Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последние капли вина

ModernLib.Net / Рено Мэри / Последние капли вина - Чтение (стр. 25)
Автор: Рено Мэри
Жанр:

 

 


      Войска Каллибия оставались в Верхнем городе, и каждый афинянин, желавший совершить жертвоприношение, должен был просить у них позволения. "Тридцать тиранов" совершали теперь аресты в присутствии спартанского стражника. Начали они с метеков. Я сам видел, как вели по улицам Полимарха-щитодела. Он был мне знаком - культурный человек, принимавший у себя в доме философов. Я повернулся к остановившемуся рядом прохожему и спросил, каково обвинение.
      – А-а, - отозвался он, - кажется, они его наконец поймали. - Это был человек нездорового вида, белки его глаз напоминали цветом белок тухлого яйца. - По-моему, продал какому-то небогатому воину щит из тонкой бронзы с дрянной подбивкой, и тот был убит. Вот так эти чужеземцы делают свои деньги: продают дешевле, чем честные люди.
      – Ну что ж, после суда узнаем, виновен он или нет.
      – Виновен или нет? Конечно виновен! Это же брат Лисия, оратора, сочинителя речей - тот защищал грязных доносчиков, подобно Сократу, который учит молодых людей насмешничать над богами и бить своих отцов.
      Я посмотрел на него. Легче было бы пронять логикой пса, выскребающего из шерсти блох.
      – Ты лжешь, - сказал я. - И мысли твои воняют так же, как твое тело.
      Я ушел оттуда, сердясь на самого себя. "Это болезнь, - думал я, - и меня она постигла так же, как и остальных".
      Полимарха вообще не судили. Было объявлено, что он с достаточными основаниями признан виновным в измене, и ему дали болиголов в тюрьме. Его брат Лисий, выскользнув через заднюю дверь, отплыл из Пирея и сохранил жизнь. Их состояние было конфисковано и, как объявили, перешло государству. Но бронзовые статуи из их домов оказались в доме одного из "Тридцати". Потом и другие из них совершали то же самое. Те, кто уже поживился, подстрекали остальных, чтобы все они были в равном положении. Но Ферамен отказался - и люди это заметили. Он выглядел больным и, ужиная у нас в доме, соблюдал осторожность, чтобы его не обеспокоил желудок.
      В скором времени Город уже привык видеть, как людей убирают без суда. В конце концов, они были всего лишь метеки. Потом "Тридцать" начали аресты демократов. И с этого момента в Городе появились две нации. Ибо отныне человеку ради собственной безопасности было уже недостаточно просто следить за своим языком. От него требовалось сдать свою душу - и многие ее сдали.
      Однажды утром, когда я выходил из дому, отец остановил меня. Какое-то время он ходил вокруг да около, и наконец выложил:
      – …так вот, если все учесть, то лучше будет, пока дела идут сложно, чтобы ты не показывался на людях с Лисием, сыном Демократа.
      У меня потемнело в глазах, к горлу подступила тошнота.
      – Отец, во имя матери моей, скажи: Лисий в опасности?
      Он глянул на меня с нетерпением:
      – Тьфу ты… нет, насколько мне известно. Но ему не хватает осмотрительности. Он дает людям повод говорить о себе.
      Я помолчал - надо было взять себя в руки.
      – Вот уже десять лет, отец, когда говорят о Лисии, я разделяю с ним его честное имя. И за что прикажешь мне продать его? За миску черной похлебки? За поцелуй Крития? За сколько?
      – Ты меня оскорбляешь. Я говорю о самом обычном благоразумии. Есть обстоятельства, которые нельзя раскрывать несдержанным на язык молодым людям, но мы должны надеяться, что нынешнее состояние дел не продлится до конца времен. А до тех пор я желаю видеть в этом доме манеры, которым ты научился от меня, а не от Сократа.
      Я заметил глубокие морщины у него вокруг глаз; последнее время он часто выглядел усталым.
      – Я был непочтителен, отец. Прости. Но сделал бы ты сам то, чего просишь от меня?
      Он ответил не сразу.
      – И все же помни, что у меня только один сын.
      Я сейчас же ушел и поспешил к Лисию, но по дороге увидел впереди знакомую широкую спину - это возвращался домой из палестры Автолик.
      Если сравнивать с атлетами нынешних дней, он бы выделился красотой и изяществом тела. Он не много прибавил в весе против того, что было на Истмийских играх, и, выступая против куда более тяжелых противников, заслужил имя классического бойца того типа, который славился в золотой век. Сравнивая с теми, кого видишь сейчас на каждых Играх, я сам понемногу привык считать его красивым. На последних Афинских Играх он снова был увенчан.
      Я хотел догнать его и заговорить, но тут увидел впереди идущего навстречу Каллибия с двумя спартанцами-телохранителями за спиной. Середина дороги была грязной, но вдоль стен оставалось сухое место. Каллибий и Автолик встретились, остановились и уставились один на другого, не желая уступить дорогу. Другие люди поблизости застыли на месте.
      Каллибий произнес на своем грубом дорийском наречии:
      – Прочь с дороги, мужлан!
      Ему не надо было кричать - его резкий голос и так был отлично слышен. Я видел спину Автолика, непоколебимую как дуб, а потом глаза Каллибия - и его взлетевшую вверх палку.
      Автолик наклонился, двигаясь легко, как взрослый муж, играющий с маленькими мальчиками. Когда он выпрямился, над его плечом появилось лицо Каллибия, поднятого в воздух. Руки колотили Автолика по плечам, но тот отшвырнул его, словно вязанку хвороста, и спартанец шлепнулся лицом вниз в грязь посреди улицы. Автолик, не взглянув даже, куда он упал, подобрал гиматий и пошел дальше вдоль стены.
      Вся улица разразилась приветственными криками, за исключением тех, кто был достаточно близко и видел, как Каллибий соскребает грязь с лица - эти смеялись. На перекрестке Автолик, прежде чем свернуть за угол, сделал жест, каким хорошо воспитанный победитель отвечает на рукоплескания, возвращаясь в раздевальню.
      Два телохранителя не торопились гнаться за ним, не получив приказа; когда наконец они бросились следом, на пути у них оказалось множество препятствий: навьюченные ослики, дерущиеся мальчишки, даже группа женщин. Но все же им удалось его догнать - они бежали, а он нет. Полагаю, он подумывал, не подхватить ли их обоих в охапку с Каллибием в качестве довеска; но потом он увидел, что толпа движется следом, улыбнулся и спокойно пошел дальше. Они не решились схватить его. Мы проходили улицу за улицей, толпа разрасталась и становилась все шумнее - люди набирались храбрости друг от друга. Когда мы вышли на дорогу в Верхнему городу, нас набралось, пожалуй, уже сотни две.
      Я был впереди с самого начала и постарался там и остаться. Когда мы приблизились к Портику, я увидел человека, стоявшего в одиночестве между великими колоннами Перикла. Даже в этом месте он выглядел высоким. После триумфального возвращения в Спарту Лисандр завел привычку прибывать и убывать без объявления. Он сам по себе был законом.
      Автолик, между своими стражами, поднялся на последние ступени. Лисандр, в алой тунике, без оружия, ждал, стоя в трех шагах впереди своих людей. Его ненавидели за многое - но трусости в нем не было.
      Он был почти одинакового роста с Автоликом. Они встретились глазами, оценивая друг друга; голос Каллибия, торопливо выкрикивающего свою жалобу, стал быстрым и визгливым. Ни Лисандр, ни Автолик на него не глядели.
      Спартанцы не занимаются панкратионом в том виде, как мы его знаем. Закон Игр требует, чтобы побежденный поднял руку в знак сдачи, а ни один спартанец, если бы ему пришлось сделать это, не рискнул показаться в Лаконии живьем. Потому в этом виде состязаний они не выступают, но смотреть его любят не меньше, чем другие. Лисандр, в частности, обожал появляться на Играх и получать свою долю приветствий.
      Автолик стоял в Портике, спокойный как мраморная статуя; я видел его таким в храме, когда он ждал, пока его увенчают. Лисандр нахмурился; он не мог скрыть холодного одобрения в своих суровых голубых глазах. Каллибий, выпачканный грязью до самых волос, смотрел на этих двоих великанов, чувствующих силу друг друга; будь у него свойство обращать взглядом в камень, начал бы он с Лисандра. Все это видели, и Лисандр, повернувшись к нему, увидел тоже.
      Но лицо его ничего не сказало.
      – Ты - Автолик, борец. Это обвинение верно?
      – Он говорит слишком быстро, - сказал Автолик. - Но полагаю, что верно.
      – Пусть обвиняемый услышит обвинение, Каллибий, - велел Лисандр. - Ты сказал, что он напал на тебя. Что он сделал?
      Каллибий замялся. Некоторые из нас начали давать свидетельские показания, не дожидаясь, пока спросят. Лисандр крикнул, восстанавливая тишину.
      – Ну, Каллибий? Повтори обвинение.
      И тому снова пришлось рассказывать, как его швырнули в грязь, а толпа разразилась криками.
      – Как он сделал это, Каллибий? - продолжал Лисандр. - Мне нужно ясное заявление. Он что, дал тебе подножку или бросил через бедро?
      Каллибий молчал, кусая губы.
      – Да нет, - сказал Автолик. - Я просто взял его за талию и поднял вверх.
      Лисандр кивнул.
      – Правду ли говорят эти люди, что он ударил тебя палкой?
      Автолик молча поднял руку ко лбу, где из-под коротких густых кудрей стекала струйка крови.
      – Обвинение отклонено! - отрезал Лисандр. - Ты, Каллибий, сейчас не командуешь в поместье своими илотами. Тебе надо лучше разобраться, как править свободными людьми.
      В Городе было тихо день или два. А потом на Агоре выставили высеченное на мраморе постановление, что Фрасибул и Алкивиад объявляются изгнанниками.
      Фрасибул бежал в Фивы неделю назад. Говорили, будто сам Ферамен предупредил его о том, что против него задумано. Приговор ему вызвал в Городе больше гнева, чем удивления. Зато, как всегда, достаточно оказалось выставить на Агоре имя Алкивиада, чтобы людям хватило разговоров на целый день. Что же он такое задумал, чем так напугал "Тридцать тиранов"? Кто-то сказал, что он покинул Фракию, переплыл в Ионию и попросил разрешить ему прибыть к Артаксерксу, новому Царю. Что-то за этим скрывается. Кто-то другой сказал, он, мол, никогда не простит Городу, что его несправедливо опозорили второй раз; другие же отвечали: чего он не сделает ради нашей любви, то сделает из-за ненависти царя Агиса. Даже после побоища у Козьей речки, откуда его с оскорблениями прогнали стратеги, вернулись беглецы, которых он укрыл у себя в крепости на горе - и тем спас им жизнь. "Может, он надменный и наглый, но подлости в нем нет. С самого детства не было". И народ заключил: "Пока Алкивиад жив, для Города есть надежда". Известие о его изгнании показалось людям обещанием, что он вернется. На улицах открыто говорили, что "Тридцать" заняли свои посты лишь для того, чтобы сочинить новую конституцию; пора уже им представить свои предложения и уступить место другим.
      Еще через несколько дней был объявлен сбор воинов на перекличку парад без оружия, чтобы переформировать отряды. На поле Академии я поболтал кое с кем из старых друзей, а потом, не найдя в толпе Лисия, решил заглянуть к нему. Подойдя к его дому, я услышал изнутри женский плач и сдавленный голос Лисия - он говорил встревоженно:
      – Послушай, вытри слезы. Не думай об этом. И успокойся; мне нужно уйти.
      Он вылетел наружу, чуть не сбив меня с ног на пороге. Его трясло от гнева, он ничего не видел перед собой. С трудом узнал меня, схватил, будто я мог уйти, и заговорил:
      – Алексий! Эти сучьи сыны забрали мое оружие.
      – Кто? Кто забрал?
      – "Тридцать"! Пока я был на перекличке. Копье, щит, даже меч.
      Я смотрел на него как дурак.
      – Но это никак не могли быть "Тридцать". Мое-то оружие на месте, я только что из дому.
      – Послушай!
      На улице все громче звучали гневные голоса, от дома к дому бегали мужи.
      – Твой отец - советник, - сказал он.
      Существует зло, которого человек не может себе вообразить, пока не увидит его свершившимся. Как говаривал мой отец, "это - правительство благородных людей". А благородный человек и гражданин, как принято считать, есть человек, который может защищать Город с оружием в руках.
      – Возьми себя в руки, Алексий! - говорил Лисий. - Это еще что такое? Хватит с меня слез на сегодня.
      – Я не плачу. Я злюсь. - Лицо у меня горело, горло разрывалось. Пусть заберут мое оружие тоже; много ли чести осталось носить его?
      – Не будь дураком. Оружие служит в первую очередь для того, чтобы пользоваться им, - а для чести уже потом. Если у тебя есть оружие, так побереги его. Запри подальше.
      На следующий день мы узнали, что трем тысячам всадников и гоплитов оружие оставили. Мой отец был одним из них, и они по ошибке решили, что это его оружие, а не мое. Только эти три тысячи сохранили гражданство и право на справедливый суд. Что же касается остальных, то "Тридцать" провозгласили свое право на их жизнь и смерть.
      Люди бродили по Городу как ходячие мертвецы. Податься было некуда. Когда-то мы сами являлись источником справедливости и демократии для всей Эллады. А теперь мы истощены войной, окружены победившими врагами, а дальше, за их кольцом, - земли варваров, где даже мысли людей порабощены. Есть ли там такое, что может вернуть жизни ее соль?
      Отец сказал мне:
      – Не бесись так, Алексий. Много в правительстве людей или мало, но если они делают доброе дело, это хорошее правительство. Критий - разумный человек; ответственность научит его осторожности.
      – Заставишь ли пьяницу знать меру, подливая ему вина?
      – Между нами говоря, Ферамен считает, что три тысячи - слишком мало. Пусть эти слова не выйдут за дверь. Но сам принцип разумен - это аристократия, правление лучших.
      – Платон тоже верит в правление лучших. Когда он услышал, что у Лисия отобрали оружие, он говорить не мог - от стыда.
      – Нечего мне тут повторять Платона, как будто он какой-то философ, буркнул отец. - Я уже достаточно наслушался о твоих друзьях из лавки благовоний.
      Но работа по-прежнему должна была продолжаться; назавтра, рано утром я уехал в усадьбу, взяв напрокат мула, и остался там ночевать. Я работал, раздевшись под солнцем ранней осени, и невольно радовался; земля с ее плодоносными богами казалась сейчас единственной реальностью, а все остальное - тенями снов. Возвращаясь домой на следующий день, я поехал дипилонской дорогой, чтобы вернуть мула; а потом, уже идя по Улице Надгробий, вдруг ощутил какую-то странность и страх, сам не знаю почему. Как будто похолодало; горы вокруг переменили цвет; глядя на землю, куда золотыми кругляшами падали солнечные лучи, пробившиеся сквозь листву, я заметил, что все эти яркие пятна изменили форму и стали из круглых серповидными. Небо обратилось в свинец и падало на землю. Подняв глаза к солнцу, я увидел, как оно изменилось, - и не посмел смотреть больше, дабы бог не поразил меня слепотой.
      Среди могил, в полумраке затмения, я чувствовал себя, как в Аиде. Волосы зашевелились у меня на затылке. Анаксагор говорил, что это всего-навсего темное тело луны проходит перед солнцем. Я мог верить его словам - но в ясное утро, прогуливаясь по колоннаде.
      А затем в этой холодной сизой тени я увидел приближающуюся по Священной дороге похоронную процессию. Она была длинной, видно хоронили человека заметного; шествие продвигалось медленно, в глубоком молчании люди были подавлены и горем, и страхом. Лишь за похоронными носилками молодая жена, ослепшая от слез, рвала на себе волосы и рыдала в голос.
      Я подождал, пока носилки минуют меня. На них лежало тяжелое тело несли шесть сильных мужей, и все же плечи их сгибались под тяжестью. Теперь, когда они оказались близко, я узнал их всех, ибо каждый здесь был олимпийским победителем: борцом, кулачным бойцом или панкратиастом. А на носилках, на лбу у покойника, лежал венок из оливковых ветвей.
      Я стоял и в последний раз смотрел на посуровевшее лицо Автолика - при жизни редко когда на нем не сияла улыбка. Сейчас он выглядел как древний герой, вернувшийся судить нас. Сумрак все густел, я едва различал уже его оливковый венок и окаменевшие губы. На носилках позади высились грудой его награды и венки с лентами. Когда и эти носилки миновали меня, я присоединился к провожающим и обратился к человеку, который шел рядом:
      – Я был в деревне. Как он умер?
      Он покосился на меня - и даже в сумерках я разглядел в его глазах недоверие и опаску.
      – Он вышел вчера погулять. Вот и все, что я знаю. - И отвел глаза.
      Темнота достигла предела. Птицы молчали; где-то выла перепуганная собака; женские рыдания, казалось, заполнили всю землю и достигали низкого неба. Я думал: "Лисандр оправдал его. И Каллидий этого не делал, ибо спартанцы, даже когда ненавидят, подчиняются приказу. Это был подарок Каллидию, чтобы заслужить его благосклонность. Это сделали афиняне".
      А потом я сказал в душе: "Так приди же, владыка Аполлон, целитель и сокрушитель, приди в своем черном гневе, как пришел ты в шатры у Трои, шагнув с утесов Олимпа, словно наступающая ночь. Я слышу, как колчан у тебя за плечом сотрясается при каждом шаге и стрелы стучат сухим стуком смерти. Стреляй, Владыка Лука, и не останавливайся выбрать цель, ибо, куда ты ни ударишь в этом Городе, всюду попадешь в человека, который больше достоин смерти, чем жизни".
      Но тень сошла с лица солнца, и когда мы опускали Автолика в могилу, уже снова запели птицы.
      Мне казалось тогда, что душа Афин лежит, распростершись в пыли, и не может уже пасть ниже. Но несколько дней спустя я зашел домой к Федону. Его не было, но я обнаружил несколько новых книг и принялся читать, дожидаясь хозяина. Наконец в дверном проеме показалась его тень, и я встал поздороваться.
      Он посмотрел на меня мимоходом, словно пытаясь припомнить, кто я такой, а потом заходил по комнате взад-вперед. Руки его были стиснуты; в первый раз за много лет я заметил, как он прихрамывает от старой раны. Он прошел туда и обратно несколько раз, наконец заговорил. Даже на скамьях боевой триремы я не слышал ничего подобного. Когда он работал у Гурга, то ни разу не произнес ни единого слова, которое не могло бы прозвучать на приличном ужине. А теперь из него хлынули все помои и грязь публичного дома, бесконечным потоком - я уж подумал, что он никогда не остановится. Через некоторое время я перестал слушать - не потому, что его слова оскорбляли меня, а из страха перед новостями, которые последуют, когда он перестанет ругаться. Наконец я поймал его за руку, когда он пробегал мимо, и спросил:
      – Кто умер, Федон?
      – Город! - выкрикнул он. - Город умер и воняет! Но труполюб Критий держит свою мать над землей. Они приняли закон, запрещающий обучать логике!
      – Логике? - переспросил я. - Логике?! - У меня это не укладывалось в голове, как если бы он сказал, что есть закон, запрещающий быть человеком. - Но кто может запретить логику? Логика существует.
      – Ну так иди на Агору и посмотри. Там стоит извещение, высеченное на мраморе, объявляющее преступлением обучение искусству слов. - Он разразился смехом; "такое лицо встретишь только в темном лесу", как однажды выразился Лисий. - О да, это правда. Ну как, научил я тебя чему-нибудь новому, Алексий, только что? Выучи, запиши - это речь раба. Я открываю школу в Афинах; стань моим первым учеником, и я возьму тебя бесплатно.
      Его смех словно разорвался; он резко опустился на свою рабочую скамью у стола и уронил голову на руки среди тростниковых перьев и свитков.
      Наконец он выпрямился и проговорил:
      – Прости, что я устроил тут представление. Во время осады, когда каждый день человек ощущал, как вытекают из него силы, у него находилось больше душевной стойкости. Мне кажется, нехватка надежды лишает мужества сильнее, чем нехватка пищи.
      Я наполовину забыл рассказанные им новости - меня поразила его боль, ибо он был дорог мне.
      – Но, Федон, что тебе так горевать? Если боги прокляли нас, тебе-то какое дело? Мы пролили кровь твоих родных, а тебе сделали наибольшее из всех зол.
      Но он ответил:
      – Я думал о Городе.
      – Отправляйся назад на Мелос, потребуй у спартанцев землю своего отца. Ты там найдешь больше свободы, чем здесь.
      – Да, - произнес он. - В самом деле, поеду, почему бы и нет? Только не на Мелос - ничто не заставит меня снова увидеть его. Может, отправлюсь в Мегару, изучать математику, а потом в какой-нибудь дорийский город - учить детей. - Он поднялся и начал складывать свитки на столе. Потом улыбнулся: Да что это я болтаю?.. Сам знаешь, я никогда не покину Афины, пока жив Сократ.
      Я улыбнулся в ответ; и тут, в один и тот же миг одна и та же мысль пришла в голову нам обоим, и улыбки застыли на наших губах.
      Когда я заглянул домой к Сократу, его не было; этого и следовало ожидать в такую пору, когда утро близилось к концу, но я испугался. Я повернул оттуда - и встретил Ксенофонта; в его глазах я увидел свой собственный страх. Мы позабыли сдержанность нашей последней встречи. Он затащил меня в портик - даже он наконец научился понижать голос на улице.
      – Это правительство никогда слова доброго не заслужит, пока в нем сидит Критий. Могу сказать, я голосовал против его избрания.
      – Не думаю, чтобы он получил много голосов от друзей Сократа.
      – Кроме Платона. Ясно одно - Критий так и не простил Сократу истории с Евтидемом. Этот закон направлен против Сократа лично. Любому дураку понятно.
      – О нет! - возразил я. - Он направлен против свободы человеческой мысли, как говорит Федон. Никакая тирания не может чувствовать себя в безопасности, пока люди мыслят.
      – Мне не нравится слово "тирания", - произнес он чопорно. - Я бы лучше говорил о неверно примененном принципе. - А потом, внезапно став таким, каким знал я его с детства, добавил: - Может, ты не помнишь, какое лицо было у Крития в тот день, зато я помню.
      Сначала это показалось мне нелепостью. Я встречал светловолосого Евтидема совсем недавно - он пил в честь рождения своего второго сына. Вполне естественно, что там, где Федон видит мысль в цепях, Ксенофонт замечает лишь мстительность одного человека, у него ведь самый личностный взгляд на мир; но бывают моменты, когда чувства видят больше, чем разум. И тогда я сказал:
      – Возможно, ты и прав.
      Мы переглянулись, не желая произносить ничего вслух, чтобы не накликать беду, - как глупцы или женщины.
      – Так что же нам делать?
      – Федон сказал мне, что по всей Агоре повторяют слова Сократа: "Когда нанимаешь пастуха, так за что платишь ему - за то, чтобы стадо увеличивалось, или чтобы уменьшалось день ото дня?"
      – Мы будем заниматься самообманом, Алексий, если решим, что он сперва подумает о собственной безопасности, прежде чем высказать какой-то аргумент.
      – Да разве нам хочется этого? Он - Сократ. И все же…
      – Одним словом, - подытожил Ксенофонт, - мы любим Сократа и мы всего лишь люди.
      Снова мы замолчали. Потом я пробормотал:
      – Прости, что я был невежлив в последнюю нашу встречу. Ты не совершил ничего, противного своей чести.
      – С тех пор, как умер Автолик, я не упрекаю тебя. Я сам…
      И тут мы увидели идущего в нашу сторону Сократа.
      Радуясь, что он жив, мы кинулись к нему бегом, так что люди оглядывались нам вслед, и он спросил, что случилось.
      – Ничего, Сократ, - отвечал Ксенофонт, - кроме того, что мы рады видеть тебя в полном здравии.
      Он выглядел совершенно как всегда, приветливо и спокойно.
      – О Ксенофонт! - проговорил он. - Какого врача мы в тебе потеряли! С одного взгляда ты определил, что не только моя плоть, кости и органы в порядке, но и моя бессмертная часть - тоже.
      Он улыбался на свой обычный насмешливый лад; но у меня сердце упало, и я подумал: "Он готовит нас к своей смерти".
      Скрывая страх, я спросил, видел ли он объявление на Агоре.
      – Нет, - отвечал он, - меня избавил от труда читать его некий друг, который, дабы я не совершил нарушения по незнанию, оказался настолько добр, что послал за мной и провозгласил мне его наизусть. Думаю, на его память можно полагаться, поскольку это человек, который сам его написал.
      По лицу Ксенофонта от бороды до лба поднялась волной густая краска; с детских лет приучался он следить за собой, но с этим свойством так ничего и не смог поделать.
      – Не хочешь ли ты сказать нам, Сократ, что Критий послал за тобой ради угроз?
      – Не каждый удостаивается такой чести, чтобы законодатель лично растолковывал ему закон. Это дало мне возможность спросить его, объявлено ли искусство слов вне закона потому, что порождает лживые утверждения, или же потому, что порождает правдивые. Ибо в последнем случае все мы должны отказаться от правдивых речей, это же ясно.
      Его маленькие выпученные глазки смеялись. Он часто передавал нам удар за ударом словесную схватку, которая произошла у него с каким-нибудь самоуверенным прохожим в палестре или в лавке. Теперь он точно в таком же стиле пересказывал нам содержание этого официального разговора, в котором, ставлю десять против одного, он отстоял свою жизнь.
      – Кстати, сколько тебе лет, Ксенофонт? И тебе, Алексий?
      – Двадцать шесть, - ответили мы в один голос.
      – Клянусь псом , что-то стало с моей памятью! Не иначе, старею. Мне ведь только что запретили беседовать с любым человеком, не достигшим тридцатилетнего возраста!
      Это было уже слишком; мы разразились безудержным и гневным смехом.
      – Вот так в конце нашей беседы Критий растолковал мне свой новый закон. Выходит, я - предмет особого дополнения к конституции; необычайная честь!
      Позднее, идя через Агору, мы слышали, как один почтенный глава семейства говорит другому:
      – Кое за что мы можем похвалить правительство - что оно ополчилось на некоторые злоупотребления. Давно пора уже было кому-то покончить с этими софистами, которые ловят человека на слове и начинают выворачивать его наизнанку, пока он уже не может отличить правды от лжи, и учат молодежь отвечать напротив, что бы ты ни сказал.
      Когда мы прошли, Ксенофонт заметил:
      – Вот тебе, Алексий, твой народ, - ты еще хочешь, чтобы он тобою правил?
      – Когда людей много, они обкатывают друг другу острые края, как галька на берегу, - отвечал я. - А ты предпочитаешь Крития?
      Но расстались мы друзьями. Даже когда мы встречаемся сегодня, через столько лет, у нас с ним все точно так же.
      С этого времени друзья Сократа объединились в заговоре. Каждое утро, совсем рано, кто-нибудь появлялся у него дома, чтобы спросить совета. Пока он говорил, отложив свой уход, собирались другие, и дискуссия разворачивалась вовсю. Мы присматривали за улицей; на крайний случай имелся запасной выход через заднюю дверь и по крышам. Обычно нам удавалось задерживать его дома по крайней мере до тех пор, пока на рынке было много народу.
      Я вспоминаю маленькую побеленную комнату, полную людей: пришедший первым сидит на ложе Сократа, в ногах; следующий пристроился на подоконнике, остальные - на полу, а Ксантиппа громко ворчит где-то внутри, что не может даже подмести дом. Молча появлялся Платон и усаживался в самом темном углу. Теперь он приходил каждый день - о его уроках больше говорить не приходилось. Его мысленное отсутствие осталось позади; видно было, как он следит за каждым словом, даже забегает вперед, - но говорил он редко. В душе его царил разлад, и мы все жалели его, насколько могут люди жалеть того, чей разум намного сильнее. Я исключаю Ксенофонта, ибо он знал, думаю, что Платон сражается с вопросами, которые сам он не хочет подвергать сомнению, и от этого ему было нелегко.
      Те из нас, что шли к нему, собирались в лавке Евфрония, который торговал благовониями собственного изготовления. Она была не из самых богатых и модных, куда забредают все кому не лень, так что здесь не встречалось чужаков, среди которых мог оказаться доносчик. Мы появлялись и выполняли все положенные вежливостью церемонии: нюхали последнее масло, им придуманное и приготовленное, важно объявляли запах то слишком тяжелым, то слишком легким, то слишком мускусным, иногда же, чтобы поддержать хорошие отношения, расхваливали и покупали. А Сократ, когда мы заходили к нему домой, морщил свой вздернутый нос и говорил, что хорошая репутация пахнет лучше.
      Но однажды утром человек, который пришел первым (это был Критобул, сын Критона) встретил нас в дверях лавки и сказал:
      – Его нет дома!
      В наступившей тишине было слышно, как Евфроний уговаривает его:
      – Да ты понюхай вот это, почтенный. Настоящее персидское розовое масло. Флакон египетского стекла. Для особого подарка.
      – Я был везде, - говорил Критобул, - весь Город обошел. Да-да, пошли мне два флакона, Евфроний.
      – Два? Это будет…
      Критобул подошел поближе и понизил голос:
      – Кто-то мне сказал, что он пошел в Расписной Портик .
      Молодые люди, которые ходят туда сейчас посмотреть картинную галерею, вряд ли могут представить себе, что в это самое место люди входили при свете дня на своих ногах, а выходили ночью ногами вперед. Здесь "Тридцать" допрашивали подозреваемых. Конечно, они его использовали и для других целей тоже; и все же стройные колонны, раскрашенные капители и позолота провоняли смертью, как логово Минотавра.
      – Кто-нибудь всегда такое говорит, - поторопился успокоить нас Лисий. - Есть люди, которых хлебом не корми, дай только разнести плохие вести. Может, он просто поднялся пораньше совершить жертвоприношение.
      – Отец наводит справки. Если он что-то узнает, я вернусь сюда.
      Люди в общей беде тянутся друг к другу, так устроено природой; но первое мгновение все мы сидели по отдельности, словно каждый был поражен собственным несчастьем. Ксенофонт, сложив руки на коленях, уставился в стену. У Евфрония он всегда выглядел страшно неуместно. Если тот предлагал ему бесплатный образец на пробу, он говорил: "Для меня не надо. Для девушки у тебя что-нибудь найдется?" Аполлодор ломал большие красные руки, пока суставы не начали трещать. Он присоединился к Сократу совсем недавно и оказался для нас чем-то вроде тяжкого испытания, будучи столь простодушным, что при нем ты ощущал все неудобства компании ребенка без его очарования; да и красотой он не блистал - облысевший со лба, с торчащими ушами. Поначалу кое-кто потешался на его счет, пока Сократ не отвел нас в сторонку и не пристыдил. И в самом деле, этот молодой человек не обманывал себя ложной верой в свои познания, но скромно пришел в поисках добра, пути к которому не знал, - так бродят коровы в поисках соли. Однако, не умея владеть собой, он нагнал тревогу на Евфрония. Серьезные собрания в любой лавке были в то время нежелательны. Мы с Лисием, прошедшие хорошую подготовку на Самосе, постарались прикрыть его, делая вид, что он расстроен неудачей в любви.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29