Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Берлин, май 1945

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Ржевская Елена Моисеевна / Берлин, май 1945 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Ржевская Елена Моисеевна
Жанры: Биографии и мемуары,
Публицистика,
Историческая проза

 

 


Ржевская Елена Моисеевна


Берлин, май 1945: Записки военного переводчика

Берлин, май 1945

За Варшавой

В конце 1944 года 3-ю ударную армию, в штабе которой я была военным переводчиком, перебросили в Польшу. Впервые за войну наша армия передвигалась по железной дороге. Проехали Седлец. В раздвинутые двери теплушки я увидела освещенное оконце с елочкой на подоконнике. Рождество.

Три года мы шли по земле, где было лишь одно — война. А там, за этим промелькнувшим незанавешенным оконцем, какой-то незнакомый быт, пусть тяжкий, придавленный, скудный, но все ж таки быт. Он волновал и томил мыслями о мире.

А впереди была Варшава. О ней рассказывать надо отдельно, здесь, мимоходом, не буду совсем.

Мы въезжали в Варшаву из предместья Прага, отделенного от города Вислой. Морозный туман поднимался с берега, застилая разрушенный город. У понтонной переправы часовой в конфедератке тер замерзшие уши. Рухнувшие в Вислу подорванные мосты горбатыми глыбами вставали из воды. Польские солдаты выгребали в понтонах воду.

То, что представилось нам на том берегу, никакими словами не передать. Руины гордого города — трагизм и величие Варшавы — навсегда сохранятся в памяти.


* * *

После боев за Варшаву войска нашего фронта, развивая успешное наступление, стремительно продвигались вперед. Мы мчались мимо старых распятий, высившихся по сторонам дороги, и деревянных щитов с плакатом, изображавшим бойца, присевшего перемотать обмотки: «Дойдем до Берлина!»

В дороге нас настиг приказ о дневке в Н. (название забыла). От этого населенного пункта в памяти остались бесприютный облик его небольших продырявленных домов, жестяная тусклая вывеска булочной — «Pieczywo», раскачивающаяся на телеграфном проводе, незатворяющиеся, съехавшие с петель двери да хруст стекла и щебня под ногами.

Через шесть дней после освобождения Варшавы наши части овладели городом Бромберг (Быдгощ — по-польски) и ушли вперед, преследуя отступающего противника. На улицах было необычайно оживленно. Все польское население Быдгоща высыпало из домов. Люди обнимались, плакали, смеялись. И у каждого на груди красно-белый национальный флажок. Дети бегали взапуски и визжали что есть мочи и приходили в восторг от собственного визга. Многие из них и не знали, что голос их обладает такими замечательными возможностями, а другие, те, что постарше, позабыли об этом за пять мрачных лет гнета, страха, бесправия, когда даже разговаривать громко было не дозволено. Стоило появиться на улице русскому, как вокруг него немедленно вырастала толпа. В потоках людей, в звоне детских голосов город казался весенним, несмотря на январский холод, на падавший снег.

Вскоре в Быдгощ стали стекаться освобожденные из фашистских лагерей военнопленные: французы, высокие сухощавые англичане в хаки. Итальянцы, недавние союзники немцев, теперь оказавшиеся тоже за проволокой, сначала держались в стороне ото всех, но и их втянуло в общий праздничный поток.

Заняв мостовые, не сторонясь машин, шли русские и польские солдаты, обнявшись с освобожденными людьми всех национальностей. Вспыхивали песни… Вот пробирается по тротуару слепой старик с двухцветным польским флажком на высокой каракулевой шапке и желтой с черными кружками нарукавной повязкой незрячих. Он вытягивает шею, жадно ловя звуки улицы.

Вот подвыпивший польский солдат ведет под руки двух французских сержантов. А освобожденный из плена американский летчик в защитного цвета робе и без шапки останавливает всех встречных и счастливо, весело смеется.

На перекресток выходил глухой, узкий переулок, праздничный поток не проникал туда. По переулку растянулась вереница людей со скарбом, нагруженным на тележки, салазки, на спины. Это были немцы-хуторяне, снявшиеся со своих мест и двигавшиеся бог весть куда. Поляк-подросток на коньках во главе небольшой ватаги мальчишек преградил им дорогу. Пожилая немка, укутанная поверх пальто в тяжелый плед, старалась что-то разъяснить ему, а он исступленно колотил палкой по узлам со скарбом и кричал: «Почему не говоришь по-польски? Почему не умеешь говорить по-польски?» Я взяла его за плечо: «Что ты делаешь? Оставь их». Он поднял лицо — злоба и слезы в глазах. Посмотрел на меня, вернее, на мой полушубок и звездочку на шапке и отъехал в сторону. Но издали он тревожно поглядывал на нас: ему казалось недопустимым, чтобы немцы сегодня беспрепятственно ходили по земле после всего, что было.

Праздничной волной нас вынесло снова на простор улицы. Здесь людей объединяло щедрое чувство свободы, и в этот день никому ничего не жаль было друг для друга.

Мы не заметили, как вместе с людским потоком оказались у черты города. Навстречу по шоссе двигалась колонна с сине-красно-белым полотнищем впереди. Когда колонна подошла ближе, мы разглядели французских военнопленных в истрепанных шинелях и среди них женщин, укутанных в одеяла, в мешковину и просто в лохмотья. Это были еврейские женщины из концлагеря. Все десять километров от лагеря до города французы несли поклажу своих спутниц. И хотя поклажа была немудреной, но известно, что иголка и та весит, когда измученный человек долго в пути.

Кто-то из бойцов крикнул: «Да здравствует свободная Франция!» Французы бросились к нему. А старый ирландец-сержант, сняв широкополую шляпу, на которой красовался выпрошенный на память у русского солдата наш гвардейский значок, обращаясь к французам и к нам, произнес короткую горячую речь на своем языке.


* * *

Примерно на четвертый день после того, как наши войска освободили Быдгощ и погнали противника дальше на запад, а в городе осталось всего лишь несколько наших подразделений, было получено сообщение: немцы с севера готовятся к контрнаступлению на город.

Дело было к ночи, когда комендантские патрули сами привели задержанного ими «языка». Это был перемерзший солдат, в шинели до полу, с головой, замотанной дамским шарфом, как это водилось у немцев. Преодолев первый испуг, едва обогревшись, немец засуетился, стаскивая с себя шинель и шарф. Под шинелью оказалось пальто с кротовой горжеткой, под пальто — узкое платье, лихо задрапированное на бедре, под шарфом — развившиеся соломенные волосы.

Словом, это была женщина, а не солдат — Марта Катценмайер, из немецкого публичного дома на Флюндерштрассе, 15. Она бежала вместе с ночевавшим у нее солдатом. Тот вскоре сдался в плен, а она, хватив холода и одинокого кочевья, повернула назад. Навстречу ей шли машины с красноармейцами, и кто-то из сидевших в кузове сжалился над бабенкой, трусившей в тощем пальто, и сбросил ей трофейную шинель.

Вот вкратце ее история. Она родилась на исходе первой мировой войны. Рано лишилась матери, а отец, военный инвалид и пьяница, женившись вторично, отдал дочку в сиротский приют. При выходе из приюта Марта Катценмайер, согласно новым нацистским законам, была подвергнута экзамену. Ей следовало ответить на вопросы: когда родился Гитлер, когда родились его родители, какая разница между столом и стулом, когда была открыта Америка и т. д. В общем, очень много вопросов, и девушка сбилась, перепутала что-то. Была назначена переэкзаменовка. И снова она растерялась, провалилась. Эрбгезундхайтсамт[1] счел ее неполноценной, и, по закону Гитлера, ее обесплодили, чтобы не было от нее порчи для расы. По этому же закону ей воспрещалось выходить замуж. Только мужчина старше сорока пяти лет мог получить разрешение жениться на ней, да еще такой же, как она, обеспложенный. Позор и убожество вышвырнули ее из жизни и привели в публичный дом.

Мы таращили глаза. Пожалуй, мы даже не читали такого. Она оживлялась от расспросов, от внимания к ней, от того, что в комнате было тепло, ловким движением взбивала волосы. «Фрейлейн лейтенант, поверьте, как тяжело, когда нельзя выйти замуж! И потом, я хотела бы иметь молодого мужа». Ругала жизнь в Бреслау где их дом посещался строительными рабочими, скупыми и грязными. Другое дело здесь, в Бромберге, на бойкой дороге с Восточного фронта в фатерлянд. «Если солдат имеет урлаубсшайн[2] и хочет спать всю ночь, он платит сто марок. Ах, солдаты с фронта всегда имели много денег». Здесь ей удавалось откладывать про черный день, на старость. И как знать, если бы дела пошли и дальше так же успешно, может быть, собрав кое-какой капитал, она завела бы собственный гешефт.

Она все не умолкала. Мы молчали, подавленные, оглушенные.

Марта Катценмайер ушла. Где-то совсем близко ударили тяжелые орудия.

Ночью противник пытался контратаковать. И когда наконец наши войска соприкоснулись с противником и атака его захлебнулась, хотя и следовало ждать повторения ее, все стало привычным, ясным, потому что тревогу рождала неизвестность.

Утром я зашла в комендатуру. Задержанные ночью комендантским патрулем германские подданные — монахиня Элеонора Буш с большим накрахмаленным козырьком на лбу и танцовщица из кабаре Хильда Блаурок — ожидали, пока проверят их документы. Монахиня терпеливо рассматривала голую стену. Хильда Блаурок, приподняв юбку, достала из чулка флакончик духов, смочила руки, поиграла пальцами перед глазами, понюхала ладони, облизала широкие губы, поправила на лбу модный узел из шерстяной шали, тряхнула длинными стеклянными серьгами и заходила по комнате упругой походкой.

Появилась заспанная Марта Катценмайер в зеленой солдатской шинели, волочившейся за ней по полу, из-под шинели выглядывали худые ноги в перекрученных чулках. Польский служащий вернул документы монахине, окликнул Марту и спросил ее адрес. Марта, боясь быть снова задержанной, попросила разрешения оставить здесь шинель и направилась к столу, держа в руках большие солдатские ботинки с железными скобами.

Танцовщица кабаре, услышав название улицы, известной публичными домами, откинулась к стене и расхохоталась хрипло, по-мужски. Монахиня, боясь улыбнуться, втягивала синюю нижнюю губу.

Сидевший на стуле боец сказал Марте Катценмайер по-русски громко, как глухой:

— Упразднили, тетенька, твою специальность, — и отдал Марте ее свидетельство.

В опустевшую проходную вбежала худенькая женщина, тоже немка, беженка. Она разыскивала ребенка, пятилетнего мальчика, которого потеряла вчера на станции.

Пока польский служащий звонил в районные комендатуры, она сидела на скамье, стиснув руки.

Казалось, те, что были сейчас здесь до нее, — тени, а это ворвалась сама жизнь, с горем, с отчаянием, с бедствиями войны.

Телефонные переговоры не дали ничего положительного. Женщина поднялась, будто ничего другого и не ждала, — она была тоненькой и очень молодой, совсем девочка, — медлила уходить. Видно было по ней, страшно ей шагнуть за порог и опять остаться одной и бежать бог знает куда со своим отчаянием.

— О господи, как холодно! — вырвалось у нее.


* * *

В первые часы после взятия Быдгоща, когда стихавшая вьюга еще мела по улицам, загроможденным транспортом, а на перекрестке горожане весело растаскивали немецкий кондитерский магазин, приполз слух: где-то за два квартала отсюда какая-то немка-старуха пыталась поджечь дом, и теперь ее труп коченеет на пороге; девчонки смеялись над польским солдатом — он старался проехать посреди площади на дамском велосипеде и свалился в снег, а пересекавший улицу мимо нашей застрявшей в пробке машины другой польский солдат достал из кармана коробочку шоколада и протянул мне: «На вот, не скучай!» В эти первые часы я видела, как из огромного здания тюрьмы выходили на свободу заключенные. Среди них была невысокая, хрупкая женщина с некрасивым, но миловидным блеклым лицом. Мы разговорились. Имя ее Марианна Кунявская. Полька. Служила на той же Флюндерштрассе, в другом заведении, пониже рангом, посещавшемся поляками и иностранцами, согнанными сюда на строительство оборонительного вала. Среди посетителей был коренастый, темноволосый, сумрачный человек в очках и с черной ниткой усов над губой — бельгиец, учитель. Он влюбился в Марианну и пожелал, чтобы она немедленно покинула заведение и, как только это окажется возможным, стала его женой. Но, по германскому закону о тотальной мобилизации, каждый обязан был оставаться на своем посту до конца войны, и Марианне Кунявской было отказано в увольнении. Тогда бельгиец Альфред Райланд, голодая и тратя взятые с собой из дому сбережения, каждый день выкупал ее. Так это длилось некоторое время, пока немцы, в связи с приближением к Быдгощу фронта, не стали освобождать город от иностранных рабочих колонн.

Когда угоняли колонну бельгийцев, Марианна бежала за ними. Немцы-конвоиры гнали ее прочь, швыряли в нее камнями, сквернословили и грозили автоматами. Она отставала ненадолго и опять нагоняла колонну, зная, что обречена.

Ее схватили, препроводили назад и бросили в тюрьму за «личную» связь с иностранцем.

На другой день после освобождения Марианна разыскала меня. Я едва узнала ее. Она была разодета стараниями доброй знакомой — лиловая велюровая шляпа с приспущенными на лицо полями, прилегающее в талии пальто с маленькой горжеткой. На мой солдатский глаз она казалась невероятно изысканной. Она отправилась к тюрьме. Часами прогуливалась у опустевшего бурого здания, во дворе которого в полном форменном облачении сидели бывшие польские тюремные надзиратели, потерпевшие при немцах, кичась своим патриотизмом, — ведь даже эту тюремную форму польского государства было запрещено хранить, — и смиренно готовые принять на себя прежний труд.

Марианна дежурила у тюрьмы, веря, что, если Альфред жив, он придет сюда искать ее. И он пришел. Бежал, отстав от колонны, и вернулся в город.

Марианна познакомила меня с ним. Это был молчаливый молодой, широкоплечий, мужественный человек, отмеченный печатью сумрачного одиночества.

В ожидании контрнаступления противника Быдгощ заметно суровел. Из Москвы прилетели ответственные за репатриацию лица. Все, кто вышел из бромбергских лагерей, кто находился тут в подневольных трудовых колоннах, должны были собраться вместе для отправки на родину. О, как отчетливы были национальные судьбы в те дни. Русские военнопленные, брошенные за проволоку на голодную смерть, истязания. Поляки — страдальцы концлагерей. Горестные тени, меченные желтой звездой на спинах, — случайно уцелевшие узницы женского еврейского лагеря. И, рядом, лагеря французских, английских военнопленных с другим режимом — сюда приходили посылки с родины, здесь даже ставились самодеятельные спектакли.

Дружно и охотно расходились люди на пункты репатриации, стремясь быстрее домой. Старая английская, времен еще той мировой войны песенка, которую любили у нас в институте, выручала меня. «It's a long way to Typperary»[3], — говорила я, когда мне приходилось обращаться к английским солдатам, не зная никаких других английских слов. Но и этих было достаточно. Солдаты весело откликались, подхватывая песенку.

Дух освобождения вторгся в город и заразил даже взятых в плен солдат противника. Группа их построилась, желая также следовать на пункт репатриации. «Мы — австрийцы», — заявляли они. Мне приходилось объяснять им: «Господа, к сожалению, вы солдаты армии противника».

Обязали и Альфреда Райланда до отправки на родину не отлучаться с пункта репатриации. Город, готовясь к бою, наводил военный порядок.

Во дворе на сборном пункте иностранцев я, передавая Райланду привет от Марианны, заставала его одного возле бельгийского флажка. Где-то, неизвестно где, шагала колонна под немецким конвоем, а он, единственный бельгиец, оставался в Быдгоще. Он был разлучен с Марианной. Одинокий голос любви тонул в грохоте надвигающегося сражения.


* * *

Покидая Быдгощ, чтобы двигаться дальше, мы в последний раз ехали по его нешироким уютным улицам, между старыми домами серого камня. В белесом свете раннего зимнего утра темнели островерхие крыши костелов.

Впереди группа мужчин очищала от снега тротуары. Подъехав ближе, мы увидели: на лацканах их пальто нарисована мелом свастика. Это по решению городского магистрата после всего, что было, немцы должны выйти на уборку улиц.

Нам ли не понять ожесточения поляков. Ведь насильственная германизация Польши — это закрытие польских школ, вышвыривание из квартир, проезд только в прицепном вагоне трамвая и многое, многое другое. Это истребление нации унижением, голодом, лагерями. Как же не понять нам их чувства. Нам, прошедшим сквозь страшные невзгоды, сквозь смерть и разрушения по чудовищным следам фашистского бесчинства.

Сколько раз мы говорили себе: неужели это может остаться без возмездия, неужели они не понесут кару за все? Неужели наша ненависть не будет удовлетворена мщением?

Но эти темные, угрюмые фигуры, эти опознавательные значки, рисованные на людях мелом… Тяжесть этого впечатления помню до сих пор.

Всего день, кажется, просуществовало это городское постановление. К черту, к черту такое удовлетворение!


Познань

Шоссе на Познань. Бесснежная равнина; разутый мертвый немецкий солдат, вмерзший в землю; павшие кони; белый листопад сброшенных нами перед наступлением листовок; солдатские каски, вороньем темнеющие на поле боя. Ведут пленных. Нарастающий артиллерийский гул. Идет наше войско — вторые, третьи эшелоны. В чехлах несут знамена. Машины, конные повозки, кареты и пешеходы, пешеходы, пешеходы… Все пришло в движение, бредет по дорогам Польши. В кузове машины вздрагивает старик, сидя на стуле. На обочине дороги, едва посторонясь машин, поляк целует женщине руку. Две монахини с огромными белоснежными накрахмаленными козырьками упорно шагают в ногу. Женщина в траурном крепе тянет за руку мальчика.

Только кое-где полосы снега. Холодно. По бокам дороги деревья с белыми от извести стволами.

В городе Гнезно в семье электромонтера мне показали письмо, тайно доставленное из Бреслау: «Чи идон росияне, бо мы ту умерамы?»[4] — Красная Армия идет и вместе с Войском Польским очищает от фашистской оккупации польскую землю.

9 февраля наша армейская газета вышла под шапкой: «Страшись, Германия, в Берлин идет Россия».

В Польшу фашистские вооруженные силы вторглись перед рассветом 1 сентября 1939 года. Осуществив свой первый «блицкриг», немцы отторгли от Польши большую часть ее земель, присоединили их к рейху. Оставалась небольшая территория, объявленная немцами «генерал-губернаторством».

«Суверенность над этой территорией принадлежит фюреру великогерманской империи и от его имени осуществляется генерал-губернатором». Около года назад генерал-губернатор Франк заявил: «Если бы я пришел к фюреру и сказал ему: „Мой фюрер, я докладываю, что я снова уничтожил сто пятьдесят тысяч поляков“, то он бы сказал: „Прекрасно, если это было необходимо“. «Фюрер подчеркнул еще раз, что для поляков должен существовать только один господин — немец: два господина один возле другого не могут и не должны существовать; поэтому должны быть уничтожены все представители польской интеллигенции. Это звучит жестоко, но таков жизненный закон.

Генерал-губернаторство является польским резервом, большим польским рабочим лагерем… Если же поляки поднимутся на более высокую ступень развития, то они перестанут являться рабочей силой, которая нам нужна».

«Мы обязаны истреблять население, это входит в нашу миссию охраны германского населения, — учил Гитлер своих сообщников. — Нам придется развить технику истребления населения. Если меня спросят, что я подразумеваю под истреблением населения, я отвечу, что я имею в виду уничтожение целых расовых единиц. Именно это я и собираюсь проводить в жизнь, — грубо говоря, это моя задача».


* * *

На путях наших войск был открывшийся в те дни миру ад Тремблинки, Майданека, Освенцима и сотен других лагерей смерти.

Бойцы взламывали ворота, рубили кабель, гнавший ток по колючей проволоке. То, что открылось за воротами концлагерей, казалось, не может вместить человеческий разум. Сотни тысяч замученных, убитых, задушенных. А тот, кто еще дышал, был обречен на смерть от голода, от телесных и нравственных истязаний.


* * *

Войска 1-го Белорусского фронта, день ото дня набирая темп, взламывают оборону противника. Танки вгрызаются в густоэшелонированный оборонный массив и движутся дальше, предоставляя пехоте закреплять успех наступления. Главные ударные силы неотступно преследуют противника, и в прорыв грозной лавиной устремляются войска, расширяя фронт наступления. Противник не выдерживает навязанного ему темпа войны, оставляет города, не успевая разрушить их, кое-где даже бросает невзорванными переправы. Но чем дальше в глубь Польши, чем ближе к германской границе, тем упорнее сопротивляется фашистская армия.

В оставляемых противником населенных пунктах все чаще громадные буквы на стенах домов — гитлеровское предупреждение полякам о затемнении: «Licht — dein Tod!» («Свет — твоя смерть!»). На стенах и дверях домов, на трамваях, в служебных помещениях и квартирах расклеен плакат — черный силуэт, нависающий над маленьким человеком: «Pst!» Тсс! Молчи! Враг подслушивает!

Недалеко от Познани мы остановились в пустом доме. На ночном столике в полированной рамке мальчик в восторженном оцепенении скрестил руки на животе. Его отец, балтийский немец Пауль фон Гайденрайх, читал Новый завет и драмы Шиллера. В его письменном столе лежала копия документа, который в октябрьскую ночь 1939 года Пауль фон Гайденрайх, ворвавшись в сопровождении немецких полицейских в этот благоустроенный особняк, предъявил владельцу. И тот прочел, что по распоряжению немецкого бургомистра ему, польскому архитектору Болеславу Матушевскому, владельцу особняка по бывшей улице Мицкевича, 4, надлежит немедленно вместе с семьей оставить дом. Разрешается взять с собой две смены белья и демисезонное пальто. На сборы отводится 25 минут… Хайль фюрер!

Мы уже давно продвигались по той части польской земли, которую фашисты присоединили к рейху и пытались насильно онемечить.

Форсировав реки Варту, Нетцё, войска Чуйкова окружили Познань. Подступы к окраинам преграждало мощное оборонительное кольцо фортов. Атаки разбивались о них. Приходилось блокировать форты и брать их штурмом.

Здесь, в Познани, 4 октября 1943 года Гиммлер заявил: «Как поживают русские, как поживают чехи, мне совершенно безразлично. То, что есть у народа из хорошей крови нашего сорта, мы возьмем себе и, если понадобится, отберем детей и воспитаем сами. Живут ли другие народы в благоденствии или они издыхают от голода, интересует меня лишь в той мере, в какой они нужны как рабы для нашей культуры, в ином смысле это меня не интересует».

Познань — один из первых польских городов, захваченных немцами. Сюда в 1939 году вслед за немецкими дивизиями осваивать «провинцию Вартегау» кинулись тысячи немецких предпринимателей, партийных чиновников. Поляки были выброшены из всех мало-мальски приличных квартир. У них не было больше ни фабрик, ни магазинов, ни школ, ни личных вещей. Их улицы были переименованы, язык — запрещен, памятники сброшены, костелы опоганены.

В крепостные форты перевезли из Бремена цехи «Фокке-Вульф». Поляков угоняли на каторжные работы в Германию. Еврейское население было расстреляно на городской окраине.

Так торжествовал тут свою победу дух национал-социализма…

За каждую улицу Познани, за каждый дом, за лестничный пролет бились испытанные в уличных боях сталинградские штурмовые отряды. Помогали пушки, но исход боя решал всякий раз штурм, переходящий порой в рукопашную схватку. Над городом пылало зарево: теряя квартал за кварталом, немцы жгли и взрывали дома в центре. Теперь в их руках оставалась только познанская цитадель — древнее сооружение, рассчитанное на длительную оборону. Она возвышается над городом, охватывает большую площадь, кажется два квадратных километра. На подступах к цитадели земля изрыта траншеями, за ними — крепостной вал и мощная стена.

Но остальные районы города очищены от оккупантов, и познанские пекари, портные, мясники вынесли на улицы в честь Красной Армии свои цеховые знамена, которые больше пяти лет хранили, рискуя жизнью.

Школьники с трудом втиснулись в свои старые форменные курточки, и, хотя руки вылезали из рукавов, застежки не сходились, сердца их переполнялись гордостью: ведь хранение любой формы старой Польши каралось оккупантами.

Вышли на улицы любительские оркестры. Зазвучали национальные мелодии. Оркестрам горячо аплодировали за исполнение, а больше всего за то, что они сохранились: играть им было запрещено — оккупанты боялись солидарности людей, которая возникает под влиянием родной музыки, и жестоко расправлялись с нарушителями. И квартеты, квинтеты, как маленькие подпольные организации, продолжали существовать тайно.

Городской магистрат приступил к работе. Вновь открылись польские школы, учреждения, начали работать магазины. А здесь же, в Познани, в цитадели, все еще оставалось десятитысячное немецкое войско — остатки познанской группировки. День-другой они пытались обстреливать город, но их орудия подавили наши артиллеристы. Говорили, что подземными ходами, ведущими из крепости, немецкие солдаты проникают на центральные улицы, убивают людей и переодеваются в гражданское платье. Крепость осадили плотнее.

Вскоре о противнике в цитадели и вовсе стали забывать: в освобожденном городе было не до него. Армия генерала Чуйкова, выделив части для штурма цитадели, ушла дальше. Войска наступали уже за границами Бранденбурга и Померании. В те дни я была в группе фронтового подчинения, оставшейся в Познани.


* * *

В сорока километрах от Познани, у нас в тылу, в местечке, лежащем в стороне от магистралей войны, находится, как мы узнали, лагерь пленных итальянских генералов. Мы выехали туда.

Немецкая охрана лагеря сбежала перед приходом Красной Армии, а сто шестьдесят никем не охраняемых итальянских генералов продолжали жить в лагере. Еще недавно они воевали против нас; после переворота в Италии немецкое командование созвало их в тыл на мнимое совещание и объявило военнопленными. Перед лицом новых событий они испытывали такую же растерянность, как и итальянские солдаты, освобожденные Красной Армией в Быдгоще. Кто же они для нас — узники немцев или недавние наши враги?

Мы въехали за колючую проволоку. Пустырь. Несколько бараков. Двое распиливают бревно. Мы подходим ближе. Они бросают пилить, завидя нас, и ждут. Два пожилых, усталых человека, две пары глаз хмуро и выжидающе смотрят на нас.

Мы здороваемся по-немецки. Один из них, смуглолицый, с резкими складками на лице, в ярком шерстяном шарфе на шее, кивает молча. Это генерал Марчелло Г. Другой вступает в разговор. Это зондерфюрер Вальтер Трейблут, немец-переводчик, единственное лицо в лагерной администрации, оставшееся на месте. Он без шапки. У него седая голова, заостренный нос и втянутая внутрь верхняя губа.

Наш полковник обошел бараки в сопровождении Вальтера Трейблута и объявил итальянцам, — а зондерфюрер перевел, — что они свободны и, как только положение на фронте позволит, им будет оказано содействие в возвращении на родину.

Через некоторое время, когда потеплело, а запасы продовольствия в лагере опустошились и итальянские генералы отправились в путь, мне пришлось еще раз разговаривать с зондерфюрером Вальтером Трейблутом — его задержали ночью в городском сквере, где он спал на скамейке.

Распростившись с итальянскими генералами и не зная, что надлежит ему делать с собой, он отправился в Познань, подошел к дому, в котором прожил несколько лет, убедился, что дом занят польской семьей, жившей здесь прежде и выброшенной отсюда во время оккупации, и, стараясь не навлечь на себя ничей гнев, лег на скамейке в сквере, так как очень устал и был голоден.

Я спросила его, почему он не бежал вместе с администрацией и охраной лагеря. Он пожал плечами и ничего не ответил. Потом рассказал о себе.

Он родился и жил в Ревеле. Владел химической лабораторией по изготовлению предметов парфюмерии, которые продавал через отцовский аптекарский магазин.

Страдал болезнью легких и, путешествуя по Италии, познакомился с дочерью вице-секретаря местечка Домазо на озере Комо. Они были знакомы всего пять дней, и при этом итальянка не знала ни слова по-немецки, а Трейблут — едва ли больше пяти слов по-итальянски. Вернувшись в Ревель, он принялся зубрить итальянский язык, посылал в Домазо множество почтовых открыток и, наконец, предложил руку и сердце прекрасной итальянке Нереиде Бететти. Свадьба состоялась на озере Комо, и Трейблут увез свою итальянку в Ревель в эстонское подданство.

— В немецкой литературе писалось о верности немецких женщин и о легкомыслии, коварстве француженок и итальянок. Но я был очень счастлив в своем браке.

А вскоре началась «репатриация» немцев, и он очутился в Познани, где на новом плацдарме национал-социализм был представлен в классическом виде. Здесь, например, не хотели зарегистрировать его дочь, так как он назвал ее итальянским именем Фиаметта — «огонек».

Он замолчал. Серые глаза его были расширены и неподвижны. О семье он ничего не знал, к своей дальнейшей участи был безразличен. Он бесконечно устал от жизни в мире нацизма и войны.


* * *

Город Познань оставался все в более глубоком тылу наступающей армии. Уже форсировали Одер. Войска 1-го Белорусского фронта под командованием маршала Жукова с боями прошли четыреста километров за две недели. Красную Армию отделяют от Берлина восемьдесят километров.

23 февраля познанская цитадель капитулировала. Командующий группировкой Коннель отдал приказ о прекращении сопротивления и застрелился. Многотысячной колонной растянулось по городу пленное войско. Брели во главе с комендантом крепости генерал-майором Маттерном одичавшие, изверившиеся, голодные, несчастные толпы в зеленых шинелях.

В среду 7 марта на Рыночной площади был отслужен молебен. На площади перед алтарем — плотный строй польских солдат. Ближе к алтарю белеют платочки сестер милосердия. Со всех балконов свешиваются ковры. По переулку бегут сюда мужчины и женщины. Площадь в едином порыве сливает голоса: высоко к пасмурному небу поднимается торжественная песня славы, благодарности и веры. Женщины с младенцами на руках выходят на балконы, чтобы присоединиться к хору. Они красивы, ясны и спокойны сейчас, как их католическая мадонна.

Позже на площади перед магистратом командующий польским войском принимал парад.

Трибуна вся в зелени. Принесли сбереженное знамя городской управы. По обе стороны знамени шли женщины-ординарцы, опоясанные парчовыми красно-белыми полосами.

Пехота в касках, на русском трехгранном штыке — двухцветный флажок. Взвод противотанковых ружей.

Через толпу на тротуаре протиснулась женщина, держа высоко над головой букет цветов. Она выбежала на мостовую и отдала цветы командиру.

Взвод автоматчиков — тоже с флажками, за спинами меховые ранцы. Санитар с двумя санитарками замыкают строй.

Еще и еще повзводно идут автоматчики, по шесть в ряд. Впереди — командиры с букетами цветов, позади — санитар с санитарками.

Снова взвод автоматчиков, первый ряд — девушки. Показались тачанки. Теперь идет конница — в гривы вплетены двухцветные ленты. Гражданские организации со своими знаменами подходят к трибуне. Промаршировавший с воинской частью оркестр тоже остается у трибуны. Полощутся знамена: красное и бело-красное.

— Hex жие Армия Червона!

— Hex жие! — раздавалось с трибуны. Ребятишки и взрослые карабкались вверх по телеграфным столбам, на деревья, на ограду костела.

— Hex жие богатерски Познань!

Мелькали над толпой шапки, летели к солдатам букеты оранжерейных цветов.

Главнокомандующий генерал Роля-Жимерский встречал марширующие части на мостовой перед трибуной — взволнованный, с заткнутым за борт шинели букетом. С ним рядом стоял высокий, сухощавый начальник его штаба генерал Корчиц. Колыхались знамена. Темно-красное знамя с головой коровы и скрещенными секирами держал рыжеусый мужчина с платком на шее — знаменосец цеха мясников. Знамя ППР[5] — старик в синих очках. Тут же, у трибуны, молодой человек в поношенном сером пальто подносил к губам микрофон и, снимая шляпу при звуках гимна, вел репортаж.

Последними мимо трибуны прошли, грохоча, шесть танков. И только замер их грохот, над толпой пронесся изумленный, радостный возглас, подхваченный всеми: «Журавли! Журавли прилетели!»

Сняв шапки, закинув головы, люди уставились вверх, где в просветлевшем небе плыли над городом возвращавшиеся с юга журавли. Весна!

Когда у костела рассеялась толпа, снова стали видны братские могилы за оградой.

«Здесь погребен майор Судиловский Иван Фомич, рождения 1923 г., кавалер пяти орденов, павший смертью храбрых в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками при штурме гор. Познань 15.02.45 г. Вечная слава герою-штурмовику!»


* * *

Мглистой ночью или туманным рассветом, на солнечном дневном припеке или под низкими тучами — всюду, где выпадал привал: на гулких улицах чужих городов, на лесной опушке или на одерской равнине, — бойцы радовались передышке, шутили, думали о мирной жизни, надеялись вернуться домой с победой.

Шла по земле весна сорок пятого с ее пронзительной вестью о близком конце войны. Талые снега, хлябь, почерневшая кора деревьев, влажный ветер — все в эти месяцы с особой силой пробуждало тягу к жизни.

А впереди — жестокие бои. Кому-то суждено дойти до победы, кому-то — сгореть в огне боев.


* * *

Два с лишним месяца пробыли мы в Познани, и за это время город менялся на глазах. Прежде всего, он становился весенним. Это было как будто обычным делом природы, но многие наверняка запомнили дружную весну сорок пятого года на Западе, с ее мягкими ветрами, приносящими запахи полей, впервые поднятых свободными польскими крестьянами, с нежной зеленью, с надеждами на мир, на труд.

Город восстанавливался. Он жил еще сурово, но по-весеннему оживленно. Уже висели по стенам домов штукатуры и маляры в своих люльках. Трубочисты в черных цилиндрах и с полной выкладкой разъезжали на велосипедах. Спешили к звонку познанскиё школьники. Любой из них с прыгающим ранцем за спиной, повстречавшись, непременно скажет: «День добрый, пани лейтенант!»

Я жила в трехэтажном доме, в квартире польской семьи Бужинских.

Глава семьи Стефан Бужинский рано поутру, надев узкие брюки и залатанную куртку-спецовку, уходил на работу в депо. Его жена, пани Виктория, портниха по профессии, приобрела в последнее время заказчиц — наших девушек-регулировщиц, проживающих в первом этаже того же дома. Им, стоявшим в эту весну на виду у всей Европы, требовалось тщательно, по фигуре, приладить свои гимнастерки. С утра до вечера, к радости приветливой и общительной пани Виктории, девушки тормошили ее.

Домашним хозяйством в семье занималась в основном дочь Алька. Красивая, медлительная, она небрежно передвигала грубые, ветхие стулья и вдруг замирала в глубоком раздумье с тряпкой в руках. Когда случалось при этом заглянуть в ее чудесные синие глаза, поражал контраст флегматичного внешнего облика с тем скрытым темпераментом, который выдавали глаза. Казалось, в душе ее дремлют горячие силы, выжидая своего часа. Чему отдаст их Алька?

Сын пани Виктории, круглолицый подросток с вьющейся шевелюрой, любимец матери, ежедневно, уединясь за перегородкой, играл на скрипке. Его находили музыкально одаренным, и до войны учительница консерватории давала мальчику уроки, а за это пани Бужинская стирала белье учительницы и убирала ее квартиру. В годы оккупации мальчик мог играть на скрипке лишь тайком от немецкой полиции.

Как-то пани Бужинская поделилась со мной: она надеется, что теперь ее сын будет принят в музыкальное училище.

Отойдя немного от манекена, близоруко щуря усталые светлые глаза, когда-то, наверное, такие же синие, как у Альки, она внимательно изучала вытачки, намеченные на талии гимнастерки и на плече.


* * *

Наша 3-я ударная армия генерал-полковника Кузнецова первая ворвалась в Берлин и завязала уличные бои на северо-восточной окраине города. Мы с нетерпением ждали разрешения выехать из Познани.

В эти дни я иногда включала приемник, берлинскую радиостанцию. На этот раз, 23 апреля, глубокий, низкий женский голос говорил о верности отчизне, потом стройный, быстрый детский хор — «Мы никогда не забудем…». И вдруг — провал, тишина, затянувшаяся пауза. И наконец — настойчивый мужской голос: «Берлинскому гарнизону, всем берлинцам! Из главной квартиры фюрера сообщается: фюрер неотлучно находится в Берлине. Он стоит во главе войск, обороняющих столицу».

Сообщение передавалось дважды. Я тогда не могла предполагать, что через несколько дней окажусь в гуще таких событий в Берлине, что мне не раз придется мысленно возвращаться к этому сообщению — правдиво ли оно?

Наконец было получено распоряжение — всем нам вернуться в свои части.

С этим известием я выскочила на улицу, обогнула наш дом и свернула в ворота. Был поздний вечер. Во дворе чернели силуэты машин. Под одной то вспыхивал, то гаснул яркий свет фонаря.

Я окликнула Сергея.

Из-под машины высунулась рука с фонарем, потом выполз он сам, шофер Сергей, в голубом гестаповском мундире, служившем ему спецовкой.

Я сообщила ему, что мы выезжаем в Берлин и что велено к шести утра подготовить машины.

Сергей загасил фонарь, мы молча стояли в темноте.

Кто же в те дни не рвался в Берлин! Конечно, и Сергей тоже. Но мы больше двух месяцев простояли в Познани, а это на войне — целая жизнь, и Сергей, закружившийся в романе с познанской девушкой, успел тайно обвенчаться с нею в костеле, и на его добродушно-сосредоточенном лице с тех пор проступило вдруг что-то шальное, непутевое.

Он обтер руки о гестаповский мундир, чиркнул зажигалкой — побледневшее, скуластое лицо, насупленные брови, — сказал, закуривая:

— А! Вшистко едно — война! — Так говорили в те дни в Познани.

На рассвете мы собирались в путь. Сергей бросил прощальный взгляд на старую «эмку», выкрашенную в дрянной, грязный маскировочный цвет, с неизменным красным кантом вдоль кузова и на ободьях колес, который он постоянно подновлял. В этой пробитой пулями, измятой машине он проездил четыре года войны.

Сергей вывел на мостовую свое новое детище — трофейный мощный «форд-восьмерку». Он вытащил его из кювета под Познанью и с вдохновением отремонтировал. Свежая черная краска улеглась буграми с серыми просветами, а вдоль кузова и по ободьям колес алела та же фатоватая полоска — знай наших!

Следом на мостовую вышел Ваня-таксомоторщик из Риги, угнанный немцами на работу в Познань. Он ежился в коротенькой, истлевшей замшевой курточке щеголеватого покроя и одобрительно оглядывал машину.

Отстегнув ремень, Сергей снял флягу со спиртом и отдал ему.

Сергей посмотрел на одну, потом на другую сторону улицы. На тротуаре маячила одинокая фигурка. Это была девчонка в короткой клетчатой юбке, большеногая, повязанная платочком. Она напряженно следила за нашими приготовлениями в дорогу.

Машины уже трогались с места. Сергей негромко сказал:

— Иди домой. Кому говорят. Идзь же до дому…

Она повернулась и медленно пошла, то и дело оборачиваясь. Сергей постоял оцепенело, расправил складки гимнастерки под ремнем и рванул на себя дверцу машины.

Зажав под мышкой флягу, Ваня-таксомоторщик пригладил другой рукой редкие желтые волосы и помахал нам на прощание. «Форд» свирепо дернулся, но тут же выровнял ход, пошел плавно. Я сидела за спиной у Сергея. По сторонам улицы клубилась белая пена — цвели яблони. Город просыпался. Регулировщица у городской заставы подала знак, и шлагбаум поплыл вверх. Вышел из дому мальчишка с ранцем на спине, стянул приветственно кепчонку: «День добрый!»

Машина вышла на Берлинское шоссе. Сергей опустил стекло и снял фуражку.


Дорога на Берлин

За Бирнбаумом контрольно-пропускной пункт — КПП. Большая арка: «Здесь была граница Германии». Все, кто проезжал в эти дни по Берлинскому шоссе, читали, кроме этой, еще одну надпись, выведенную кем-то из солдат дегтем на ближайшем от арки полуразрушенном доме, — огромные корявые буквы: «Вот она, проклятая Германия!»

Четыре года шел солдат до этого места.

Поля, поля. Необработанные крестьянские наделы. Перелески, и опять поля, и мельницы на горизонте. Возле уцелевших домов на шестах, заборах, деревьях вывешены простыни, полотенца — белые флаги капитуляции.

Война пришла в Германию со всем, что ей сопутствует: с руинами, пожарами, смертью.

Маленький полуразрушенный старый город. Война переместилась отсюда, а здесь приглушенно, едва уловимо пульсирует жизнь. На перекрестке, напротив серого особняка «дахдекермайстера» (кровельщика), на большом плакате парень в дубленом полушубке кричит: «Огонь в логово зверя!»

Город Ландсберг. В хлюпнувшем на тротуар бесколесом «опеле» лазают мальчишки с белыми повязками на рукаве. Наверное, играют в войну. Из окон свешиваются белые простыни. Здесь много жителей, они навьючены тюками, толкают груженые детские коляски, и все до одного — и взрослые и дети — с белой повязкой на левом рукаве. Я не представляла себе, что так бывает — вся страна надевает белые повязки капитуляции, и не помню, чтобы читала о таком.

На уцелевшей улице Театерштрассе разукрашенная арка «Добро пожаловать!» — это сборный пункт советских граждан, угнанных в фашистскую неволю.

У шоссе на окраине города пожилой мужчина вскапывал землю. Мы остановились и вошли в дом. Хозяйка, уже привыкшая, должно быть, к таким, как мы, посетителям, предложила согреть кофе.

В этом домике, примостившемся у дороги войны, была уютнейшая, сверкающая чистотой кухня. На полках — недрогнувший строй пивных кружек. Топорщились фаянсовые юбки лукавой тетушки, присевшей на буфете. Эта веселая безделушка подарена хозяйке на свадьбу, тридцать два года назад. Пробушевали две страшные войны, но цела фаянсовая тетушка с надписью на фартуке: «Kaffee und Bier, das lob ich mir» («Кофе и пиво — вот что любо мне»).

Мы вышли из дому. Муж хозяйки сажал в разрыхленную землю цветы. Он из года в год выращивает их на продажу. Мимо шли бронетранспортеры. Лязгали гусеницы…

Мальчишки в нарукавных белых тряпицах возили друг друга в тачке. Паренек в солдатском свитере болотного цвета насаживал лопату на черенок.

В небе висел немецкий разведчик — «рама». А на развилке служба ВАД[6] уже соорудила павильон для тех, кто передвигается по Германии на попутных машинах, и строго известила: «За езду по левой стороне водитель лишается прав». Смешно и мило. От этого предупреждения веяло непривычным бытом, резонными установлениями другого мира — мира, где нет войны.

Встречным потоком двигались по дорогам люди разных наций, обретшие свободу: французы, русские, англичане, поляки, итальянцы, бельгийцы, югославы… Военнопленные, узники концлагерей и застенков, невольники, угнанные сюда из Советского Союза, из всей Европы на каторжный труд, голод и гибель.

Изредка ехали в немецких фурах или на раздобытых велосипедах. Чаще — пешком, группами, под самодельным флагом своей страны. Кто в военной форме, кто в какой-то цивильной одежде, кто в полосатой куртке заключенного. Их приветственные восклицания, озаренные теплом, улыбкой лица, открытость чувств — незабываемы навсегда эти волнующие, щемящие сердце встречи.

Мимо кавалерийского полка, размещенного в прилегающей к шоссе деревне, мимо танковой бригады — резерва командующего, мимо придорожного плаката: «Вперед, победа близка!», обгоняя тяжело груженные боеприпасами машины, мы въехали в Кюстрин. Город на Одере, безлюдный, разваленный. «Ключ от ворот Берлина» — называли его немцы. Ведь отсюда до Берлина остается всего 80 километров. Оборону Кюстрина возглавлял палач Варшавы генерал СС Райнефарт. Бросив обороняющих город солдат в гибельную для них борьбу, он бежал.

С трудом пробравшись среди загромождавших улицы камней, обгоревшей арматуры, раскрошенной черепицы в поисках выезда из города, наша машина влетела на площадь. Большая площадь была теперь кладбищем окружавших ее прежде зданий. Мрачными глыбами Камня надвигались они отовсюду.

Стонали повисшие балки. Из проломов стен сыпалась каменная пыль. А посреди площади — чудом уцелевший памятник с бронзовой птицей вверху.

Боже мой, до чего же одиноко тут. И эта птица, нелепая, глупая, заносчивая, одна-одинешенька на страшном каменном пустыре.

Опять на шоссе. И опять поля и перелески, и на горизонте встают мельницы. Мечутся по полю некормленые, одичавшие свиньи.

Взорваны отступившим противником мосты, разрушены шоссейные дороги, завалены разбитой техникой. Но идут с грузом автомашины, наматываются сотни километров трудного пути в глубь Германии.

Чего только не изведал фронтовой водитель, по какому только бездорожью не тянул свой груз, на каких только переправах не тонул, в каких болотах не топ, от скольких бомб, снарядов, мин он увернулся, чтобы на машине, изрешеченной пулями и осколками, прибыть сюда — участвовать в последнем сражении!

Спустились сумерки, и движение на шоссе заметно усилилось. Танки, автомашины, самоходные пушки, бронетранспортеры, танки-«амфибии», конные обозы. Пехота на машинах и в пешем строю: На стволах орудий, на башнях танков, на повозках мелькают надписи: «Даешь Берлин!»

Совсем стемнело, а движение все усиливалось. Ведь ночи короткие, надо успеть передвинуться. Ехали медленно, не зажигая фар, сбиваясь в пробки. Постреливали зенитки. С проселков подтягивались к шоссе пушки, танки, пехота.

Машины двигались по нескольку в ряд, съезжали и шли целиной по сторонам дороги. И все лязгало, громыхало, истошно сигналило, нахлестывало лошадей, норовя обогнать идущих впереди.


Ночь в Берлине

Центр Берлина горел, и огромные языки огня полыхали в небе. Освещенные ими многоэтажные дома, казалось, стоят совсем неподалеку, хотя на самом деле до них было несколько километров. Широкие снопы прожекторов полосовали небо. Глухой рокот нестихающей артиллерии докатывался сюда. Здесь, в пригороде, еще стояли ощетинившиеся противотанковые надолбы врага, а наши танки уже рвались к центру.

Этой же ночью в подземелье имперской канцелярии венчался Гитлер. Когда впоследствии я узнала об этом, мне вспомнилось, как рушились стены выгоревших зданий, запах пожарищ, угрюмые надолбы, не могущие уже ни от чего защитить, и в темноте неумолимый гул танков, рвущихся к центру — к рейхстагу, к имперской канцелярии.

Я сидела на улице предместья на валявшейся пустой канистре у заколоченной витрины, под золотыми буквами вывески кондитерской «Franz Schulz Feinb

Передний край проходил в эту ночь по центру Берлина. То и дело сверкали артиллерийские вспышки. Небо было усеяно звездами.

Я вспомнила переправы под Смоленском в сорок третьем году, когда голодные лошади отказывались тянуть артиллерию и вконец измученные люди вынуждены были сами толкать орудия под ураганным обстрелом врага. И кинооператора Ивана Ивановича Сокольникова, с риском для жизни «крутившего» тут же хронику. Кроме материала в очередной номер киножурнала, часть отпущенной ему пленки Сокольников должен был израсходовать для так называемой «исторической фильмотеки», которая сохранит для потомков трагический лик войны. И он снимал переправу, бойцов, надрывающихся под тяжестью орудий…

А когда половодье отрезало передовые части от тылов и в продолжавших продвигаться частях иссяк запас продовольствия, Сокольникову приходилось снимать в «историческую фильмотеку» сброшенные с самолета мешки с сухарями, которые, ударяясь о землю, столбом пыли взвивались вверх на глазах у голодных бойцов, и мешки, которые благополучно приземлялись. Их грузили в волокуши, и упряжки собак, обычно вывозившие в этих лодочках раненых с поля боя, тянули на передовую бесценный груз. В ушах звенело от собачьих стенаний, но что было делать — никакой другой транспорт и вовсе не прошел бы по топи.

В памяти застрял «кадр», который не вошел ни в киножурнал, ни в «историческую фильмотеку»: той же весной, только ранее, когда по талому снегу еще проходил санный, но ох до чего же тяжелый путь, у такой вот дороги сидел на розвальнях боец-ездовой. Лошадь его упала. Ездовой выпряг ее, не глядя на лошадь, отвернул оглоблю, повесил на нее котелок со снегом, развел небольшой костер. Строжайший приказ — беречь лошадей до последней возможности. Но на этот раз беднягу не поднять.

Закипает желтая вода в котелке, а лошадь все еще грустно, обреченно моргает глазом. Ездовой хмуро ждет…

Дошел ли этот человек до Берлина? Привести бы сюда сейчас всех, кто принял солдатскую муку, бедовал от голода, холода, ранений и страха, воскресить тех, кто отдал жизнь, — пусть бы поглядели они, какой грозной силой пришла их армия в логово врага.


Кольцо замкнулось

Уже три дня Берлин полностью окружен. В тяжелых боях, взламывая оборону одного района города за другим, войска 3-й ударной армии генерал-полковника Кузнецова, 5-й ударной армии генерал-полковника Берзарина и 8-й гвардейской армии генерал-полковника Чуйкова продвигались к центру: к Тиргартену, к Унтер ден Линден, к правительственному кварталу. Советским комендантом Берлина генерал-полковником Берзариным уже издан приказ о роспуске национал-социалистской партии и о запрещении ее деятельности.

Под горящими, рассыпающимися домами, в подвалах — жители Берлина. Плохо с водой, иссякают скудные запасы продовольствия.

На поверхности — несмолкаемая стрельба, взрывы снарядов, летящие в воздухе обломки зданий, гарь, дым пожарищ, удушье. Положение населения отчаянное.

В этих обстоятельствах, когда исход был так очевиден, каждый час продления этой бессмысленной борьбы — преступление.

Каковы же планы немецкой стороны в эти дни?

Лишь позже, когда уже все было кончено, можно было доискаться ответа на этот вопрос.

Взятый в плен 2 мая в пивоварне Шультхайс адъютант Гитлера штурмбанфюрер CС Oтто Гюнше письменно ответил на него таким образом.

22 апреля, когда артиллерийские снаряды рвались в центре Берлина, в 16.30 состоялось совещание верховного командования во главе с Гитлером.

«Фюрер имел в виду осуществить наступление 9-й армии в северо-западном направлении и наступление армейской группы генерала войск СС Штейнера в южном направлении, он рассчитывал отбросить прорывавшиеся, слабые, по его мнению, русские силы, достигнуть нашими главными силами Берлина и этим создать новый фронт. Тогда фронт проходил бы примерно по следующей линии: Штеттин, вверх по течению Одера до Франкфурта-на-Одере, далее в западном направлении через Фюрстенвальде, Цоссен, Троенбрицен до Эльбы.

Предпосылками к этому должно быть следующее:

1. Непременное удержание фронта на нижнем течении Одера.

2. Американцы остаются на западном берегу Эльбы.

3. Удержание левого фланга 9-й армии, стоящей на Одере.

После того как начальник генерального штаба сухопутных войск генерал Кребс доложил о прорыве больших русских сил на фронте южнее Штеттина, для фюрера должно было быть ясным, что теперь невозможно создать вышеназванный фронт, и он высказал мнение о том, что в связи с этим Мекленбург будет также через несколько дней обложен русскими силами. Однако, несмотря на это, было приказано 9-й, 12-й армиям и армейской группе Штейнера перейти в наступление на Берлин».

Гюнше писал это на шестой день после капитуляции, еще по свежим следам событий, с отчетливой памятью:


«26.4.45 г. перестали действовать последние линии телефонной связи, соединяющие город с внешним миром. Связь поддерживалась только при помощи радио, однако в результате беспрерывного обстрела антенны были повреждены, точнее, полностью вышли из строя. Донесения о продвижении или о ходе наступления вышеназванных трех армий поступали в ограниченном количестве, чаще всего они доставлялись в Берлин кружным путем. 28.4.45 г. генерал-фельдмаршал Кейтель донес следующее:

1. Наступление 9-й и 12-й армий вследствие сильного контрнаступления русских сил захлебнулось, дальнейшее проведение наступления более невозможно.

2. Армейская группа генерала войск СС Штейнера до сих пор не прибыла.

После этого всем стало ясно, что этим судьба Берлина была решена»[7].


На улицах Берлина погибали немецкие солдаты. От них требовали в эти трагические дни: сражайтесь с фанатизмом за третью империю — и вы победите! Но империя уже лежала в развалинах, и поражение свершилось. Им сулили подмогу, которой неоткуда было взяться. Их, чуть заподозренных в нестойкости, в сомнениях, вешали, расстреливали. А они, опытные солдаты и плохо обученные фольксштурмовцы, были всего лишь — смертны.

Но замкнутым в кольце окружения немецким войскам продолжали подбрасывать тюки с геббельсовской газетой «Бронированный медведь» (медведь — герб Берлина) и «листками», обманывающими, подстрекающими, льстящими и угрожающими.

Вот один из последних, датированный 27 апреля, геббельсовский «Берлинский фронтовой листок»:


«Браво, берлинцы!

Берлин останется немецким! Фюрер заявил это миру, и вы, берлинцы, заботитесь о том, чтобы его слово оставалось истиной. Браво, берлинцы! Ваше поведение образцово! Дальше так же мужественно, дальше так же упорно, без пощады и снисхождения, и тогда разобьются о вас штурмовые волны большевиков… Вы выстоите, берлинцы, подмога движется!»


Этот «листок» попал к нам 29 апреля уже неподалеку от Потсдамской площади.


29 апреля

Мы получили указание отправиться в район, откуда войска нашей армии — 3-й ударной — наступают в направлении Потсдамской площади.

Ранним утром мы миновали на вездеходе одну, потом другую баррикады в том месте, где они были разворочены, подмяты танками, пробираясь среди искромсанных рельсов, бревен, орудий. Переехали через противотанковый ров, засыпанный обломками зданий, пустыми бочками. Дома пошли гуще. То укороченные на несколько этажей, то лишь с одной закопченной стеной, словно забывшей рухнуть, — памятники боев двухдневной давности. Кое-где танки проложили себе путь через завалы, и по гусеничному следу на эту танковую дорогу сворачивали машины, которых становилось все больше и больше.

Движением на улицах Берлина командовали смоленские, калининские, рязанские девчата в складно сидящих гимнастерках, перешитых, должно быть, у пани Бужинской в Познани. Машина стала. Дальше проезда не было.

Навстречу продвигались группки французов со своими тележками с поклажей и с флагом Франции у борта, маневрируя среди нагромождений кирпичного крошева, железного лома, щебня. Не останавливаясь, мы помахали друг другу руками.

Чем ближе к центру, тем плотнее воздух. Кто был в те дни в Берлине, помнит этот едкий и мглистый от гари и каменной пыли воздух, хруст песка на зубах.

Мы пробирались за стенами разрушенных домов. Пожары никто не тушил, стены дымились, и декоративные ползучие деревья обхватывали их обгорелыми лапами.

«Наши стены рушатся, но не наши сердца», — висел такой плакат над уцелевшей дверью, ведущей теперь в никуда — в мрак опустошения.

Ныряя из подвала в подвал, мы встречались с немецкими семьями. Нас спрашивали об одном и том же: «Скоро ли конец этому кошмару?»

Гитлер заявил: «Если война будет проиграна, немецкая нация должна исчезнуть». Но люди, вопреки его воле, не хотели исчезать. Из оконных проемов, с карнизов свешивались белые простыни, наволочки.

«В доме, где вывешивается белый флаг, подлежат расстрелу все мужчины», — гласил приказ Гиммлера.

Ориентироваться по плану города стало очень трудно. Русские указатели уже кончились, немецкие же большей частью исчезли вместе со стенами, и за разъяснением мы обращались к встречавшимся на улицах жителям, перетаскивавшим куда-то свои пожитки.

Связисты мелькали в проломах стен — тянули провод. Везли на повозке сено, и усатый гвардеец-ездовой жевал сухую травинку. И такими же травинками слегка посыпало берлинскую покореженную мостовую. Саперам, великим труженикам, по-прежнему невозможно было ошибиться дважды. Прошла группа бойцов с автоматами, среди них один с забинтованной головой. Только бы не отстать, не выйти из строя.

У переходящей улицу пожилой женщины с непокрытой головой рука была обмотана заметной издалека белой повязкой. Женщина вела за руки малолетних детей — мальчика и девочку. У них обоих, аккуратно причесанных, были пришиты повыше локтя белые повязки. Проходя мимо нас, женщина громко заговорила, не заботясь, понимают ли ее:

— Это сироты. Наш дом разбомбили. Я перевожу их на другое место. Это сироты… Наш дом разбомбили…

Из подворотни вышел мужчина в черной шляпе. Увидев нас, остановился, протянул руку с маленьким свертком в пергаментной бумаге. Развернул — пожелтевшая коробочка. Открыл крышку.

— «Л'Ориган Коти», фрейлейн офицер. Прошу пачку табаку в обмен.

Постоял, спрятал сверток в карман длиннополого пальто и побрел.

Дальше улицы были совсем пустынны. Запомнилось: тумба, оклеенная афишами, шифоновые занавески, как белые руки, протянутые из проема окна, привалившийся к дому автобус с рекламой на крыше — огромной туфлей из папье-маше — и на стенах категорические заверения Геббельса в том, что русские не войдут в Берлин.

Теперь все чаще мертвые кварталы сплошных руин.

Дышалось еще тяжелее. Пыль и дым застилали нам путь. Здесь на каждом шагу подстерегала пуля. Шел ожесточенный бой уже в особом девятом секторе обороны Берлина — в правительственном квартале.

Нас вел присланный за нами боец Курков. Вместе с ним когда-то под Ржевом мы благополучно выскочили из немецкого мешка, горло которого затягивалось со страшной стремительностью.

О себе Курков обычно говорил: «Я на золоте вырос». Он любил рассказывать про свои дела на уральском прииске. Рассказывал, бахвалясь, как привезли на прииск новую машину и не то что-то испортилось, не то просто, чтобы запустить ее, понадобилось влезть на самую верхушку машины. «Кто вызовется? Ясно, Курков. Лезу — высоко, глядеть вниз противно. А внизу жинка стоит, в лице кровинки нет».

О жене Курков рассказывал, тоже бахвалясь, что чуть ли не пятнадцать лет ей было, когда замуж взял. Изображал все так, словно он гроза у себя в доме, а сам писал жене нежнейшие письма и покупал в военторге какие-то ленточки и открытки. «Жена, — рассказывал, — когда первую дочку носила, на улицу выходить стеснялась, очень молода была. А когда пришел час ей родить, за мою шею ухватилась — хрустит шея. Ну, думаю, выдержу, тебе хуже терпеть приходится».

У меня сохранились письма, которые Курков получал из дому, с Урала.

«Добрый вечер, веселая минута, здравствуй, мой дорогой муж Николай Петрович. Шлю я тебе свой сердечный привет и желаю всего хорошего в вашей жизни, а главное, в ваших боевых успехах. Коля, еще шлют тебе привет ваши милые дочери Таня и Люда».

Жена писала Куркову обстоятельно и просто. И в том, как она оберегала его от всех своих тягот и переживаний, видна была верная и добрая душа. Если и сообщит что-либо тяжелое, так и то уже миновавшее: «Коля, Люда у нас очень болела, а теперь опять бойкая». И ни стона, ни жалобы, ни просто вздоха. «Коля, мы время проводим быстро. Сначала дрова рубили, потом в огороде копали».

Письма заканчивались почти одинаково: «Пиши, Коля, чаще. Письма редко ходят. Когда письмо придет, и мы очень рады и благодарим вас за письмо. Коля, пока до свиданья, остаемся живы, здоровы, того и вам желаем. Целуем мы вас 99 раз, еще бы раз, да далеко от вас».

Курков участвовал в штурме имперской канцелярии, одним из первых ворвался в здание и был смертельно ранен эсэсовцем из личной охраны Гитлера. Это произошло, когда над рейхстагом уже был водружен красный флаг.


Последняя задача

«Оборонять столицу до последнего человека и последнего патрона, — говорилось в немецком приказе. — …Борьба за Берлин может решить исход войны». Приказ предписывал «драться на земле, в воздухе и под землей, с фанатизмом и фантазией, с применением всех средств введения противника в заблуждение, с военной хитростью, с коварством, с использованием заранее подготовленных, а также всевозможных подручных средств».

Баррикады, рвы, завалы, надолбы и ежи должны были остановить продвижение танков. Бетонированные сооружения и крупные здания превращены в опорные пункты, их окна — в бойницы. Неисправные танки, но с уцелевшей пушкой, а зачастую и неповрежденные, закапывали в землю, превращая их в сильные огневые точки.

«Необходимо максимально использовать преимущества, вытекающие из того, что борьба будет вестись на немецкой территории, а также то обстоятельство, что русские в массе своей, очевидно, будут испытывать боязнь перед незнакомыми им огромными массивами домов. Благодаря точным знаниям местности, использованию метрополитена и подземной канализационной сети, имеющихся линий связи, превосходных возможностей для ведения боя и маскировки в домах, превращению комплексов зданий — особенно железобетонных строений — в укрепленные опорные пункты обороняющийся становится неуязвим для любого противника».


* * *

«На штурм! К полной и окончательной победе, боевые товарищи!» — призывало воззвание Военного совета 1-го Белорусского фронта.


* * *

Огромный незнакомый город. Дым пожаров застилал его очертания, кварталы развалин придавали ему фантастический облик.

Без малого шесть лет тому назад отсюда началось преступное, невиданное по жестокости нашествие на Европу. Война вернулась сюда…


* * *

Убитый немецкий солдат. Быть может, он яростно, стойко сражался, все еще слепо преданный фюреру.

А может, и так: он был сыт по горло войной, но подчинялся обстоятельствам, воле тех, кто все еще распоряжался его жизнью для того лишь, чтобы бессмысленно жертвовать ею.


* * *

Река Шпрее.

Сколько раз в самые ненастные дни войны бойцы твердили: мы еще дойдем до Берлина, мы еще поглядим, что это за речка такая — Шпрее.

Свершилось.

Извилистая, с высокими берегами, Шпрее, как и другие реки, каналы, озера в городе, осложняла продвижение наступающих частей. Пороховая мгла, дым и пыль плотной завесой, причудливо подсвеченной отблесками пожаров, стояли над рекой. А там, за Шпрее — правительственный квартал, особый девятый сектор обороны, где шли тяжелые бои.


* * *

На щитах, указывающих направление движения, на танках, на снарядах, заряжающих пушки, и на стволах орудий — выведенная краской надпись: «На рейхстаг!» Он был у всех на уме в те дни в Берлине. Место заседаний высшего законодательного органа.

С ним связана одна из зловещих современных провокаций — поджог рейхстага в 1933 году.

Овладеть рейхстагом, водрузить на его куполе красное знамя — это значит оповестить мир о победе над фашизмом, над Гитлером.

29 апреля войска нашей 3-й ударной армии под командованием генерал-полковника Кузнецова подошли к Кенигсплац, на которую фасадом с шестью колоннами выходит серое здание рейхстага.

Внимание группы разведчиков обращено не на рейхстаг, а на продвижение частей к Вильгельмштрассе, к имперской канцелярии, находящейся в пятистах метрах от рейхстага. Перед разведчиками поставлена задача — последняя задача войны: захватить Гитлера.

Нельзя сказать, что нам тогда было доподлинно известно, что в убежище под рейхсканцелярией находится Гитлер со своим штабом. Сведения, которыми располагала разведка, были скудны, сбивчивы, нестойки и противоречивы. 23 апреля по берлинскому радио — я это слышала в Познани — было передано, что Гитлер в столице. В попавшем нам «Берлинском фронтовом листке» от 27 апреля тоже содержались указания на это. Довериться этим сообщениям мы, разумеется, не могли. Попадавшие в плен немецкие солдаты тоже не особенно доверяли им. Некоторые из этих солдат полагали, что Гитлер улетел в Баварию или еще куда-то, другие вообще были безразличны ко всему, в том числе и к вопросу о его местопребывании, — они были оглушены, измучены всем пережитым.

Был захвачен «язык» — парнишка лет пятнадцати в форме гитлерюгенд, глаза красные, растрескавшиеся губы. Только что стрелял ожесточенно, а сейчас сидит, недоуменно озирается, даже с любопытством, — парнишка как парнишка. Удивительны эти мгновенные превращения на войне.

Он сказал, что их дивизия, которой командует рейхсфюрер молодежи Аксман, защищает Гитлера. Он это слышал от своих командиров. Они постоянно твердят об этом и что надо продержаться, пока армия Венка подойдет на помощь.


* * *

Весь день мне пришлось переводить при допросе пленных в подвале дома неподалеку от Потсдамской площади. Здесь находились семья портного, какая-то женщина с сыном и девушка в лыжном костюме.

Несмолкаемый гул сражений приглушенно доносился в подвал. Иногда мы ощущали толчки, как при землетрясении.

Портной, пожилой человек, почти не вставал со стула. Он часто доставал карманные часы, подолгу рассматривал их, и все невольно следили за ним. Его взрослый сын-калека, перенесший детский паралич, сидел у ног отца, положив ему на колени голову. А старшая дочь либо спала, либо металась в тревоге: ее муж, фольксштурмовец, был наверху, на улицах Берлина. Среди этих растерянных, измученных людей только жена портного была все время чем-то занята — материнские обязанности не может прервать ни война, ни страх смерти. В положенное время она стелила на коленях салфетку и раскладывала крохотные кусочки хлеба с мармеладом.

Молодая женщина со строгим худым мальчиком и девушка в лыжном костюме были «беженцами» — пришельцами из другого подвала. Они старались занимать поменьше места. Женщина время от времени принималась громко рассказывать о себе: она жена пожарника, мобилизованного на фронт. Два года ждала мужа в отпуск домой и составляла список, что он должен был сделать в квартире: сменить дверную ручку, наладить шпингалеты и т. д. А теперь их дом сгорел. Мальчик болезненно морщился: ему, видимо, тяжело было, в который уже раз, слушать рассказы матери. А девушка была в грубых ботинках, с рюкзаком за спиной, который она не решалась снять. Ее, некрасивую, угловатую, никто не расспрашивал, кто она, откуда.

Здесь же сидели пленные, дожидавшиеся вызова на допрос. Немолодой немецкий лейтенант сказал мне тихо:

— Полдня сегодня я сижу с какими-то цивильными, — он имел в виду общество обитателей подвала. — Не знаю, известно ли это вам?

— Что ж поделаешь.

— Нет, пожалуйста, если это порядочные люди, я не возражаю.

Нас интересовало одно: где Гитлер. Он не мог на это ответить, но хотел выговориться и начал издалека, поднявшись со стула и выпрямившись:

— Наш враг номер один была Англия, враг номер два — Россия. Чтобы разгромить Англию, мы должны были сначала покончить с Россией…

Голос его сорвался, ему трудно было продолжать.

— Боже мой!.. — сказал он и закрыл лицо руками.

Сдавшийся в плен шахтер из Эльзаса хмуро просил доверить ему оружие.

— Пусть в последние часы, — говорил он. — За все! — И, отвернув рукав, показывал татуировку — крест, подтверждающий его эльзасское происхождение.


* * *

Как ни мало было получено данных, но, сопоставляя их, вникая в характер немецкой обороны вокруг имперской канцелярии, можно было предположить — там Гитлер.

К вечеру 29 апреля была задержана медсестра, перебежавшая линию огня, чтобы разыскать свою мать. Разговаривая с нами, она вытащила из кармана пальто свою белую косынку, машинально или из желания быть под охраной красного креста, выведенного на белом поле косынки. На протяжении всей войны, едва появлялся знак красного креста, как немцы бомбили этот объект самым беспощадным образом.

Накануне медсестра сопровождала раненых с Фосс-штрассе в единственное уцелевшее поблизости укрытие — в бомбоубежище рейхсканцелярии — и слышала от военных и от персонала, что Гитлер там, в подземелье.

29 апреля наша 3-я ударная армия штурмует рейхстаг. К рейхстагу обращен наступательный порыв сражающихся советских войск. К нему же приковано внимание московской и фронтовой печати.

Имперская канцелярия пока не интересует корреспондентов, выпадает из их поля зрения, поскольку им неизвестно, что там именно, в подземелье, все еще сосредоточена единоличная власть в Германии.

Но 29 апреля меньше пятисот метров отделяют наших бойцов от имперской канцелярии, здесь главный очаг сопротивления, здесь в подземелье — фюрер, рейхсканцлер, главнокомандующий — Гитлер.

Повсюду баррикады, противотанковые заслоны, рвы и завалы. Лабиринты улиц. Хаос развалин. Горящие, рушащиеся дома и дома, из окон которых противник ведет огонь.

В невероятно тяжелых условиях шли бои в центре города. Война и смерть неразлучны. Пуля не различает правого от виноватого, победителя от побежденного. С каким незабвенным мужеством, самоотречением поднимались навстречу смерти наши солдаты в тяжелую пору, когда смерть не награждалась победой. Но есть особая печаль и скорбь в гибели, когда до победы остались считанные часы. Ведь в Берлин дошли люди, испытавшие все: боль и ненависть, гнет поражения и самоотверженность, безысходность окружения, отчаяние плена и ярость атак, воодушевление на победных полях сражений от Волги до Шпрее. И вот теперь они падали сраженные на улицах Берлина.

…Рассвет. Улицы после боя. Убитый немецкий солдат. Разнесенные снарядами витрины, проломы в стенах, уводящие куда-то в темную глубину обезлюдевшего дома.

Ветер метет по торцовой мостовой сор, каменное крошево.

У дома, на тротуаре, — наши солдаты. Кто-то спит на боку, поджав под себя колени, под голову положив обломок двери. Кто-то перематывает обмотки.

Последние медлительные минуты перед еще одним днем штурма…

Днем и ночью, нарастая, идет бой. Берлинский гарнизон, эсэсовские полки, войска, отступившие с Одера, из Кюстрина, войска, снятые с Эльбы, — все те войска, что успели прорваться в Берлин, пока не замкнулось кольцо окружения вокруг города, стянуты сюда, оборонять его, стоять насмерть у стен «канцелярии фюрера». Как сократилась линия германского фронта: теперь она опоясывает рейхсканцелярию — последнее убежище фашизма.

30 апреля в 11.30 приказ по штурмующим войскам: огонь из всех видов оружия!

Стреляют тяжелые орудия, самоходки, танки, пулеметы, автоматы. Стреляют орудия, пришедшие с Волги, — за все и за всех. Потом артиллерия стихает, бойцы идут на штурм…

В этот день, 30 апреля, вечером взвилось красное знамя над рейхстагом. Но бой в самом здании еще продолжался в течение 1 мая.


* * *

Ночь на 1 мая 1945 года в Берлине. Ночь Апокалипсиса. Пылающие дома, дико, причудливо освещающие погруженный в мрак, изувеченный город, грохот каменного обвала и пальба, удушливая гарь сражения и пожаров. Во мраке ночного неба раскачиваются лучи прожекторов: ни единый немецкий самолет не должен пересечь небесное пространство берлинского кольца окружения. Никто и ничто не может ни прибыть сюда, ни спастись отсюда по воздуху.

В центре столицы, в правительственном квартале, стиснутые в окружении немецкие войска; их трагические часы, их упорство отчаяния и самопожертвования. Огонь, исхлестывающий темную улицу, отделяющую противников… И вдруг — это произошло на участке нашего соседа, 8-й гвардейской армии генерала Чуйкова — появился некто со стороны противника. Ракета выхватила его из хаоса войны — размахивающего белым флагом.

Первый парламентер в Берлине. Первый знак осознанной безнадежности.

Огонь тут же прекратился. Первый раз с обеих сторон перестали стрелять на берлинской улице. И парламентер — подполковник Зейферд — поспешно добрался до замолкшей русской огневой точки в сером угловом здании. По телефонному проводу весть о парламентере побежала по инстанции — к командарму Чуйкову. Парламентер доставил документ: в двуязычном изложении за подписью Бормана подполковник Зейферд уполномочивался вести переговоры с русским командованием. Смысл их: согласовать вопрос о переходе линии фронта начальником генштаба сухопутных сил генералом Кребсом, ввиду особой важности сообщения, которое тот должен сделать.

И вот, примерно через полтора часа, как пообещал Зейферд, миновавший в обратном порядке улицу, отделявшую нас от противника, там же из-за свежей руины показались немцы. На нашей стороне было 3 часа ночи — мы воевали по московскому времени, на той стороне улицы, у немцев, по берлинскому — час ночи.

Было довольно светло, и солдаты сражающихся сторон напряженно смотрели, как шагали при свете начинающегося нового рокового дня — генерал Кребс и лица, сопровождавшие его: ординарец, несший его портфель, один офицер и солдат с белым флажком.

Кребс был переправлен через штаб дивизии на НП Чуйкова. Среднего роста, плотный, подтянутый, с пистолетом на ремне, опоясывающем шинель, Кребс сохранял профессиональную выправку.

Было 3.30 ночи. В 3.30 дня вчера лишь Гитлер покончил с собой. Кребс и прибыл с этой вестью от Бормана и Геббельса и сказал генералу Чуйкову, приняв его за маршала Жукова, что тот — первым из ненемцев — оповещается об этом.

Содержание переговоров генералов Чуйкова и Соколовского с Кребсом теперь известно. А тогда мы знали о смысле прихода Кребса лишь вкратце. Заявив о самоубийстве Гитлера, Кребс просил перемирия, чтобы новое правительство Деница — Геббельса могло воссоединиться (Геббельс был в Берлине, а Дениц — под Фленсбургом) и снестись с Советским правительством. По-видимому, ставка Гитлера хотела в часы перемирия выбраться из берлинского кольца. На это ему сказали, что речь может идти, как это обусловлено тремя союзниками, только о безоговорочной капитуляции.

Поздно вечером 1 мая гамбургская радиостанция передала сообщение «из ставки фюрера» о том, что «наш фюрер Адольф Гитлер сегодня пополудни на своем командном пункте в рейхсканцелярии, борясь до последнего вздоха против большевизма, пал в сражении за Германию». Это сообщение передавалось повторно в сопровождении музыки Вагнера.

Возникали новые обстоятельства — задача нашей группы оставалась прежней: найти Гитлера, не живого, так мертвого.


2 мая

Штаб Гитлера помещался в бомбоубежище под имперской канцелярией. В бомбоубежище было более пятидесяти комнат (в основном клетушек). Здесь же мощный узел связи, запасы продовольствия, кухня. С бомбоубежищем соединялся подземный гараж. Попасть в подземелье можно было из внутреннего сада рейхсканцелярии и из вестибюля, откуда вниз вела довольно широкая и пологая лестница. Спустившись по ней, сразу попадаешь в длинный коридор со множеством выходящих в него дверей. Чтобы достичь убежища Гитлера, нужно было проделать сравнительно длинный и путаный путь. А из внутреннего сада вход был непосредственно в «фюрербункер», как его называли обитатели подземелья.

Двухэтажный «фюрербункер» находился на большей глубине, чем убежище под имперской канцелярией, и железобетонное перекрытие было здесь значительно толще.

(Начальник личной охраны Гитлера — Ганс Раттенхубер в своей рукописи, написанной им в плену в России, характеризует это убежище так: «Новое бомбоубежище Гитлера было самым прочным из всех выстроенных в Германии — толщина потолочных железобетонных перекрытий бункера достигала восьми метров».

Ему это известно, ведь он был ответствен за безопасность Гитлера.)

Около входа в бункер стояла бетономешалка; здесь еще совсем недавно производились работы по усилению бетонного перекрытия убежища Гитлера, — вероятно, после прямого попадания в него артиллерийских снарядов.

Во всех этих подробностях мы разобрались лишь позже.

1 мая, в ответ на полученный через парламентера отказ Геббельса и Бормана безоговорочно капитулировать, начался в 18.30 последний бой.

Штурмовые отряды прорвали последнее заградительное кольцо и ворвались в имперскую канцелярию утром 2 мая.

Перестрелка в вестибюле с остатками уже разбежавшейся охраны. Спуск вниз. Из коридоров, из клетушек подземелья стали выходить военные и гражданские с поднятыми вверх руками. В коридорах лежали или сидели на полу раненые. Раздавались стоны.

Здесь, в подземелье и на этажах рейхсканцелярии, снова и снова завязывалась перестрелка.

Надо было мгновенно сориентироваться, отыскать все выходы из убежища и перекрыть их, разобраться в обстановке и начать поиски.

В пестрой публике, обитавшей в подземелье, нелегко было отыскать себе помощников — тех, кто больше других мог знать о судьбе Гитлера и мог быть проводником по лабиринту подземелья.

Первый беглый, торопливый опрос.

Обнаружен истопник, невзрачного вида цивильный человек. С его помощью подполковник Иван Исаевич Клименко и майор Борис Александрович Быстров добрались до убежища Гитлера по темным коридорам и переходам, где на каждом шагу легко было напороться на пулю.

Апартаменты Гитлера были пусты. На стене висел портрет Фридриха Великого, в шкафу френч Гитлера, на спинке стула еще один его френч — темно-серый.

Маленький истопник сказал, что, находясь в коридоре, он видел, как из этих комнат вынесли два трупа, завернутые в серые одеяла, и понесли их к выходу из убежища. На этом обрывалась нить его наблюдений, показавшихся в первый момент малоправдоподобными. Клименко и Быстров вышли в сад имперской канцелярии, перемолотый огнем артиллерии. Что же дальше? Возможно, где-то здесь в саду они сожжены, но где именно?

То, что нужно искать «место сожжения», стало очевидно с первых же шагов поисков, после того как был обнаружен в подземелье плотный сорокалетний человек — техник гаража имперской канцелярии Карл Шнейдер.

28 или 29 апреля, точнее он не помнил, дежурный телефонист из секретариата Гитлера передал Шнейдеру приказание — весь имеющийся у него в наличии бензин отправить к бункеру фюрера. Шнейдер направил восемь канистр по двадцать литров каждая. В тот же день, позднее, он получил от дежурного телефониста дополнительное приказание — прислать пожарные факелы. У него имелось восемь таких факелов, и он отправил их.

Сам Шнейдер не видел Гитлера и не знал, в Берлине ли он. Но 1 мая он услышал от начальника гаража и от личного шофера Гитлера — Эриха Кемпка, что фюрер мертв. Слухи о его самоубийстве ходили и среди солдат охраны. Говорилось при этом, что труп его сожжен.

Сопоставляя эти слухи с приказаниями, которые он получал, Карл Шнейдер предположил, что отправленный им бензин понадобился для сожжения тела фюрера.

Но вечером 1 мая снова раздался звонок дежурного телефониста — опять требование: отправить весь имеющийся бензин к бункеру фюрера. Шнейдер слил бензин из баков автомашин и отправил еще четыре канистры.

Что означал этот звонок? Для кого на этот раз предназначался бензин?

Вместе со Шнейдером и поваром Ланге майор Быстров, подполковник Клименко и майор Хазин вышли в сад.

Изрытая снарядами земля, покореженные деревья, обгоревшие ветки под ногами, почерневшие от огня и копоти газоны, повсюду битое стекло, обвалившийся кирпич… Где то место, о котором, не имея на то дополнительных указаний, с уверенностью скажешь: вот тут сжигали?

Они начали осматривать сад… В двух метрах от выхода из «фюрербункера» обнаружили полуобгоревшие трупы Геббельса и его жены. Вот для чего понадобился снова бензин. «Первым обнаружил их немец», — писал мне Клименко, имея в виду Шнейдера. Еще бы немного, и хлынувшая в имперскую канцелярию лавина красноармейцев растоптала бы их, не глянув под ноги, не заметив.

…Еще не отпылало небо над Берлином. Дымилось здание имперской канцелярии. В подземелье не работали вентиляторы, было душно, сыро и мрачно.

В те дни в подземелье — в убежище имперской канцелярии — мне приходилось разбираться во множестве бумаг и документов.

Донесения с мест уличных боев, сводки нацистского партийного руководства Берлина о безнадежности положения, о нехватке боеприпасов, о разложении среди солдат. Переписка Бормана. Личные бумаги Гитлера.

В первую очередь я отыскивала в этих бумагах то, что могло сколько-нибудь пролить свет на происходившее здесь в последние дни, дать какой-либо штрих или след, помогающий разгадать истинную развязку…

Вот Борман шлет в Оберзальцберг своему адъютанту Хуммелю телеграмму за телеграммой, помеченные красным штампом «geheim!» — «секретно!», датированные двадцатыми числами апреля. По характеру его распоряжений видно — шла подготовка к размещению там, в Берхтесгадене, ставки Гитлера. Значит, собирались выбраться из Берлина.

Вот папка — информации противника по радио за последние дни апреля: сообщения агентства Рейтер из главной квартиры союзников, передачи из Москвы о боевых действиях на фронтах, телеграммы о событиях в мире — из Лондона, Рима, Сан-Франциско, Вашингтона, Цюриха.

Этими источниками в ставке Гитлера пользовались, чтобы составить себе представление о том, что происходит на других участках фронта и в самом Берлине в последние дни апреля. Связь с войсками к этому времени была окончательно утрачена.

Все бумаги, находившиеся в папке, отпечатаны на машинке огромными буквами. Никогда раньше я не встречала такого странного шрифта. Он меня поразил. Как будто смотришь в увеличительное стекло. Для чего это?

Позже я узнала, что это для Гитлера его секретарь Гертруда Юнге перепечатывала все бумаги на специальной машинке. Из соображений престижа Гитлер не желал пользоваться очками.

Вот сообщение иностранного радио о казни Муссолини и его любовницы Клары Петаччи. Карандаш Гитлера подчеркнул слова «Муссолини» и «повешены вниз головой».

На какие мысли натолкнуло его это известие? К какому решению побуждало?

Эти бумаги погружали в историю уже смолкавшей войны. Они могли служить ключом к социально-психологическому портрету вождей и идеологов фашизма.

Мы разыскивали документы. Ознакомившись с ними, я снабжала их аннотациями, и они пересылались дальше — в штаб фронта, куда направлялись также и наши акты, протоколы, вся документация.


* * *

Спустя почти двадцать лет мне удалось снова встретиться в архивах с этими документами, уже пожелтевшими от времени. И то, что я снова их увидела и свою подпись переводчика под многими из них, было для меня потрясением.

Встретились и документы, которые я читала впервые, они не были мне прежде знакомы, так как исходили из соседних армий, а сошлись все вместе в архиве. Все эти документы, порой с описками, с прегрешениями против грамматики, — живая, непосредственная и выразительная часть событий. Все они в сорок пятом залегли в архиве, и с тех пор никто к ним доступа не имел.

В то время, когда я работала над книгой, в западной прессе писали, что смерть Гитлера «осталась тайной… У западных держав не было ее доказательств…» (1964 год).

Я уже раньше писала о том, чему была свидетелем в дни падения Берлина. Но теперь, опираясь на документы, могла подробнее рассказать, как оно было.

Извлеченные из залежей, наслоений лет, документы звучат иногда убедительнее обстоятельных рассуждений, приоткрывают характер и природу явлений, черты ушедшего времени и его действующих лиц.

И я постараюсь привести здесь, в книге, многие из этих документов — они представляют несомненный исторический интерес, а опубликованы до сих пор не были.



Дневник Геббельса

Одна из важных наших находок в те дни — дневник Геббельса. Он был найден в подземелье, там, где находился Геббельс с семьей, — в одном из чемоданов с документами.

Десяток толстых тетрадей разных лет, убористо исписанных с нажимом прямыми, с едва заметным наклоном влево буквами, тесно наседающими одна на другую. Первые тетради дневника относились к 1932 году — еще до прихода фашистов к власти, последняя оканчивалась 8 июля 1941 года.

Мне было крайне досадно, что нет возможности засесть за этот дневник, нелегко поддающийся прочтению. Нужен был многодневный, усидчивый труд. А мы не располагали и минутами — тогда перед нами стояла неотложная задача: установить, что произошло с Гитлером, и найти его. И эти тетради пришлось отправить в штаб фронта.

В последующие годы, вспоминая о тетрадях Геббельса, я опасалась, что они затерялись среди множества других документов, стекавшихся тогда в штаб фронта со всех участков боя.

Но пришло время, когда мне представилась возможность прочитать дневник Геббельса, сохранившийся в архиве.

Вот последняя тетрадь — май, июнь, начало июля 1941 года. Она отражает факты и атмосферу подготовки к нападению на Советский Союз. Раскрывает характер провокаций, методы «маскировок», предпринятых тогда фашистской Германией. Эти страницы имеют определенный исторический смысл, они расширяют наши представления об обстановке, в которой началась война.

Дневник Геббельса — саморазоблачительный документ. Едва ли можно выразительнее, чем он это сделал сам, рассказать о типе политического деятеля, выдвинутого на авансцену фашизмом. Со страниц дневника встает его автор — маньяк и фанфарон, игрок и позер, плоский, злобный карьерист, одна из тех мизерабельных личностей, чьей воле подчинился немецкий народ.

К делу и не к делу Геббельс упорно твердит: «я приказал», «я пресек», «я энергично вмешиваюсь», «я отчитал», «я это предвидел», «я энергично протестую». Он самодовольно рассыпает в дневнике похвалы своим статьям: «Хорошо получилось!», «По стилю будет нетрудно догадаться, кто автор». О сборнике своих военных статей и речей: «Это будет хорошее и эффективное собрание. Вероятное заглавие: „Между вчерашним и завтрашним днем“. Какая колоссальная работа впитана этой книгой! За два года напишешь и наговоришь немало». «Моя статья о Крите — блестяща»[8].

В его пропагандистском хозяйстве — без осечек. Когда же его радиопередача потерпела неудачу, пиетет к фюреру — единственный раз! — принесен в жертву тщеславию Геббельса. Он записывает в дневнике: «Я, невиновный, должен быть козлом отпущения…» С этим он не согласен. Это фюрер настаивал на такой подаче материала.

Дневник утилитарен. Его автор не ведает раздумий о жизни, рефлексий. Его духовная жизнь примитивна, лишена модуляций и оттенков. Торжество или уныние, ликование или апатия, восторженное почитание или злобная ненависть.


«…Русские будут сбиты с ног, как до сих пор ни один народ! И большевистский призрак скоро исчезнет!»


И тут же вслед его категорическое, как обычно, суждение об итальянцах, своих партнерах:


«Я думаю, что итальянцы ныне самый ненавистный народ во всей Европе» (12 июня).


После просмотра фильма о культурной жизни Америки он записывает:


«Безобразие! Это не страна, а пустыня цивилизации. И они хотят принести нам культуру… Впрочем, наша высшая культурная миссия состоит в том, чтобы победить американцев» (27 мая).


Геббельс предан своему суверену Гитлеру, карабкается изо всех сил, чтобы заслужить его похвалу, одобрение, и копит их в дневнике. В то же время он со злобной ревностью поглядывает на каждого, кто может приблизиться к его господину, оторвать и себе листок от венка. Он старается представить своих соперников в самом невыгодном свете перед лицом истории, к которой, надо думать, апеллирует дневник. В этой тетрадке, охватывающей всего лишь полтора месяца, достается министру иностранных дел Риббентропу, Борману, с которым он позже находит контакт, профсоюзному фюреру Лею. Улетевшему в Англию Гессу: «Борман рассказывает мне о Гессе. Он был суррогатом из мании величия и скудоумия». Поносятся дуче, Антонеску, Павелич, Маннергейм…

Геббельс расчищает площадку для триумфального постамента, на который взойдет фюрер лишь в его сопровождении.

Он мстителен. Признавая «долю правды» за жалобой ОКВ[9] по поводу усилившейся пропаганды СС, плохо влияющей на армию, он тут же в долгу не остается: «Я жаловался на Браухича. Он тоже слишком настойчиво бьет в собственный барабан».

Дневник Геббельса — в сфере каждодневных дел министра пропаганды третьей империи. В мае — июне 1941 года это сфера подготовки к нападению на Советский Союз, начало войны.

Геббельс — один из немногих посвященных в готовящуюся операцию «Барбаросса» и активный ее участник.


«Дрожу от возбуждения, — записывает он 5 июня. — Не могу дождаться дня, когда разразится шторм».


Первые отголоски подготавливаемого нападения появляются в дневнике 24 мая. Геббельс направляет своего представителя к Розенбергу, которому предназначался пост министра по делам оккупированных восточных территорий, для согласования действий в готовящейся операции.


«Р.[10] должна быть разложена на составные части», «на Востоке нельзя потерпеть существования такого колоссального государства.

…У нас прекрасная погода, но нет времени для отдыха. Вечно звенящий телефон приносит новые и новые известия. Напряженная и возбужденная жизнь. Пожалеешь, когда это кончится.

Небольшая прогулка в лесу. Строится новый норвежский домик. Он будет стоять на весьма идиллическом месте.

Просматривал новые цветные фильмы. В этом деле мы далеко ушли…

Гаральду (его пасынку. — Е. Р.) все время снится Крит. Там на юге все обстоит хорошо».


25 мая.


«С Гуттерером и Таубертом совещались о подготовке против Р. Тауберт довольно много сделал в этом направлении. Имеются в виду 13 рот пропаганды, в каждом важном городе будет выделен пропагандистский отряд из состава роты, с задачей пропагандистского обслуживания населения. Объемистая и тяжелая задача, однако мы готовимся к ней вовсю…

Мы опубликовываем первый довольно оптимистический доклад о Крите. Он подействует в народе как приятная сенсация. В Лондоне господствует глубокий пессимизм по вопросу о Крите. После того как они убрали авиацию, там потеряны все надежды.

В США также похоронное настроение, Москва поражена смелостью этой операции — друзья, какие звуки! — мы лишь тихонько развертываем всю пропаганду. Господам англичанам мы ничего не подарим».


Он сейчас занят — активной дезинформацией, распространением ложных слухов о якобы готовящемся вторжении в Англию, чтобы замаскировать истинные намерения Германии.


«Посеянные нами слухи о вторжении действуют. В Англии царит исключительная нервозность.

Относительно России удалось успешно переменить характер информации. Множество «уток» мешает загранице понять, где правда и где ложь. Так и должно быть. Такова необходимая нам атмосфера» (25 мая).


26 мая.


«Вчера: на Крите высадились новые войска. Мы наносим там ужасные потери английскому флоту. Черчилль дорого заплатит за свое сопротивление…

Для наших информации снова достаточно материала и заграничных откликов. Самое главное — правильно использовать материал о Крите. Теперь мы можем снова ударить, где нам хочется. Это просто приятно…

Мы бьем в барабан что есть мочи. Пускаем в ход всякую старую заваль. Вечером еще много болтал. Хорошее, плодотворное воскресенье».


27 мая.


«…Риббентроп — партнер с отнюдь не джентльменскими манерами. Он путает политику с торговлей шампанским; ему важно околпачить противника. Но со мной это ему не удастся!»


29 мая.


«С Борманом я вполне могу договориться. Он делает все, что я хочу. У нас опять спор с министерством иностранных дел. Теперь по вопросу пропаганды против США. Министерство иностранных дел мечтает ничего не делать по этому вопросу, но этим мы в конце концов ничего не добьемся…

В Москве занимаются разгадыванием ребусов. Сталин, по-видимому, понемногу разбирается в трюке. Но в остальном он по-прежнему зачарован…

Антонеску хочет заменить своих генералов штатскими. Многого они не стоят.

Божественное лето! Тихо, прекрасный вечер. Но не радуешься этому».


31 мая.


«Операция „Барбаросса“ развивается. Начинаем первую большую маскировку. Мобилизуется весь государственный и военный аппарат. Об истинном ходе вещей осведомлено лишь несколько человек. Я вынужден направить все министерство по ложному пути, рискуя, в случае неудачи, потерять свой престиж.

За дело!

14 дивизий направляется на запад. Понемногу развертываем тему вторжения. Я приказал сочинить песню о вторжении, новый мотив, усилить использование английских радиопередач, инструктаж рот пропаганды по Англии и т. п. На все дано две недели. Уходит много времени, денег, энергии, но окупится. В министерстве посвящены в тайну только Хадамовский и [Фиш][11].

Если не проболтаются, а на это, учитывая небольшой круг посвященных, можно рассчитывать, то обман удастся.

Марш вперед!

Наступает напряженное время. Мы докажем, что наша пропаганда непревзойденная. Гражданские министерства ни о чем не подозревают. Они работают в заданном направлении. Интересно будет, когда все взорвется».

«Магда (жена Геббельса. — Е. Р.) жалуется опять на сердце. Беспокойство о Гаральде ее извело. Она показала мне новую обстановку замка. Скоро все будет готово, очень удачно получилось. Только бы не подвел водопровод. Хочу вскоре переехать.

Немного поболтал с Магдой. Мне ее очень жаль. Мы поправим ее состояние».


Почти вся материковая Европа уже либо под пятой фашистской Германии, либо в союзе с ней. Одна Англия мужественно воюет с Германией.

После многодневного упорного сопротивления англичан победа, одержанная в сражении за Крит, распаляет Геббельса.

3 июня.


«Прекрасный день! Великолепные успехи! Я счастлив и радуюсь жизни. Я пишу свою передовую, как говорится, сплеча.

Божественное солнце. Одурманивающий день троицы.

После обеда гости… Много болтали на военные темы. Победа на Крите воодушевила и воспламенила сердца. Для германского солдата нет ничего невозможного».


4 июня.


«…Моя статья о Крите — блестяща. Больше ничего интересного в официальном мире.

Могу заняться техническими вопросами…

Какой прекрасный июнь! Хочется где-нибудь у моря лежать на солнце и забыться. Когда-нибудь позже, может быть, удастся…

В мае мы потопили 746 тысяч тонн. Это навряд ли улучшит положение Англии. Я изучаю доклад о военно-экономическом потенциале обеих враждующих групп. Объективно составленный документ. Для Англии абсолютно безутешный. Почти во всех областях мы имеем колоссальное превосходство, даже если прибавить США. Британская империя медленно, но верно идет к гибели…

Вечером разговор по телефону с детьми, они ликуют и празднуют».


Теперь — на Советский Союз. Нападение должно быть произведено внезапно. И Геббельс всячески маскирует истинный замысел.

Над Англией сбрасываются листовки, демонстративно передвигаются на запад дивизии, раздувается миф о близком вторжении в Великобританию. Мы действуем, пишет Геббельс, «во имя всеобщей суматохи» (5 июня).


«Директивы о пропаганде против Р.: никакого антисоциализма, никакого возвращения царизма, не говорить открыто о расчленении русского государства (иначе озлобим настроенную великорусски армию)… Колхозы пока сохранять, чтобы спасти урожай».


6 июня.


«Вчера: взаимное отсутствие налетов. Мы потерпели потопление нескольких судов. Не очень серьезно, но неприятно. Англия за это также поплатится…

Доклад из Румынии: Антонеску без народа. Я это предсказывал. Его иностранная политика не встречает одобрения… Растущая ненависть к немцам. Все это следовало предполагать…

Борман получил свое вознаграждение — ранг имперского министра и членство в Совете обороны».


7 июня.


«Мы форсируем тему вторжения. Пока не видно настоящего успеха. Все молчат.

…Слухи о предстоящем нападении на Украину. Довольно-таки обоснованные. Мы должны применять более надежные способы обмана.

Я энергично возьмусь за это».


Накануне 6 июня Геббельс получил программу территориального раздела России:


«Азиатская часть Р. не подлежит обсуждению. А европейская будет прибрана к рукам. Сталин ведь сказал недавно Мацуоке[12], что он азиат. Вот, пожалуйста!» (7 июня).


Геббельс вовсю готовится к новой войне. Он «завинчивает гайки», где только может. Запрещает показ заграничных фильмов в «Кабаре комиков», куда на просмотр «собираются все критиканы». Готовит «новые мероприятия против берлинских евреев». Обрушивается на ту часть прессы, которая недостаточно превозносит успехи германского оружия, обзывая ее «мещанской прессой». Вмешивается в вопросы сохранения военной тайны во всех берлинских министерствах. «Придется беспокоить даже гестапо».

У него самого в министерстве то шпион, то заподозренный им в шпионаже. «Я приказываю за ним следить». Записи Геббельса свидетельствуют о его постоянной тесной связи с гестапо.

Он препятствует Лею выступать с обещаниями новых послевоенных социальных программ, чтобы не возбуждать в народе аппетит к миру. Вместе с тем он снимает существующий запрет на танцы. «Это нужно, чтобы по возможности замаскировать нашу следующую операцию. Народ должен верить, что мы теперь „напобеждались досыта“ и ничем больше не интересуемся, как только отдыхом и танцами» (10 июня). Через два дня он снова записывает:


«Проработал с Глассмайером новую программу радиопередач. Теперь полностью переключаемся на легкую художественную программу. Снят также запрет с танцев. Это все в целях маскировки».


Геббельс решает ослабить антиникотиновую пропаганду, чтобы не задеть солдат-курильщиков, не вносить в народ «воспламеняющиеся вещества». «Война скрывает в себе и без того достаточно естественных воспламенителей. Поэтому я приказываю немного прикрутить слишком резкую антицерковную пропаганду. Для этого достаточно будет времени после войны» (17 июня).

С упоением раскрывает он свою провокационную кухню:


«Совместно с ОКВ и с согласия фюрера я разрабатываю мою статью о вторжении. Тема „Остров Крит в качестве примера“. Довольно ясно. Она должна появиться в „Фелькишер беобахтер“ и затем быть конфискована. Лондон узнает об этом факте спустя 24 часа через посольство Соединенных Штатов. В этом смысл маневра. Все это должно служить для маскировки действий на Востоке. Теперь нужно применять более сильные средства… Во второй половине дня заканчиваю статью. Она будет великолепной. Шедевр хитрости» (11 июня).


Статья написана, санкционирована фюрером, «с надлежащим церемониалом направляется в „Фелькишер беобахтер“. Конфискация произойдет ночью».

Смысл трюка в том, что статья, рассматривающая операцию по овладению Критом, содержит явный намек на поучительность опыта этой операции для предстоящего якобы вторжения в Англию. А конфискация номера должна убедить: Геббельс выболтал истинные намерения.


«С Таубертом и Фишем обсудил мероприятия по Востоку. В организационном отношении все в порядке. Английский отдел пропаганды постепенно распускается. Для Р. у меня есть Мало, Мауэр и в первую очередь Пальтцо. Они хорошо делают свое дело. Принял новые аппараты для сбрасывания листовок. В общем, будет отпечатано около 50 миллионов листовок. В имперской типографии. Упаковку производят 45 солдат, которые до начала операции не будут отпущены. Предательство, таким образом, невозможно. Идет работа большого масштаба, и ни один человек об этом ничего не подозревает» (12 июня). «Вопрос о России становится в мире с часу на час все большей загадкой. Надо надеяться, что она будет разгадана не слишком рано. Мы делаем все, чтобы замаскировать это дело. Но как долго это будет возможным, знают только боги» (13 июня).

«Тема России все больше выступает на передний план. „Таймс“ помещает статью, в которой выражаются всевозможные подозрения, и довольно точно» (13 июня).


В пятницу, 13 июня, статья Геббельса появляется в «Фелькишер беобахтер». Все идет по расписанию: ночью номер газеты конфискуется.


«Большая сенсация. Английские радиостанции заявляют, что наше выступление против России просто блеф, за которым мы пытаемся скрыть наши приготовления к вторжению в Англию. В этом и была цель маневра.

В остальном в заграничной информационной политике сплошная неразбериха. Едва ли верят самим себе.

Русские, кажется, еще ничего не предчувствуют. Во всяком случае, они развертываются таким образом, что совершенно отвечают нашим желаниям: густомассированные силы — легкая добыча для пленения.

Во всяком случае, ОКВ не сможет маскироваться слишком долго, так как необходимы также открытые военные мероприятия.

…Я даю Винкелькемперу секретное поручение передать по радио на иностранных языках английское мнение о вторжении и неожиданно на середине прервать эту передачу. Как будто в передачу вмешались ножницы цензуры.

Это тоже будет содействовать тревоге» (14 июня).


И еще записи, помеченные той же датой:


«Восточная Пруссия так насыщена войсками, что русские своими предупредительными налетами могли бы нанести нам большой ущерб. Но этого они не сделают…»


«Моя статья является в Берлине большой сенсацией. Телеграммы несутся во все столицы. Блеф полностью удался. Фюрер этому очень рад. Йодль восхищен».


«Москва публикует опровержение: ей ничего не известно о наступательных замыслах империи. Движение наших войск имеет другие цели. Во всяком случае, Москва якобы совсем ничего не предпринимает против нас. Великолепно!»


«Я приказываю распространить в Берлине сумасбродные слухи: Сталин якобы едет в Берлин, шьются уже красные знамена и т. д. Д-р Лей звонит по телефону, он целиком попался на эту удочку. Я оставляю его в заблуждении. Все это в настоящий момент служит на пользу дела».


«Наш спектакль удался превосходно. Связь с США осуществляется посредством лишь одного кабеля, но этого достаточно, чтобы дело стало известно всему миру. Из подслушанных телефонных разговоров иностранных журналистов в Берлине можно заключить, что все попались на удочку. В Лондоне снова много разговоров на тему о вторжении… Опровержение ТАСС еще резче, чем было в первый раз. Объяснение: очевидно, путем тщательного соблюдения договора о дружбе и утверждения, что ничего на самом деле нет, Сталин хочет показать эвентуального виновника войны. Из захваченных по радио сообщений мы в свою очередь можем заключить, что Москва приводит русский флот в боевую готовность. Таким образом, там уже больше не так беззаботны, как делают вид. Но приготовления ведутся чрезвычайно по-дилетантски. Их действия всерьез принимать нельзя» (15 июня).


В министерстве пропаганды сотрудники, не посвященные в темные замыслы своего шефа, по его словам, опечалены, что он допустил серьезную «ошибку». Геббельс отказывается идти на пресс-конференцию. «Это выглядит очень демонстративно. Между тем я испытываю новые фанфары для радиопередач. Это очень подходит к обстановке». К обстановке блефа, мнимой опалы, печальных вздохов сочувствия.

Эти «фанфары» — музыкальное вступление, возвещающее об особой важности радиопередачи. В день, когда германские войска нападут на Советский Союз, они прозвучат вступлением к речи Гитлера, который оповестит мир о новой войне.

Пущенные Геббельсом слухи роятся, сталкиваются, искажаются. И в мире говорят то о войне на Востоке, то о войне против Англии.

Блеф, угрозы, шантаж, пропагандистские диверсии, круговерть пущенных слухов — «действовать во имя всеобщей суматохи» (5 июня).

Геббельс рассматривает войну еще и как поставщика обильного материала для немецкой кинохроники.


«Естественно, что в такое сравнительно спокойное время она (кинохроника) не может быть так хороша, как во время боевых действий». «Войну мы не можем показывать в кинохронике. Но она ведь недолго заставит себя ждать. Тогда опять будут дела… Итак, давайте готовиться! Дабы не прозевать!»


И ни малейшей оглядки ни разу на то, что и немецкие солдаты смертны и боевые действия, которые жадно будут фиксировать операторы Геббельса, несут и им гибель и страдания. Лишь бы еще раз записать в дневнике: «Последние кинохроники особенно понравились фюреру. Он характеризует их как лучшее средство воспитания и организации народа» (16 июня).


«Заключил соглашение с Розенбергом в отношении работы на Востоке. У нас будет полное взаимопонимание. Если к нему иметь подход, с ним можно работать» (15 июня).


«Военные приготовления ведутся непрерывно дальше» (16 июня).


Геббельс не забывает и о себе: в Берлине, на Герингштрассе, где он проживает, идет строительство мощного бомбоубежища. Это будет «колоссальное сооружение», с удовлетворением замечает он.

В Шваненвердере, под Берлином, в придачу к уже имеющимся у него загородным домам заканчивается строительство замка Геббельса. Здесь все «великолепно», по его мнению, — и само здание, и то, как жена обставила его. Здесь, в комфортабельной глуши, на фоне идиллического пейзажа д-р Геббельс намерен еще продуктивнее действовать «во имя всеобщей суматохи». Не забывая тем временем выуживать из этой суматохи лакомые куски: «Купил из французских частных рук дивную картину Гойи».

Свозятся отовсюду картины в министерство пропаганды.

«Мы уже собрали удивительную коллекцию. Постепенно министерство превратится в художественную галерею. Так оно и должно быть, к тому же здесь ведь управляют искусством». И намерены управлять им в мировом масштабе.

Берлин мнится ему городом, откуда диктуют миру все: политику и моду.

По поручению Геббельса разрабатывается план учреждения Берлинской академии моды под руководством Бенно фон Арента, тогдашнего фюрера немецких художников.

В Берлин переманивают иностранных киноартистов. После беседы с одной итальянской артисткой Геббельс записывает:


«Все они хотят работать в Германии, потому что в Италии не видят больше для себя перспективы. Мы должны расширить наш типаж, потому что после войны мы ведь будем обеспечивать фильмами гораздо большее число национальностей». «Самые видные актеры должны перебраться из других стран в Германию» (13 июня).


В другом месте он записывает, что дал задание «собрать во всех европейских странах знаменитых артистов для Берлина. Мы должны также максимально увеличить производство наших фильмов».

Занимаясь кинохроникой, он все время ревниво соперничает с английской и американской кинохрониками.

Мания германского величия простирается на все. Приоритет во всем — таков тщеславный девиз фашистской Германии. И для достижения приоритета все средства хороши.

Вот как Геббельс инструктирует своего сотрудника, направляя его представителем германской кинематографии в союзническую Италию:


«Задача: как можно больше вынести для нас полезного. Сохранять хорошую мину при плохой игре. Не давать итальянскому кино слишком развиваться. Германия должна остаться руководящей кинодержавой и еще более укреплять свое доминирующее положение».


Но лишь один вид искусства доступен ему — искусство шантажа, провокации, заговора.


* * *

15 июня, воскресенье. Последнее воскресенье перед страшной войной на Востоке.

Тайное свидание заговорщиков.


«После обеда фюрер вызывает меня в имперскую канцелярию. Я должен пройти через заднюю дверь, чтобы никто не заметил. Вильгельмштрассе находится под постоянным наблюдением журналистов, поэтому уместна осторожность. Фюрер выглядит великолепно и принимает меня с большой теплотой. Моя статья доставила ему огромное удовольствие. Она опять дала нам некоторую передышку в наших лихорадочных приготовлениях. Фюрер подробно объясняет мне положение: наступление на Россию начнется, как только закончится развертывание наших сил. Это произойдет примерно в течение одной недели. Кампания в Греции в материальном отношении нас сильно ослабила, поэтому это дело немного затягивается. Хорошо, что погода довольно плохая и урожай еще не созрел.

Таким образом, мы надеемся получить еще и большую часть этого урожая. Это будет массированное наступление самого большого масштаба. Наверное, самое большое, которое когда-либо видела история. Пример с Наполеоном не повторится. В первое же утро начнется бомбардировка из 10000 орудий. Мы применим новые мощные артиллерийские орудия, которые в свое время были намечены для линии Мажино, но не были использованы. Русские сосредоточились как раз на границе. Самое лучшее, на что мы можем рассчитывать. Если бы они эшелонировались вглубь, то представляли бы большую опасность. Они располагают 150—200 дивизиями, может быть, немного меньше, но, во всяком случае, примерно столько же, сколько у нас. Но в отношении материальной силы они с нами вообще не могут сравниться. Прорыв осуществится в разных местах. Русские без особых трудностей будут отброшены назад. Фюрер рассчитывает закончить эту операцию примерно в четыре месяца. Я полагаю, в меньший срок. Большевизм развалится, как карточный домик. Впереди нас ждет беспримерная победа.

…Наша операция подготовлена так, как это вообще человечески возможно. Собрано столько резервов, что неудача исключена. Операция не ограничивается географическим пространством. Борьба будет длиться до тех пор, пока перестанет существовать русская вооруженная сила. Япония — в союзе с нами. Для Японии эта операция также необходима. Токио якобы никогда не рискнет на борьбу с США, если у него с тыла находится еще совсем невредимая Россия. Таким образом, Россия должна пасть и для осуществления этой цели… Я оцениваю боевую мощь русских очень низко, еще ниже, чем фюрер. Изо всех ранее имевших место операций эта операция является самой обеспеченной.

Мы должны напасть на Россию также и для того, чтобы получить людей. Небитая Россия вынуждает нас держать постоянно 150 дивизий, людской состав которых нам крайне необходим для нашей военной промышленности. Наша военная промышленность должна работать более интенсивно, чтобы мы могли выполнить нашу программу по производству оружия, подводных лодок и самолетов, тогда США также не смогут нам ни в чем повредить. Имеется материал, сырье и машины для работы в три смены, но не хватает людей. Когда Россия будет побеждена, то мы сможем демобилизовать несколько возрастов и затем строить, вооружать и подготавливаться. Лишь после этого можно начать наступление на Англию с воздуха в большом масштабе. Вторжение в Англию с суши при всех обстоятельствах вряд ли возможно. Таким образом, надо создать другие гарантии победы.

На этот раз мы идем совершенно другим путем, чем обычно, и играем новую пластинку. Мы не полемизируем в прессе, сохраняем полное молчание и в один прекрасный день просто наносим удар. Я настойчиво уговариваю фюрера не созывать в этот день рейхстага. Иначе нарушится вся наша система маскировки. Он принимает мое предложение прочитать воззвание по радио…

Цель похода ясна: большевизм должен пасть, и у Англии будет выбита из рук также последняя шпага на континенте…

Возможно, мы обратимся к германским епископатам обоих вероисповеданий с тем, чтобы они благословили эту войну, как ниспосланную богом. В России не будет восстановлен царизм, но в противовес большевизму будет осуществлен настоящий социализм. Каждому старому нацисту доставит глубокое удовлетворение, что мы это увидим. Сотрудничество с Россией являлось, собственно говоря, грязным пятном на нашей чести. Теперь мы уничтожим также то, против чего мы сражались всю жизнь. Я высказываю это фюреру, и он со мной полностью соглашается. Я замолвливаю словечко также за Розенберга[13], цель жизни которого, благодаря этой операции, снова оправдывается.

Фюрер говорит, правдой или неправдой, но мы должны победить. Это единственный путь, и он верен морально и в силу необходимости. А когда мы победим, кто спросит с нас о методе? У нас и без того столько на совести, что мы должны победить, иначе наш народ и мы во главе со всем, что нам дорого, будем стерты с лица земли. Так за дело!

Фюрер не спрашивает, что думает народ. Народ думает, что мы действуем с Россией заодно, но будет вести себя так же храбро, если мы призовем его к войне с Россией.

…Опровержение ТАСС, по мнению фюрера, лишь результат страха. Сталин дрожит перед наступающими событиями. С его фальшивой игрой будет покончено. Мы используем сырьевые ресурсы этой богатой страны. Надежда англичан уничтожить нас путем блокады тем самым окончательно не оправдалась, и после этого лишь начнется настоящая подводная война.

Италия и Япония получат теперь сообщения, что мы намереваемся в начале июля предъявить России определенные ультимативные требования. Об этом заговорят повсюду. Тогда опять в нашем распоряжении окажется несколько дней. О всей широте намеченной операции дуче еще полностью не информирован. Антонеску знает немного больше. Румыния и Финляндия выступают вместе с нами. Итак, вперед! Богатые поля Украины манят. Наши полководцы, которые в субботу были у фюрера, подготовили все наилучшим образом. Наш аппарат пропаганды находится наготове и ждет…

…Я должен теперь подготовить все самым тщательным образом. Необходимо, невзирая ни на что, дальше распространять слухи: мир с Москвой, Сталин едет в Берлин, вторжение в Англию предстоит в ближайшее время, чтобы завуалировать всю обстановку, какова она есть на самом деле. Надо надеяться, что это некоторое время еще продержится…

…Проехал через парк, через задний портал, где люди беззаботно гуляют под дождем. Счастливые люди, которые ничего не знают о всех наших заботах и живут лишь одним днем. Ради всех них работаем и боремся мы и берем на себя любой риск. Дабы здравствовал наш народ».


«Я обязываю всех ничего не говорить о моем тайном посещении фюрера».


Под завесой летнего дождя и легкой веселой музыки, льющейся по радио, заговорщики тайно обсудили зловещий план.

А немцы в это последнее воскресенье «беззаботно гуляют под дождем», не ведая о той катастрофе, в которую они будут ввергнуты через несколько дней теми, кому так безрассудно доверили управлять своей судьбой.

Последние дни… 17 июня.


«Все приготовления закончены. В ночь с субботы на воскресенье должно начаться. В 3 ч. 30 м. Русские все еще стоят на границе густомассированным строем. Со своими крохотными транспортными возможностями они не смогут в несколько дней изменить это положение… В вопросе о России румыны маскируются плохо. Они пишут в своих газетах о предстоящей войне, провозглашают требования о воссоединении с отнятыми у них областями и исходят в громких мистических заявлениях.

…США потребовали от наших консульств до 10 июля ликвидироваться и покинуть страну. Ликвидируется также информационная библиотека нашего министерства в Нью-Йорке. Все это мелкие булавочные уколы, но не удар ножом. Мы всегда сумеем с этим справиться». По поводу «замораживания» германских вкладов в США Геббельс записывает: «Он (Рузвельт) может нас только щекотать».


18 июня.


«Маскировка в отношении России достигла кульминационного пункта. Мы наполнили мир потоком слухов, так что самому трудно разобраться… Наш новейший трюк: мы намечаем мирную конференцию с участием России. Приятная жратва для мировой общественности, но некоторые газеты чуют запах жареного и почти догадываются, в чем дело.

…Испытывал новые фанфары. Все еще не нашел нужного. При этом следует все маскировать».


«Слухи — наш хлеб насущный», — записывает накануне Геббельс.

Кроме специальных «распространителей», мир наводняет слухами пресса германских союзников, в первую очередь итальянская. «Они болтают обо всем, что знают и чего не знают. Их пресса ужасно несерьезна, — приводит Геббельс высказанные Гитлером в разговоре с ним соображения. — Они уже сыграли с нами в известной мере злую шутку. Благодаря своей болтливости они нанесли также серьезный ущерб всей операции на о. Крит. Поэтому их нельзя посвящать в тайны, по крайней мере в такие, разглашение которых нежелательно».

«Работал до позднего вечера. Вопрос о России становится все более непроницаемым. Наши распространители слухов работают отлично. Со всей этой путаницей получается почти как с белкой, которая так хорошо замаскировала свое гнездо, что под конец не может его найти».

И тут же, через несколько абзацев, с нервической непоследовательностью: «Наши замыслы в отношении России постепенно раскрывают. Угадывают. Время не терпит. Фюрер звонит мне еще поздно вечером: когда мы начнем печатать и как долго сможем использовать три миллиона листовок. Приступить немедленно, срок — одна ночь. Мы начинаем сегодня».

Записи этих дней заканчиваются вздохами: «Время до наступления драматического часа тянется так медленно»; «Ожидаю с тоской конца недели. Это действует на нервы. Когда начнется, тогда почувствуешь, как всегда, что у тебя точно гора с плеч свалилась».

19 июня.


«Нужно на первый случай отпечатать 20000 листовок для наших солдат. Я приказываю сделать это с соблюдением всех правил предосторожности. Типография будет опечатана гестапо, и рабочие до определенного дня из типографии не выйдут. Там они получат питание и постели. Отпечатанные и упакованные листовки будут переданы представителям немецкой армии и под попечением офицеров отправлены на фронт. Там утром к началу операции каждая рота получит по одной листовке.

…Вопрос о России теперь постепенно разъясняется. Да этого и невозможно было избежать. В самой России готовятся ко Дню Морского Флота. Вот будет неудача».


20 июня.


«Вчера: ужасно много дел. Сумасшедшая спешка… Обращение фюрера к солдатам восточной армии отпечатано, упаковано и разослано. Но подлежит переделке из-за неточного объяснения сути германо-русского пакта. На врага! Блестящее изложение дела. Приняв величайшие меры предосторожности, мы разрешаем упаковщикам отправиться на фронт».


«У фюрера: дело с Россией совершенно ясно. Машина приходит постепенно в движение. Все идет как по маслу. Фюрер восхваляет преимущество нашего режима… Мы сохраняем народ в едином мировоззрении. Для этого служат кино, радио и печать, которые фюрер характеризовал как самые значительные средства для воспитания народа. От них государство никогда не должно отказываться. Фюрер хвалит также хорошую тактику нашей журналистики…»


21 июня.


«Вчера: драматический час приближается. Напряженный день. Еще требуется разрешить массу мелочей. От работы трещит голова.

…Вопрос о России с часу на час все более драматизируется. Молотов просил разрешения приехать в Берлин, но в просьбе было отказано. Это следовало бы ему сделать на полгода раньше. Все наши противники гибнут из-за опозданий…

…Испытывал новые фанфары. Теперь нашел нужные.

После обеда работал в Шваненвердере. Там я более спокоен и сосредоточен.

…В Лондоне теперь правильно понимают в отношении Москвы. Войну ожидают каждый день.

…Фюрер очень доволен нашими фанфарами, он приказывает еще кое-что добавить. Из песни «Хорст Вессель».


22 июня…

С несокрушимой методичностью Геббельс описывает, как всегда, истекший день. И хотя в те часы, когда он это пишет, мир уже потрясен известием о нападении на Россию и поступают новые сведения с Восточного фронта, он долго болтает в дневнике о том о сем — о прослушивании новых фанфар, о беседе с актрисой, приглашенной сниматься в новом военном фильме, о завтраке в честь итальянского министра Паволини, об обеде, устроенном им для итальянцев у себя в Шваненвердере, — прежде чем подойти к главному:


«В 3 ч. 30 м. начнется наступление. 160 укомплектованных дивизий. Фронт в 3 тысячи километров. Много дебатов о погоде. Самый большой поход в мировой истории. Чем ближе удар, тем быстрее исправляется настроение фюрера. С ним так всегда бывает. Он просто оттаивает. У него сразу пропала вся усталость.

…Наша подготовка закончена. Он (Гитлер. — Е. Р.) работал над ней с июля прошлого года, и вот наступил решающий момент. Сделано все, что вообще было возможно. Теперь должно решать военное счастье.

…3 часа 30 минут. Загремели орудия.

Господь, благослови наше оружие!

За окном на Вильгельмплац все тихо и пусто. Спит Берлин, спит империя. У меня есть полчаса времени, но не могу заснуть. Я хожу беспокойно по комнате. Слышно дыхание истории.

Великое, чудесное время рождения новой империи. Преодолевая боли, она увидит свет.

Прозвучала новая фанфара. Мощно, звучно, величественно. Я провозглашаю по всем германским станциям воззвание фюрера к германскому народу. Торжественный момент также для меня.

…Еще некоторые срочные дела. Затем еду в Шваненвердер. Чудесное солнце поднялось высоко в небе.

В саду щебечут птицы.

Я упал на кровать и проспал два часа.

Глубокий, здоровый сон».


Геббельс вступает в войну, уповая на то, что «для германского солдата нет ничего невозможного», и на инстинкт фюрера («У фюрера снова инстинкт оказался верным»). Пресловутый инстинкт Гитлера — он был последним доводом для его приближенных в подземелье имперской канцелярии в роковые дни, когда Берлин был окружен советскими войсками и катастрофа надвинулась неминуемо.

23 июня.


«Русские развертывают свои силы подобно французам в 1870 году. И потерпят такую же катастрофу. Русские обороняются в настоящее время лишь умеренно, но их авиация уже сейчас понесла ужасные потери… Мы скоро с ними справимся. Мы должны скоро справиться. В народе слегка подавленное настроение. Народ хочет мира, правда не позорного, но каждый новый театр военных действий означает горе и заботы». «Достигнуты все намеченные на сегодня цели. До сих пор никаких осложнений. Мы можем быть спокойны. Советская система рассыплется, как труха».


«Карты России большого масштаба я пока придерживаю, — записывает он на другой день. — Обширные пространства могут только напугать наш народ». «В народе колебания. Слишком внезапен поворот. Общественность должна к нему сначала привыкнуть. Долго не продлится, — цинично замечает он. — До первых ощутимых побед».

Зарвавшиеся авантюристы, они возлагают теперь надежды лишь на военные победы. Их пугает повсеместное недовольство из-за продовольственного бедствия, в которое они ввергли свою страну и всю фашистскую коалицию.

В Германии очень плохо с продовольствием, записывает Геббельс перед нападением на Советский Союз, предстоит еще снижение нормы на мясо. В Италии — «безутешная картина».


«Повсюду отсутствует организация и систематика. Нет ни карточной системы, ни приличной еды, а вместе с тем большой аппетит на завоевания. Хотят, по возможности, чтобы мы вели войну, а сами пожинать плоды. Фашизм еще не преодолел свой внутренний кризис. Он болен телом и душой. Слишком сильно разъедает коррупция».


Война призвана приглушить все внутренние противоречия фашизма.

Военный успех — их единственный бог.

Геббельс сам и с помощью фюрера запрещает ОКВ христианские издания для солдат. «У солдат теперь есть занятия получше, чем читать трактатики». «Это изнеженное, бесхребетное учение самым худшим образом может повлиять на солдат».

Но настроение «крестового похода» против СССР, во всяком случае для внешнего обихода, чрезвычайно раздувается. «Для нас это вполне подходит». «Можем хорошо использовать».


«Итак, вперед! Богатые поля Украины манят».


Но при этом:


«Я не позволю затрагивать вопросы экономических выгод в результате победы над Москвой. Наша полемика ведется исключительно в политической плоскости».


«Во всех странах необычайно восхищаются мощью наших вооруженных сил». «Я думаю, что война против Москвы психологически и, возможно, в военном отношении будет самым большим успехом для нас».


«Финляндия теперь официально вступает в войну. Швеция пропускает одну немецкую дивизию… В Испании демонстрации, направленные против Москвы, Италия намеревается послать экспедиционный корпус, если это только не обернется против них же, антибольшевистский фронт Европы продолжает создаваться».


«Турция все тверже становится на нашу сторону».


«Группа Маннергейма в Финляндии готова к операциям».


«Япония должна получить свободные руки в Китае, чтобы она могла быть включена в наш расчет».


«Евреи в Молдавии стреляют в немецких солдат. Но Антонеску производит чистку. Он ведет себя в этой войне вообще великолепно». «Венгры продвигаются через Карпаты. Занят Тарнополь. Нефтяная область попала почти неповрежденной в наши руки».


«Друзья Англии пришли в конфликт с большевиками. Разлад во вражеском лагере все более углубляется. Это время надо, по возможности, полнее использовать. Пожалуй, можно будет этот разлад настолько обострить, что фронт противника придет в колебание» (28 июня),


— идея, которая, как мы потом увидим, до самого последнего часа владела Гитлером.

Все заняты определением срока победы. Если Гитлер назвал четыре месяца, то теперь отовсюду раздаются голоса, предрекающие победоносное окончание войны через недели и даже дни.

В дневнике теперь близкое предвкушение триумфа. Главная забота Геббельса, чтобы триумф не оказался несколько общипанным забегающими вперед прорицаниями.


«Я резко выступаю против глупых определений сроков победы со стороны министерства иностранных дел. Если сказать — 4 недели, а будет 6, то наша победа в конечном счете будет все же поражением. Министерство иностранных дел также в недостаточной мере соблюдает военные тайны. Против болтунов я велю вмешаться гестапо».


Геббельс дает распоряжение поэтам — срочно сочинить песню о русском походе, но песня все никак не удается, к его досаде и негодованию. Наконец:


«Новая песня о России готова. Совместный труд Анаккера, Тислера и Колбе, который я сейчас сопоставляю и перерабатываю. После этого он будет неузнаваем, — с обычным самодовольством записывает он. — Великолепная песня».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5