Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Царство тьмы (Рассказы и очерки)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Робсман Виктор / Царство тьмы (Рассказы и очерки) - Чтение (стр. 2)
Автор: Робсман Виктор
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Тогда мужик рассерчал - он рванул вожжи и заиграл кнутом. Удары кнута ложились рубцами на больном теле и животное нервно вздрагивало.
      - Ты ег не кнутом, а лаской... - посоветовал агроном, добрея при виде страданий животного.
      Но возницей уже овладел азарт, и страстно прикрикивая и присвистывая, он хлестал кобылу по тем местам, где было ей всего больнее. Она рвалась из оглобель, некрасиво взбрасывая задние ноги. Наконец, после больших усилий ей удалось сдвинуть телегу с места, и она неловко побежала, задыхаясь. Но очень скоро ноги ег снова подкосились, и разрывая на себе сбрую она тяжело упала в жидкую дорожную грязь. Агроном бросился тянуть ег за хвост с такой силой, точно намеревался вырвать его из живого тела, а в это время мужик бил кобылу кнутом по морде и под брюхо, и рвал удилами посиневшую губу. Лошадь стонала. Она смотрела на нас смущенно и виновато, как смотрит провинившийся {29} работник на своего хозяина. В ег умных и покорных глазах не было ни упрека, ни жалобы, ни просьбы, а только смущение, какое испытывают всегда слабые перед сильными. Она хотела подняться и побежать, чтобы выполнить свою последнюю службу, и опять упала.
      - Сдыхает, бедняга... - произнес агроном, и отпустил хвост.
      Лошадь металась. Она силилась поднять морду с мокрой земли, но, в это время, бледные десны ее открылись и из ноздрей вырвалась белая пена окрашенная кровью.
      Возница вдруг заволновался; он бросил кнут и стал освобождать лошадь от оглобель и упряжи. По его неловким движениям было видно, что он чего-то боится. Он суетился напрасно, потому что забота его уже не была нужна издыхающей кобыле. И чем больше начинал понимать он свое бессилие, тем больше росла его тревога, и ему стало страшно.
      - Мне за нег отвечать! - закричал он странным, точно не своим голосом, и оторопел. Напуганный этой мыслью он всг ещг боялся потерять надежду спасти лошадь, и снова взялся за кнут.
      - Что ты делаешь! - закричал на него агроном. - Ведь она мертвая!
      Но он не хотел поверить этому, не хотел привыкнуть к этой опасной мысли, не хотел признать, что всг кончено, и ещг с большей силой принялся стегать кнутом уже мертвую кобылу.
      Кругом нас собирались сумерки, земля чернела, и запоздавшие птицы торопливо искали {30} свою потерянную ветку. А нам некуда было деться на ночь. Сиротливо и неподвижно стояла среди дороги телега с опущенными оглоблями, никому ненужная. Нас выручила тогда встречная подвода, которая доставила нас в ближайшее село.
      II
      Высадившись у сельсовета мы увидели на голом дворе молодую девку, которая скакнула через весь двор босыми ногами, и мигом воротилась к нам.
      - Кого вам надо? - сказала девка, утирая пальцами нос. Председателя? Он наверно с картошкой занят, у нас посевная картошка погорела в яме. Я схожу за ним... - и исчезла.
      Скоро пришел сторож в тулупе, поставил на скамью чадящую лампу и ничего не сказав, скрылся. Потом несмело вошел в избу мужик с длинной шеей, длинными руками и в длинной, не по росту, рубахе.
      - Мы к вам по пути, у нас на дороге лошадь пала, - сказал агроном, приняв мужика за председателя.
      - Это ничего, - ответил мужик сдержано, - теперь много коней подыхает...
      -- Ты нас накорми чем есть, мы со вчерашнего дня голодные, - сказал агроном.
      - Это ничего, - снова повторил мужик сдержанно, видимо ничем не интересуясь, - теперь много голодных повсюду, а сытых мало...
      - Чего ты притворяешься! - возмутился агроном, и стал упрекать мужика за плохое {31} обращение. В это время дверь шумно отворилась и в комнату ворвался энергичный человек в кепке, похожий на рабочего от станка. Он накричал на мужика и стал гнать его из избы плохими словами.
      - Я к вам за картошкой... - робко произнес мужик.
      - За какой картошкой?
      - За гнилой картошкой, которая в яме погорела...
      Председатель посмотрел на нас и смутился.
      - Она ведь все равно погорела, - продолжал тем временем мужик, - ее все равно сажать нельзя, а для мужика она корм. Распорядись, чтоб картошку ту не давали скотине, а мужикам. Бабы за нее дерутся...
      - Вот видите, - обратился к нам председатель, - здесь у нас такое несчастье приключилось с посевной картошкой, задохлась в яме, а этот дурак радуется.
      Он с трудом прогнал мужика, и стараясь быть никем не услышанным, упрашивал нас не задерживаться долго в селе, потому что если нас убьют, то ему придется отвечать.
      III
      Утром нас увезли в Смелу на сахарный завод. Мужики нам завидовали, точно мы ехали на курорт. Там люди жили сытнее и удобнее, получали хорошие пайки, в выходные дни мылись мылом в общественной бане, стариков и детей брили на голо, чтобы не вшивели, и клопов там тоже было меньше. {32}
      Нас встретил помощник директора, беспартийный специалист по сахароварению. Прежде работал он на заводе мастером, потом стал хозяином, приобрел семью и сбережения. Большевики сбережения забрали, семью оставили и велели ему работать на заводе за жалование. Был он человеком полезным и нужным, и его терпели, хотя к социализму он не высказывал пристрастия. Судя по его привычкам к сытной еде и семейной жизни, он не был сторонником социализма в одной стране, тем более во многих странах.
      - Да, это очень печально, очень печально... - повторял он без всякого чувства, выслушивая наш рассказ про сдохшую кобылу.
      - Что лошадь! - продолжал он, провожая нас к себе домой. - На селе теперь и живых мужиков мало осталось. К нам пригоняют теперь на время сева из города счетоводов и машинисток... Жалко смотреть, как они обращаются с землей.
      Он привел нас в столовую, где на видном месте стоял под скатертью большой стол и много лишних стульев, тяжелый буфет подпирал стену, грамофонный столик с раскрытыми крыльями для пластинок теснился в темном углу, а для человека не было здесь места.
      - Вы садитесь к столу, я вас хорошо накормлю, - сказал он весело, и пошел звать жену и дочь. Но очень скоро он вернулся сконфуженный.
      - Напрасно я им сказал о вас. Теперь наверно все зеркала перебьют пока оденутся. Они ведь тоже несчастные - всегда со скотиной, а человека не видят. {33} - Но не успел он сказать всего, что хотел, как в комнату вошла женщина, не старая еще, но уже померкшая, принуждавшая себя смеяться. И эта гримаса делала некрасивым ее красивое лицо. Она видимо горела нетерпением скорее рассказать нам о самой себе как можно больше, выставляя себя с выгодной стороны.
      - Как приятно встретить интеллигентных людей, - говорила она упавшим голосом.- Я раньше тоже была интеллигентная и все принимали меня за дворянку, а теперь меня все принимают за доярку... - и она с усилием засмеялась.
      - Вы не подумайте, что я отсталый человек с предрассудками; у меня дочь комсомолка. Но я все же не могу понять, почему теперь нигде нельзя услышать хорошего слова. Поверьте мне, я скучаю не по людям, а по хорошим словам. Откуда берется у людей столько сквернословия и ругательства, и как это носят они такую грязную тяжесть у себя на сердце! Точно плохие слова лучше, чем хорошие...
      Она, повидимому, находилась под свежим впечатлением и мучилась обидой.
      - Вот моя дочь не похожа на меня - ей все равно. Ее, например, обижает нежность и ласка. "Какие вы мещане!", возмущается она, когда я хочу ее приласкать.
      - Что ты на меня доносишь! - запротестовала девица входя в столовую. Рыжие волосы на ней горели, высоко приподнятая грудь тяжело перемещалась при каждом движении. Это была здоровая девица, полная неизрасходованных {34} еще сил и желаний. Она имела привычку прищуривать свои светлые глаза, как будто присматриваясь к чему-то и, в тоже время, не прекращала говорить:
      - Одни родители относятся к своим маленьким детям, как к большим, а другие - к большим, как к маленьким. Мои родители всг ещг относятся ко мне, как к маленькой, а мне это противно. Я всегда на активной работе среди рабочих и мужиков, и привыкла ко всему. Я давно заметила, что чем обходительней человек и осторожней в выборе слов, тем он хитрей и подлей...
      Все примолкли, никто не решался возражать. Наконец принесли тарелки, хлеб и кипящий борщ в большом котле. Хозяин дома осторожно протягивает к каждому горло бутылки и сам быстро пьянеет.
      - Вот видите, - говорит он едва слышно, боязливо оглядываясь, чтобы не услышала дочь. - Кормят нас хорошо, а душа неспокойна. Живем мы здесь, как под арестом и никто меня за человека не считает. Даже моя собственная дочь! Но, все же, хорошо, что она в комсомоле и, к тому же, не дурна собой...
      Он нерешительно посмотрел на нее с любовью, и продолжал:
      - Сам директор проходу ей не дает. Я не против, пускай женится, может быть тогда и мне будет спокойнее. Я его страшно боюсь. Боже, как я его боюсь! Это не человек, а злодей, он похож на дьявола. Но... пускай женится! {35}
      IV
      На другой день мы отправились смотреть свекловичные плантации, где уже прошел трактор. По нетронутой плугом меже далеко бежала зеленая полоса только-что родившейся травы; она была хорошо видна на черном поле. В разных местах возились у грядок группы живописных женщин с лопатами в руках. Их было много; одетые по разному, но все босые, они ловко разгребали лопатами грядки, а другие шли следом и бросали в раскрытую землю семена. Кто-то худой в солдатском картузе и в низких сапогах ходил за ними и считал грядки. К полудню он уже знал, кого привлечь за невыполненную норму. Он лениво ходил между бабами, подгоняя каждую бранным словом. Увидев нас, человек в картузе заволновался и стал показывать усердие: он перегонял задние колонны наперед, производя беспорядок, и за это ругал женщин.
      - Дружнее!.. - кричал он во все горло, чтобы мы его слышали, и принуждал их петь песни. Женщины уныло затянули знакомый мотив с новыми словами, но все по разному.
      - Дружнее! - кричал человек в картузе, и сам хрипло запел для примера, выставляя на вид свой подвижной кадык. Девки засмеялись, но скоро вошли в строй и голоса всех разом слились в одну тонкую и быструю струю, которая исчезала и опять возникала, и падала где то близко, разбиваясь брызгами о землю. И тогда слышнее становились отдельные слова, чужие всем и неправдоподобные. {36} Но они пели не слушая эти выдуманные слова, увлекаясь музыкой своих голосов, прозрачных и чистых, как вода в колодце.
      - Хорошо поют! - сказал подоспевший к нам помощник директора.
      - В городе таких концертов не услышите... - и хотел рассказать больше, но в это время что то случилось: женщины бросали лопаты и спешили к кому то на помощь.
      - Чего они? - спросил я с недоумением.
      - Не донесла, несчастная... - произнес с огорчением помощник директора. - Это часто у нас с бабами в рабочее время. Как только сев или уборка, все они с брюхом ходят.
      Между тем, собравшиеся возле роженицы женщины волновались и упрашивали бригадира свести больную в больницу на тракторе. Другие советовали привезти доктора в поле, и просили бригадира выписать из колхозного амбара солому, чтобы не рожать ей на голой земле.
      - Что вы мелете, дуры! - закричал на женщин человек в картузе, и обозлился. - Трактор ведь не колхозный, а МТС, и он за свою выработку тоже отвечает. А солома теперь не наша, и она есть фуражный корм, - без ордера не отпустят.
      Пока здесь спорили и ругались, роженица валялась на земле раскрытая. Какая то старуха на кривых ногах и с вывернутыми руками подкладывала под больную свою споднюю юбку и велела ей кричать сильней, чтобы выгнать плод, а сама села ждать. {37}
      - Так нельзя, - сказал помошник директора, отзывая в сторону бригадира. - Это просто срам смотреть, как женщина рожает на виду у всех. Человек не скотина, надо ее свезти в помещение.
      - Вы не беспокойтесь, бабы у нас крепкие, они все стерпят... возражал бригадир, и стал жаловаться на плохую работу и частые простои, и что нельзя в рабочее время позволять бабам рожать детей.
      - Всему свое время, - рассуждал он спокойно, не притворяясь. - Я не против того, чтобы бабы рожали - пускай рожают, только не в рабочее время. А то ведь они этим посевной план срывают. Они бездельничать всегда рады. Смотрите, сколько теперь пропало времени даром. Одна рожает, а вся работа стоит, - и вспохватившись, он бросил нас, и быстро шагая через грядки, пошел разгонять женщин по местам.
      - Становитесь в колонну! - командовал он на другом конце поля. - Я вас, сукины дети, быстро!..
      Толпа поредела, и теперь роженица была отовсюду видна. Она не кричала. Прикрытая тряпками со следами свежей крови, женщина все так же неподвижно лежала на голой земле и из глаз ее, как из раны, сочились слезы; она плакала тихо, совсем беззвучно, мелкими выстраданными слезами, прижимая к груди мертвого ребенка. {38}
      Голодная смерть
      Жизнь меня баловала впечатлениями. Многие годы я не разлучался с крестьянской телегой, возившей меня по проселочным дорогам нашей большой страны, смущая народ. Напуганные, с дурными предчувствиями встречали меня повсюду крестьяне. Они знали, что корреспонденты советских газет никому не привозят счастья.
      Сколько не старались тогда власти примирить деревню с городом, поворачивали нас "лицом к селу", принуждали к "смычке" - ничто не могло смягчить сердца крестьян, пострадавших от социализма. Трудно было полюбить им жителей города, приезжавших бригадами обирать деревню до последнего зерна. Неловко и стыдно было мне ходить среди колхозников под охраной сельского милиционера и слушать, как с наступлением темноты, в сельсовете начинали обсуждать, куда безопаснее поместить корреспондента на ночь. Точно жил я в чужой стране или завоеванной иностранцами. При каждой новой встрече с крестьянами чувство горькой обиды не давало мне покоя, и я искал случая вызвать к себе больше доверия у этих, всегда несчастных людей.
      Маленький бритый мужичек, весь в заплатах, вез меня по плохой дороге в село Скелетово {39} (на Мелитопольщине), превращенное большевиками в колхоз имени Октября. Всю дорогу я объяснял упрямому мужику, что еду я по делам службы, а не по своей доброй воле, что я журналист и никого не приговариваю к расстрелу, но он во всем сомневался и ничему не верил.
      - Пойми же ты, наконец, упрямая голова, - говорил я с досадой, ведь я на службе у государства, как и ты, как и твоя лошадь, как эта подвода, на которой мы сейчас сидим. Что мне прикажет партия и правительство, то я и делаю. Разве я для себя требую от вас сдавать по плану хлеб, мясо, молоко, яйца?.. Разве ко мне в амбар вывозят из вашего села зерно, или я на твоих трудоднях богатею? Молока твоего я не пью, яиц даже в большие праздники не ем, а хлеб кушаю по норме. Чего же ты на меня косо смотришь, точно я кровопийца, или жену у тебя украл?
      Он молчал, а сам чутко прислушивался к моим словам; он все еще не знал, верить мне или не верить. Во всем ему мерещился обман, а живая душа искала сочувственного слова и отзывалась на него при всяком случае.
      - Вот ты молчишь, - продолжал я, - а сам наверно, думаешь, что в городе всг же жить легче. Все теперь бегут из села в город, как будто в другую страну.
      - Бегут!.. - подтвердил он не сразу и задумался. Мысль его была где-то далеко - не то на скотном дворе среди чужой худобы, отощавшей за зиму настолько, что добрый хозяин давно бы перевел ее на мясо и кожу; не то вспомнил он самого себя, свою батрацкую {40} жизнь, непосильные нормы и голодный паек, каким кормят одних лишь арестантов, сравнил себя со скотиной и стало ему себя жалко. Бог знает, о чем думал мужик, никогда еще сытно не евший хлеба, не сменявший штанов уже много лет, и всегда носивший одну и ту же рубаху на голом теле.
      - Сами видите, - произнес он погодя не смело, - нужда на селе большая, потому и бегут... - и стал осторожно рассказывать про непорядки и голод, от которого одинаково страдает скотина и человек; что никто теперь деньгам не рад, потому что нельзя теперь за деньги купить хлеба, и только в казенной водке нигде нет недостатка.
      - Мужик голую водку жрет, а потом шалит ночью на больших дорогах... и стал смущать меня рассказами об убийствах в ночное время.
      - Плохое время выбрали мы для езды в этих местах... - повторял он с тревогой, и вдруг захихикал, забалагурил непонятное, точно леший.
      Его тревога быстро передалась мне, и я перестал уже доверять придорожным деревьям, походившим на разбойников, и от каждого куста, притаившегося в темноте, ждал несчастья.
      Подвода шла, как пьяная, спотыкаясь на кочках, и шумела не смазанная. До селения все еще было далеко.
      - Куда сворачиваешь, дохлятина! - обратился мужик к лошади. Он не спеша переложил вожжи в правую руку и мягко ударил ими лошадь по всей спине. Но лошадь не слушалась {41} его и на самом деле сворачивала с прямой дороги. В это время послышался жалобный детский крик, не то впереди, не то позади нашей подводы - в темноте не всегда поймешь. Но чем дальше отъезжали мы, тем ближе слышался этот призывной голос ребенка, и очень скоро из темноты показалась девочка лет восьми, с распущенными волосами. Она не шла, а бежала босыми ногами, прямо на лошадь, как слепая.
      - Чего тебе? - отозвался мужик на ее крик.
      - Дяденька накорми... - простонала девочка, и я не заметил, как она уже валялась у моих ног.
      - Чья ты? - спросил я смутившись, и стал осторожно подымать ее с земли. Но она вырывалась из рук и ползала у моих ног, унижаясь, чтобы вызвать сострадание.
      - Чья ты? - повторил я снова.
      - Наших всех вывезли, а я осталась, - отвечала девочка, с трудом сдерживая слезы; она боялась плакать.
      - Меня теперь отовсюду гонят, а я голодная и у меня все нутро болит... - и вдруг, как зверек, вскочила на ноги и повлекла меня в почерневшую от темноты траву. Здесь она быстро сбросила свое рваное платье и легла голая, привлекая меня к себе руками.
      - Ложись дяденька... - просила она, - ложись... Тогда накормишь. Всех вас, дяденек, знаю...
      - Что ты делаешь! - закричал я строго. - Встань! - и стал звать мужика, мирно разговаривавшего с кобылой. Пока он шел, смешно {42} и неловко переступая большими шагами через низкие кусты и едва видные канавки, я уже держал ее в руках, трепетавшую и совсем холодную. Временами девочка вскрикивала и скоро затихла, но не надолго.
      - Помрет, несчастная... - сказал с уверенностью мужик, и пошел доставать со дна подводы рогожу, чтобы укрыть ее. При этих словах девочка вздрогнула и насторожилась - мысль о смерти поразила ее. Испуганными глазами она долго смотрела на меня, как-будто спрашивая: "правда ли это?", и просила защитить ег от этого страшного рокового слова.
      - Ничего, - говорил я как можно спокойнее, утешая умиравшего ребенка. - Уже скоро приедем мы на колхозный двор и накормим тебя досыта. Ты не беспокойся - не все люди злые. Много теперь голодных людей, но есть и сытые. У председателя обязательно хлеб есть. Мы у него попросим, он даст... А потом я отвезу тебя в город, там есть школы и детские дома, там много таких бездомных детей, как ты... - и долго еще я рассказывал ей сказку о городской жизни, о людях, которые живут под крышей, спят на постелях и пьют чай со сладкими леденцами.
      - Дяденька, - спросила она робко, - а какие бывают леденцы - они холодные?
      Совсем счастливая, она скоро заснула, прикрытая рогожей. Неожиданно подул холодный степной ветер. Он шел низом, крадучись; он забирался под кожу, срывал рогожу со спящего ребенка, и вырывал из штанов мужика заплатанную рубаху. Молчавшие до того деревья - заговорили, черные кусты зашевелились, {43} и по траве пронесся приятный шопот живых голосов.
      "Это к дождю", подумал я и просил мужика гнать быстрее. Он хотел что-то ответить и вдруг странно затих, обернувшись и пристально всматриваясь в спящего ребенка.
      - Тормоши ее... - сказал он, наконец, опомнившись. - Не пускай ее спать... Голодные всегда во сне мрут.
      Девочка неохотно пробуждалась, когда я громко будил ее, звал разными нежными именами. Она отстраняла меня своими слабыми руками и говорила жалобно:
      - Оставьте меня... у меня все кишки болят...
      Быстро соскочив с подводы, мужик снял с себя веревку, засаленную и всю в узлах, на которой держались его штаны, и туго затянул ею больную под самые ребра. По его ловким движениям было видно, что он умеет обращаться с умирающими от голода; он уверял меня, что этим способом многих удалось ему спасти от верной смерти.
      Боль стала быстро утихать и в глазах ребенка зажглась надежда. Она заговорила оживленно, как перед смертью, не отпуская от себя моей руки:
      - Ты меня, дяденька, не прогоняй. Ты, дяденька, делай со мной все, что хочешь... Ты меня, дяденька, держи при себе заместо собаки... - и совсем слабая, опять погружалась в опасный сон.
      ___
      Когда наша подвода загремела по твердой мостовой, пробираясь между редкими избами {44} без заборов с потухшими огнями, село уже спало.
      Близкое присутствие людей, мирно спавших в душных и тесных избах за крепко закрытыми ставнями и дверями, внушало спокойное чувство.
      Страшнее всего казалось мне в эту ночь одиночество. Хотелось скорее услышать человеческие голоса, дышать даже этим тяжелым запахом никогда не проветренных изб, и вместе со всеми спать вповалку на голом земляном полу.
      Но никто не впускал нас внутрь, никто не отзывался на наш стук, и еще тяжелее испытывал я одиночество среди живых людей.
      Мы остановились среди дороги.
      - Куда везти? - спрашивает мужик, и сойдя с подводы, тайком сворачивает из газетного лоскутка цыгарку. Повернувшись спиною к ветру, он долго выбивает из кремня огонь, ловит самокруткой искру и обо всем забывает.
      - Вези в контору колхоза, - говорю я, - надо скорее девченку накормить, она уже пухнет.
      - Там теперь пусто... - отвечает он равнодушно, и глубоко затягивается вонючим дымом.
      - Тогда вези к председателю домой.
      - К нему тоже нельзя, рассерчает. Он молодую к себе взял и никого теперь не пускает...
      - Вези! - говорю я решительно, и мужик неохотно влезает на старое место.
      Опять загремела наша подвода по неровной дороге, опять побежали от нас закрытые на засов избы, и нигде ни души, даже собак не {45} слышно. Вот проезжаем мы старые заброшенные коровники без скотины; дальше видны новоотстроенные колхозные конюшни без лошадей; при конюшне пустой инкубатор, который ждет из города яиц на вывод. А вот и кооператив, в котором торгуют водкой, и где перед весенней посевной происходят между бабами кулачные бои за мануфактуру.
      А девочка мучается. Она уже не просит хлеба, и обманчивые рассказы о городе больше не соблазняют ее. Она хочет жить, даже с этой болью в теле, всегда голодной, бродячей нищенкой - но только быть живой. И так же, как взрослые, она не умеет объяснить себе этого, ничем непреодолимого желания.
      - Мне страшно... - повторяет она все чаще, когда подвода остановилась у чисто выбеленной избы с железной крышей. Рыжий пес, похожий на теленка, показал зубы и зашелся. В избе зашевелились, и мужской голос отозвался из глубины:
      - Кого ночью черт носит!
      - Впустите, - ответил за меня мужик, и оробел. - Я к вам корреспондента из центра привез.
      Смирившись, председатель зажег ручной фонарь, отбросил с двери засов и позвал в избу.
      Нас встретили молодые в нижнем белье из грубой домотканной материи. Деревянная некрашенная койка с раскрытой постелью стояла близко к столу и еще дышала человеком. На всех стенах висели для украшения плакаты с изображением веселых шахтеров под землей {46} и улыбающейся старухи у раскаленной мартеновской печи.
      Извинившись, я просил председателя накормить, чем есть, голодного ребенка, и как можно скорее, а сам засмотрелся на счастливые лица этих, не схожих между собой, молодых людей. Он был рыжий, слабый на вид и нескладный, а она - черноволосая, крепкая телом и полная сил. У него были не добрые глаза, зеленые и глубокие, а у нее - совсем черные, живые и привлекающие к себе.
      Женщина встрепенулась, глядя на ребенка, лицо которого вздулось уже, как у утопленника, и пошла скорее кипятить воду.
      Я сказал председателю в сердцах:
      - Хорошие у вас здесь порядки - дети валяются на дороге, как щенки! Мы ее на дороге подобрали.
      - За этим нехай сельсовет смотрит... - сказал он и отвернулся.
      Скоро женщина принесла чайник с кипятком, потом вынула из сундука кусок несвежего хлеба с обгоревшей коркой и позвала к столу. При виде хлеба девочка замычала, как животное, и полезла на стол ногами.
      - Тебе нельзя... - сказал председатель строго, - ты сперва кипятку попей, а не то помрешь... - и заслонил от нее хлеб рукой.
      Девочка странно преобразилась. Совсем хищная, не зная страха, она стала отнимать у него хлеб, царапая и кусая его руку, на которой проступала кровь. Она могла загрызть его, задушить своими слабыми пальцами, вырвать ногтями его глаза, как птица клювом. {47}
      - Дура!..- произнес он, озлобляясь, и махнул рукой.
      Никто не решался подойти к ребенку, когда она, протянув ноги, сидела на полу, пугливо оглядываясь. Она крепко держит обеими руками этот черствый ломоть и жадно откусывает его большими кусками. Избыток радости делает ее веселой, и она трогательно смеется со слезами, как дурочка. Жизнь кажется ей прекрасной, заманчивой, радостной. Она уже больше не думает о смерти, не зная о том, что с каждым проглоченным куском она приближается к ней.
      Умирала она тяжело, в страшных муках, катаясь по полу, призывая на помощь Бога. {48}
      Откровенная беседа
      Когда вздрогнул поезд и мимо окон закачались пьяные стрелки, пассажиры притихли и подобрели. Нельзя было поверить, что совсем недавно эти люди были готовы на самые отчаянные поступки, чтобы отвоевать лучшее место в вагоне, ругались непристойными словами, ненавидели друг друга и лезли в драку. Теперь же, каждое купэ напоминало счастливую семью; незнакомые люди угощали друг друга чаем и мирно беседовали, радуясь чужою радостью и огорчаясь чужим горем.
      Мы ехали тогда прямым сообщением из Москвы в советский Туркестан, - из Европы в Азию, - а дальние путешествия, как известно, сближают людей. Я находился среди аспирантов восточного института, впервые отправлявшихся на Восток для практических занятий. Аспиранты кичились своею партийностью, своими заслугами и орденами, старались показать свое превосходство передо мной, отчего я часто чувствовал себя среди них чужим и незначительным человеком. Но хуже было еще, когда они просто не замечали меня, как вещь, которая давно вышла из употребления.
      Но теперь всг переменилось - здесь все мы стали равными, как на чужбине. В то время мы проезжали уральские горы с последними {49} поселениями оренбургских казаков, и стали приближаться к киргизским степям. Всг здесь было мне знакомо: и люди, не умеющие прощать и сносить обиды; и небо, рождающее мечту; и солнце, которое можно ненавидеть. Мои спутники не скрывали своего враждебного чувства к этому азиатскому солнцу. Раздраженные жарой, они были особенно грубы, невоздержаны, принебрежительны к туземцам, которые толпами набивались в вагоны на каждой маленькой остановке. Аспиранты уже больше не следят за собой, смотрят на киргизов свысока, и при всяком случае открыто оскорбляют их больное самолюбие, каким всегда страдают невежественные и отсталые люди.
      Вот уже вторые сутки, как поезд ползет по киргизским степям, где не видно даже саксаула. Днем мы задыхаемся и умираем - кажется, что солнце проникает под кожу, и все мы точно жаримся на костре. Горячий песок бьет в стекла, стучит по крыше, и уже у каждого он на зубах. Партийные и беспартийные, орденами и без орденов, - все одинаково страдают от этого пылающего солнца на открытом, ничем не защищенном месте, от этого раскаленного песка, проникающего в вагон. Люди валяются на вагонных полках, как мертвые рыбы на песке, и затихают. Всегда крепкий здоровьем аспирант Лопатухин, хвалившийся своей крестьянской кровью, задиравший каждого грязным словом, жалобно вздыхает сейчас растянувшись на верхней полке, предсказывая себе скорую смерть.
      - Почему нас погнали в Среднюю Азию в такое время? - обращался он к парторгу, который {50} лежал по соседству, не проявляя ни к кому былого интереса. - Разве мы раскулаченные мужики, или гулящие девки?
      Парторг молчал как утопленник; его сейчас ничто не огорчало, ничто не радовало.
      В то время, на каждой остановке мы встречали бородатых земляков, завернутых в пестрые тряпки и просивших милостыню. Одни называли себя пензенскими, другие - саратовскими, многие были из украинских деревень, подлежавшие истреблению. При каждой встрече с ними у всех нас возникало родственное к ним чувство, - свои ведь, не чужие нам! - и это чувство кровного родства возвращало нас домой, в поле, к родным коровам, в избу, где бывает грязно, душно, темно, но всегда почему-то хорошо на сердце. Это они давали нам жизнь, кормили нас, оживляли землю, которую мы топчем, и с которой связывает нас общая судьба до последних дней. Это они сочиняли молитву Богу и с нею покорно жили и покорно умирали. Они научили нас любить всякую тварь земную, в каждом дереве искать жизнь вечную, и все любить...
      - Почему мы здесь? - снова произнес Лопатухин, но другим голосом, как будто говоря не о себе, пристально всматриваясь в эти знакомые и близкие ему лица мужиков.
      Тем временем кончался день. С наступлением темноты земля здесь быстро остывает, и холодное небо с зябкими звездами накрывает степь. Черная ночь поглощает все живое, и уже нельзя отличить землю от неба, сухой саксаул {51} от мягкой травы, ссыльных мужиков от их вооруженного конвоя. В такое время оживают и пассажиры, и всем хочется поговорить. Каждый спешит рассказать что-то важное о самом себе, чтобы непременно оправдать себя и осудить другого, приписывая ему свои собственные ошибки, заблуждения, пороки. И как часто в нашем осуждении других мы слышим свой собственный приговор над самим собой.
      Мы пили горячий чай из жестяных кружек, и всем было весело. Аспиранты придумывали что-нибудь смешное, вспоминая жалких мужиков с протянутыми руками, стараясь отвлечься от страшной правды, от своей ответственности перед ними. Чтобы посмеяться, парторг сказал насмешливо, обращаясь к Лопатухину:
      - Признайся, крестьянский сын, плакала душа твоя, глядя на мужицкие бороды? Ха-ха-ха!.. Каждый из них похож на патриарха, не правда ли? С такими бородами, их можно принять за наших праотцов, Авраама, скажем, или Якова...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7