– Да нет, не то чтобы люблю, – отвечаю, тщательно подбирая слова. – Просто без них в жизни никак.
– Ага, – кивает бабуля. – Никак.
Мы таращимся друг на друга с минуту – и ничего не говорим. Бубнит радио – новости, типа правительство признало, что промахнулось по целям в Киото на несколько миль, – соседский пес тявкает, как обычно, но молчание наше так и трещит от электричества.
– Адам, я знаю – ты не такой, как все, – говорит наконец бабуля, и по спине у меня бежит холодок. – Я сразу это увидела, как только ты родился.
– Что ты увидела?..
– Я увидела – и вижу сейчас – красивого мальчика. Они в тебе оба – и папа, и мама. Господи, ты так похож на моего Терри. Иногда, честное слово, так и кажется, будто он рядом… словно ничего и не…
Она умолкает. Глаза у нее поблескивают больше обычного, а веки порозовели.
– А еще, бабуля? – Да, она что-то знает. Коротко вздыхает и глядит мне прямо в глаза, глубоко-глубоко.
– А еще у тебя такая аура – ни у кого таких не видела. Красная с золотом. Честное слово, ты ни на кого не похож. За тобой пойдут на край света. Ты из чего угодно выпутаешься. В тебе столько отваги – она так и лучится. Ты сильный – сильный духом. На что угодно спорю – у тебя предназначение.
Решаю рискнуть. Надо наконец выяснить.
– А число у меня какое?
Она хмурится.
– Сынок, я чисел не вижу. Я не такая, как ты и мама.
Выходит, она все знает.
– Откуда ты про них узнала?
– Твоя мама рассказала. Я уже давным-давно про них знаю, а когда она обнаружила, что у нее будешь ты, то сразу мне позвонила.
Тут я понимаю: придется ей рассказать про первое января – рассказать, что я держал в себе все лето.
– Баб, половина народу в Лондоне погибнет в следующем году. Я не сочиняю. Я видел их числа.
Она кивает:
– Знаю.
– Откуда?!
– Ну, Джем говорила мне про две тысячи двадцать седьмой. Предупреждала.
Хватаюсь за голову. Бабуля все знает! Мама все знала! Меня трясет, но не от страха, а от злости. Совсем обалдели – ничего мне не говорить? Как можно было бросить меня одного?!
– Почему ты мне не сказала? А она?..
Злость во мне так и шипит, так и бурлит в руках и ногах. Пинаю панель на стене под кухонными шкафчиками.
– Перестань!
Мне надо что-то разнести, иначе я сейчас лопну. Пинаю панель еще раз – она со стуком валится на пол.
– Адам! Прекрати!
Бабуля уже на ногах и кидается ко мне. Хватает за запястья. Я пытаюсь вывернуться, но она сильная, гораздо сильнее, чем кажется с виду. Несколько секунд мы боремся. Потом она молниеносно отпускает одну руку и с размаху влепляет мне пощечину.
– Здесь нельзя! – кричит бабуля. – В моем доме – нельзя! Не потерплю!
Я немного прихожу в себя. Смотрю на все со стороны – парень-подросток подрался со старухой в ее кухне, – и мне становится жарко от стыда.
– Прости, баб, – говорю. Тру щеку – там, где она мне врезала. Не знаю, куда глаза деть.
– То-то же, – отвечает бабуля и идет ставить чайник. – Если ты успокоился и в состоянии слушать, можем все обсудить.
– Ладно, – говорю.
– И вообще сам заваривай чай. Мне надо перекурить.
Садится, нашаривает пачку, – и когда она достает сигарету и прикуривает, рука у нее дрожит, еле-еле.
Чай готов, и я сажусь напротив.
– Рассказывай, баб, – говорю. – Рассказывай все, что знаешь. Про меня, про маму, про папу. Я имею право…
Она разглядывает столешницу – или притворяется, будто разглядывает. Стряхивает на пол крошечный клочок пепла – а потом смотрит на меня, выдувает из уголка рта длинную струйку дыма и говорит:
– Да, право ты имеешь, и, похоже, сейчас самое время.
Сара
Он дергает дверь.
Я перестаю дышать.
В темноте слышно, как поворачивается дверная ручка, как металл царапает дерево: я заклинила дверь стулом. Слышно, как они трутся друг о друга – это он шевелит дверь, сначала чуть-чуть, потом налегает изо всех сил. Так и вижу его лицо – сначала растерянное, потом злобное, – и отодвигаюсь подальше к изголовью, сижу прямо-прямо, уткнувшись подбородком в колени, и скрещиваю на счастье пальцы на обеих руках.
На несколько секунд в комнате становится тихо – а потом он начинает снова. Не верит. Хочет убедиться.
Потом шаги – и тишина.
Я еще сильнее обхватываю коленки и качаюсь из стороны в сторону. Впору кричать, визжать, плясать – но тишину нарушать нельзя. Нельзя будить остальных – Марти и Люка в соседней комнате, маму в спальне дальше по коридору.
Теперь надо поспать. Теперь можно. Распрямляю ноги, проскальзываю под одеяло. Я устала, но спать не хочется, и приходится лежать целую вечность – и все это время я и ликую, и боюсь. Битву я выиграла – но война еще не кончена. В окно барабанит дождь.
Вот бы мне поспать – восемь часов пустоты, мечта! – но, даже когда удается задремать, это не отдых. Я проваливаюсь в страшный сон, который поджидает меня каждую ночь.
Пламя пылает оранжевым.
Я горю заживо. Я в ловушке, меня завалило обломками.
Пламя пылает желтым.
Малышка кричит. Мы погибнем – мы с ней погибнем. Парень со шрамами на лице тоже здесь. Он сам – пламя, сам – огонь, он обожжен, обуглен, черная фигура среди грохочущего, трескучего, брызжущего жара.
Пламя пылает белым.
И он хватает малышку, мою девочку, и уходит, и пламя пожирает его.
Когда я силой заставляю себя проснуться, в комнате еще темно. Футболка на спине и простыня насквозь мокрые. В голове у меня число – яркое, будто неоновое, оно слепит мне глаза изнутри. Первое января две тысячи двадцать седьмого года. Такого мне раньше не снилось. Это что-то новое. Это он мне принес. Тот парень.
Тот парень из школы – и есть тот парень из моего сна. Это он. Я уверена. Сумел выбраться у меня из головы и пролез в мою жизнь. Как? Как ему это удалось? Хрень какая-то. Чушь собачья. Так не бывает.
Шарю по тумбочке, включаю свет. Тру глаза, пока они не привыкнут, и тут вижу стул, ножкой которого я заклинила дверь.
Еще как бывает, думаю я туповато. Еще и не такое бывает, сплошь и рядом.
Адам
Оказывается, они были знаменитости! Мои мама с папой. А я и не знал. Пару недель в 2009 году о них говорила вся страна и все их искали. «Разыскиваются подозреваемые». Подозревали их в том, чего они не делали, – просто оказались в ненужное время в ненужном месте. А все потому, что мама тоже видела числа – как я.
Бабуля сохранила вырезки из газет – у меня от них мурашки по коже. Мама с папой – такие молоденькие, моложе, чем я сейчас, глядят с первой страницы. Когда они завели меня, они были вообще дети. Папа так вообще про меня так и не узнал. Он погиб, когда мама еще не знала, что беременна.
Рассказали бы мне обо всем раньше – спросил бы у мамы, мы бы с ней поговорили… а так она про числа долдонила только одно – это тайна, и все тут. Никому нельзя говорить, какое у него число. Вот я и успел сказать на всем белом свете только ей – написал на той картинке в школе.
Что же с мамой после этого творилось, а? Каково ей было в последние годы – все знать? Кое-что я сейчас выясню. Рядом с моей записной книжкой лежит сложенный пополам конверт. Договорив все про папу и маму, бабуля дает его мне.
– Она хотела, чтобы ты это прочитал. Когда настанет время. По-моему, это как раз сейчас.
На конверте написано мое имя – маминым почерком, который я ни с чем не спутаю. Когда я его вижу, у меня сердце останавливается на секунду, вот честное слово. Не верится, что письмо настоящее. Оно от мамы. Оно – мне.
А бабуля, оказывается, прятала его от меня. Какое право она имела… Во мне снова вспыхивает злость.
– Давно оно у тебя? – спрашиваю.
– Она дала его мне за пару месяцев до того, как ушла.
– Почему ты не отдала его мне? Оно мое. На нем стоит мое имя.
– Я же тебе говорила, – произносит она медленно, словно к полудурку обращается, – она попросила, чтобы я сберегла его для тебя. До той поры, пока ты не будешь готов…
– А ты, конечно, прекрасно понимаешь, готов я или нет! Ты-то точно знаешь, как лучше!
Она глядит мне прямо в глаза. Не хуже меня слышит, как между нами все звенит, и отступать не собирается.
– Да, знаю, твоя мама, по крайней мере, так считала. Она мне доверяла.
Я фыркаю.
– Мне шестнадцать лет. Я и без тебя могу все решить! Ты про меня ни фига не знаешь!
– Я знаю больше, чем ты думаешь, сынок. Может, успокоишься наконец и вскроешь конверт?
Конверт. А я и забыл, из-за чего мы тут лаемся.
– Я один прочитаю, – говорю и прижимаю конверт к груди. Он мой, а не бабулин. Она явно расстроена. По всему видно – старую клячу так и корежит от любопытства. Потом она громко хмыкает и тянется за очередной сигаретой.
– Естественно, – говорит она. – Естественно, читай. Потом приходи, поговорим. Я буду здесь, никуда не уйду.
Уношу письмо в комнату и сажусь на кровать. Это моя территория, моя личная комната – только на самом деле она не моя. У меня же своего – раз, два и обчелся. А остальное тут папино – то есть того мальчишки, который был моложе меня, мальчишки, которого я никогда не видел и который так обо мне и не узнал. Я тут как в музее – в окружении его барахла. После смерти папы бабуля ничего здесь не трогала, и было ясно, что селить меня сюда для нее нож острый, но мне было больше некуда деваться.
Кладу конверт на колени и таращусь на него. Мамин почерк. Этого конверта касались ее руки. Интересно, на нем что-нибудь осталось? Разглаживаю его пальцами. Да, я хочу прочитать письмо, но еще я понимаю: прочитаю – и все кончится. Больше у меня ничего от мамы не будет. Это как еще раз с ней прощаться.
А я не хочу, чтобы все кончалось. Я и так знаю, что уже все. Знаю, что ее нет – а теперь мне вернули маленькую ее частичку.
– Мама, – говорю.
Голос звучит непривычно, как будто чужой.
Как я хочу, чтобы она была здесь, со мной!
И я открываю конверт – и она здесь.
Как только я начинаю читать, сразу слышу ее голос, вижу, как она сидит в постели, опершись на подушки, и пишет. Волос у нее нет, никакого тела почитай что и не осталось. Отощала – даже лица не узнать. Но это все равно она. Все равно мама.
Дорогой Адам!
Я пишу это письмо, зная, что, когда ты его прочитаешь, меня уже не будет. Мне столько надо тебе сказать – но все сводится к одному. Я тебя люблю. Всегда любила и всегда буду любить.
Надеюсь, ты меня помнишь, но если начнешь забывать, как я выглядела или какой у меня голос или еще что-нибудь, то это ничего. Главное – помни саму любовь. Остальное не важно.
Жалко, что я не увижу, как ты растешь, но, раз не получится, я попросила бабулю за тобой приглядеть. Твоя бабуля – золото, веди себя с ней как следует, не хулигань и не груби.
Адам, мне надо, чтобы ты сделал одну вещь. Меня не будет, беречь тебя будет некому, поэтому я говорю тебе это сейчас. Живи в Уэстоне или где-нибудь еще в маленьком городке. Адам, не езди в Лондон. Когда я росла, то видела тамошние числа. Мы с тобой одинаковые – видим такое, о чем больше никто не должен знать. Я кое-кому говорила – нарушала собственное правило – и ни к чему хорошему это не привело. Никому не говори. Ни одной живой душе. Никогда. Будет только хуже, честное слово, Адам, я знаю, что говорю.
Лондон – опасное место. 112027. Когда я была маленькая, то видела это число у прорвы народу. Адам, найди место, где у всех хорошие числа, и там и оставайся. Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай. Так будет лучше.
Все, мне пора. Дописать, попрощаться – мне страшно даже подумать об этом. Всех слов на свете не хватит, чтобы сказать тебе, как я тебя люблю. Ты – лучшее в моей жизни. Лучшее. Не забывай.
С любовью – навеки —
Мама
ХХХХХХХ
С подбородка у меня капает слеза – прямо на письмо. Чернила расплываются, будто салют, и мамины поцелуи тают на глазах.
– Тьфу!..
Вытираю бумагу пальцем – только все порчу. Нахожу в кармане смятую салфетку и промокаю бумагу, и все это время слезы так и текут. Тогда я откладываю письмо на подушку – от греха подальше – и даю им волю.
Я уже давно не плакал – с самой маминой смерти. Теперь мне не остановиться. Будто плотину прорвало – меня уносит волной, которая сильнее меня. Я плачу всем телом и ничего не могу поделать – громкие всхлипы, слезы и сопли, рыдания и тоненький писк, – я и не знал, что во мне живут такие звуки. А потом я сжимаюсь в комочек и качаюсь вперед-назад, вперед-назад, не знаю даже, сколько времени прошло, но потом понемногу останавливаюсь. И ничего уже не осталось. Ни слез, ничего.
Оглядываюсь, как будто впервые вижу эту комнату, и меня снова одолевает злость – щекочется в кончиках пальцев, пульсирует с ног до головы.
«Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай».
Так я и знал, что здесь опасно. Так я и знал, что не надо было нам сюда ехать.
Выбегаю из комнаты, хлопнув дверью, мчусь вниз по лестнице. Бабуля по-прежнему в кухне. Перед ней – чашка чаю, в зубах – сигарета.
– Она не хотела, чтобы мы с тобой ехали в Лондон! Хотела, чтобы мы остались в Уэстоне! Ты это знала? Знала? Знала?!!
Наваливаюсь на стол напротив бабули, вцепляюсь в него обеими руками, изо всех сил, аж пальцы белеют.
Бабуля поднимает руку и трет себе лоб. На миг прикрывает глаза – но когда она их открывает, в них светится упрямство и непокорность.
– Да-да, что-то она такое говорила.
– Что-то говорила – и ты все равно потащила меня сюда?!
– Да, потащила, но… – Она думает, со мной можно спорить, можно оправдаться! Совсем спятила? Да что бы она ни сказала – лучше не станет. Попалась, зараза, – оказывается, она только о себе и думала!
– Ведь я же говорил – не хочу никуда ехать! И мама говорила!
– Адам…
– Она тебе доверяла!
– Я знаю, но…
Она протягивает руку к пепельнице. Пальцы у нее дрожат, когда она тушит окурок. Пепельница переполнилась – грязная, гадостная, как она сама. Я тоже протягиваю руку, беру эту пакость и швыряю об стену. Пепельница валится на пол и разбивается. Осколки и окурки летят в разные стороны.
– Адам! – орет бабуля. – Хватит!
Ничего не хватит. Я ей еще покажу.
Хватаюсь за стол еще крепче и переворачиваю его, и он падает на бок, к мойке, битая посуда и старая заварка летят в одну кучу с пеплом и осколками.
– Господи боже мой! Адам, перестань!
– Заткнись! Не пыли мне тут!
– Как ты смеешь…
Пепельницы мне мало. Стола тоже мало. Они не виноваты. Это все она.
А значит, пора мне валить. Я-то понимаю, что теперь сделаю, – а это уже полный перебор. Так нельзя. А очень хочется, но стоит начать… если я начну, то уже не остановлюсь.
– Сволочь! Сволочь!
Выбегаю из кухни в коридор, оттуда – за дверь, пока не передумал. В лицо ударяет холод, я останавливаюсь подышать. Только мне не стоится. Во мне искрит столько энергии, я так завелся, что иду по улице, быстрее, быстрее, потом бегу. Пока я бегу, начинается дождь, и ледяные капли жгут мне лицо.
Я бегу не от нее. Я бегу от того, что мог бы с ней сделать. Так будет лучше. Нам обоим будет лучше, если я буду бежать и бежать и никогда не вернусь.
Сара
Мне с собой ничего не взять. Он всегда подвозит меня до школы и обязательно заметит лишние сумки. Значит, остается только школьный рюкзак – и деньги. На деньги все можно купить.
Когда я убегу, проверят мой счет. Попросят полицию или еще кого-нибудь проследить, что я потратила и где была. Нужна наличка. И побольше.
Я уже пару месяцев таскаю десятки у мамы из кошелька. По одной, чтобы она не заметила. Знаю, что папа держит деньги у себя в кабинете. Заходить к нему у меня не хватало духу – это его комната, она пахнет им. Даже когда я знаю, что его нет дома и еще сто лет не будет, все равно не могу себя заставить.
Теперь – другое дело. Завтра я убегу. Вытряхиваю из рюкзака все учебники – обойдусь без них, – а потом аккуратно складываю кое-какое белье, любимые футболки, спортивные штаны. Гляжу на джинсы в комоде. Ужасно хочется прихватить пару – я всегда хожу в джинсах, – но даже самые любимые, выношенные и застиранные до того, что они стали мягкие и мешковатые, сейчас уже не годятся. Незачем мне брать вещи, которые я не смогу носить.
Подсчитываю припрятанные деньги – восемьдесят пять евро, мало. У Марти и Люка наверняка что-то есть. Обокрасть родных братьев? Сейчас – пожалуйста, только они сидят у себя по комнатам. А мне нужны еще деньги. Значит, придется позаимствовать папины денежки.
Он где-то гуляет – угощает клиентов обедом. Мама в гостиной смотрит ящик. Прохожу мимо двери, приостанавливаюсь. Есть и другой выход – или нет? Мне не обязательно убегать из дому. Можно вот прямо сейчас пойти и сесть рядом с мамой и все ей рассказать. А тогда – тогда ведь ей придется что-то сделать, правда? Позвонить в полицию? Выгнать его вон? Или собрать манатки и уехать и забрать нас – и меня, и мальчишек?
А может, она и слушать не станет. Отправит меня сидеть в свою комнату за такую наглую ложь. Или вообще пожмет плечами – мол, такова жизнь и такой уж у него характер.
Вообще-то я подозреваю, что она давно все поняла. Не слепая же. Только про ребенка она не знает. Никто не знает. Вот почему я ухожу. Этот ребенок – мой. И он его не увидит. Никогда к нему не притронется. Ребенок – мой, он растет во мне. Я его сберегу.
Я даже не знаю, какой у меня срок. Месячные у меня давно были через пень-колоду, я и не заметила, когда они прекратились. Но одежда уже так жмет, что скоро я не смогу больше прятать живот. Пора уходить.
Я думала, он запер кабинет, – но нет, там открыто. Ручка поворачивается, дверь плавно открывается. Делаю шаг за порог – и меня начинает мутить. Этот кабинет – вылитый он\ по стенам – сценки игры в гольф, стол и кресло красного дерева. Едва не впадаю в панику – но все равно подхожу к столу. Дергаю ящики. Заперто. Блин. Наверняка он носит ключ при себе, – значит, я влипла. Если дерну сильнее, сломаю замок, он заметит – и пошло-поехало.
В кабинете есть камин с полкой. Там он расставил семейные фотографии в рамках – сплошь счастливые лица да улыбки. Камеру не обманешь. Правда?
Вот мой портрет – снимали в какой-то поездке. Пляж в Корнуэльсе. Я в полосатом купальничке, светлые волосы падают на плечи. Глаза сощурены, потому что меня слепит солнце, улыбаюсь в объектив. Я обожала папу. Он был мой герой – большой, сильный, смешной. Все знал и все умел. А я была его принцесса. На этом фото мне семь, а когда он начал навещать меня по ночам, мне было двенадцать.
Что произошло? Почему он стал это делать? Неужели жизнь не могла остаться такой, как на этом снимке – золотой, солнечной, невинной?
Протягиваю руку и беру портрет. Как давно я перестала чувствовать себя девчушкой на фото, – можно сказать, между нами нет ничего общего. Я несколько секунд гляжу ей в глаза, а потом вдруг прижимаю снимок к груди. Мне хочется стать ей как мама. Мне хочется защитить ее. Мне уже поздно, думаю я, но для ребенка во мне – еще нет. Мы сможем начать все сначала, сможем прожить жизнь так, как положено.
Прямо передо мной – на уровне глаз, на каминной полке – лежит ключ. Оказывается, он хранит его за моим портретом. Беру ключ, ставлю фото на место. Я так хочу отчаянно уцепиться за этот портрет, так хочу забрать его с собой, но, если что-то изменится, если будет какой-то непорядок, он заметит – и начнет задавать вопросы. Мне нельзя рисковать. Надо вести себя осторожно.
Ключ подходит к ящикам стола. Деньги лежат в верхнем. Три пачки купюр, стянутые резинками. Как мне быть – забрать все и надеяться, что он не заглянет сюда ни сегодня вечером, ни завтра утром? Рука замирает над открытым ящиком. В конце концов я беру одну пачку, ту, которая лежит в глубине: если он приоткроет ящик, все на вид будет как раньше. Он заметит пропажу, только если выдвинет ящик до упора.
Сую пачку в карман, задвигаю ящик, запираю замок и кладу ключ обратно за собственный портрет.
– Пока, – говорю я девчушке на снимке. Закрываю за собой дверь в кабинет и иду наверх. Кладу деньги во внутренний карман рюкзака, который застегивается на молнию, и проверяю, все ли я взяла.
Да, все. Теперь я готова.
Адам
– Разбейтесь на пары и сядьте с двух сторон стола лицом друг к другу. Сегодня мы рисуем портреты, время – шестьдесят минут. Ну, ищите себе пару!
Естественно, я снова в школе. Когда я не вернулся домой, бабуля позвонила в полицию и заявила, что я пропал. Не думал, что она на такое способна – а вот ведь. На следующее утро меня находят, тащат в полицию, снимают отпечатки пальцев, фотографируют, берут мазок изо рта на ДНК – а потом чипируют меня: раз – и делают укол в шею. Я и пикнуть не успеваю.
– Какого хрена! А ну, блин, руки уберите!
Поздно. Чип уже внутри – крошечная штучка, которая расскажет обо мне все что угодно, только спроси.
– Вы не имеете права! Я ничего не сделал!
– Подано заявление о твоем исчезновении. Тебе еще нет восемнадцати. Теперь не удерешь. Мы тебя сразу найдем.
Когда бабуля приходит за мной, я с ней не разговариваю и даже не гляжу на нее. По дороге домой она пытается восстановить мир.
– Мы оба погорячились, наговорили лишнего, но убегать-то зачем? Я волновалась. Не знала, где ты. Нам с тобой надо держаться вместе, Адам. Мы с тобой остались одни на белом свете…
Одни на белом свете. Это факт, но, раз так, она мне тоже не нужна. Она мне не мама. Я ее толком и не знаю, а что знаю, то мне не нравится.
– А знаешь, что они со мной сделали?
– Кто?
– Полиция. Знаешь, баб, что они со мной сделали? Взяли анализ на ДНК! И чипировали! Только за то, что я им попался! А все ты – нечего было заявлять на меня!
– Правда? Ох, Адам, какой ужас. Я не знала. Ну, ничего страшного, ты же не собираешься нарушать закон…
– Баб, чипируют обычно собак!
– Ну, сейчас уже всех. По всей стране. И до тебя дошла бы очередь, просто получилось пораньше.
Я стискиваю зубы, чтобы больше ничего не ляпнуть, и отворачиваюсь к окну. С ней говорить без толку, вообще без толку. Ни фига она не понимает.
Опять иду в школу – все равно лучше, чем сидеть с ней дома.
Скребут по полу стулья – все меняются местами и рассаживаются по парам. Я встаю – готов идти, только позовите, – но никто не смотрит мне в глаза. Никто не хочет быть со мной в паре. В дальнем конце класса стоит в сторонке девушка – та самая девушка со светлыми патлами. Сара.
– Ладно, ты и ты, давайте ищите себе стол.
Сара поднимает голову и смотрит на меня – как будто нож метнула через весь класс. Она глядит на меня, как на врага, – прямо чистая ненависть, хотя нет, не чистая: вперемешку со страхом, который я уже видел. Что-то такое она обо мне знает – или думает, будто знает, – что-то плохое. Хуже некуда.
– Мисс, не надо, – просит она. – Пожалуйста, не сажайте меня с ним.
Кое-кто оборачивается: начинается интересненькое – или уже началось.
Учительница вздыхает:
– У нас нет времени на эту ерунду. Если никто не захочет поменяться, придется вам работать вместе. Добровольцы есть?
Все мотают головами и придвигают стулья поближе к столам.
– Ну все, садитесь.
– Я не хочу с ним сидеть.
– Или сядешь с ним, или пойдешь к директору.
А значит, позвонят домой. А значит, временно исключат из школы. Сара секунду обдумывает варианты, а потом садится за свободный стол. Лицо у нее – как грозовая туча. Я беру рюкзак, подхожу к ней и сажусь напротив. «Спокойно, – говорю я себе. – Не ляпни глупость. Не показывай, что ты псих. Веди себя нормально и вежливо».
– Привет, – говорю. – Меня зовут Адам.
– Я знаю, кто ты такой, – отвечает она, обращаясь к столу, но потом быстро-быстро стреляет в меня глазами, и тут я опять вижу ее число.
Я ощущаю его каждым нервом, каждой клеточкой, и умом, и телом – ошеломляющее ощущение теплоты, мирный переход из этой жизни в другую. А я – рядом с ней, вот честное слово, держу ее в объятиях, вдыхаю запах ее волос. Лежу рядом, чтобы побыть с ней – ради нее. Вдруг я перестаю понимать, кто это – Сара или мама. И что происходит – она меня покидает или, наоборот, приходит ко мне. По какую я сторону?!
– Перестань. Хватит пялиться.
Хлоп – я снова в школе «Форест-Грин».
– Мне же надо тебя рассмотреть, чтобы нарисовать, – говорю я.
– Что-то я не вижу, чтобы ты рисовал.
Бросаю взгляд на стол. Сара уже наметила овал лица и тонкие линии там, где будут мои глаза, нос и рот.
– Ага, – говорю. – Да-да.
Лезу в рюкзак за пеналом, пододвигаю к себе лист бумаги и начинаю рисовать контур Сариного лица. Волосы у нее до плеч и чуть-чуть волнистые. Глаза не очень большие, зато пронзительные, красивые, со стрельчатыми ресницами. Нос прямой, волевой такой, – не смешная пуговка, как у некоторых девчонок, – но лица это не портит. Чем больше я на нее гляжу, тем больше понимаю, что для меня его ничто на свете не испортит.
Я изо всех сил стараюсь нарисовать ее похоже. Ужасно хочется, чтобы рисунок ей понравился. Но передать ее как есть, воздать ей должное не получается – видно, что на портрете девушка, только это не она. Я стираю, перерисовываю – не выходит, и все. А когда я гляжу, что рисует Сара, то вообще бросаю это дело. Она работает как настоящий художник, с тенями и всякими особенными линиями, от которых рисунок становится объемный. Ей как-то удалось отключить свою ненависть. Смотрит на меня как на предмет.
Лицо на ее портрете – это лицо юноши, а не мальчика. В линии скул и челюсти видна сила, а в линии губ – мягкость. Но самое обалденное – глаза. Глядят с бумаги прямо на меня и больше никуда. Сара что-то такое с ними сделала, что видно, как в них отблескивает свет, и получилась искорка, которая их оживляет. На портрете – личность, которая умеет и смеяться, и горевать, и надеяться. Это не просто рисунок, похожий на меня, – она нарисовала, какой я на самом деле.
– Ого, – говорю. – Потрясающе.
Сара перестает рисовать – только смотрит она не на меня, а на мой рисунок. Я прикрываю его рукой, хочу спрятать.
– У меня ничего не вышло, – говорю. – Жалко, что я не могу нарисовать тебя – твое лицо – как следует. Воздать тебе должное.
Она снова стреляет в меня глазами – только не улыбается и даже не краснеет, а щерится.
– Ну, понимаешь… я хотел… – Никак не подобрать слов. – Ну, в общем, у тебя такое милое лицо…
Дурак я – надо было держать язык за зубами. Похоже, я ее обидел. Она смотрит в сторону, поджимает губы, – наверное, старается промолчать.
– …И ты так здорово меня нарисовала… Я у тебя получился… Ну, таким…
– Красивым, – говорит Сара. Прямо смотрит мне в глаза, и хотя она хмурится, но не отводит взгляд – и тут меня снова захлестывает ощущение от ее числа, теплота и покой. Мы с ней вдвоем, только мы с ней…
Вдруг она делает что-то невероятное.
– Не понимаю, – говорит Сара, и голос у нее тихий-тихий и огорченный, словно она говорит сама с собой, и она протягивает руку и нежно касается моей правой щеки. От удивления у меня отвисает челюсть, и, когда я выдыхаю, капелька слюны, которая скопилась в уголке губ, вылетает Саре прямо на большой палец.
– Сара… – шепчу я.
Она заглядывает мне прямо в душу и открывает рот, чтобы ответить… но тут кто-то присвистывает, и она отдергивает руку. Я оглядываюсь кругом – на нас смотрит весь класс.
Беспомощно гляжу на Сару – а она снова выключилась. Убирает карандаши в пенал, хватает рюкзак – и при этом лицо у нее так и пылает. Звенит звонок с урока, все начинают шебаршиться.
– Домашнее задание – закончить портреты! – кричит учительница, перекрывая шум.
Складываю вещи в рюкзак, задвигаю стул.
– Сара, – говорю я еще раз, но от нее остался только пустой стул. Она забыла на столе и пенал, и рисунок – и испарилась.
Сара
В Лондоне двадцать тысяч камер видеонаблюдения, и они, не мигая, глядят на улицы двадцать четыре часа в день. Они следят за тобой, фотографируют, считывают микрочип, записывают, что ты делал, где, когда. Я-то думала, исчезнуть – уйти и раствориться в толпе – пара пустяков, но, когда доходит до дела, выясняется, что это невозможно. Практически.
Когда я после уроков выхожу из школы, то чувствую себя очень уверенно. У меня есть одежда, деньги. Маме и папе я сказала, что после школы зайду в клуб фотографов-любителей. Они обрадовались – вроде как я ищу себе друзей по интересам. А я выиграла лишний час.
Иду прямо в Центр образовательных ресурсов, в тамошний туалет. Запираюсь в кабинке, снимаю школьную форму, переодеваюсь в свою одежду. Сначала думаю выбросить форму, она мне больше не понадобится, но в последний момент запихиваю ее в рюкзак. Одежды у меня не так уж много, можно будет надевать форму подо что-нибудь для тепла. Через две минуты я выхожу обратно на улицу. Подъезжает автобус. Бегу к остановке, вскакиваю в него, вижу свободное место в конце салона, забираюсь туда и гляжу в окно.
Мне все равно, куда он едет, этот автобус, – главное, он меня увозит и едет быстрее, чем я хожу. Сердце у меня так и колотится – приходится прикрыть глаза на минуту и взять себя в руки. Получилось! Сбежала! То есть – сбежали. Пока мы еще не в безопасности, но с каждой минутой, с каждой секундой уезжаем все дальше и дальше – от дома, от школы, от него, от Адама.