Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зеркало для героя

ModernLib.Net / Историческая проза / Рыбас Святослав / Зеркало для героя - Чтение (стр. 2)
Автор: Рыбас Святослав
Жанр: Историческая проза

 

 


«Если не хватит инфаркт, — подумал он. — Все-таки он не верит мне».

— Через тридцать лет я буду спать вечным сном, — сказал Пшеничный. — А вы уж без меня как-нибудь... Войны не будет?

— Не будет.

— Ишь, не будет! Зря, что ли, мы все жилы рвем, чтобы дать коксующийся уголь для тяжелой промышленности? Не имеем права дать врагу застигнуть нас врасплох.

Сказав это, Пшеничный посмотрел на дверь. Устинов оглянулся. Вдоль стены брели человеческие фигуры с бледными лицами и полузакрытыми глазами. «Скажите, как вы без нас живете? — послышалось ему. — За что мы погибли, раздавленные обвалами, сгоревшие от взрывов, задохнувшиеся в угарном газе? Народ живет?»

По небу пролетела туча, кабинет осветило солнце. Пшеничный, не заметив вызванных им теней, продолжал говорить:

— Пойдешь на шахту. Рядовым.

Он вызвал секретаршу. Она принесла чай с сухарями и укоризненно поглядела на Михаила, желая, чтобы тот смутился и скорее ушел.

— У меня товарищ внизу, — сказал Устинов. — Ему бы тоже чаю.

Она возмущенно стукнула тарелку с сухарями о стол. Пшеничный велел позвать Ивановского.

— А кто твой товарищ, тоже американский наблюдатель?

— Горный инженер.

— Горняки нам очень нужны. Ты бы тоже мог быть горняком.

— Странный вы человек, Владимир Григорьевич, — вздохнул Устинов. — Вот ждете звонка из милиции: подтвердят или не подтвердят мои слова? И ни о чем, кроме шахт, не хотите говорить. Вы зажаты, несвободны, а жизнь — безмерна.

— Нет, товарищ! Я свободен, потому что выполняю долг! А ты куда клонишь? Может, тебя прислали на трудовое воспитание? Это обеспечим!

— Эх! — сказал Устинов. — Вам даже неинтересно, какая станет жизнь. А ведь уже ваши дети не пожелают жить одним самопожертвованием. Они захотят жить счастливо.

— Теперь я убедился: ты не наш человек! — с угрозой вымолвил Пшеничный. — Но тебе не удастся никого разоружить.

— Не собираюсь никого разоружать. Просто смешно, если бы в космический век люди законсервировались на одном уровне.

— Какой космический? — потребовал объяснить Пшеничный.

Устинов стал рассказывать о научно-техническом прогрессе. Пшеничный мрачно слушал. Он ревновал. Никакие успехи не вызвали в нем ни удивления, ни восторга.

Секретарша привела Ивановского, поставила еще один стакан и с недовольным видом удалилась.

Ивановский оробело остановился посреди кабинета, просительно улыбался, думая, очевидно, что Устинов достиг с секретарем горкома полного взаимопонимания.

Пшеничный кивнул на стул, стали пить чай. Он макал сухарь, неторопливо помешивал им в стакане.

— Так, ты горняк? — спросил он.

— Угу, — промычал Ивановский с полным ртом.

— Ну ешьте-ешьте, — улыбнулся Пшеничный. — Я пока делом займусь.

Он отодвинул недопитый стакан и принялся читать бумаги, не обращая внимания на гостей.

— Договорились? — шепотом спросил Ивановский.

— Обещает послать на шахту, — ответил Устинов. — Милиция поехала в Грушовку.

— А поверил?

— Кто его знает.

Ивановский громко покашлял. Пшеничный откинулся на спинку стула и хмуро посмотрел на него.

Ивановский поведал ему об аварии на шахте, двух годах заключения и своих претензиях к ведению горных работ в послевоенное время. Он никого не обвинял, но чувствовалась застарелая обида.

— Неужто в космический век вы не справились с подземными авариями? — насмешливо спросил Пшеничный.

Ивановский отвечал, что внедряются промышленные роботы, автоматизированные комплексы... Однако Пшеничного интересовало, что сделал лично Ивановский, когда видел опасность.

— Ты боролся на своем месте? — спросил он. — Твоя совесть чиста?

Телефонный звонок избавил Ивановского от необходимости отвечать. Звонили из милиции: бандитов взяли, жертв нет. В глазах Пшеничного промелькнуло угрюмое хищное выражение.

— Вот! — торжествующе воскликнул Ивановский. — Людям надо верить. Я боролся на своем месте, но мне твердили: «План, план, остальное — потом».

— Так. Плохо боролся, — сказал Пшеничный. — Если б захотел, сообщил в горно-техническую инспекцию. Она и у нас недаром хлеб ест: останавливает добычные участки за любое нарушение.

— А вы заставляете отменить предписание, — возразил Ивановский. — Знаем, как это делается! Потом дружно ищут козла отпущения.

— Брешешь! — оборвал его Пшеничный. — Мы не крокодилы. Обывательские слухи нечего распускать.

— Брешут собаки. А я...

— И ты брешешь!

— Не желаю продолжать разговор! — вспылил Ивановский. — Мне стыдно за вас.

— Так. Сядь, — велел Пшеничный. — Брехать — не цепом махать. Вы для чего сюда явились? Учить нас? Исправлять наши ошибки? А может, вы платные агенты мирового империализма и вас надо сдать в МГБ?

— Делайте, что хотите. Только оскорблять себя не позволю.

— Чего вы заводитесь? — спросил Устинов. — Один из вас родился до революции, другой — после войны. Вы же разные продукты.

— Так. Надо разобраться, кто из нас продукт! — сухо ответил Пшеничный.

— Приглашаю вас в наше время, — продолжал Устинов. — Вы не торопились меня расспрашивать, ждали подтверждения из милиции. Теперь, по-моему, пора познакомиться.

Он сказал: предпочитаю открытый разговор. Не будем трогать технические чудеса, потолкуем о людях. Мы живем богаче и разнообразнее вас. У нас выше уровень образования, медицинского обслуживания, социального обеспечения. У колхозников есть паспорта, они больше не привязаны к одному месту. В сберегательных кассах у населения около двухсот миллиардов рублей. Решается проблема жилья. Никто не боится остаться без куска хлеба. Не боятся ночью ходить по улицам. Практически в каждой семье есть телевизоры и холодильники.

Пшеничный исподлобья глядел на Устинова. Трудно было понять, о чем он думает. Может быть, о нуждах послевоенного восстановления, о добыче угля, о продовольственном снабжении; может, о чем-то другом, но в общем, конечно, о том же самом — о нужде, людях, о сорок девятом годе. Чужие холодильники, телевизоры еще находятся в недрах земли.

Устинов говорил: наши люди уже не живут одной работой и заботами. Вкус жизни стал иным, появились новые возможности, выбор, свободное время. И обнаружились противоречия: семьи обособились от родни, каждая замкнулась в своем узком круге, человек утратил ощущение единства, которое ему давала старая патриархальная семья, и превратился в эгоиста...

— Он сгущает краски! — воскликнул Ивановский. — Он сам оторвался от реальной жизни. А в настоящей жизни все вперемежку...

— У нас откровенный разговор? — спросил Устинов.

— Так, — кивнул Пшеничный. — Дальше.

И Устинов продолжал: растет число разводов. Почти все женщины у нас работают, они экономически не зависят от мужей, а мужья, наоборот, стали зависимы от жен, потому что в семье они больше не хозяева, не добытчики, а как бы взрослые дети. Большинство разводов возникает по инициативе женщин. И к тому же наши женщины не хотят рожать детей.

— Миша, не надо расписываться за всех, — снова вмешался Ивановский, вероятно озабоченный, что Устинов коснется и его семьи. — Твои обобщения здесь наверняка не поймут.

— Конечно, Толя, кризис в семье и у нас не все принимают всерьез, — улыбнулся Устинов. — Одни просто зажмуриваются, другие начинают проповедовать патриархальщину.

Пшеничный недовольно взглянул на встрепенувшегося Ивановского. Тот сдержанно вздохнул, и Устинов последовал дальше в своем путешествии вместе с секретарем горкома.

Он не хотел подлаживаться и заниматься лакировкой, но, ощущая в Пшеничном протестующую силу, чувствовал тревогу. Бросая вызов его представлениям о безоблачном будущем, Устинов рисковал лишиться единственной поддержки, еще к тому же неопределенной, лишь формирующейся. Однако Устинов не боялся. Он привык к различным выражениям скепсиса и неверия, сопутствующим его работе, у таких, как Пшеничный, грозных вчерашних руководителей. Правда, тогда за ним стоял секретарь столичного райкома Евгеньев, который пригласил Устинова заниматься внедрением «человеческого фактора» на предприятиях района, а сейчас за ним никого не было. Никого, кроме его времени. Но это тоже соратник.

Устинов сказал, что является членом райкома и руководит специальным социологическим исследованием. Его слова прозвучали официально.

И перешел к наболевшему: человеческим взаимоотношениям, надеждам, сомнениям. Он показал Пшеничному — вот, смотри! Суровые директора с больными сердцами властно держали свои штурвалы и думали только о выполнении плана, словно выпуск продукции был оправданием их самоотверженной, но узкой жизни. Десятки лет они ощущали себя ломовыми лошадьми общества, гордились собой, не умели жить по-другому. Смотри, товарищ Пшеничный! Эта жизнь для песни, для легенды, для тяжелых времен. Но миллионы людей уже успели вырасти и стать отцами с той поры тяжелых времен. Их воспитали образованными и самостоятельными. Они помнят послевоенные годы как эпоху народной победы, они ощущают жизнь как доброе и хорошее дело. Они работают не ради одного хлеба насущного. Это первое поколение, выросшее без войны.

И Устинов сделал то, чего в реальной жизни никогда не могло случиться: он выстроил одно поколение напротив другого. Одно — требовательное и грозное, другое — ожидающее обновления. Они стояли друг против друга, пока наконец между ними не возникла объединяющая сила, похожая на электрический разряд.

В устиновской картине не было завершенности. Видно, еще предстояла долгая многолетняя работа.

— Чего же вы хотите? — разочарованно спросил Пшеничный. — Наш бог — будущее державы. А ваш? Куда ты меня зовешь?

— Куда зову? Прежде всего говорить человеку «вы». — Устинов понял, что после его рассказа все остается по-прежнему, а может быть, и хуже, так как собеседник задет за живое.

— Так. Какими вас вырастили нежными! — насмешливо улыбнулся Пшеничный, сморщив курносый нос. — Говорить вам «вы», не приказывать, не мешать наслаждаться? От твоих россказней веет интеллегентской размягченностью. Это на руку вашим врагам, а они спят и видят, как ослабить наше монолитное единство. Нет, с такими взглядами ты здесь вреден. Оба вредны!

Пшеничный снял трубку, стал рывками набирать номер.

— Надо смываться, — шепнул Ивановский.

— Куда? — спросил Устинов.

— Меня Наталья ждет. Что я ей скажу?

Устинов засмеялся:

— Ты ей позвони, что задерживаешься.

Ивановский вытаращился на него, потом тоже засмеялся и, спохватившись, прикрыл рот кулаком.

Пшеничный покачал головой и сказал в трубку, что направляет двух человек, одного инженера, второго без специальности, что их надо принять на работу.

— Посылаю вас в гущу, — буркнул он. — Ничего другого предложить не могу. И зарубите на носу: забудьте, кто вы и откуда. Говорите, что выполняли специальное задание в одном закрытом районе.

— Испытывали атомную бомбу, — предложил Ивановский. — Все равно об этом скоро в газетах объявят.

— Брось дурить! Выполняли спецзадание. Все. Трудовые книжки вам выпишут.

Что-то переменилось в нем после всего жесткого, что он им наговорил. Это что-то, наверное, было определенностью: он надеялся на лучшее, догадываясь, что они его не подведут.

На прощание он ничего не обещал. Правда, дал сто рублей, одной большой бумажкой, которую достал, сложенную в пять раз, из карманчика-пистона.

Тяжелая дверь кабинета закрылась.

В сентябре того года по комбинату «С-уголь» резко снизилась добыча, и секретарю обкома из Москвы была послана короткая телеграмма: «Примите энергичные меры к безусловному выполнению сентябрьского плана добычи и поставки коксующегося угля». Эту телеграмму заместителя Председателя Совета Министров объявили во всех горкомах, райкомах, трестах, шахтах.

Дома Пшеничный стал рассказывать жене о странных посетителях; Катя торопливо собирала на стол, бегала между шкафчиком, плитой и рукомойником, что-то у нее не получалось. Обед опаздывал.

— Сейчас, сейчас! — озабоченно приговаривала она.

Обычно к пяти часам, когда Пшеничный приходил на перерыв, стол уже был накрыт. После еды Пшеничный ложился спать часа на два, а к восьми уходил в горком и возвращался во втором часу ночи.

Катя поставила на стол тарелку с нарезанными помидорами. Он попробовал — не посолены. Посолил, отрезал хлеба, стал есть. Потом справился с борщом, варениками и молочным киселем. Катя не ела, сидела напротив. У нее был другой распорядок.

— Я у портнихи была, — сказала она. — Наконец-то готово.

— Красивое?

— Красивое. Хочешь надену?

— Надень, — улыбнулся он, понимая, что ей хочется покрасоваться, и вспомнил: — А ведь угадали про Грушовку!

— Кто угадал?

— Я же тебе говорю: были у меня двое...

— Да-да. Я сейчас переоденусь. — Катя вышла.

Пшеничный направился в кабинет, вытащил из портфеля бумаги и, стоя, пробежал верхнюю — письмо директора машиностроительного завода Горчицы, которому объявили строгий выговор. Горчица, конечно, знал, на что шел, когда обменивал с колхозом автомобильные моторы на сено. Он попал в безвыходное положение: его подсобному хозяйству запретили пользоваться сенокосными угодьями вблизи города, а на просьбу выделить корма для лошадей, коров и овец, хозяйственное управление Минугля лишь посоветовало полагаться на самозаготовки, так как лимиты на сено очень ограничены. Горчица отремонтировал списанные моторы и совершил незаконную сделку. «Ловок! — подумал Пшеничный. — А строгий выговор — перебор, надо дать простой». Спустя мгновение он удивился своим мыслям: либо виноват директор, либо нет, а двойная бухгалтерия — бессмыслица.

Катя позвала его.

Она стояла перед шифоньером в длинном платье и, улыбаясь, глядела из зеркала, заметно ожидая одобрения.

— Ого! — сказал Пшеничный.

— Здесь не топорщится? — спросила Катя, показав заведенной за спину рукой между лопатками.

Он провел ладонью по указанному месту — нет, нигде не топорщилось.

Пшеничный привык видеть женщин в других нарядах — укороченных, прямоугольной формы, с подложными плечами. Поэтому жена показалась ему новой и несколько чужой. Он обнял ее, чтобы приблизить к себе. Катя откинула назад голову и прижалась затылком к его щеке. От ее волос пахло земляничным мылом.

— Ну? — посмеиваясь, с вызовом сказала она. — Пусти!

Он не пускал, но не знал как быть: прежде он никогда не ласкал жену днем.

— А, попалась! — воскликнул Пшеничный, подхватил Катю на руки и все решил одним махом.

Это было хорошо. Потом она, лежа у него на груди, спросила:

— Что это с тобой?

— Как что? — Ему не хотелось ничего объяснять. — Ты нравишься мне.

Катя оделась в желтое ситцевое платье и жакет с высокими плечами, ее новизна исчезла. Пора было идти за детьми.

Пшеничный вспомнил о принесенных документах.

— Да, вот что, — сказал он. — Это платье красивое... Его нельзя носить... Аполитично. В магазинах не хватает текстиля. На него сколько метров пошло? Как на целых два!

— Ничего ты не понимаешь, — ответила жена. — В магазинах не хватает дешевого текстиля. И вообще...

Она ушла, не объяснив своего «вообще». Если бы оно попало на язык этому краснобаю Устинову, то он наверняка сочинил бы бог весть какую ерунду!

Пшеничный подумал о пришельцах: правильно ли он поступил, послав их на шахту? Может, доложить начальству, пусть само решает. Правда, трудновато было бы растолковать это чудо. Взяли бы да спросили: «Что за притчи, Пшеничный?» И поди объясни, что тебе самому не по нутру их странные рассказы!

Размышляя так, он перешел в кабинет и сел за работу. На письме директора завода написал красным карандашом: «Облисполком запретил отвод колхозных угодий для предприятий и их подсобных хозяйств. Учитывая, что допущенное т.Горчицей нарушение не преследовало корыстных целей и не отразилось на деятельности завода, считаю возможным ограничиться выговором». Мысли о двойной бухгалтерии он оставил при себе.

Следующее письмо оживило в памяти недавнее прошлое, когда Пшеничного отозвали с фронта и направили в Кизеловский бассейн, где он работал начальником добычного участка до осени сорок третьего года, до освобождения Донбасса «Товарищ секретарь! — прочитал Пшеничный. — Я рабочий рудника „Зименковский“ Рева Анатолий Иванович, рождения 1907 года, работал на данной шахте с 1920 года по 41 год. 10 октября 41 года был на спецзадании по взрыву шахт. После выполнения был эвакуирован в Молотовскую область, г.Кизел, шахта No 38, где 2 декабря 41 гола приступил к работе. За период войны имею три Почетных грамоты, участник восьми стахановских слетов и есть еще энергия работать лучше».

«Эх, землячок! — подумал Пшеничный. — Хлебнули мы с тобой. Чего ж ты просишь?»

«Прошу вас, товарищ секретарь, учтите мое положение и помогите вернуть мою старую работу, с которой меня перевели саночником за мою критику администрации за то, что она плохо относится к людям, не дает нам угля топить дома, а скоро зима. Я работал навалоотбойщиком, считался мастером угля, а меня перевели саночником, кем я был в 1920 году мальчишкой. Прошу не отказать в моей просьбе. Моя жена после проживания при немцах была несколько раз арестована и бита за то, что муж рвал шахты, и считали как партизанку. В настоящее время болеет, и детей надо учить и воспитывать...»

Прочитав письмо, Пшеничный разозлился. «Ну нет, — посулил он кому-то. — Зря вы обидели человека! Надо же, саночником поставили... Это сейчас, когда электровозы, поставить сорокалетнего мужчину возить на себе уголь!»

Он даже не сразу вспомнил, где такая шахтенка, чтобы добычу доставляли дедовскими санками, но вспомнил — действительно есть: шахта «Пьяная» за Грушовской балкой, суточная добыча двадцать тонн. «А Катя позволяет себе наряды! Из-за двадцати тонн мы держим там людей, будто все еще идет война.»

Он встал, резко отодвигая стул, и вышел в коридор. Потом вернулся, остановился у окна, глядя поверх занавески на улицу. Он увидел там все так, как в декабре сорок третьего года, — черные кирпичные коробки, обгоревшие трупы в доме красной профессуры, вздыбленные спирал и трамвайных путей. Затем увидел старика и подростка, стоявших по пояс в ледяной шахтной воде. Эти смутные фигуры двух добровольцев, достававших затопленное оборудование, держались в сознании Пшеничного все время, пока он читал принесенные документы. В конце концов, что бы он ни делал, они сами понимали свою задачу и впрягались в нее с русской самоотверженностью. Тогда еще никто не знал, что победа придет в мае сорок пятого, ее еще не было на свете, а была тягучая пора войны... Но кто-то обязан карабкаться на четвереньках по узкому лазу с санками за спиной. Кто-то должен. И жалости к этому неизвестному Пшеничный не испытывал. Если бы он помнил, что этот неизвестный чей-то сын или чей-то отец, что ему может быть больно и страшно, тогда бы город остался без угля, а заводы, поезда, пекарни замерли. Пшеничный по привычке потер ладонью правое колено, пораженное ревматизмом с той зимы. Оно не болело, лишь цепко держало в себе нечеловеческий холод затопленной шахты.

В эту минуту позвонили и сказали, что Пшеничному сегодня следует быть на концерте в городском театре и сопровождать заместителя министра Точинкова.

Когда вернулась Катя с сыновьями, он на кухне брился опасной бритвой, заглядывая в зеркальце, прислоненное к цветочному горшку. Младший, Юрочка, промчался через коридор и радостно боднул Пшеничного под локоть. Среди белой пены на подбородке зарозовела и стала расширяться капля крови.

— Юрка, не мешай! — велел Пшеничный и повернулся к малышу.

Приглушенное постоянной оторванностью от детей его отцовское чувство завладело им. Юрочка стоял перед Пшеничным с большой синеватой шишкой на лбу и порывался залезть ему на колени. Вслед за младшим прибежал пятилетний Виктор, стал отталкивать брата, говоря, что нельзя мешать, а то папа порежется. Но старший тоже попытался влезть на отца, и Пшеничный нарисовал ему помазком усы.

— И мне! — потребовал Юрочка.

— Переодеваться! — сказала Катя, войдя на кухню. — Видел этого красавца? — спросила она мужа. — Подрался с новеньким! — Она подтолкнула детей к дверям. — Снимайте матроски. Витя, кому я сказала! Ничего на вас не напасешься... Не мог за брата заступиться, а еще старший!

Выпроводив детей, Катя заметила, имея в виду его неурочное бритье:

— Не дают отдохнуть? Куда вызывают?

— Так. Пойдем в театр.

— Что это ты рассказывал, будто к тебе приходили какие-то двое из будущего? Или я не поняла? Давай-ка поставим тебе банки! Банки — от всего помогают.

— К семи часам, — продолжал он. — Ты пойдешь со мной как моя половина.

— В театр? Да на что он мне сдался? Выспаться тебе надо, доработался до чертиков... банки поставим... А в нашем театре сырость как в погребе.

— Угу, — сказал Пшеничный, оттягивая под бритвой левую щеку. — То платье не бери.

— Как тебе не стыдно! Командуешь бабскими тряпками? — изумилась Катя. — В сапогах и ватнике прикажешь идти, что ли?

— Угу, — он посмотрел на нее и засмеялся.

Она задорно подбоченилась и, видно, приготовилась к бою за свое аполитичное платье; своевольная дочь шахтера проявилась в ней, затмив жену секретаря.

— Делай, как хочешь, — отступил Пшеничный. — Раз ты такая несознательная, спорить с тобой бесполезно.

— И не спорь!

— Ну хватит, Катерина, — сказал он строго.

— Хватит, — сразу согласилась она, поняв, что дальше бузить не нужно. — Представляешь, какой синячище будет? У них в саду новенький, бандит какой-то. Сынок научного работника Устинова.

Пшеничный переспросил фамилию. Да, должно быть, тот самый Устинов. Он позвал детей. Те прибежали полураздетые, в майках, трусах и чулках.

— Вас двое, — сказал он. — Вдвоем вы — сила. Не позволяйте себя обижать!

— Он кусался, — виновато вымолвил старший Виктор. — И кубиками дерется.

— Дай ему в нос, — посоветовал Пшеничный. — Сожми кулак, я же тебя учил. Вас двое! — Он взял маленькую руку мальчика, сложил его пальцы в кулак и направил к своему лицу. Виктор покорно подчинялся, не выражая никакого интереса к боксу. В его глазах таилась детская замкнутость, как бы молившая отца: «Отпусти меня, я этого не могу!»

Катя отняла Виктора от Пшеничного и снова выпроводила детей.

— Они к тебе не привыкли, — сказала она. — Подумаешь, шишку набили! Очухается.

Ей шел двадцать пятый год, она была младше мужа на целых девять лет и, в отличие от него, окончила всего семь классов и нигде не работала. Но, будучи младше, Катя умудрялась по-своему решать житейские вопросы, и Пшеничный чаще всего с ней соглашался в конце концов. Сейчас, с детьми, он почувствовал, что не к месту взялся за воспитание, пусть и выпала ему редкая свободная минута. Катя была ближе к ним. И вообще — ближе к той неорганизованной текучей жизни, которая от Пшеничного ускользала и часто поразительно вторгалась в его дела.

Он вспомнил, как жена разняла драку грушовских мужиков с зименковскими шахтерами. А ведь ничего — покорились девчонке, которая гневно кричала и шуровала кружкой из ведра прямо им в раскаленные зенки.

— Увижу этого новенького, сама уши надеру, — пообещала Катя.

Пшеничный глядел на нее, улыбаясь. Она, казалось, дышала здоровой простонародностью, — особенно упрямые круглые черные глаза.

Катя сказала, что сходит к Тане.

Услышав о соседке, он перестал улыбаться: Таня была своеобразная особа, обращаться к ней не хотелось. Но идти в театр, — значит, просить, чтобы присмотрела за мальчишками; отводить их в Грушовку к тестю — нет времени.

Катя сходила за Татьяной. Пшеничный, уже переодевшись в белую рубаху и черный костюм с подложенными ватными плечами, встретил соседку с подчеркнутой любезностью. Она крепко пожала ему руку и спросила: должно быть, по протокольному порядку велено идти на концерт с супругой? Он проглотил ее скрытую насмешку, поблагодарил за помощь.

Таня села в кабинете на диван, чуть сдвинув ноги вбок и плотно поставив колени, разгладила полы длинного шелкового халата в пестрых цветах и павлинах. Своим вольным независимым видом она, как всегда, утверждала перед Пшеничным какой-то эгоистический стиль поведения. На это можно было бы глядеть сквозь пальцы, если б она не одурманивала Катю. И наверняка уж платье-то подстроила она. Конечно, молодая, вдовая, к тому же — инженер, о чем ей заботиться, как не о нарядах и забавах. В последнее время она внушала Кате мысль пойти работать, и это больше всего не нравилось Пшеничному.

Таня развернула какой-то листок, спросила:

— Хотите хорошие стихи? Вот переписала. Сергей Есенин. — И, взглянув на Катю и Пшеничного, начала читать:

Выткался над озером

Алый цвет зари...

Пшеничный подошел к столу, запер в ящик свои бумаги и сунул ключ в карман. Документы есть документы.

Таня дочитала стихотворение. Катя в радостном оживлении отняла у нее листок, повернулась к Пшеничному.

— Будем собираться, — сказал он.

— Тебе понравилось? — требовательно спросила жена. Ей хотелось, чтобы он отозвался так, как ожидала Таня.

Пшеничный все это понял, они обменялись с соседкой красноречивыми взглядами, и каждый увидел, что ничего нового друг в друге не нашел. Ему действительно не могло понравиться такое стихотворение, автор которого закончил самоубийством, то есть дезертировал, а значит — все тут, точка, не о чем спорить. Но, думая столь жестко, Пшеничный почувствовал, что почему-то неравнодушен к стихотворению и что Катин вопрос уже касается не соседки, а самой Кати. Да что с того!

— Это не по моей части, — отмахнулся Пшеничный.

— Ну бог с вами, Владимир Григорьевич, — с сожалением произнесла Таня. — Вы из железа сделаны. Но ведь все меняется, на носу пятидесятый год, середина двадцатого века!

— Меняется! — подтвердил он. — Только не от стишков, а от работы.

И наконец они с Катей вышли из дома. Ему было неловко и казалось, что все прохожие с осуждением таращатся на них и думают: «Вот вырядились!» Он хмуро посмотрел на висевших на трамваях подростков в синих гимнастерках и шагал дальше, непреклонно глядя куда-то вдаль. Его новые туфли скрипели.

— Не гони! — попросила Катя, дернув мужа за локоть. — Дай почувствовать минуту.

Он приостановился, поглядел на совсем еще зеленую акацию, потом на желтеющие клены за дощатым забором городской больницы, сказал:

— Никому не говори о тех двоих. Были они. Не померещилось. Я их направил на «Зименковскую» работать...

— Ой! — испуганно воскликнула Катя. — Что ты говоришь? Где это видано?

— Вот тебе и «ой». Да ты мне не веришь, — заметил Пшеничный. — Ладно, считай — померещилось.

— Что будет через тридцать лет? — спросила она. — Мы состаримся, дети вырастут. Страшно подумать: все наши знакомые или уже помрут, или станут стариками. Глупости какие-то! — Она крепко сжала его локоть и подтолкнула.

Невдалеке через дорогу возвышалась среди низких домиков гостиница «Донбасс», чаще называемая по старинке «Европейской», — трехэтажное, недавно восстановленное здание с круглыми балконами. У подъезда стояла бежевая «Победа» и легкая бричка; соловый мерин, с мохнатыми щетками, приподняв белый хвост, располагался справить естественную нужду.

Супруги подошли к гостинице. Замминистра Точинкова еще не было; Пшеничный послал за ним шофера «Победы»; Катя подошла к мерину, потрепала его по шее и быстро залезла в бричку на козлы.

— Куда поедешь? — спросил ее Пшеничный.

— На волю!

— На волю?! — засмеялся он, шутливо входя в ее мимолетную фантазию. Солнце, широко горевшее на закате, казалось, выделило в запрокинутом Катином лице юность и улыбку. Такой поселковой девчонкой вспомнил Пшеничный жену, когда она училась ездить верхом на строгой кобыле Пушке, самой степенной из всех лошадей рудничной конюшни. И, вспомнив смех, испуг, преодоление Катей страха и новый ситцевый размахай, предназначенный для гуляний с молодым серьезным кавалером, а не для верховой езды, вспомнив Катю соскальзывающей ему на руки, Пшеничный задержался в ее мимолетной фантазии. Широкая степь за поселком, белые островки ковыля, родной запах чебреца и полыни, воля... все прошло.

И не прошло.

Между тем появился Точинков. Это был сухощавый человек лет сорока пяти с длинным мужественно-усталым лицом и желтоватыми глазами. Вышедшие за ним трое комбинатовских работников и заведующий отделом угольной промышленности обкома партии Остапенко озабоченно осматривались и, увидев Пшеничного, с удовлетворением кивнули ему, словно передавали вечернюю вахту. Точинков кивнул на Катю, по-прежнему стоявшую в бричке, и произнес веселым молодым голосом:

— Вот и амазонка!

Пшеничный сделал знак, как бы говоря: хватит, жена, дурачиться. Катя смутилась, спрыгнула на землю, ее размашистая юбка обвилась вокруг оголившихся колен.

— Твоя? — спросил Точинков. — Везучий ты, Пшеничный. Ну знакомь с землячкой. Не забыл, поди, кто тебя из Кизела вытаскивал?

Точинков происходил из донецких шахтеров, всегда защищал земляков, но, как сам выражался, любя мог спустить с них три шкуры, если надо было. Через него прошли почти все местные кадры, когда после освобождения требовалось в считанные месяцы собрать донбассовцев, разбросанных по фронтам и по восточным бассейнам. Как заместитель министра он сейчас отвечал за всю донбасскую добычу, а в эти дни особенно тяжело ощущал на себе ее груз.

Точинков познакомился с Катей и напомнил ей, что он помог ее мужу, когда того не хотели отпускать в Донбасс, где он, похоже, успел не только выдвинуться, но и найти свое счастье. Он говорил с усмешкой, как будто предупреждал, что не надо думать, будто он навязывает свое общество, но и не стоит считать его посторонним.

— Ну так приходите к нам в гости, — сказала она. — Чего в гостинице скучать? Накормлю вас борщом и варениками.

— Приду, если они отпустят, — Точинков показал глазами на сопровождающих. — Сама-то откуда родом?

Катя ответила.

— С Грушовки? — удивился Точинков. — Помню Грушовку. Задиристый там народ!

— Не задирайте, не будет задиристый, — возразила Катя.

Она говорила независимым, почти дерзким тоном, быстро схватив суть Точинкова.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6