Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жан-Кристоф (№1) - Жан-Кристоф. Том I

ModernLib.Net / Классическая проза / Роллан Ромен / Жан-Кристоф. Том I - Чтение (стр. 24)
Автор: Роллан Ромен
Жанр: Классическая проза
Серия: Жан-Кристоф

 

 


Но Кристоф ждал удара, чтобы ответить на него ударом. Он стал кричать, что поведение его касается только его одного, что его весьма мало заботит, по душе оно г-же Фогель или нет, что ежели она желает изливать свое недовольство, пусть обращается прямо к нему, пусть говорит ему все, что угодно, хотя ее мнение интересует его как прошлогодний снег, но что он запрещает (понятно?), запрещает говорить о нем с Луизой и что подло с ее стороны приставать к бедной, немолодой и к тому же больной женщине.

Госпожа Фогель завопила. Впервые в жизни с ней говорили таким тоном. Она сказала, что не потерпит, чтобы у нее в доме ей читали нотации, и кто же? — какой-то шалопай. За словом «шалопай» последовали и другие словечки.

На шум сбежалось все семейство, за исключением самого Фогеля, который избегал бурных сцен, так как они могли повредить его здоровью. Старик Эйлер, которого негодующая Амалия призвала в свидетели, сухо попросил Кристофа избавить их впредь от своих посещений и от своих замечаний. И добавил, что они не нуждаются в советах Кристофа, они сами знают, что им следует делать, они выполняют свой долг и будут выполнять его впредь.

Кристоф заявил, что он сам рад уйти и что ноги его больше у Эйлеров не будет. Но, прежде чем уйти, он облегчил душу — выложил все свои соображения насчет их пресловутого Долга, который с недавних пор стал его личным врагом. Сказал, что от такого Долга можно полюбить порок. Именно такие люди, как они, отвращают других от добра, так как благодаря их стараниям оно нагоняет на людей тоску. Именно они причина того, что человек в силу контраста поддается соблазну, который исходит от людей пусть не таких идеально честных, зато приятных и веселых. А на каждом шагу поминать долг ради долга, называть выполнением долга любое, самое глупое занятие, любой пустяк — это значит извращать самое понятие «долг» и вконец омрачать и отравлять жизнь себе и другим. Долг есть нечто из ряда вон выходящее. Подождите, когда дело дойдет до истинного самопожертвования, а не прикрывайте именем долга свой дурной нрав и желание портить жизнь другим. И если человек по глупости или неумению радоваться ходит надутый, это вовсе не значит, что и другие тоже должны ходить повеся нос, — нельзя заставлять здоровых людей жить, как калеки. Первая из всех добродетелей — это радость, и добродетель должна быть свободной, счастливой, ничем не принуждаемой. Творящий добро должен сам от того испытывать удовольствие. А эти разглагольствования о долге на каждом шагу, эта тирания школьных надзирателей, этот крикливый тон, эти бессмысленные споры, эта пустая и ядовитая болтовня, вечный шум, жизнь, лишенная какой-либо привлекательности, прелести, не знающая тишины, этот мелочный пессимизм, который жадно хватается за все, лишь бы обеднить и без того жалкое существование, это всепрезирающее невежество, с помощью коего так легко презирать ближнего, вместо того чтобы понять его, — вся эта мещанская мораль, чуждая величия, радости, красоты, все это и гнусно, и просто вредно; благодаря таким вот людям порок кажется куда более человечным, чем добродетель.

Так думал Кристоф и в своем желании оскорбить тех, кто оскорбил его, не замечал, как он несправедлив и как несправедливы его речи.

Конечно, Кристоф довольно верно нарисовал картину жизни этих несчастных людей. Но не их была в том вина — таково естественное следствие убогой жизни, которая наложила свою печать на их лица, их жесты и мысли. Страшный гнет бедности исказил их человеческий облик, — не той нищеты, что обрушивается на человека сразу и убивает или закаляет его, но вечных неудач, мелких житейских бед, которые точат душу день за днем от начала до конца жизни… Печальный удел, ибо под неприглядной оболочкой — целая сокровищница прямодушия, доброты, молчаливого героизма… Все силы народа, все соки будущего!



Кристоф был совершенно прав, утверждая, что долг есть нечто из ряда вон выходящее. Но и любовь такое же исключение. Все исключение. И самый худший враг того, что имеет хоть какую-нибудь цену, не просто зло (пороки тоже имеют свою цену), а привычка. Заклятый враг души — это каждодневный износ чувств.

Аде начали приедаться их отношения. Она была недостаточна умна, чтобы поддерживать непреходящую свежесть чувства, хотя судьба послала ей такую богатую натуру, как Кристоф. Ее тщеславие и чувственность почерпнули из их любви все радости, которые можно было почерпнуть, кроме одной: радости разрушения этой любви. Ада обладала тайным инстинктом, присущим многим женщинам, даже добрым, и стольким мужчинам, даже умным, которые не создают в жизни ничего — не родят детей, не знают радости творчества и деяния, — а преизбыток жизни мешает им равнодушно и смиренно примириться со своей бесполезностью. Им хотелось бы, чтобы и другие были так же бесполезны, и они прилагают к тому немало усилий. Иногда это получается даже помимо их воли. И когда они замечают за собой такое преступное желание, они с негодованием подавляют его. Но гораздо чаще их тешит это желание, и они стараются по мере своих сил и возможностей — одни тихой сапой в тесном кругу семьи, другие же, напротив, открыто, всенародно — разрушить все то, что живет, все, что любит жить, все, что заслуживает права жить. Критик, который лезет из кожи вон, чтобы принизить до себя великих людей и великие мысли, и веселая девица, которой нравится унижать своего любовника, по сути дела — два вредоносных зверя одной и той же породы. Правда, второй приятнее.

Итак, Ада стремилась развратить Кристофа, чтобы унизить его. По правде сказать, ей это было не по плечу, — даже для развращения требуется больше ума. Ада чувствовала это и затаила в душе обиду на Кристофа за то, что любовь ее не может причинить ему никакого зла. Впрочем, если бы она могла сделать ему зло, она, возможно, воздержалась бы. Но ее мучила мысль, что она не властна над ним. Если мужчина лишает женщину иллюзии относительно ее благотворного или вредного влияния на любимого человека, это в ее глазах равносильно отсутствию любви, и поэтому она настойчиво и по всякому поводу старается подвергнуть любовь все новым и новым испытаниям. Кристоф не поберегся вовремя. Когда Ада, просто от нечего делать, спросила, бросит ли он ради нее музыку (хотя ей это отнюдь не требовалось), он искренне ответил:

— Ну нет, детка, ни ради тебя, ни ради кого-либо другого. Музыку я ни за что не брошу.

— А еще уверяешь, что любишь меня! — воскликнула с досадой Ада.

Ада ненавидела музыку, тем более что ничего в ней не смыслила, и не знала, как вернее поразить невидимого врага, чтобы поглубже ранить страсть Кристофа. Когда Ада начинала говорить о музыке свысока или презрительно отзывалась о сочинениях Кристофа, он хохотал от души, и как ни злилась Ада, она замолкала, чувствуя, что становится смешной.

Но, отчаявшись уязвить Кристофа с этой стороны, она не преминула обнаружить другое место, куда особенно легко было нанести рану, — его нравственные устои. Несмотря на свою ссору с Фогелями, вопреки всем упованиям юности, Кристоф сохранил врожденную чистоту, потребность в чистоте, которой он сам не сознавал и которая, естественно, должна была поразить, привлечь и очаровать такую женщину, как Ада, а потом начала забавлять ее, надоедать и даже злить. Но она воздерживалась от лобовой атаки. Она лукаво допытывалась:

— Ты меня любишь?

— Еще бы!

— А как ты меня любишь?

— Так, как только можно любить.

— Ну, знаешь, это еще не так много… А что бы ты сделал ради меня?

— Все, что ты хочешь.

— Ну, скажем, совершил бы какой-нибудь бесчестный поступок?

— Странный способ доказывать свою любовь!

— Не важно, что странный. Скажи, совершил бы?

— Да ведь это не нужно.

— Ну, а если бы я захотела?

— Зря захотела бы.

— Пусть зря… Скажи, сделал бы?

Кристоф потянулся ее обнять. Но Ада оттолкнула его.

— Сделал бы или нет?

— Нет, детка, не сделал бы.

Ада в бешенстве повернулась к нему спиной.

— Ты просто меня не любишь. Ты не знаешь, что такое любовь.

— Возможно, — простодушно отвечал он.

Кристоф отлично понимал, что способен, как и любой человек, в минуту безумия совершить какую-нибудь глупость, даже бесчестную, а может быть, и еще хуже, но ему претило так вот холодно и бесстрастно хвастаться этим и казалось опасным признаваться в этом Аде. Инстинкт подсказывал ему, что обожаемый недруг подстерегает его, запоминает каждое слово, а он не желал давать Аде оружие против себя.

На этом Ада не успокоилась и в другой раз предприняла новую атаку:

— Ты меня любишь потому, что ты меня любишь, или потому, что я тебя люблю?

— Потому что я тебя люблю.

— Значит, если я тебя разлюблю, ты все равно будешь меня любить?

— Буду.

— А если я полюблю другого, ты все равно меня не разлюбишь?

— Не знаю. Думаю, что нет… Во всяком случае, тебе я скажу об этом последней.

— А что же переменится?

— Многое. Возможно, я. А ты уж наверняка.

— Но если я и переменюсь, тебе-то что?

— Как что? Я люблю тебя такой, какая ты есть. А если ты станешь другая, я не могу поручиться, что буду тебя любить.

— Ты просто меня не любишь, совсем не любишь! Торгуешься, как в лавке! Любит — не любит. Если ты меня действительно любишь, ты должен меня любить такой, какая я есть, должен всегда любить, что бы я ни сделала.

— В таком случае я любил бы тебя, как животное.

— А я и хочу, чтоб ты меня так любил.

— Значит, ты ошиблась, — сказал он, смеясь. — Я не тот, кто тебе нужен. Если бы я даже хотел, все равно не мог бы. А я и не хочу.

— Очень уж ты гордишься своим умом! Ты больше любишь свой ум, чем меня.

— Но ведь я тебя люблю, неблагодарная ты, больше, чем ты сама себя любишь. И чем ты красивее и лучше, тем больше я тебя люблю.

— Ну, заговорил, хуже учителя, — презрительно произнесла Ада.

— Чего ты от меня хочешь? Я люблю все, что прекрасно, а плохое вызывает во мне отвращение.

— Даже во мне?

— А в тебе особенно.

Ада со злости даже ногой топнула.

— Я не желаю, чтоб ты меня осуждал.

— Ну, жалуйся теперь, что я тебя осуждаю, что я тебя люблю, — нежно произнес он, желая ее успокоить.

Ада позволила обнять себя и даже ответила улыбкой на его поцелуй. Но минуту спустя, когда Кристоф надеялся, что все уже забыто, она тревожно спросила:

— А что ты во мне находишь плохого?

Кристоф поостерегся сказать, что именно, и малодушно ответил:

— Ничего не нахожу.

Ада немного подумала, потом улыбнулась и сказала:

— Послушай, Кристли, вот ты говоришь, что не переносишь лжи?

— Да, я ненавижу ложь.

— Ты прав, я тоже ненавижу ложь. Впрочем, на этот счет я спокойна, я никогда не лгу.

Кристоф взглянул на Аду — она говорила вполне искренне. И перед такой наивностью он почувствовал себя обезоруженным.

— Тогда почему же ты рассердишься, — спросила она, обвивая его шею руками, — если я полюблю другого и прямо тебе об этом скажу?

— Не мучай ты меня.

— Я вовсе не мучаю — ведь я не говорю, что люблю другого: наоборот, никого, кроме тебя, не люблю… Ну, а если бы я все-таки полюбила?

— Не будем об этом думать.

— А я хочу об этом думать… Ты на меня рассердишься. А ведь ты не вправе на меня сердиться.

— Я не буду сердиться, я просто уйду, вот и все.

— Уйдешь от меня? Почему уйдешь? А если я тебя буду по-прежнему любить?

— Как же это можно, и меня и другого?

— Ну и что? Ведь бывает и так.

— Бывает, но только не с нами.

— Почему?

— Потому что в тот день, когда ты полюбишь другого, я не буду тебя любить, детка, не буду и не буду.

— А ты только что говорил, что будешь… Вот видишь, ты меня не любишь.

— Ну пусть. Тем лучше для тебя.

— Почему лучше?

— Потому что, если бы я продолжал тебя любить, а ты полюбила бы другого, могло бы плохо кончиться для тебя, и для меня, и для другого тоже.

— Вот тебе на! Ты совсем с ума сошел. Значит, по-твоему, я должна всю жизнь сидеть при тебе?

— Успокойся. Ты совершенно свободна. Можешь уйти от меня в любую минуту, когда захочешь. Только это уж тогда не «до свидания», а «прощай навеки».

— А если я по-прежнему тебя буду любить, тогда что?

— Когда любишь, то поступаешься многим.

— Ну и поступайся, пожалуйста.

Кристоф невольно посмеялся этому наивному эгоизму. Ада тоже расхохоталась.

— Если жертву приносит один, — сказал он, — значит, и любит только один.

— Ничего подобного. Двое любят. Просто я тебя любила бы еще больше, если бы ты чем-нибудь пожертвовал для меня. И подумай только, Кристли, ведь и ты бы меня любил еще сильнее, — раз ты пожертвовал бы чем-нибудь для меня, ты был бы еще счастливее.

Оба расхохотались, и оба были довольны, что сумели скрыть от самих себя смысл этой размолвки.

Кристоф, смеясь, глядел на Аду. И в самом деле, как сказала Ада, она не имела ни малейшего желания расставаться сейчас с Кристофом; пусть он ее часто злил и надоедал ей, она понимала, как ценна такая преданность, и никем увлечена не была. И говорила-то она только так, от нечего делать, потому что знала, как неприятны Кристофу подобные разговоры, и потому, что получала удовольствие от копания в фальшивых и нечистых чувствах, словно ребенок, который с наслаждением возится в грязной луже. Кристоф знал это и не сердился на Аду. Но он устал от нездоровых споров» от постоянной глухой борьбы с этой нестойкой и нездоровой душой, с этой Адой, которую он любит, которая, быть может, любит его; он устал от тех усилий, которые ему приходилось делать, чтобы принимать ее не за ту, какова она есть, — устал до слез. Он думал: «Ну зачем, зачем она такая? Почему вообще люди такие? Как заурядна жизнь!» И в то же время он улыбался, видя хорошенькое личико, склонившееся к нему; голубые глаза; нежный, как лепесток цветка, румянец; смеющийся и болтливый, глуповатый рот, открывавший ярко-розовый кончик языка и блестящие зубки. Их губы почти соприкасались, но он смотрел на нее словно издалека, откуда-то очень издалека, словно из другого мира, и видел, как она уходит все дальше и дальше, тает в туманной дымке… И вдруг он перестал видеть ее совсем. Перестал слышать. Он впал в состояние какого-то радужного забытья, и все мысли его влеклись к музыке; он мечтал о чем-то, не имевшем к Аде никакого отношения. Ему слышалась мелодия. Он творил, творил спокойно. О прекрасная музыка… печальная, такая бесконечно грустная! И, однако, в ней звучит доброта, любовь, и как хорошо становится на душе — вот оно, вот оно… а все прочее — ненастоящее.

Он почувствовал, что его трясут за руку. Голос рядом с ним кричал:

— Да что с тобой? Скажи, ты, должно быть, с ума сошел? Почему ты на меня так глядишь? Почему не отвечаешь?

Он увидел устремленные на него глаза. Кто это? Ах да… Он прерывисто вздохнул.

Ада рассматривала его с холодным вниманием. Она пыталась понять, о чем он думает. И ничего не понимала, только чувствовала, как напрасны ее усилия; она владеет не всем Кристофом, не всем целиком, есть какая-то дверца, через которую он может ускользнуть от нее. И в глубине души она злилась.

— Почему ты плачешь? — как-то раз спросила она Кристофа, когда он вернулся из такого же загадочного путешествия в другую жизнь.

Кристоф провел ладонью по глазам и почувствовал, что они мокрые.

— Не знаю, — ответил он.

— Почему ты не отвечаешь? Я три раза тебя об одном и том же спрашиваю.

— Чего ты хочешь? — тихо спросил он.

Но Ада снова завела нелепый спор.

Кристоф устало махнул рукой.

— Ладно, не буду, — заявила она. — Только одно слово.

И опять началось.

Кристоф гневно выпрямился.

— Оставь меня в покое с твоими мерзостями.

— Но ведь я шучу.

— Потрудись выбирать для своих шуток более пристойные темы.

— Хоть объясни, скажи, почему это плохо?

— Не желаю! И объяснять нечего. Навоз воняет, потому что он воняет, и все тут. А я затыкаю нос и прохожу мимо.

И Кристоф уходил; в бешенстве шагал он по улице, жадно вдыхая морозный воздух.

Но Ада снова и снова заводила свои разговоры, заводила завтра, заводила послезавтра. Она выкладывала Кристофу все, что могло задеть или оскорбить его.

Кристоф считал, что это лишь нездоровые забавы неврастенической девушки, которой нравится дразнить людей. Он молча пожимал плечами или притворялся, что не слышит ее слов, которых, впрочем, и не принимал всерьез. И, однако ж, у него иной раз было сильное искушение выбросить ее за окошко, — неврастения и неврастеники были ему не по вкусу.

Но, уйдя от Ады, он уже через десять минут забывал все, что ему так претило. Он возвращался к ней с новым запасом надежд и молодых иллюзий. Он ее любил. Любовь, в сущности, акт бесконечно возобновляющейся веры. Существует бог или нет — это не важно; верят в него, потому что верят. И любят, потому что любят: любовь не ищет причин.



После сцены, которую Кристоф устроил Фогелям, дальнейшее пребывание в их доме стало невозможным, и Луизе с сыном пришлось перебраться на новую квартиру.

В один прекрасный день самый младший из братьев Крафтов Эрнст, давно не подававший о себе вестей, вдруг свалился к ним как снег на голову. Он остался без места; впрочем, он уже сменил с десяток профессий, так как с каждой должности, на которую он поступал, его выгоняли; денег у него не было ни гроша, да и здоровье расшаталось; поэтому, рассудил он, разумнее всего передохнуть и набраться сил под материнским кровом.

Эрнст поддерживал с обоими братьями добрые отношения; Кристоф и Рудольф его не уважали, он знал это и не сердился на них, потому что ему это было безразлично. И они тоже на него не сердились: только время зря тратить. Он выслушивал любые наставления и тут же забывал о них. Лукавые, красивые глаза улыбались, хотя он пытался принять озабоченный вид и, явно думая о другом, поддакивал, благодарил. А кончалась такая сцена обычно тем, что он выманивал у братьев деньги. Кристоф злился на себя, но любил этого обходительного шалопая, напоминавшего еще больше, чем он, Кристоф, дедушку Жан-Мишеля. Эрнст был такой же высокий, как Кристоф, но черты у него были правильные, лицо открытое, светлые глаза, прямой нос, вечная улыбка на губах, прекрасные зубы и вкрадчивые манеры. При виде его Кристоф чувствовал себя обезоруженным и забывал половину своих упреков: он не мог подавить какое-то чисто материнское снисхождение к этому красивому мальчику, в жилах которого текла их, крафтовская, кровь, и внешностью которого он гордился. Кристоф не считал Эрнста плохим, да и глупым он не был. Образования ему не хватало, но он не лишен был тонкости чувств и даже способен был интересоваться самыми серьезными вещами. Он умел наслаждаться музыкой и, не понимая сочинений брата, внимательно слушал его игру. Кристоф, не избалованный симпатией и сочувствием близких, с удовольствием замечал Эрнста среди публики на своих концертах.

Но самым крупным талантом Эрнста было ясное понимание характеров своих братьев и умение играть на их слабых струнках. Пусть Кристоф знал, что Эрнст эгоист и равнодушен ко всему на свете, пусть он знал, что Эрнст вспоминает о них с матерью, только когда ему что-нибудь надо, и все-таки он каждый раз поддавался обаянию, ласковости младшего брата и ни в чем не мог ему отказать. Он любил его гораздо сильнее, чем своего другого брата — Рудольфа, весьма степенного, корректного юношу, аккуратного в работе, безупречной нравственности, который денет ни у кого не просил, но и сам никому не давал, и каждое воскресенье приходил навестить мать; он сидел у Луизы ровно час, говорил только о себе, хвастался своими успехами, своей фирмой и всем, ее касающимся, никогда ни о ком и ни о чем не спрашивал и уходил всегда в одно и то же время, радуясь, что так славно выполнил свой сыновний долг. Кристоф терпеть его не мог. Он старался уйти из дому, лишь бы с ним не встречаться. А Рудольф завидовал старшему брату. Он презирал людей свободных профессий и не мирился с известностью Кристофа. Однако это не мешало ему кичиться скромной славой брата, что было небезвыгодно в кругу коммерсантов, с которыми он общался, но он скрывал это и от Луизы и от Кристофа, делая вид, будто ничего об успехах брата не слышал. И, наоборот, любое неприятное событие в жизни Кристофа немедленно становилось ему известным. Кристоф от души презирал эти мелкие уколы и тоже притворялся, что ничего не замечает, но чего он не знал и что узнать было бы для него горше всего — это то, что самые нелестные сведения о нем Рудольф получал непосредственно от Эрнста. Юный бездельник отлично понимал, как велика разница между Кристофом и Рудольфом и, без сомнения, чувствовал превосходство Кристофа, а может быть, его даже трогало, хоть и смешило, простодушие брата. Но он не упускал случая обернуть себе на пользу наивность Кристофа, точно так же, как он старался извлечь выгоду из злобного себялюбия Рудольфа. Он льстил ему, разжигал зависть, почтительно, не возражая, выслушивал его ядовитые речи и держал его в курсе всех скандальных сплетен, ходивших по городу, и в первую очередь тех, которые касались Кристофа. Надо сказать, что Эрнст всегда все знал. И неизменно достигал цели: Рудольф, несмотря на всю свою скупость, позволял обирать себя младшему брату, точно так же, как и Кристоф.

Эрнст пользовался положением своих братьев и смеялся над обоими. И оба брата его любили.



Несмотря на всю свою изворотливость, Эрнст на сей раз вернулся домой, к матери, в самом плачевном состоянии. Он прибыл из Мюнхена, где его, как обычно, очень скоро выгнали со службы. Большую часть пути ему пришлось проделать пешком, в дождливую погоду, и ночевать где попало. Он был весь с головы до ног покрыт грязью, одежда висела на нем клочьями, будто на бродяге, и к тому же он надрывно кашлял, так как подхватил по дороге серьезный бронхит. При виде его Луиза испуганно вскрикнула, а выбежавший на ее крик Кристоф растрогался. Эрнст при случае мог легко пустить слезу, и на этот раз он тоже прибегнул к эффектному приему. В результате Луиза и Кристоф разжалобились, и все трое, обнявшись, долго плакали.

Кристоф поместил брата в своей комнате; постель, куда уложили больного, который, казалось, вот-вот отдаст богу душу, предварительно согрели грелками. Луиза и Кристоф уселись у изголовья Эрнста и всю ночь по очереди продежурили возле больного. Понятно, появился доктор, понадобились лекарства, особая пища, ярко пылающий камин.

Надо было, кроме того, одеть блудного сына с головы до ног, — и белье, и обувь, и костюм требовались новые. Эрнст все принимал как должное. Луиза и Кристоф из сил выбивались под бременем непредвиденных расходов. Болезнь Эрнста застигла их в трудных обстоятельствах: количество уроков сократилось, а тут еще переезд на новую квартиру, такую же неудобную, но более дорогую, чем прежняя, и всякие прочие траты. Они и так еле сводили концы с концами. Пришлось прибегать к героическим мерам. Кристоф мог бы, конечно, обратиться к Рудольфу, которому легче было пособить Эрнсту, но он не хотел — он считал делом чести самому помочь младшему брату. И считал так потому, что остался за старшего в семье, и потому, что Кристоф был Кристоф. С краской стыда на лице он вынужден был принять — чуть не просить — недавно отвергнутое с негодованием предложение одного посредника (богач, от имени которого тот выступал, пожелал остаться неизвестным): речь шла о приобретении в полную собственность какого-нибудь произведения Крафта для последующего издания под именем вышеназванного меломана. Луиза нанялась поденно штопать белье. И мать и сын скрывали друг от друга эти жертвы. И оба, заработав несколько грошей, безбожно лгали насчет их происхождения.

Однажды уже выздоравливавший Эрнст, уютно сидя у камелька, признался между двух приступов кашля, что у него есть кое-какие долги. Заплатили и долги. Никто не сказал ни слова упрека. Это было бы неблагородно по отношению к больному, по отношению к блудному сыну и брату, который в раскаянии вернулся под отчий кров, особенно сейчас, когда Эрнст, казалось, переродился после пережитых испытаний. Со слезами в голосе он говорил о своих былых заблуждениях. И Луиза, обнимая любимого сына, умоляла его забыть тяжелое прошлое. Эрнст вообще был от природы ласков и умел порадовать мать нежными излияниями. Кристоф раньше, случалось, даже немножко ревновал. А теперь он считал вполне естественным, что младший сын, да к тому же еще болезненный, был и самым любимым. Хотя разница в возрасте у братьев была ничтожная, Кристоф относился к нему скорее как к сыну, чем как к брату. Эрнст выказывал Кристофу неизменное уважение, он несколько раз заводил туманные разговоры о заботах, которые доставляет домашним, о непомерно больших тратах, но всякий раз Кристоф обрывал его, и Эрнст почтительно умолкал, глядя на родных преданным и робким взглядом. Он жадно выслушивал советы Кристофа; казалось, он твердо решил переменить образ жизни и, как только поправится, начать серьезно работать.

И хотя Эрнст поправлялся, выздоровление шло медленно. Врач заявил, что здоровье его молодого пациента подорвано и требует особых забот. Посему Эрнст продолжал жить в материнском доме, делил с Кристофом постель, с аппетитом уписывал хлеб, заработанный трудами старшего брата, и лакомые кушанья, которые Луиза изобретала для любимого сына. Об отъезде он даже не заикался. Молчали на эту тему и Луиза с Кристофом. Они были счастливы вновь обрести любимого сына и брата.

Проводя почти все вечера вместе с Эрнстом, Кристоф мало-помалу привык разговаривать с ним более откровенно. Ему так нужно было довериться кому-то! Неглупый Эрнст с полуслова понимал или делал вид, что понимает брата. Беседы с ним даже доставляли удовольствие. Однако Кристоф не смел говорить с ним о том, что особенно волновало его душу, — о своей любви. Его удерживала какая-то стыдливость. А Эрнст, который отлично знал все, делал вид, что ничего не знает.

Однажды окончательно выздоровевший Эрнст воспользовался солнечным днем и вышел побродить по берегу Рейна. Проходя мимо какой-то шумной загородной харчевни, куда горожане обычно приходили по воскресеньям выпить и потанцевать, он увидел Кристофа, который пировал вместе с Адой и Миррой. Кристоф заметил Эрнста и покраснел. Эрнст притворился, что ничего не видел, и прошел, не окликнув брата.

Кристофа смутила эта встреча. Он еще острее почувствовал, в каком обществе вращается. Особенна было ему мучительно, что его видел Эрнст, и даже не потому, что отныне он лишался права судить о поведении Эрнста, а потому, что имел слишком высокое, слишком наивное, немного старомодное представление об обязанностях старшего брата, что большинству людей показалось бы просто смешным и нелепым; сам же Кристоф не скрывал от себя, что, пренебрегая своими обязанностями, он теряет в собственном мнении.

Вечером, когда они остались одни в спальне, Кристоф ждал, что Эрнст намекнет на их встречу. Но Эрнст молчал, ожидая первых слов брата. Они начали раздеваться, и тут только Кристоф решился рассказать о своей любви. Он так волновался, что даже не смел взглянуть на Эрнста, и от застенчивости заговорил в преувеличенно грубом тоне. Эрнст ничем не помог брату; он сидел молча, тоже не глядел на Кристофа, но тем не менее прекрасно все видел: от его проницательности не укрылось ни смущение Кристофа, ни то, как он говорил, а главное, то, что было в его словах смешного. Кристоф едва ли даже назвал имя Ады, нарисованный им портрет мог подойти к каждой любимой девушке. Но зато он говорил о своей любви и, отдаваясь потоку нежности, переполнявшей его сердце, воскликнул, что любить — величайшее благо, что он был так несчастлив, пока не увидел этот луч, озаривший его мрачную ночь, и что жизнь — ничто без любви, истинной и глубокой. Эрнст слушал с серьезным видом, тактично вставил несколько слов, ни о чем не спросил; лишь порывистое рукопожатие должно было показать, что он разделяет чувства Кристофа. Братья поговорили еще, высказали друг другу свои мысли о любви и жизни. Кристоф был счастлив. Наконец-то его поняли! Перед сном братья обнялись.

Мало-помалу, уверившись в скромности Эрнста, Кристоф привык — правда, очень робко и очень сдержанно — поверять ему свои чувства. Он даже признался, что поведение Ады внушает ему беспокойство, но никогда не обвинял ее, — он обвинял только себя и со слезами на глазах повторял, что не переживет разлуки с нею.

Говорил он и Аде об Эрнсте, хвалил его ум и внешность.

Эрнст не выказывал желания познакомиться с Адой; в глубокой меланхолии сидел он целыми днями дома и отказывался пойти погулять, ссылаясь на то, что у него нет знакомых. Кристоф упрекал себя, что по воскресеньям отправляется, как и прежде, за город с Адой, а брат сидит дома. Ему было очень трудно отказаться от этих прогулок вдвоем с Адой, но он корил себя за эгоизм и в один прекрасный день предложил Эрнсту пойти с ними.

Кристоф представил брата Аде на лестничной площадке у ее двери. Эрнст и Ада церемонно раскланялись. Конечно, Ада пригласила с собой неразлучную Мирру, а та при виде Эрнста вскрикнула. Эрнст улыбнулся, подошел и поцеловал Мирру, — та, по-видимому, сочла это в порядке вещей.

— Как? Вы знакомы? — спросил Кристоф, вне себя от изумления.

— Ну, конечно! — со смехом ответила Мирра.

— И давно?

— Очень давно!

— И ты это знала? — спросил Кристоф Аду. — Почему же ты мне ничего не говорила?

— Неужели я должна знать всех Мирриных любовников? — возразила Ада, пожав плечами.

Мирра расслышала слово «любовников» и притворилась шутки ради рассерженной. Так Кристоф ничего и не узнал. Он сразу погрустнел. Он считал, что Эрнст, Мирра и Ада недостаточно искренни, хотя и не мог упрекнуть их в прямой лжи; но трудно было поверить, чтобы Мирра, не имевшая никаких секретов от Ады, именно на этот раз не посвятила ее в свою тайну и чтобы Эрнст и Ада не были знакомы раньше. Кристоф стал наблюдать за ними. Но они обменивались самыми обычными фразами, и Эрнст всю прогулку был занят только Миррой. Да и Ада тоже говорила только с Кристофом и была с ним гораздо нежнее обычного.

Отныне Эрнст стал принимать участие во всех их прогулках. Кристоф отлично обошелся бы и без него, но не смел об этом сказать. Ему было стыдно, что брат стал участником его развлечений, — никаких иных причин отделаться от Эрнста у него не было. Кристоф был чужд подозрений. Да и Эрнст не давал к этому повода; казалось, он влюблен в Мирру, а с Адой обращался холодно, вежливо и излишне почтительно, что было даже неуместно, — казалось, он хочет перенести на возлюбленную брата частицу того уважения, которое питает к Кристофу. Ада ничуть этому не удивлялась, но продолжала быть настороже.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26