кира предъявила Галине Петровне ультиматум:
      — Мама, мне нужно платье. Завтра я иду в оперу.
      — В… оперу?! — У Галины Петровны упала луковица, которую она чистила; Лидия выронила свое вязанье.
      — Кто он? — выдохнула Лидия.
      — Юноша. Из института.
      — Красивый?
      — По-своему.
      — Как его зовут? — поинтересовалась Галина Петровна.
      — Андрей Таганов.
      — Таганов?.. Никогда не слышала. Хорошая семья?
      Кира улыбнулась и пожала плечами. Платье нашлось на дне сундука: старое платье Галины Петровны из мягкого темно-серого шелка. После трех примерок и долгих совещаний между Лидией и Галиной Петровной, после восемнадцати часов работы, в течение которых две пары плеч склонялись над масляным фитилем, а две пары рук лихорадочно мелькали иглами, для Киры было сотворено платье — простенькое платье с короткими рукавами и воротничком от рубашки, поскольку уже не осталось материала на отделку. Перед ужином Кира сказала:
      — Будьте осторожны, когда он придет. Он коммунист.
      — Ком… — Галина Петровна уронила солонку в тарелку с овсянкой.
      — Кира! Ты же… Ты что, дружишь с коммунистами?! — задохнулась Лидия. — После стольких разговоров о том, как сильно ты их ненавидишь?
      — Случилось так, что он понравился мне.
      — Кира, это возмутительно. Ты не дорожишь своим положением в обществе. Привести коммуниста в наш дом! Я лично с ним даже не буду здороваться.
      Галина Петровна не спорила. Она горько вздохнула:
      — Да, Кира, ты, кажется, всегда отличалась умением делать тяжелые времена еще тяжелее.
      На ужин была овсянка; она была тронута гнилью, и все это заметили, но никто не произнес ни слова, опасаясь испортить аппетит остальным. Ее нужно было съесть, все равно, кроме нее, ничего не было; они ели в молчании.
      Когда прозвенел входной колокольчик, любопытная Лидия, несмотря на свои убеждения, поспешила открыть дверь.
      — Извините, могу ли я видеть Киру? — спросил Андрей, снимая кепку.
      — Да, конечно, — ледяным тоном ответила Лидия.
      Кира всех представила друг другу.
      — Добрый вечер, — сказал Александр Дмитриевич и больше не произнес ни звука, пристально и нервно рассматривая гостя.
      Лидия кивнула и отвернулась. А Галина Петровна поспешно заулыбалась:
      — Я так рада, товарищ Таганов, что моя дочь идет слушать настоящую пролетарскую оперу в одном из наших советских Красных театров!
      Глаза Киры встретились с глазами Андрея над пламенем фитиля. Она была благодарна ему за тот спокойный, грациозный поклон, с которым он принял эту реплику.

* * *

      В Государственных академических театрах два раза в неделю были «профсоюзные дни». В эти дни обычной публике билеты не продавались; их распространяли за полцены среди профсоюзов. В холле Михайловского театра среди новых, с иголочки костюмов и военных форм, тяжело шаркали несколько валенок, и мозолистые руки скромно стаскивали кожаные шапки с трепыхающимися, подбитыми мехом ушами. Некоторые были робкими и неуклюжими; другие, нахально развалившись, игнорировали впечатляющее великолепие лузганьем семечек. Жены профсоюзных начальников надменно прохаживались среди толпы: с завитыми волосами, со сверкающим маникюром и в лакированных туфлях, выпрямив спину, выделявшиеся среди толпы своими новыми платьями, сшитыми по последнему крику моды. Хромированные лимузины, звучно фыркая, подкатывали прямо к залитому огнями входу. Из них вываливались тяжелые меховые шубы, которые величаво пересекали тротуар и приподнимали руку в перчатке, чтобы швырнуть монетку оборванному торговцу программками. А они — мертвенно-бледные, замерзшие тени, подобострастно суетились среди бесплатной «профсоюзной» публики, более богатой, надменной и холеной, чем будничные посетители, покупавшие билеты за полную стоимость.
      В театре повис запах старого бархата, мрамора и нафталина. Четыре массивных балкона замерли высоко у огромной люстры с хрустальными подвесками, которые разбрасывали маленькие радуги по высокому потолку. Пять лет революции не тронули торжественного величия театра, они оставили лишь один след: Императорский орел был снят с огромной центральной ложи, которая некогда принадлежала царской семье.
      Кира вспомнила длинные атласные шлейфы, обнаженные белые плечи и бриллианты, которые сверкали, словно подвески люстры, на груди и руках изысканно одетых дам. Теперь бриллиантов было немного; платья были темные, простые, с небольшими вырезами и длинными рукавами. Стройная, прямая, облаченная в мягкий серый шелк, она прогуливалась так же, как когда-то прогуливались те дамы, много лет назад; она держала под руку высокого молодого человека в кожаной куртке.
      И когда занавес взмыл вверх и музыка зазвучала в темноте притихшего зала, нарастая, разбухая, разбиваясь о стены, которые не могли сдержать ее, что-то вдруг сдавило Кире горло, и она глубоко вздохнула. За стенами театра остались скорлупа семечек, очереди на трамвай, красные флаги, диктатура пролетариата. А на сцене, под мраморными колоннами итальянского дворца, женщина словно плыла на волнах музыки, плавно и грациозно покачивая руками; длинные бархатные шлейфы шуршали под ослепительным светом, а молодой, беззаботный, опьяненный музыкой и светом герцог Мантуи пел гимн юности седым, изношенным, рабским лицам в темноте зала, лицам, которые пришли сюда, чтобы забыться на мгновение, забыть свой час, день, век.
      Кира лишь раз взглянула на Андрея. Он не обращал внимания на сцену, он смотрел на нее.
      Во время антракта они встретили в фойе Товарища Соню, под руку с Павлом Серовым. Павел Серов был безупречен. На Товарище Соне было мятое шелковое платье, лопнувшее справа под мышкой. Она добродушно засмеялась, похлопывая Киру по плечу.
      — Ну вот, ты стала совсем как пролетарий, а? Или это товарищ Таганов превратился в буржуя?
      — Как ты можешь так говорить, Соня, — запротестовал Павел Серов, растянув бескровные губы в широкой улыбке. — Я могу только одобрить столь мудрый выбор товарища Аргуновой.
      — Откуда вы знаете мою фамилию? — спросила Кира. — Мы никогда не встречались.
      — Мы многое знаем, товарищ Аргунова, — любезно ответил он, — многое знаем.
      Товарищ Соня рассмеялась и, уверенно управляя рукой Серова, исчезла с ним в толпе.
      По дороге домой Кира спросила:
      — Андрей, тебе понравилась опера?
      — Не особенно.
      — Андрей, неужели ты не видишь, как много ты упускаешь?
      — Я не думаю, что что-то упускаю. Это все слишком глупо. И бесполезно.
      — Разве ты не можешь наслаждаться бесполезным лишь потому, что оно прекрасно?
      — Нет. Но одно мне понравилось.
      — Музыка?
      — Нет. То, как ты слушала ее.
      Дома, на своем матрасе в углу, Кира с сожаленьем вспомнила, что он ничего не сказал о ее новом платье.

* * *

      У Киры болела голова. Она сидела в аудитории у окна, поддерживая голову рукой, опираясь локтем на покатую парту. В прямоугольнике окна она видела отраженную в стекле единственную электрическую лампочку под потолком и свое осунувшееся лицо с растрепанными волосами, съехавшими на глаза. Лицо и лампочка расплылись неровными тенями на фоне замершего заката за окном, заката такого же зловещего и холодного, как мертвая кровь.
      Ее ноги мерзли — из коридора тянуло холодом. Воротник, казалось, слишком туго стягивал шею. Ни одна лекция еще не тянулась так долго. Было лишь второе декабря, впереди предстояло еще очень много дней ожидания и очень много лекций. Она обнаружила, что ее пальцы мягко барабанят по оконному стеклу, и каждая пара ударов состояла из двух слогов. Ее пальцы выстукивали без конца, против ее воли, имя из трех букв, которое она не хотела слышать, но слышала непрерывно, словно что-то внутри нее взывало о помощи.
      Она не заметила, как закончилась лекция и как она медленно пошла вдоль длинного темного коридора по направлению к двери, распахнутой на заснеженный тротуар. Она шагнула на белую от снега улицу, борясь с холодным ветром и поплотнее запахивая пальто.
      — Добрый вечер, Кира, — мягко позвал голос из мрака.
      Она узнала этот голос. Ноги ее остановились, затем дыхание, затем сердце.
      В темном углу у двери, прислонившись к стене, глядя на нее, стоял Лео.
      — Лео..как… ты… смог?…
      — Я должен был увидеть тебя.
      Его лицо было суровым и бледным. Без улыбки. Они услышали торопливые шаги. Мимо пролетел Павел Серов. На мгновение он остановился, впился глазами в темноту, метнул быстрый взгляд на Киру, пожал плечами и поспешил дальше по улице. Лишь раз он оглянулся и посмотрел на них.
      — Давай уйдем отсюда,— прошептала Кира.
      Лео махнул рукой извозчику. Он помог ей забраться в коляску и набросил тяжелую меховую полость ей на колени. Извозчик рванул вперед.
      — Лео… почему ты пришел туда?
      — У меня не было иного способа найти тебя.
      — И ты…
      — Прождал у ворот три часа. Почти потерял надежду.
      — Но разве это не…
      — Испытание судьбы? Большое испытание.
      — Ты приехал… снова… из деревни?
      — Да.
      — Что… Что ты хотел сказать мне?
      — Ничего. Просто увидеть тебя.
      На площади у Адмиралтейства они выбрались из коляски и пошли вдоль парапета. Нева совсем замерзла. Твердый слой льда проложил широкий белый проход между ее высокими берегами. Ноги людей протоптали длинную дорожку в снегу. Она была безлюдной.
      Они спустились по крутому обледеневшему берегу вниз на лед. Они шли молча, неожиданно одинокие в белом безмолвии.
      Нева зияла широкой трещиной в сердце города. Молчание ее снегов вторило молчанию неба. Трубы, издали похожие на маленькие черные спички, выпыхивали слабый коричневый салют закату расплывающимися дымками. Закат разрастался во мгле мороза и дыма; вдруг он раскололся на две части, обнажив алую, трепещущую, словно живая плоть, рану; затем она закрылась, а ее кровь продолжала растекаться выше по небу, словно по мутно-оранжевой туманной коже, которая становилась дрожаще-желтой, потом мягко-фиолетовой и постепенно наливалась несмываемой темной синевой. Высоко и очень далеко маленькие домики вырезали в небе коричневые угловатые тени; некоторые окна выхватили у неба кусочки заката, остальные же едва заметно подмигивали крошечными огоньками, холодными и иссиня-белыми, как снег. А золотой шпиль Адмиралтейства гордо держал отблеск исчезнувшего солнца высоко над помрачневшим городом.
      Кира прошептала:
      — Я… Я думала о тебе… сегодня.
      — Ты думала обо мне?
      Его пальцы больно сжали ей руку: он наклонился ближе, и она увидела угрожающе расширенные глаза, насмешливые, надменные, всепонимающие, ласковые и властные.
      Она прошептала:
      —Да.
      Они стояли на середине реки. Лязгал трамвай, карабкаясь вверх по мосту, заставляя дрожать стальные опоры до самых корней, уходящих глубоко под воду.
      — Все это время я боролся со своими мыслями.
      Кира промолчала. Она стояла прямо, напряженно, неподвижно.
      — Ты знаешь, что я хотел сказать тебе, — сказал он, приблизив свое лицо к ее лицу.
      И, без всякой мысли, безотчетно, без колебаний, голосом, который как бы выражал чью-то волю, а не ее собственное желание, она ответила:
      —Да.
      Его поцелуй словно ранил ее.
      Ее руки сомкнулись вокруг его шеи. Она услышала его шепот настолько близко, что, казалось, ее губы услышали это первыми:
      — Кира, я люблю тебя…
      И по чьей-то воле ее губы повторяли настойчиво, жадно, безумно:
      — Лео, я люблю тебя… Я люблю тебя… Я люблю тебя…
      Мимо прошел мужчина. Крошечный огонек папиросы вычерчивал резкие зигзаги.
      Лео взял ее за руку и повлек за собой, к мосту, по глубокому нехоженому снегу, по коварному льду. Под мостом они остановились.
      Она не слышала, что он говорил, не знала, что ее воротник был расстегнут; она ощущала его руки на своей груди, она чувствовала, что его губы прижимались к ее губам.
      Когда трамвай начал взбираться на мост, тот судорожно вздрогнул, глухой грохот прокатился по его суставам, а после того, как трамвай исчез, он долго еще слабо постанывал.
      Первыми словами, которые она запомнила, были:
      — Я приду завтра.
      Затем она услышала свой голос, произнесший:
      — Нет. Это слишком опасно. Я боюсь, что кто-то заметил тебя. В институте есть шпионы. Подождем неделю.
      — Так долго?
      —Да.
      — Здесь?
      — Нет. На старом месте. Поздно вечером. В девять часов.
      — Будет тяжело ждать.
      — Да, Лео… Лео…
      —Что?
      — Ничего. Мне нравится слышать твое имя.
      Этой ночью, на матрасе в углу своей комнаты, она лежала неподвижно и наблюдала, как голубоватый квадрат окна окрашивался в розовое.

VIII

      На следующий день в коридоре института ее остановил студент с красным значком.
      — Гражданка Аргунова, вас ждут в партячейке. Прямо сейчас. В комнате партячейки: за длинным, грубо сколоченным столом восседал Павел Серов.
      Он спросил:
      — Товарищ Аргунова, что за мужчина был с тобой у ворот вчера вечером?
      Павел Серов курил. Он твердо держал папиросу в губах и сквозь дым смотрел на Киру.
      Она спросила:
      — Какой мужчина?
      — У товарища Аргуновой что-то случилось с памятью? Тот мужчина, которого я видел с тобой накануне вечером.
      На стене за Павлом Серовым висел портрет Ленина — глаза слегка прищурены, лицо замерло в полуулыбке.
      — О, да, я припоминаю, — произнесла Кира. — Был мужчина. Но я не знаю, кто это такой. Он спросил меня, как пройти на какую-то улицу.
      Павел Серов стряхнул пепел папиросы в треснувшую пепельницу и вежливо сказал:
      — Товарищ Аргунова, ты — студентка Технологического института. Несомненно, ты хочешь ею оставаться и впредь.
      — Несомненно, — ответила Кира.
      — Кто был тот мужчина?
      — Меня он не настолько заинтересовал, чтобы я стала задавать ему подобный вопрос.
      — Очень хорошо. Я не буду больше спрашивать об этом. Я уверен, что мы оба знаем его имя. Его адрес — больше мне ничего не надо.
      — Так, дайте вспомнить… да, он спросил, как пройти на Садовую улицу. Вы можете поискать его там.
      — Товарищ Аргунова, я напомню вам, что господа из вашей фракции всегда подозревали нас, студентов-пролетариев, в принадлежности к тайной полиции. И, знаешь, это может оказаться правдой.
      — Хорошо, могу я, в свою очередь, задать вам вопрос?
      — Конечно. Всегда рад услужить даме.
      — Кто был тот мужчина?
      Кулак Павла Серова опустился на стол.
      — Товарищ Аргунова, тебе что, напомнить, что здесь не шутят?
      — Если так, то не скажете ли вы мне, чем мы здесь занимаемся?
      — Сама поймешь, и очень, очень скоро. Ты прожила в Советской России достаточно долго и знаешь, насколько это серьезно — укрывать контрреволюционеров.
      Дверь распахнулась без стука. Вошел Андрей Таганов. Его лицо не выразило ни удивления, ни каких-либо других чувств. Серов занервничал, резко вскинул папиросу к губам.
      — Доброе утро, Кира, — спокойно поздоровался Андрей.
      — Доброе утро, Андрей, — ответила Кира.
      Он подошел к столу. Взял папиросу и наклонился к той, что была в руке у Серова. Серов торопливо вытянул руку. Серов ждал, но Андрей не произносил ни слова. Он стоял у стола и молча смотрел на Киру и Серова. Дым от его папиросы ровной струйкой поднимался вверх.
      — Товарищ Аргунова, я не сомневаюсь в твоей политической благонадежности, — мягко произнес товарищ Серов, — я уверен, что тебе нетрудно будет ответить на один-единственный вопрос об известном адресе.
      — Я уже сказала вам, что я не знаю его. Я никогда не видела этого человека раньше. У меня не может быть его адреса.
      Павел Серов украдкой попытался определить, как на все это реагирует Андрей; но тот не шелохнулся. Серов наклонился вперед и заговорил мягко и доверительно:
      — Товарищ Аргунова, я хочу, чтобы ты поняла, что тот мужчина находится в государственном розыске. Возможно, его розыск — не твоя задача… Но если ты сможешь помочь нам, это было бы очень полезно для тебя и для меня — и для всех нас, — добавил он многозначительно.
      — А если я не могу помочь вам, что я должна делать?
      — Ты должна идти домой, Кира, — сказал Андрей.
      Серов выронил папиросу.
      — Именно так, — добавил Андрей, — если только у тебя нет лекций. Если понадобишься нам — я вызову.
      Кира повернулась и вышла из комнаты. Андрей сел на угол стола, скрестив ноги. Павел Серов улыбнулся; Андрей не смотрел на него. Серов откашлялся и сказал:
      — Андрей, старина, надеюсь, ты не думаешь, что я… из-за того, что она твой друг и…
      — Я так не думаю, — сказал Андрей.
      — Я никогда не стану оспаривать и осуждать твои действия. Даже если я считаю, что не совсем этично с точки зрения партийной дисциплины отменить приказ соратника-коммуниста в присутствии постороннего.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7