Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тень ветра

ModernLib.Net / Современная проза / Сафон Карлос Руис / Тень ветра - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сафон Карлос Руис
Жанр: Современная проза

 

 


Карлос Руис Сафон

Тень ветра

Кладбище забытых книг

Я как сейчас помню то раннее утро, когда отец впервые повел меня на Кладбище Забытых Книг. Стояли первые дни лета 1945 года. Мы шли по улицам Барселоны, накрытой пепельным небом, и мутное солнце жидкой медью растекалось по бульвару Санта-Моника.

– Даниель, ты никому не должен рассказывать о том, что сегодня увидишь, – предупредил меня отец. – Даже твоему другу Томасу.

– И маме? – спросил я полушепотом.

Отец вздохнул, заслонившись от меня своей неизменной грустной улыбкой, которая делала сумрачным его лицо.

– Ну что ты, – ответил он, потупив взгляд. – От нее у нас нет секретов. Ей все можно рассказывать.

Мать умерла сразу после гражданской войны, во время вспышки холеры. Мы похоронили ее на кладбище Монтжуик, в день, когда мне исполнилось четыре года. Помню, весь день и всю ночь шел дождь, и я спросил у отца: «Небо тоже плачет?» – и он не смог мне ответить: его подвел голос. Шесть лет спустя отсутствие матери, все еще зияло в моем сердце, как беззвучный крик, который я так и не научился заглушать словами. Мы с отцом жили в небольшой квартирке на улице Санта-Ана, неподалеку от церковной площади. Квартира располагалась над унаследованным от деда магазином, торговавшим антикварными изданиями и подержанными книгами, заколдованным царством, во владение которым, как полагал мой отец, в один прекрасный день должен был вступить я. Я вырос среди книг, находя незримых друзей на рассыпавшихся от прикосновения ветхих страницах, чей запах до сих пор хранят мои руки. С того времени у меня появилась привычка: сквозь сон, в полутьме спальни, рассказывать матери о том, что произошло за день, как дела в школе, что нового я там узнал… Я не мог слышать ее голос или чувствовать прикосновение, но исходившие от нее свет и тепло пульсировали в каждом уголке дома, и с верой, естественной для человека, чьи годы можно пересчитать по пальцам рук, я представлял, что, когда, закрыв глаза, зову ее, она слышит меня оттуда, где теперь обретается ее душа. Я знал, что отец тоже порой слышал меня из гостиной и тихо плакал.

Помню, однажды июньской ночью я проснулся на рассвете от собственного крика. Сердце колотилось так, будто душа рвалась вон из груди, чтобы взбежать по какой-то неведомой лестнице. Прибежал встревоженный отец, взял меня на руки и попытался успокоить.

– Я не могу вспомнить ее лицо. Я не помню маминого лица, – задыхаясь, лепетал я.

– Не бойся, Даниель. Я буду его помнить за нас двоих.

В полусвете мы смотрели друг на друга, пытаясь найти слова, которых не существовало. Тогда я впервые понял, что отец стареет и что его затуманенные и опустошенные глаза смотрят только назад. Он потянулся к занавеске и впустил в комнату тихий утренний свет.

– Давай, Даниель, одевайся. Я должен тебе кое-что показать.

– Сейчас? В пять утра?

– Некоторые вещи видны только в сумерках, – произнес отец, улыбаясь мягкой, загадочной улыбкой, которую, возможно, позаимствовал из какой-нибудь книги Александра Дюма.

Когда мы вышли из дома, безлюдные улицы все еще тонули в тумане. Мерцающий свет фонарей на бульваре Лас-Рамблас обозначал лишь его контуры, покуда город постепенно пробуждался от сна, утрачивая акварельную размытость. Дойдя до улицы Арко-дель-Театро, мы направились к кварталу Раваль, под аркаду с небесно-голубым сводом. Я следовал за отцом по узкому проходу, скорее напоминавшему шрам, пока отсветы бульвара Лас-Рамблас не остались позади. Окна и карнизы отражали косые утренние лучи, скользившие поверх все еще темных тротуаров. Наконец отец остановился перед резным деревянным порталом, потемневшим от времени и сырости. Перед нами возвышалось строение, напоминавшее развалины заброшенного дворца, где мог бы располагаться музей отзвуков и теней.

– Даниель, ты никому не должен рассказывать о том, что увидишь сегодня. Даже твоему другу Томасу. Никому.

Дверь открыл человечек с седой шевелюрой и птичьими чертами лица. Его орлиный глаз неподвижно уставился на меня.

– Здравствуй, Исаак. Это мой сын, Даниель, – сказал отец. – Скоро ему исполнится одиннадцать, и рано или поздно именно он станет хозяином моей лавки. Ему пора познакомиться с этим местом.

Тот, кого звали Исааком, кивком пригласил нас войти. Во дворце царил голубоватый полумрак, в котором едва угадывалась мраморная лестница и галерея, расписанная некогда фресками, изображавшими ангелов и химер. Мы проследовали за нашим провожатым по дворцовому коридору и вошли в круглую залу, где царил церковный полумрак, из-под купола которой в окна били снопы солнечного света. От пола до самого верха вздымался лабиринт полок, забитых книгами; их расположение напоминало расположение сот в улье, с проходами, ступенями, плитами и мостиками; это было нечто вроде огромной библиотеки с хаотическим нагромождением книжных полок. Разинув рот, я посмотрел на отца. Он улыбнулся и подмигнул мне:

– Добро пожаловать на Кладбище Забытых Книг.

По этажам и переходам библиотеки бродило несколько фигур. Некоторые издали приветствовали нас, и я узнавал в них кое-кого из отцовских коллег – букинистов. В глазах десятилетнего ребенка это было похоже на тайное братство – алхимиков, участников тайного заговора, творимого за спиной ничего не подозревающего мира. Отец опустился передо мной на колени и, глядя мне прямо в глаза, тихо заговорил голосом таинственным и доверительным.

– Это заповедное место, Даниель, святилище. Каждый корешок, каждая книга из тех, что ты видишь, обладает душой. В ее душе живут души тех, кто книгу писал, тех, кто ее читал и жил ею в своих мечтах. Каждый раз, когда книга попадает в новые руки, каждый раз, когда кто-то пробегает взглядом по ее страницам, ее дух прирастает и становится сильнее. Много лет тому назад мой отец привел меня сюда, и это место уже тогда несло на себе печать времени. Может быть, оно было таким же древним, как сам город. Никому доподлинно не известно, кто и когда его создал. Скажу тебе лишь то, что мне сказал отец. Когда исчезает какая-нибудь библиотека, когда закрывается книжный магазин, теряется или предается забвению какая-нибудь книга, мы, хранители, то есть те, кто обретается в этих стенах, уверены: эта книга обязательно попадет сюда. Здесь затерявшиеся во времени страницы, о которых никто не помнит, обрели вечную жизнь в ожидании того дня, когда наконец явится читатель, который вдохнет в них новую душу. В магазине мы продаем и покупаем книги, но в действительности ни одна из них никому не принадлежит. Каждая книга, которую ты здесь видишь, когда-то была чьим-то лучшим другом. Теперь у них не осталось друзей, кроме нас, Даниель. Ну как, ты сможешь хранить эту тайну?

Мой взгляд затерялся в безграничном пространстве, наполненном волшебным светом. Я кивнул, и отец улыбнулся:

– Знаешь, что самое интересное? Я молча покачал головой.

– Согласно обычаю, каждый, кто приходит сюда в первый раз, должен выбрать одну-единственную книгу, ту, что ему понравится, взять ее под свое покровительство и отвечать за то, чтобы она никогда не исчезла, чтобы жила вечно. Это очень важная клятва. На всю жизнь, – разъяснял отец. – Сегодня твой черед.

Около получаса я бродил по закоулкам лабиринта, пропахшего старой бумагой, пылью и волшебством. Ладонь свободно скользила по рядам корешков, каждый из которых взывал ко мне. Среди них я смутно различал изглоданные годами названия на едва угадываемых и других, вовсе неведомых мне языках. Я шел по множеству коридоров и изогнувшихся спиралью галерей, сплошь уставленных книгами, которые, казалось, знали обо мне больше, чем я о них. Мне вдруг пришло в голову, что за каждым корешком таится безбрежный непознанный мир, в то время как за этими стенами течет совсем другая жизнь, с ежевечерними футбольными матчами и радиосериалами, скромной утехой тех, кто едва ли способен разглядеть что-либо дальше собственного носа. Может быть, эта мысль, а может, случай или его более знатная родственница судьба распорядились так, что я тут же понял, какую именно книгу мне предстоит взять под свою опеку. Или сама книга изъявила готовность стать моим опекуном… Последняя в ряду, она скромно выглядывала с самого края полки, предлагая мне прочесть свое тисненное золотом на бордовой коже название, так и сиявшее в лившихся из-под купола лучах. Я подошел к ней и погладил буквы кончиками пальцев, прочитав про себя:

Хулиан Каракс. Тень ветра

Никогда прежде я не слышал ни названия, ни имени автора, но это не имело значения. Решение было принято. И мной, и книгой. Очень бережно я взял ее в руки и пролистал, высвобождая страницы из плена. Вырвавшись из своей темницы, книга подняла облачко золотистой пыли. Довольный выбором, я пустился в обратный путь по лабиринту, улыбаясь и зажав под мышкой свою находку. Должно быть, на меня подействовала колдовская атмосфера этого места, но я почему-то был уверен, что книга ждала меня здесь много лет, возможно, с тех пор, когда меня еще не было на свете.

Вернувшись домой на улицу Санта-Ана, я уединился в своей комнате, решив прочитать хотя бы первые строки своего нового друга. Сам того не заметив, я тут же с головой погрузился в чтение и уже не мог оторваться. В романе речь шла о человеке, посвятившем жизнь поискам своего настоящего отца, которого он никогда не знал и о чьем существовании ему на смертном одре поведала мать. История этих поисков представляла собой фантасмагорическую одиссею, в ходе которой герой пытался восполнить все то, чего был в детстве лишен, а за главными событиями маячил образ несчастной любви, преследовавшей его до конца жизни. По мере развития повествования, его структура все больше напоминала мне русскую матрешку, внутри которой заключено множество ее маленьких копий. Постепенно роман рассыпался на тысячу историй, словно некий предмет, который, попав в зеркальную галерею, теряется в многочисленных отражениях, разных и в то же время схожих. Минуты и часы пролетали как во сне. Завороженный чтением, я едва различил, как на кафедральном соборе колокол пробил полночь. Медный свет лампы погрузил меня в мир образов и чувств, прежде неведомых, а персонажи, казавшиеся такими же реальными, как воздух, которым я дышал, увлекали за собой в нескончаемый лабиринт тайн и приключений, и выхода искать не хотелось. Перелистывая страницу за страницей, я целиком пребывал во власти романа и его мира, пока легкий предрассветный ветерок не повеял в мое окно. Но вот усталые глаза скользнули по последним строкам. В голубоватом утреннем свете я лежал на кровати с книгой на груди, прислушиваясь к глухим звукам спящего города, похожим на легкий утренний дождик, шелестящий по пурпурным крышам. Усталость и сон охватывали меня, но я не спешил сдаваться. Мне было жаль покидать этот волшебный мир и расставаться с его героями.

Как-то один из постоянных посетителей лавки заметил: едва ли найдется нечто, способное оказать такое влияние на читателя, как первая книга, проложившая путь к его сердцу. Те первые образы, отзвук слов, которые, как нам кажется, остались далеко в прошлом, сопровождают нас всю жизнь. Они возводят в нашей памяти дворец, в который – сколько бы книг мы потом ни прочли, сколько бы миров ни открыли, сколько бы ни узнали и ни позабыли – нам неизбежно предстоит вернуться. Для меня такими волшебными страницами стали те, что я обнаружил в лабиринтах Кладбища Забытых Книг.

ПЕПЕЛЬНЫЕ ДНИ

1945—1949

1

Всякая тайна стоит ровно столько, сколько тот, от кого мы ее скрываем. Я проснулся с единственной мыслью: рассказать о Кладбище Забытых Книг лучшему другу. Томас Агилар был моим одноклассником; все свое свободное время и весь свой талант он отдавал изобретениям, столь же гениальным, сколь бесполезным, таким, как самодвижущийся дротик или электроюла. Как было бы здорово поделиться секретом с Томасом! Сквозь дрему я представлял себе, как, вооружившись фонариками и компасом, мы разгадываем загадки библиографических катакомб. Но, вспомнив о клятве, данной отцу, я решил, что обстоятельства вынуждают избрать, как обычно пишут в детективах, иной образ действий. В полдень я пошел к отцу и набросился на него с расспросами о Хулиане Караксе, который тогда потряс меня настолько, что я не сомневался: слава о нем гремит на весь мир. Мой план был прост: раздобыть все его книги и меньше чем за неделю прочесть их от корки до корки. Меня постигло жесточайшее разочарование: отец, завзятый библиофил и знаток всевозможных литературных раритетов, и слыхом не слыхивал ни о «Тени ветра», ни о его авторе. Задетый за живое, он внимательно изучил страничку с выходными данными.

– Тут сказано, что книга вышла тиражом две с половиной тысячи экземпляров в барселонском издательстве «Кабестань Эдиторс» в декабре 1935 года.

– Ты знаешь это издательство?

– Оно давно закрылось. Но это не первое издание, впервые роман опубликовали в ноябре того же года, но в Париже… Издательство «Гальяно и Неваль»… Не припомню такого.

– Значит, это перевод? – растерянно спросил я.

– Нигде не указано. Если верить тому, что здесь написано, перед нами оригинал.

– Книга на испанском, изданная сначала во Франции?..

– В наши времена бывает и такое. Пожалуй, нам может помочь Барсело.

Густаво Барсело, давний коллега отца, держал на улице Фернандо похожую на пещеру книжную лавку и был негласным главой самой верхушки цеха букинистов. Невозможно было представить себе Барсело без его неизменной погасшей трубки, источавшей ароматы восточного рынка; сам себя он называл последним романтиком. Барсело утверждал, будто он и его предки состоят в дальнем родстве с лордом Байроном, хотя был выходцем из местечка Кальдас-де-Монбуи. Возможно, в подтверждение своей благородной родословной он неизменно одевался на манер денди девятнадцатого века: шелковый шейный платок, белоснежные лакированные ботинки и монокль без диоптрий, с которым, как говорили злые языки, он не расставался даже в уборной. На самом деле куда как более значимым было совсем иное родство: один из его предков, промышленник, в конце девятнадцатого века не совсем честным путем сумел сколотить состояние. По словам моего отца, Густаво Барсело не бедствовал, и книжное дело было скорее его страстью, нежели источником заработка. Он обожал книги до безумия, вплоть до того, что (сам Барсело это категорически отрицал), если в магазине появлялся покупатель, который влюблялся в какой-нибудь из выставленных на продажу экземпляров, но не мог за него заплатить, снижал цену насколько было надо, а то и вообще отдавал книгу даром, если считал клиента истинным читателем, а не ветреным дилетантом. Несмотря на подобные чудачества, Барсело обладал феноменальной памятью и педантичностью – качествами, которые предпочитал не выставлять напоказ. В общем, если кто и разбирался в редких книгах, то это, несомненно, был он. В тот вечер, закрыв свою лавку, отец предложил пройтись до кафе «Четыре кота» на улице Монсьо, где Барсело и его приятели-библиофилы обычно проводили время за дружеской беседой о забытых поэтах, мертвых языках и съеденных молью литературных шедеврах.


Кафе «Четыре кота» находилось в двух шагах от нашего дома и было одним из моих любимых мест в Барселоне. Именно там в 1932 году познакомились отец и мать, и я считал, что именно очарованию этого старого кафе отчасти обязан своим появлением на свет. Притаившийся в полумраке фасад охраняли два каменных дракона, а остановившие время газовые фонари берегли воспоминания о прошлом. Войдя в кафе, посетители растворялись здесь среди теней прошлого, но не только. Счетоводы, мечтатели, начинающие гении оказывались за одним столиком с Пабло Пикассо, Исааком Альбенисом, Федерико Гарсиа Лоркой или Сальвадором Дали. Любой бродяга, заплатив за чашку кофе, мог на несколько минут почувствовать себя исторической личностью.

– Боже! Семпере, – воскликнул Барсело, увидев моего отца, – блудный сын! Чем обязан?

– Обязаны вы, дон Густаво, моему сыну, Даниелю, который только что сделал открытие.

– Тогда присоединяйтесь к нам. Сие знаменательное событие стоит отметить.

– Знаменательное? – прошептал я отцу.

– Барсело изъясняется исключительно высоким стилем, – вполголоса сказал мне отец. – Ты помалкивай, а не то он еще и не такого наговорит.

Люди за столиком потеснились, освобождая нам место, и Барсело, любивший пустить пыль в глаза, настоял на том, что угощение за его счет.

– Сколько лет отроку? – спросил он, искоса поглядывая на меня.

– Скоро одиннадцать, – гордо ответил я. Барсело лукаво улыбнулся:

– Иными словами, десять. Никогда не прибавляй себе годы, букашка, об этом позаботится сама жизнь.

Некоторые из приятелей-библиофилов пробурчали нечто одобрительное. Барсело подозвал официанта, такого древнего, что его давно уже можно было объявить памятником старины.

– Коньяк для моего друга Семпере, да самый лучший, а для его отпрыска – молочный коктейль. Ему надо расти. И еще несколько ломтиков окорока, только не такого, как в прошлый раз, понял? Вы тут не фирма «Пирелли», чтобы резиной торговать, – грозно сказал книгопродавец.

Официант кивнул и удалился, волоча ноги и душу.

– Ну что я вам говорил? – продолжил Барсело. – Откуда взяться рабочим местам, если в этой стране не увольняют даже покойников? Вспомните Сида[1]. Видно, ничего уж тут не поделаешь.

Книголюб, посасывая погасшую трубку, пристально рассматривал книгу, что я держал в руках. Несмотря на личину пустомели и болтуна, он носом чуял хороший текст, как волк – запах крови.

– Итак, – сказал Барсело, изображая безразличие, – с чем пожаловали?

Я взглянул на отца. Он кивнул. Недолго думая, я отдал книгу Барсело, и она оказалась в опытных руках. Тонкие пальцы пианиста быстро исследовали ее состояние, переплет и качество бумаги. С рассеянной улыбкой Барсело раскрыл страницу с выходными данными и, словно опытный криминалист, исследовал ее за одну минуту. Все вокруг, затаив дыхание, наблюдали за ним, словно ожидая чуда или разрешения сделать следующий вдох.

– Каракс. Интересно, – невозмутимо произнес он. Я протянул руку за книгой. Барсело приподнял брови, однако вернул ее мне с ледяной улыбкой:

– Где ты ее раздобыл, малыш?

– Это секрет, – ответил я, догадываясь, что отца забавляет ситуация, в которую попал этот всезнайка.

Барсело нахмурился и перевел взгляд на моего отца:

– Послушайте, Семпере, только из уважения к вам и благодаря узам давней и искренней дружбы, которые нас связывают, остановимся на сорока дуро, и ни песеты больше.

– Я должен посоветоваться с сыном, – возразил отец. – Книга принадлежит ему.

Барсело обратил ко мне волчий оскал:

– Что скажешь, отрок? Для первого раза сорок дуро – совсем неплохо… Семпере, твой мальчуган далеко пойдет. Он прирожденный книготорговец.

Сидевшие за столом подобострастно рассмеялись. Барсело самодовольно посмотрел на меня и достал свой кожаный бумажник. Он отсчитал сорок дуро, что по тем временам было целым состоянием, и протянул их мне. Я молча покачал головой. Барсело снова нахмурился:

– Видишь ли, алчность – один из смертных грехов, порождаемых бедностью, не так ли? Так и быть, шестьдесят дуро, и ты сможешь завести себе сберкнижку, в твоем возрасте пора подумать о будущем.

Я снова молча покачал головой. Сквозь монокль Барсело бросил разъяренный взгляд на моего отца.

– Зря вы на меня смотрите, – сказал отец, – я тут ничего не решаю.

Барсело вздохнул и стал пристально меня разглядывать:

– Послушай, малыш, чего ты хочешь?

– Я хочу знать, кто такой Хулиан Каракс и где можно найти другие его книги, если, конечно, он еще что-нибудь написал.

Густаво тихо рассмеялся и убрал бумажник, поняв наконец, с кем имеет дело.

– Ты прямо академик! Семпере, и чем вы его только кормите? – пошутил книготорговец.

Он доверительно наклонился ко мне, и в его глазах промелькнуло нечто вроде уважения, чего еще несколько секунд назад я в них не видел.

– Давай договоримся: завтра вечером ты зайдешь в библиотеку Атенея и спросишь меня. Захвати с собой книгу, чтобы я мог хорошенько ее рассмотреть, и я расскажу тебе все, что знаю о Хулиане Караксе. Quidproquo[2].

– Quid pro… что?

– Латынь, парень. Мертвых языков не существует, есть лишь заснувший разум. Иными словами, хотя и говорят, что даром только сыр в мышеловке, но ты пришелся мне по душе, и я окажу тебе услугу.

От говорливости этого человека мухи на лету дохли, но я смутно чувствовал, что, если хочу добыть сведения о Хулиане Караксе, мне лучше поддерживать с ним добрые отношения. Я деланно улыбнулся, изображая восторг перед его изысканной речью и латинизмами.

– Помни: завтра в Атенее, – провозгласил Барсело. – Не забудь прихватить книгу.

– Хорошо.

Разговор мало-помалу растворился в ученых беседах библиофилов, которых волновали документы, найденные в подвалах Эскориала, из коих следовало, что, возможно, дон Мигель де Сервантес – всего лишь псевдоним, за которым скрывалась некая чуть ли не покрытая шерстью женщина из Толедо. Барсело отстраненно молчал, не принимая участия в споре, и почему-то пристально, с загадочной улыбкой, следил за мной через стекло монокля. А может, он смотрел на книгу, которую я крепко держал в руках.

2

В то воскресенье облака сползли с неба на землю, улицы плавились в горячем тумане, так что потели даже градусники на окнах. В разгар жары, когда перевалило за тридцать, сжимая книгу под мышкой и то и дело утирая пот со лба, я отправился на улицу Кануда, в Атеней, где Барсело назначил мне встречу. Атеней был – и до сих пор остается – одним из тех уголков Барселоны, где девятнадцатый век до сих пор еще не получил извещения о том, что отправлен в отставку. Парадная каменная лестница вела к легким ажурным перекрытиям, галереям и читальным залам, где приметы прогресса, такие, как телефон, вечная спешка или часы на запястье, казались футуристским анахронизмом. Привратник – а может, то была всего лишь одетая в униформу статуя – никак не отреагировал на мое появление. Я поднялся на один этаж, благословляя лопасти вентилятора, еле слышно шелестевшего над сомлевшими читателями, которые, похожие на подтаявшие льдинки, дремали на своих книгах и тетрадях.

Силуэт дона Густаво Барсело отчетливо вырисовывался на фоне больших стеклянных окон, выходивших во внутренний дворик. Несмотря на почти тропическую жару, букинист был как всегда щегольски одет; его монокль поблескивал в полумраке, как монета на дне колодца. Рядом с ним я различил закутанную в белое покрывало фигуру, похожую на заиндевевшего ангела. Заслышав мои шаги, Барсело отыскал меня взглядом и жестом подозвал к себе.

– Ты ведь Даниель, так? – спросил он. – Принес книгу?

Я дважды кивнул в ответ на оба вопроса, присев на стул рядом с Барсело и его загадочной спутницей. На протяжении нескольких минут библиофил все так же безмятежно улыбался, словно вдруг позабыв обо мне. Я уже оставил всякую надежду на то, что он представит меня своей таинственной спутнице в белом. Барсело вел себя так, будто и не догадывался о ее присутствии. Я украдкой посмотрел на нее, избегая напрямую встретиться с ней взглядом. Она глядела куда-то в пространство. Лицо и руки женщины были бледны, почти прозрачны, черты лица четко очерчены, будто под блестящими черными волосами уверенный резец только что высек из мрамора тонкие линии. Я дал бы ей не больше двадцати, но что-то в ее движениях, в надломленной позе – так обреченно склоняются до земли ветви ивы – подсказывало, что у нее нет возраста. Казалось, она обречена оставаться юной, словно манекен в витрине роскошного магазина. Я пытался понять, бьется ли пульс в этой лебединой шее, но меня отвлек пристальный взгляд Барсело.

– Ну, что же, ты расскажешь мне, где нашел книгу?

– Я бы это сделал, если бы не поклялся отцу хранить тайку.

– Уж этот мне Семпере, с его вечными секретами, – сказал Барсело. – Впрочем, нетрудно догадаться. Тебе невероятно повезло, парень. Что называется, нашел иголку в стоге сена. Так ты мне ее покажешь?

Я передал ему книгу, и Барсело взял ее с великой осторожностью, словно опасаясь сломать хрупкую вещицу.

– Ты, должно быть, ее прочел?

– Да, сеньор.

– Я тебе даже завидую. Мне всегда казалось, что Каракса надо читать, пока сердце молодо, а разум чист. Знаешь, что это его последний роман?

Я не знал.

– А как ты считаешь, Даниель, сколько экземпляров сейчас в продаже?

– Наверное, тысячи.

– Ни одного, – уточнил Барсело. – Твой – единственный. Остальные книги из тиража сожжены.

– Сожжены?

Барсело многозначительно улыбнулся и осторожно перелистал страницы, словно поглаживая старинный шелк. Дама в белом неспешно повернулась ко мне. На ее губах дрожала легкая, робкая улыбка. Белые, будто мраморные, зрачки глядели в никуда. Я сглотнул. Она была слепа.

– Ты знаком с моей племянницей Кларой? – спросил Барсело.

Я смог лишь покачать головой, не в силах отвести взгляд от лица фарфоровой куклы с бесцветными глазами, – таких грустных глаз мне еще не доводилось видеть.

– Честно говоря, специалист по Хулиану Караксу – Клара. Вот почему я ее сюда привел, – сказал Барсело. – Впрочем, я вот думаю, мне лучше пойти в другой зал, чтобы внимательно изучить сей раритет, а вы пока поговорите. Хорошо?

Я изумленно посмотрел на него. Книжный пират, сделав вид, что не замечает моей растерянности, слегка похлопал меня по спине и удалился, унося книгу под мышкой.

– Знаешь, ты ему понравился, – прозвучал внезапно голос за моей спиной.

Я обернулся и снова увидел ее едва уловимую улыбку. Ее слова были как хрупкое прозрачное стекло; казалось, оборви я ее на полуфразе, они бы разбились.

– Дядя говорит, что предложил тебе за книгу Каракса неплохие деньги, но ты отказался, – добавила Клара. – Тебе удалось завоевать его уважение.

– Хорошо бы, – вздохнул я.

Я отметил про себя, что Клара, улыбаясь, склоняет голову и теребит пальцами кольцо с сапфирами.

– Сколько тебе лет? – спросила она.

– Почти одиннадцать, а вам?

Клара рассмеялась над моей дерзкой невинностью:

– Я почти вдвое тебя старше, но не настолько стара, чтобы обращаться ко мне на вы.

– Вы выглядите моложе, – уточнил я, догадываясь, что это лучший способ выйти из неловкой ситуации.

– Что же, я тебе верю, поскольку не знаю, как выгляжу, – устало отозвалась она с застывшей на губах улыбкой. – Но если я кажусь молодой, тем более: обращайся ко мне на ты.

– Как скажете, сеньорита Клара.

Я смотрел на ее легкие руки, сложенные на коленях, на точеную фигуру, угадываемую под складками одежды, на рельеф ее плеч, прозрачную бледность шеи и разрез губ, к которым так хотелось прикоснуться. Прежде мне никогда не доводилось так близко разглядывать женщину, не опасаясь встретиться с нею взглядом.

– Ну, что смотришь? – спросила она не без ехидства.

– Ваш дядюшка сказал, что вы специалист по Хулиану Караксу, —попытался выкрутиться я, чувствуя, как внезапно пересохло во рту

– Дядя скажет что угодно, лишь бы остаться наедине с книгой, в которую он влюбился, – ответила Клара. – Но ты, наверное, спрашиваешь себя, как незрячий может быть специалистом по книгам, не имея возможности их прочитать.

– Вообще-то я об этом не думал.

– Для неполных одиннадцати ты неплохо врешь. Но смотри, не то станешь таким, как мой дядя.

Опасаясь снова попасть впросак, я ничего не ответил, продолжая изумленно ее разглядывать.

– Давай, двигайся ближе, – сказала она.

– Простите?

– Не бойся, я тебя не съем.

Я приподнялся со стула и подошел к Кларе. Племянница Барсело протянула ко мне руку, пытаясь изучить меня на ощупь. Стараясь помочь ей, я тоже протянул ей руку. Что-то подсказало мне, чего она от меня хочет, и я провел ее ладонью по своему лицу. Прикосновение ее руки было уверенным, но нежным. Пальцы женщины скользнули по моим щекам и скулам. Я замер, едва дыша. Исследуя мои черты, Клара улыбалась и слегка шевелила губами, еле слышно что-то шепча. Затем прикоснулась ко лбу, волосам и векам. Ее указательный и безымянный палец медленно очертили рисунок моих губ. От нее пахло корицей. Я сглотнул, чувствуя, как стремительно учащается пульс, и благодаря Провидение, что вокруг нет посторонних глаз: меня так бросило в жар, что от моего лица можно было бы прикурить на расстоянии ладони.

3

В тот туманный и дождливый вечер Клара Барсело похитила мое сердце, дыхание и сон. Под покровом колдовского сумрака Атенея ее пальцы начертали на моем лице проклятие, которое преследовало меня долгие годы. Пока я завороженно рассматривал Клару, она поведала мне свою историю, рассказав заодно и о том, как впервые, тоже случайно, познакомилась с сочинением Хулиана Каракса. Это произошло в маленьком провансальском поселке. Ее отец, известный адвокат, ведавший делами кабинета министров – тогда его возглавлял Компаньс[3], – не был лишен дара предвидения, и в самом начале гражданской войны отправил дочь и жену к своей сестре во Францию. Многие считали такие меры предосторожности излишними, поскольку Барселоне ничто не грозит: в Испании, колыбели и последнем прибежище христианской цивилизации, последним проявлением варварства, по их мнению, могли быть лишь шалости анархистов, гонявших на велосипедах в кожаных гетрах, тем более что те никогда не заходили слишком далеко. Как часто говаривал Кларе отец, народ не склонен смотреть правде в глаза, особенно когда берется за оружие. Адвокат был докой не только в юриспруденции и знал, что новости верстаются на улицах, заводах и площадях, а не на полосах утренних газет. Несколько месяцев он еженедельно слал семье письма. Сначала из своей конторы на улице Депутасьон, затем без обратного адреса, и наконец – тайком – из камеры замка Монтжуик, откуда так и не вышел.


Мать читала письма вслух, неумело пряча слезы и пропуская строки, о содержании которых Клара и так догадывалась. Позже, ночью, Клара приходила к своей кузине Клодетте, которую она уговаривала прочесть письмо отца целиком, будто на время заимствуя ее глаза. Никто так и не увидел на ее лице ни единой слезинки, даже когда письма совсем перестали приходить, а сводки с фронта становились все тревожнее.

– Отец с самого начала знал, что произойдет, – объяснила Клара. – Он оставался рядом с друзьями, поскольку считал это своим долгом. Его погубила верность людям, которые в трудную минуту предали его. Даниель, никогда никому не верь, особенно тем, перед кем преклоняешься. Они-то и всадят нож тебе в спину.

Последние слова Клара произнесла с твердостью, проверенной годами потаенной боли и страданий. Я вглядывался в ее фарфоровые глаза (они не плакали и не лгали), внимая тому, что понять в то время был не в состоянии. Клара описывала людей и события, которых никогда не видела собственными глазами, в таких подробностях, что ей позавидовал бы художник фламандской школы, с особым тщанием выписывающий каждую деталь. Она говорила на языке рельефа отзвуков, цвета голосов, ритма шагов. Клара поведала, как во время своего изгнания, во Франции, они с Клодеттой брали уроки у частного преподавателя, вечно подвыпившего мужчины лет пятидесяти, который строил из себя литератора, гордился тем, что мог без акцента продекламировать «Энеиду» Виргилия на латыни, и которого девочки прозвали мсье Рокфором из-за неистребимого запаха, исходившего от него вопреки разнообразным одеколонам и прочим благовониям, которыми он щедро умащивал свою раблезианскую тушу. Мсье Рокфор был не без причуд (например, он искренне полагал, что колбаса домашнего копчения, которую Клара и ее мать получали от родственников из Испании, – священный дар, способствующий кровообращению и излечивающий подагру), но при этом обладал изысканным вкусом. Еще в юности он приобрел привычку раз в месяц наведываться в Париж, дабы пополнить свой культурный багаж последними литературными новинками, пройтись по музейным залам, и, если верить слухам, провести ночь в объятиях юной нимфы, которую он нарек «мадам Бовари», хотя на самом деле она звалась Ортанс и имела несколько избыточную растительность на лице. Во время своих культурологических вылазок мсье Рокфор регулярно посещал книжные развалы напротив собора Парижской Богоматери и именно там в 1929 году случайно наткнулся на экземпляр книги никому не известного литератора по имени Хулиан Каракс. Открытый всему новому, мсье Рокфор купил ее лишь потому, что его заинтересовало название, а в поезде не мешало иметь при себе что-нибудь занимательное. Книга называлась «Красный дом», на оборотной стороне обложки было помещено смутное изображение автора (то ли фотография, то ли рисунок углем). Судя по биографической справке, Хулиан Каракс, молодой двадцатисемилетний писатель, считай, ровесник века, родился в Барселоне, но проживал в Париже, где писал по-французски свои книги и зарабатывал на жизнь игрой на фортепьяно в маленьком ночном кафе свободных нравов. Текст на суперобложке, выспренний и старомодный, с немецкой тяжеловесностью гласил, что перед читателем – будущее европейской литературы, первое произведение автора, обладающего выдающимся, блистательным талантом, не имеющим себе равных среди ныне живущих. Между тем следовавшее далее краткое изложение сюжета содержало прозрачный намек на то, что повествование не лишено некой скандальности и даже порочности, а это, в глазах мсье Рокфора, который, помимо классиков, превыше всего ценил криминальные и альковные истории, было несомненным плюсом.


«Красный дом» был посвящен бурной жизни весьма неординарного человека, который грабил магазины игрушек и музеи, вырывал глаза похищенным куклам и марионеткам и относил их в свое странное одинокое пристанище, заброшенную оранжерею где-то на берегах Сены. Однажды ночью, желая пополнить свою коллекцию, он проник в респектабельный дом на улице Фуа, принадлежавший одному из магнатов, изрядно нагревших руки на грязных махинациях во времена промышленной революции. Дочь магната, изысканная, образованная девушка, вхожая в высший свет, воспылала к вору любовной страстью. По мере развития запутанного сюжета, полного скабрезных подробностей и сомнительных сцен, героиня раскрыла тайну загадочного потрошителя кукол, но при этом она узнала еще и ужасные подробности из жизни собственного отца, что привело повествование к страшному и весьма туманному финалу в духе готической трагедии.

Мсье Рокфор, ветеран литературных ристалищ, гордившийся богатой коллекцией писем с автографами буквально всех парижских издателей, мгновенно возвращавших ему бесчисленные рукописи в стихах и прозе, которыми он их забрасывал, определил, что роман выпустило некое весьма посредственное издательство, которое если и было кому знакомо, то лишь по кулинарным рецептам, книгам о шитье и рукоделии. Владелец книжного лотка сообщил, что роман вышел недавно и даже удостоился пары рецензий на последних страницах провинциальных газет, где обычно печатались некрологи. Короче говоря, критики разделали роман в пух и прах, посоветовав начинающему литератору не оставлять ремесла пианиста, поскольку в литературе ему вряд ли суждено сказать новое слово. Мсье Рокфор, у которого завзятые неудачники всегда вызывали деятельное сочувствие, потратил полфранка на творение Каракса, прихватив заодно дорогое издание великого мастера, чьим законным преемником себя считал, – Гюстава Флобера.


Поезд на Лион был переполнен, и мсье Рокфору пришлось делить купе второго класса с двумя монахинями, которые, когда платформа «Аустерлиц» осталась позади, принялись бросать на него осуждающие взгляды и перешептываться. Не выдержав столь пристального внимания, маэстро решил достать из портфеля свое приобретение и перелистать роман. Каково же было его удивление, когда, проехав сотни километров, он обнаружил, что совершенно позабыл о святых сестрах, не слышит перестука колес и не замечает пейзажа, который, как дурной сон братьев Люмьер, проскальзывал за окном. Он читал всю ночь напролет, не замечая ни храпа своих спутниц, ни мелькания окутанных дымкой станций. Уже на рассвете, перевернув последнюю страницу, мсье Рокфор осознал, что его глаза наполнены слезами зависти и восхищения.


В понедельник мсье Рокфор позвонил в парижское издательство, чтобы разузнать, кто такой Хулиан Каракс. После долгих уговоров, секретарша с астматическим придыханием злобно сообщила, что не располагает точным адресом господина Каракса, что в любом случае редакция больше не имеет с ним дел и что со дня выхода романа «Красный дом» было распродано ровно семьдесят семь экземпляров, которые, скорее всего, приобрели дамочки легкого поведения и посетители того непотребного места, где автор книги за скудную мзду тарабанил ноктюрны и полонезы. Основная же часть тиража была возвращена и пущена на бумагу для требников, квитанций и лотерейных билетов. Несчастная судьба таинственного автора окончательно растопила сердце мсье Рокфора. В течение следующих десяти лет всякий раз, приезжая в Париж, он обходил букинистические лавки в поисках новых произведений Хулиана Каракса. Но так ничего и не нашел. Как правило никто не слышал даже имени этого автора, а если его собеседники что-то припоминали, то сведения были крайне скудными. Находились и те, кто утверждал, что Каракс опубликовал еще несколько книг, правда, в заштатных издательствах и смехотворными тиражами. Однако, если даже эти книги когда-либо существовали, отыскать их не было никакой возможности. Один продавец припомнил, что однажды держал в руках роман Хулиана Каракса, который назывался «Церковный вор», но с тех пор прошло много времени, а потому он не может утверждать наверняка. В конце 1935 года до Рокфора дошли слухи о том, что одно маленькое парижское издательство выпустило в свет новый роман Каракса «Тень ветра». Он послал издателю письмо, надеясь приобрести несколько экземпляров. Ответа так и не дождался. Через год его давний приятель, торговавший на книжном развале на правом берегу Сены, спросил, интересуется ли он все еще Караксом. Мсье Рокфор ответил, что вовсе не намерен сдаваться. Это уже был вопрос принципа: если весь мир сговорился предать имя Каракса забвению, то лично он не сложит оружия. Тогда букинист рассказал ему, что несколько недель назад о Караксе снова поползли слухи. Было похоже, что его дела наконец пошли на лад. Он собирался вступить в брак с дамой из хорошего общества и после долгих лет молчания опубликовал новый роман, который удостоился хвалебной рецензии в «Монд». Однако когда судьба, казалось бы, проявила к нему благосклонность, Каракс ввязался в какую-то дуэль на кладбище Пер-Лашез. Подробности и сопутствующие обстоятельства оставались неясными. Стало лишь известно, что поединок состоялся утром того дня, на который была назначена свадьба, и в церкви жених так и не появился.

Болтали всякое: одни доподлинно знали, что он был убит на этом поединке, и его тело осталось лежать на чьей-то безымянной могиле; другие, большие оптимисты, предпочитали думать, что он оказался замешанным в какие-то темные дела, из-за чего был вынужден оставить свою суженую прямо у алтаря и бежать из Парижа в Барселону. Упомянутую могилу так и не нашли, и вскорости родилась еще одна версия: Хулиан Каракс, гонимый житейскими невзгодами, умер в своем родном городе в полной нищете. Девушки из борделя, где он играл на фортепьяно, скинулись, чтобы похоронить его как подобает. Однако когда денежный перевод дошел, тело уже было погребено в общей могиле вместе с нищими и другими бедолагами из тех, кого выбрасывало море или кто замерз у входа в метро.

Исключительно из принципа мсье Рокфор о Караксе не забыл. Через одиннадцать лет после того, как открыл для себя «Красный дом», он решил дать этот роман двум свои ученицам, надеясь, что загадочная книга привьет им вкус к чтению. Кларе и Клодетте тогда было по пятнадцать, в их крови играли гормоны, а в окна к ним заглядывал маняще-прекрасный мир. До того времени, несмотря на старания учителя, сестры оставались равнодушны к классической литературе, будь то басни Эзопа или бессмертная поэма Данте. Мсье Рокфор, опасаясь быть изгнанным, когда мать Клары обнаружит, что за все это время он ничего не добился от юных невежд, в головах которых гуляет ветер, отважился предложить им роман Каракса, выдав его за любовную историю, заставляющую плакать в три ручья, – в чем была лишь доля истины.

4

– Ни один из прочитанных мне прежде романов не был таким интригующим, захватывающим и обольстительным, как этот, – продолжила свой рассказ Клара. – До тех пор чтение было для меня обязанностью, своего рода данью, которую, неизвестно за что, надо платить учителям и наставникам. Я не умела получать удовольствие от текста, от открытий, происходящих в душе, от свободного полета воображения, от красоты и загадочности вымысла и языка. Все это мне открыла книга Каракса. Даниель, ты когда-нибудь целовался?

Я не смог ничего ответить: у меня сбилось дыхание.

– Впрочем, ты еще слишком юн. Но ощущение то же самое: первая искра, о которой не забудешь никогда. Мир мрачен, Даниель, а чудеса в нем скорее исключение. Тот роман доказал мне, что начертанное слово может сделать мое существование более наполненным, словно бы вернуть утраченное зрение. Так получилось, что книга, которая ни для кого ничего не значила, перевернула мою жизнь.

И именно в тот миг я буквально лишился разума, сдавшись на милость этой загадочной особы и не имея ни сил, ни желания сопротивляться ее чарам. Я страстно хотел, чтобы она никогда не замолкала, мечтая навсегда остаться в плену ее голоса и боясь, что вот-вот появится Барсело и нарушит хрупкую неповторимость момента, принадлежавшего мне одному.

– На протяжении нескольких лет я искала другие книги Хулиана Каракса, – продолжила Клара. – По библиотекам, магазинам, школам… Все впустую. Никто не слышал ни о его книгах, ни о нем самом. Мне это было непонятно. Потом до мсье Рокфора дошел странный слух, будто кто-то интересуется загадочным автором и скупает, крадет, идет на что угодно, лишь бы добыть его творения, которые тут же предает огню. Никто не знал ни что это за человек, ни почему он так поступает. Этот факт добавил персоне Каракса еще больше загадочности. Прошло много лет, и в один прекрасный день моя мать решила вернуться в Испанию. Она была больна, и весь ее мир сосредоточился на Барселоне, где был ее родной дом. Втайне я надеялась отыскать следы Каракса в городе, где он родился и в конце концов бесследно исчез в начале войны. Но я оказалась в полном тупике, несмотря на то, что мне помогал дядя. Мать в своих поисках тоже потерпела неудачу. Она нашла другую Барселону, не ту, что покинула когда-то, накануне войны. Теперь это был город теней, где больше не было моего отца, но где каждый закоулок, словно заговоренный, хранил память о нем. Будто ей мало было страданий, мать вздумала нанять человека, чтобы тот разузнал, что на самом деле случилось с ее мужем. У детектива на расследование ушел не один месяц, но ему удалось обнаружить лишь часы с треснувшим циферблатом, да узнать имя человека, который расстрелял отца во рву крепости Монтжуик. Его звали Фумеро, Хавьер Фумеро. Нам сообщили, что поначалу он (и не он один) служил наемным террористом-убийцей в Иберийской федерации анархистов, заигрывал с анархистами, коммунистами и фашистами, обманывая всех и предлагая свои услуги тому, кто больше заплатит, а в итоге, после падения Барселоны, переметнулся на сторону победителей и пошел работать в полицию. Теперь он стал знаменитым сыщиком, инспектором, удостоенным множества наград. О моем отце никто не вспоминал. Сам понимаешь, через несколько месяцев мать угасла. Врачи сказали, от сердца, и я думаю, на этот раз они не ошиблись. После смерти мамы я стала жить у дядюшки Густаво, единственного родственника, оставшегося у матери в Барселоне. Я его обожала, он всегда дарил мне книги, когда приходил к нам в гости. Все последние годы, собственно, он и был моей семьей, моим лучшим другом. Хотя со стороны дядюшка может казаться несколько заносчивым, душа у него золотая. Каждый вечер, пусть даже смертельно усталый, дядюшка мне читает, сколько может.

– Если хотите, я мог бы вам читать, – быстро произнес я просительным тоном и в ту же секунду раскаялся в своей дерзости, не сомневаясь, что Клара моим обществом будет тяготиться, если вообще мое предложение не покажется ей смешным.

– Спасибо, Даниель, – ответила она, – это было бы просто замечательно.

– В любое время.

Клара медленно кивнула пытаясь отыскать меня своей улыбкой.

– К сожалению, у меня нет того экземпляра «Красного дома», – сказала она. – Мсье Рокфор не пожелал с ним расстаться. Я могла бы попытаться пересказать тебе сюжет, однако это будет все равно что описывать собор как груду камней, которая увенчана шпилем.

– Уверен, у вас получится намного лучше, – пробормотал я.

Женщины обладают безошибочным чутьем и сразу распознают мужчину, который в них до смерти влюблен, тем более если упомянутый мужчина – малолетка, да еще и набитый дурак. Я обладал всеми необходимым качествами, чтобы Клара Барсело дала мне от ворот поворот, но предпочитал думать, будто ее слепота гарантирует мне некоторую безопасность, и что мое преступление, мое безоглядное и исполненное патетики преклонение перед женщиной, которая вдвое меня старше, умнее и выше, останется незамеченным. Я мучился вопросом, что она сумела во мне разглядеть, предлагая свою дружбу; возможно, она почувствовала во мне что-то близкое ей самой, ее одиночеству и ее утратам. В своих мальчишеских мечтах я всегда представлял нас как двух беглецов, спасающихся от жизни на книжном корешке, жаждущих затеряться в вымышленных мирах и взятых напрокат грезах.


Барсело вернулся со своей неизменной кошачьей улыбкой через два часа, которые промелькнули для меня словно две минуты. Он протянул мне книгу и подмигнул.

– Рассмотри ее хорошенько, фрикаделька, и не говори потом, что я твою книгу подменил.

– Я вам верю.

– Ну и дурак. Последней своей жертве, столь же доверчивой, как и ты (ею стал американский турист, убежденный, что фабаду[4] изобрел Хемингуэй во время празднования Сан-Фермина), я впаял «Фуэнте Овехуну» с автографом Лопе де Вега, сделанным шариковой авторучкой, так что держи ухо востро: в книжном деле ничему нельзя верить.

Когда мы снова оказались на улице Кануда, уже стало темнеть. Прохладный ветерок овевал город, и Барсело снял пиджак, чтобы накинуть его Кларе на плечи. Не видя в обозримом будущем более подходящей возможности, я как бы случайно обронил, что, если они не против, я мог бы завтра заглянуть к ним, чтобы почитать вслух главы из романа «Тени ветра». Барсело искоса взглянул на меня и сухо рассмеялся.

– Парень, уж больно ты шустрый, – процедил он, хотя в его тоне слышалось одобрение.

– Если вас это не устроит, я мог бы зайти в другой день…

– Слово за Кларой, – сказал букинист. – У нас в квартире уже живут шесть кошек и два какаду. Так что одной зверушкой больше, одной меньше…

– Тогда я жду тебя завтра около семи, – проговорила Клара, – Адрес знаешь?

5

В детстве одно время, может быть из-за того, что меня всегда окружали книги и книготорговцы, я хотел стать писателем и прожить жизнь, похожую на мелодраму. Побудительным мотивом к выбору литературной карьеры, если не считать волшебной легкости, с которой человек взирает на жизнь с высоты своих пяти лет, стало чудо мастерства и филигранности, выставленное в витрине магазина письменных принадлежностей на улице Ансельмо Клаве, что за зданием канцелярии военного коменданта. Предмет моего восхищения – черная авторучка, изукрашенная причудливыми узорами, – венчал витрину, словно драгоценный камень корону. Эта ручка, великолепная сама по себе, была к тому же воплощением барочного бреда из золота и серебра, а ее бесконечные грани сверкали, словно Александрийский маяк. Когда отец выводил меня на прогулку, я канючил, пока не уговаривал его свернуть к магазину. Отец говорил, что эта ручка, должно быть, принадлежала по меньшей мере императору. Втайне я считал, что из-под прекрасного пера могут выйти только самые достойные сочинения, от романов до энциклопедий, и письма такой силы и выразительности, что их не нужно будет отправлять по почте. Я наивно верил, что все написанное той ручкой может дойти куда угодно, вплоть до той непостижимой дали, куда, по словам отца, навсегда ушла моя мать.

Однажды мы решили зайти в магазин и расспросить о драгоценной ручке. Оказалось, что это истинный венец письменных принадлежностей – «Монблан Майн-стерштюк» из номерной серии – и раньше ручка принадлежала, так, по крайней мере, с важным видом утверждал приказчик, самому Виктору Гюго. Он сообщил, что именно этим золотым пером были выведены строчки «Отверженных».

– Это так же верно, как то, что источник Вичи Каталан[5] находится в Кальдасе, – заверил нас приказчик.

Вдобавок он сообщил нам, что сам купил ручку у коллекционера, прибывшего из Парижа, удостоверившись в ее подлинности.

– Какова же цена этого средоточия чудес, позвольте вас спросить? – поинтересовался отец.

Услышав цифру, он сделался бледным как полотно, но я был уже окончательно ослеплен. Приказчик, видимо приняв нас за ученых-физиков, стал нести какую-то ахинею о сплавах драгоценных металлов, ориентальных эмалях и революционной теории поршней и сообщающихся сосудов – познаниях, которые сумел соединить сумрачный тевтонский гений, дабы придать безупречное скольжение основному орудию графических технологий. К его чести должен сказать, что, хотя мы, скорее всего, с виду были голью перекатной, продавец позволил нам подержать ручку в руках и даже наполнил ее чернилами и протянул мне пергамент, чтобы я написал свое имя, приняв таким образом эстафету от Виктора Гюго. Затем он протер ручку тряпочкой, восстанавливая первоначальный блеск, и водрузил на прежнее место.

– Может, в другой раз? – пробормотал отец.

На улице он ласково объяснил мне, что мы не можем позволить себе таких расходов. Книжная лавка приносила ровно столько, сколько было необходимо, чтобы сводить концы с концами и оплачивать мое обучение в престижной школе. Перу великого Гюго придется подождать. Я ничего не сказал, но отец наверняка прочел на моем лице разочарование.

– Давай сделаем так, – предложил он. – Когда ты подрастешь и начнешь писать, мы вернемся сюда и купим ручку.

– А если ее уже купит кто-то другой?

– Эту ручку никто не купит, поверь мне. Ну а если и купит, мы закажем у дона Федерико такую же, у него золотые руки.

Дон Федерико, часовщик из нашего квартала, время от времени заходил к нам в магазин, и был, должно быть, самым любезным и обходительным человеком во всем Западном полушарии. Слух о его мастерстве распространился от квартала Рибера до рынка Нинот. Была у него и другая, менее лестная слава, касавшаяся его увлечения мускулистыми юношами из самых грубых люмпенов и склонности одеваться в накидки из перьев, как у звезды тридцатых годов Эстрельиты Кастро.

– А если у дона Федерико с перьями ничего не получится? – с обезоруживающим простодушием спросил я.

Мой отец изогнул бровь, очевидно, опасаясь, что дурная молва дошла до моих невинных ушей.

– Дон Федерико сведущ во всем немецком и способен, если надо, собрать «Фольксваген». К тому же неплохо было бы проверить, существовали ли во времена Гюго авторучки. Знаешь, сколько на свете пройдох?

Меня покоробил скептицизм отца. Сам я безоговорочно верил в легенду, хотя и не возражал против того, чтобы обладать лишь копией, которую мог бы изготовить дон Федерико. Ведь на то чтобы достичь высот Виктора Гюго, уйдут годы. Словно в утешение мне, как и предсказывал отец, ручку «Монблан» еще долго можно было видеть в витрине магазина, который мы, в свою очередь, регулярно по субботам посещали.

– Она все еще тут, – зачарованно говорил я.

– Тебя дожидается, – откликался отец. – Знает, что в один прекрасный день станет твоей и ты напишешь ею настоящий шедевр.

– Я хочу написать письмо. Маме. Чтобы она не чувствовала себя одиноко.

Отец не мигая посмотрел на меня:

– Но, Даниель, твоя мама не одинока. С нею Бог. И мы тоже, хоть и не можем ее видеть.

Ту же теорию излагал мне в школе отец Висенте, старый иезуит, который, ничтоже сумняшеся, мог объяснить любую загадку Вселенной – начиная с граммофона и кончая зубной болью – цитатами Евангелия от Матфея. Однако из уст моего отца она звучала так, что ей не поверили бы даже камни.

– А зачем она Богу?

– Не знаю. Если когда-нибудь мы с Ним встретимся, то непременно спросим об этом.

Со временем я отказался от идеи с письмом маме: практичнее будет начать с шедевра. За отсутствием ручки отец подарил мне карандаш марки «Стэдлер», номер два, которым я выводил каракули в своей тетради. Сюжет моей повести вращался вокруг некой загадочной ручки, случайно напоминавшей ту самую, из магазина. Она была заколдована. Точнее, в нее вселилась неприкаянная душа писателя, бывшего ее хозяина, который умер от голода и холода. Попав в руки одного начинающего литератора, она стала воплощать на бумаге последнее произведение прежнего владельца, которое он не завершил при жизни. Уже не помню, как возник этот замысел, могу лишь сказать, что больше никогда ничего подобного мне в голову не приходило. Попытки облечь этот замысел в слова завершились полным крахом. Отсутствие воображения вылилось в чахлый синтаксис, а полет моих метафор напоминал объявления о лечебных ваннах для ног, из тех, что расклеивают на трамвайных остановках. Я винил карандаш и жаждал обрести ручку, которая превратит меня в настоящего мастера. Отец следил за моими жалкими успехами со смешанным чувством гордости и обеспокоенности:

– Как продвигается работа над романом, Даниель?

– Не знаю. Думаю, будь у меня та ручка, все получалось бы совсем по-другому.

Отец со мной не соглашался и считал, что подобное предположение могло прийти в голову только желторотому сочинителю.

– Продолжай, и еще до того, как закончишь свой первый опус, я тебе ее куплю.

– Обещаешь?

Он отвечал своей неизменной улыбкой. К счастью для отца, мои литературные притязания вскоре исчезли, оказавшись пустой риторикой. Отчасти причиной тому стало открытие мира механических игрушек и прочих медных пустяков, которые можно было найти на рынке Лос Энкантес[6] по цене, не столь разорительной для нашего семейного бюджета. Ребенок в своих увлечениях подобен ветреному и капризному возлюбленному, и очень скоро меня стали интересовать только конструкторы и заводные кораблики. Я больше не просил, чтобы отец отвел меня посмотреть на ручку Гюго, да и сам он больше о ней не вспоминал. Те дни давно растаяли в прошлом, однако в моем сердце до сих пор живет образ отца – худощавого человека в сером костюме, сидевшем слишком свободно, и в поношенной шляпе, купленной за семь песет на улице Кондаль, человека, который не мог себе позволить подарить сыну волшебную ручку, которая была ему, в сущности, ни к чему, но на которую было столько упований. В тот вечер, когда я вернулся из Атенея, отец ждал меня в столовой со своим обычным выражением лица – смесью отчаяния и надежды.

– Я уже решил, что ты потерялся. Звонил Томас Агилар. Говорит, вы собирались встретиться. Ты что, забыл?

– Все из-за Барсело, он кого хочешь заговорит, – кивнул я. – Уж и не знал, как от него отделаться.

– Он хороший человек, но немного нудный. Наверное, ты проголодался. Мерседитас прислала нам супа, который приготовила для матери. Этой девушке цены нет.

Мы сели за стол, чтобы отведать подаяние Мерседитас, дочери нашей соседки с третьего этажа. Девушка слыла монашенкой и святой, но я-то раза два видел, как она обменивается страстными поцелуями с моряком с проворными руками, который время от времени провожал ее до подъезда.

– Что-то ты сегодня задумчив, – сказал отец, пытаясь начать разговор.

– Наверное, это от повышенной влажности, из-за нее мозги распухают. Так говорит Барсело.

– Тут что-то другое. Даниель, тебя что-то беспокоит?

– Нет, просто я думал.

– О чем?

– О войне.

Отец мрачно кивнул и хлебнул супа. Он был человеком сдержанным и, хотя жил прошлым, почти никогда не говорил о нем. Я вырос с убеждением, что неспешное течение послевоенного времени, весь этот мир безмолвия, нищеты и затаенной злобы так же естествен, как вода, льющаяся из крана, и что немая тоска, которая сочилась из стен израненного города, и есть проявление его подлинной души. Вот она, одна из коварных ловушек детства – необязательно что-то понимать, чтобы это чувствовать. И когда разум обретает способность осознавать происходящее, рана в сердце уже слишком глубока. Тем июньским вечером, шагая по Барселоне, погружавшейся в обманчивые сумерки, я не переставал прокручивать про себя рассказ Клары о пропавшем отце. В моем мире смерть была неким неведомым и непостижимым мановением длани судьбы, своего рода посыльным, который являлся и забирал матерей, нищих, девяностолетних соседей – наугад, будто речь шла об адской лотерее. Мысль о том, что смерть может брести рядом со мной по улице, иметь человеческое лицо, отравленное ненавистью сердце, носить полицейскую форму или плащ, может стоять в очереди на ночной киносеанс, развлекаться в барах и по утру водить детей на прогулку в городской парк, а вечерами расстреливать кого-то в застенках Монтжуика или погребать в общей могиле, забросав безымянное тело землей, не умещалась у меня в голове. Мне вдруг подумалось, что, возможно, тот мир из папье-маше, который я считал таким уютным, был не более чем декорацией. В те украденные у нас годы конец детства приходил не по расписанию, а когда вздумается, как поезда «Ренфе»[7].


Мы доели с хлебом суп, сваренный из обрезков, под навязчивое бормотание радиосериалов, которое сочилось сквозь окна, распахнутые на церковную площадь.

– И что дон Густаво?

– Я познакомился с его племянницей, Кларой.

– Со слепой? Говорят, она редкая красавица.

– Не знаю, не заметил.

– И хорошо.

– Я сказал, что мог бы завтра зайти к ним после уроков, чтобы почитать бедняжке вслух, она так одинока. Конечно, с твоего разрешения.

Отец украдкой поглядел на меня, словно пытаясь понять – то ли он постарел слишком рано, то ли я преждевременно повзрослел. Решив переменить тему, я задал вопрос, который волновал меня до глубины души:

– Скажи, это правда, что во время войны людей отправляли в Монтжуик и они оттуда уже не возвращались?

Отец съел еще ложку супа и внимательно посмотрел на меня. На его губах подрагивала улыбка.

– Кто тебе это сказал? Барсело?

– Нет, Томас Агилар, он в школе всякое рассказывает.

Отец снова кивнул:

– Во время войны порой случается то, чему трудно найти объяснение, Даниель. Даже мне не все бывает понятно. Иногда и не стоит докапываться до истины. – Я продолжал молча смотреть на него. – Перед смертью твоя мать просила меня никогда не говорить с тобой о войне, чтобы у тебя не осталось никаких воспоминаний о произошедшем.

Я не нашелся что ответить. Отец прищурил глаза, словно пытаясь что-то разглядеть в воздухе: тот прощальный взгляд или повисшую затем тишину, а может, мою мать, которая могла бы подтвердить его слова.

– Иногда я жалею, что послушался ее.

– Не имеет значения, папа…

– Нет, имеет, Даниель. После войны все имеет значение. Да, это правда, множество людей вошли в эту крепость и уже не вышли оттуда.

Наши взгляды на секунду встретились. Затем отец встал и удалился в свою комнату, унося с собой свою молчаливую боль. Я собрал тарелки и сложил их в маленькой мраморной раковине. Вернувшись в столовую, я погасил свет и сел в старое отцовское кресло. Шторы подрагивали, колеблемые дыханием улицы. Спать не хотелось, не хотелось даже делать попытку заснуть. Я подошел к открытому балкону и выглянул на улицу, привлеченный мерцанием фонарей. В темном пятне тени на мостовой угадывалась неподвижная фигура. Нервно подрагивавший янтарный огонек сигареты отражался в его глазах. Он был одет в темное, одна рука – в кармане куртки, в другой – зажата сигарета, окутывавшая легким облачком дыма контур его лица. Он молча смотрел на меня, и фонарь, светивший ему в спину, не позволял мне разглядеть его. Время от времени незнакомец неторопливо затягивался, неотрывно глядя мне в глаза. Когда соборный колокол пробил полночь, он легонько кивнул мне; я догадался, что он улыбается, хотя и не мог этого видеть. Я хотел ответить на его приветствие, но почему-то не мог пошевелиться. Он развернулся и пошел прочь, прихрамывая. Я едва ли придал бы значение появлению незнакомца в любой другой день. Когда его фигура скрылась в ночной дымке, я почувствовал, что у меня перехватило дыхание, а на лбу выступил холодный пот. Точно такая же сцена была описана в «Тени ветра». Главный герой романа каждый вечер выходил на балкон, и из полумрака на него смотрел неизвестный, затягиваясь сигаретой. Его лицо всегда оставалось в тени, и лишь глаза мерцали, словно угольки. Человек стоял, засунув одну руку в карман черного пиджака, а затем удалялся, прихрамывая. Тот, кого я только что видел, мог быть обычным полуночником, человеком без имени и лица. В романе Каракса этим незнакомцем был дьявол.

6

Глубокий сон и мечта о встрече с Кларой успокоили меня, и мне стало казаться, что ночное видение было простой случайностью. Возможно, неожиданная вспышка воспаленного воображения была предвестием быстрого роста, столь мною желанного, поскольку, по словам наших соседок по подъезду, я обещал превратиться в мужчину если не привлекательного, то, по крайней мере, приятного на вид. Ровно в семь, надев свой лучший костюм и источая аромат отцовского одеколона «Барон Денди», я стоял перед домом дона Густаво Барсело, исполненный решимости дебютировать в роли домашнего чтеца и завсегдатая салонов. Букинист и его племянница жили в роскошной квартире на Королевской площади. Служанка в переднике и чепце, напоминавшем шлем легионера, с театральным поклоном открыла мне дверь.

– Вы, должно быть, молодой господин Даниель, – сказала она. – Бернарда, к вашим услугам.

Бернарда говорила напыщенно, с акцентом, выдававшим в ней уроженку Касереса. Она устроила мне торжественную и обстоятельную экскурсию по резиденции Барсело. Квартира, занимавшая второй этаж, опоясывала все здание и представляла собой цепочку галерей, залов и коридоров. Мне, обитателю скромного жилища на улице Санта-Ана, она представилась миниатюрной копией Эскориала. Оказалось, что дон Густаво, кроме книг, первоизданий и прочих библиографических редкостей, коллекционировал статуи, картины и алтарные украшения, не говоря уж о бесчисленных образцах флоры и фауны. Я проследовал за Бернардой по галерее, а точнее, оранжерее, утопавшей в тропической зелени. Стекла рассеивали свет, золотистый благодаря частичкам воды и пыли, висевшим в воздухе. Где-то вздыхало фортепьяно, томительно обнажая нервные ноты. Бернарда пролагала путь, раздвигая заросли, орудуя грубыми руками портового грузчика, словно мачете. Я, стараясь не отставать, озирался по сторонам и насчитал с десяток кошек и пару огромных попугаев огненной расцветки – последних, пояснила служанка, Барсело нарек «Ортега» и «Гассет»[8]. Клара ожидала меня по другую сторону джунглей, в зале, окна которого выходили на площадь. Облаченная в невесомые одежды из ярко-голубой турецкой тафты, она, объект моих смутных желаний, играла на фортепьяно в потоке рассеянного света, бившего сквозь круглое окно. Клара играла плохо, сбиваясь на каждой второй ноте, но для меня звуки сливались в божественной гармонии, а сама она – ее неуловимое подрагивание губ, легкий наклон головы, прямая спина – казалась небесным видением. Я хотел было кашлянуть, чтобы дать знать о своем присутствии, но меня опередил запах «Барона Денди». Клара резко оборвала игру, и ее лицо осветила виноватая улыбка.

– На мгновение мне показалось, что это мой дядя, – сказала она. – Он запрещает мне играть Момпу[9]: говорит, то, что я с ним вытворяю, – святотатство.

Единственный Момпу, которого я знал, был худосочный, склонный к несварению желудка священник, преподававший нам физику и химию, и подобное совпадение показалось мне чудовищным, более того – невозможным.

– По-моему, ты играешь прекрасно, – заметил я.

– Если бы! Дядя, настоящий меломан, нанял учителя музыки, чтобы как-то со мной совладать, молодого многообещающего композитора. Его зовут Адриан Нери, он учился в Париже и Вене. Я тебя обязательно с ним познакомлю. Он сочиняет симфонию, которую исполнит Барселонский городской оркестр, потому что его дядя занимает там высокую должность. Он гений.

– Дядя или племянник?

– Даниель, не будь злюкой. Уверена, Адриан тебе очень понравится.

«Как летом снег», – подумал я.

– Хочешь перекусить? – предложила Клара. – Бернарда готовит печенье с корицей, от которого проходит икота.

Мы закусили на славу, мгновенно уничтожив все, что нам принесла Бернарда. Я не знал, как следует вести себя в подобных случаях и что делать дальше. Клара – казалось, она просто читала мои мысли – намекнула, что я могу, когда захочу, приступить к чтению «Тени ветра» и, если готов, должен начать с самых первых страниц. Подражая голосам национального радио, которые ежедневно, после полуденного «Ангелуса»[10], с образцовой торжественностью выдавали патриотические рулады, я принялся вновь читать роман, только на этот раз вслух. Мой голос, поначалу несколько напряженный, постепенно становился раскованнее, и вскоре я забыл, что читаю вслух, вновь захваченный повествованием, обнаруживая в тексте каденции и ритмы, сменявшие друг друга, словно музыкальные мотивы, распутывая загадки звуков и пауз, на которые в первый раз не обратил внимания. Новые детали, осколки образов и видений проступали сквозь строки подобно эскизу здания, набросанному под разными углами зрения. Я не умолкал в течение часа и прочел пять глав, когда услышал неумолимый бой многочисленных настенных часов, раздававшийся по всей квартире и напомнивший мне, что уже поздно. Закрыв книгу, я посмотрел на Клару. Она безмятежно улыбалась.

– Чем-то напоминает «Красный дом», но сюжет кажется менее мрачным.

– Подожди, – сказал я, – это лишь начало. Дальше будет хуже.

– Тебе пора, не так ли? – спросила Клара.

– Пожалуй что так. Я не то чтобы тороплюсь, но…

– Если у тебя нет других планов, приходи завтра, – предложила Клара. – Боюсь злоупотреблять твоим…

– Может, в шесть? – с готовностью откликнулся я. – Так у нас будет больше времени.

Встреча в фортепьянном зале квартиры на Королевской площади стала первой из многих в череде тех, что последовали в то лето 1945-го и последующие годы. Вскоре мои визиты к Барсело стали почти ежедневными, за исключением вторников и четвергов, когда Клара брала уроки у этого Адриана Нери. Я проводил в том доме долгие часы и со временем изучил каждую комнату, каждый закоулок и каждое растение в тропических зарослях дона Густаво. Чтение Тени ветра заняло недели две, но для нас не составило труда найти, чем заполнить последующие вечера. У Барсело была обширная библиотека, и, за неимением остальных романов Хулиана Каракса, мы проштудировали десятки книг других авторов, менее масштабных и более фривольных. Бывали вечера, когда мы почти не читали и посвящали все свое время беседам или выходили пройтись по площади, а то и до собора. Клара любила сидеть на скамейке под крытой галереей внутреннего двора, вслушиваясь в людской гул и улавливая звук шагов по мощеным переулкам. Она просила меня описывать фасады домов, людей, машины, магазины, фонари и витрины, которые попадались нам на пути. Иногда она брала меня под руку, и я вел ее по нашей и больше ничьей Барселоне, которую могли видеть только мы. Наш маршрут всегда заканчивался в кондитерской, на улице Петричоль, за чашкой сливок и сдобными булочками. Посетители порой переглядывались, а лукавые официанты не раз говорили мне о Кларе «твоя старшая сестра», но я пропускал мимо ушей все намеки и шутки. Иной раз, то ли из вредности, то ли из скрытой порочности, Клара делилась со мной столь необычными признаниями, что я не знал, как на них реагировать. Чаще всего она говорила о странном незнакомце, который подстерегал ее на улице, когда она бывала одна, и заговаривал с ней сухим, ломким голосом. Загадочный незнакомец, ни разу не назвавший себя, расспрашивал ее о доне Густаво и даже обо мне. Однажды он ласково провел рукой по ее шее. Эти признания были для меня мучительны. Клара рассказала, как однажды попросила таинственного преследователя разрешить ей изучить пальцами его лицо. Он промолчал, и его молчание она расценила как согласие. Однако стоило ей поднести руки к лицу незнакомца, как тот внезапно ее остановил, так что она едва успела к нему прикоснуться.

– Похоже, что на нем была кожаная маска, – утверждала она.

– Клара, ты все придумываешь.

Но она настаивала, что говорит правду, пока я наконец не сдался, терзаемый мыслью о незнакомце, который удостоился возможности прикоснуться к этой лебединой шее, а может, и не только к шее, в то время как мне вовсе не дозволялось выказывать обуревавшее меня желание. Если бы я был в состоянии спокойно размышлять, то, наверное, понял бы, что мое преклонение перед Кларой приносит одни страдания. Может, именно поэтому я все больше восхищался ею, следуя глупому людскому обычаю любить тех, кто причиняет боль. В то лето более всего мне неприятна была мысль о том, что настанет день, когда в школе вновь начнутся занятия, и у меня не будет возможности посвящать все свое время Кларе.


Бернарда, за суровым видом которой скрывалась сердобольная материнская натура, в конце концов полюбила меня настолько, что даже решила взять под свою опеку.

– У мальчика нет матери, – говорила она Барсело. – Мне так жаль бедняжку.

Бернарда приехала в Барселону сразу после войны, спасаясь бегством от нужды и собственного отца, который нещадно бил ее, обзывал дурой, свиньей и уродиной, а напившись, грубо домогался. Он оставлял девушку в покое, лишь когда она начинала рыдать от страха и при этом вопил, что дочь такая же безмозглая ханжа, как и ее мать. Барсело наткнулся на нее совершенно случайно – она торговала зеленью на рынке Борне – и, не раздумывая, предложил ей место прислуги в своем доме.

– Все как в «Пигмалионе», – провозгласил он. – Ты будешь моей Элизой, а я – твоим профессором Хиггинсом.

Бернарда, чьи литературные горизонты ограничивались «Воскресным листком», настороженно взглянула на него.

– Послушайте, я, может, девушка бедная и необразованная, но порядочная.

Барсело – не профессор Хиггинс и даже не Джордж Бернард Шоу, а потому он не сумел привить своей подопечной безупречные манеры дона Мануэля Асанья[11], но тем не менее ему удалось пообтесать Бернарду, обучив ее речи и манерам барышни из провинции. Ей было тогда двадцать восемь, но она казалась мне лет на десять старше, возможно из-за выражения глаз. Бернарда была набожна и до самозабвения поклонялась Богоматери Лурдской. Ежедневно в восемь утра она приходила на службу в часовню Пресвятой Девы Марии, а исповедовалась не менее трех раз в неделю. Дон Густаво, считавший себя агностиком (что, по мнению Бернарды, было признаком легочной болезни вроде астмы, которой болеют только знатные господа), полагал, что даже элементарный математический подсчет опровергает всякую возможность для служанки столько согрешить, чтобы хватило на такое количество исповедей.

– Да ты же мухи в жизни не обидела, – раздраженно говорил он. – А люди, которые во всем видят грех, – душевнобольные и, если уж говорить откровенно, страдают заболеванием кишок. Главное свойство иберийского богомольца – хронический запор.

Слыша подобное богохульство, Бернарда крестилась по пять раз, а ночью читала на одну молитву больше за спасение души сеньора Барсело, у которого доброе сердце, но который слишком много читает, и от этого у него загнили мозги, совсем как у Дон Кихота. Время от времени у Бернарды появлялись женихи, которые ее поколачивали, вытягивали жалкие накопления, отложенные на сберкнижку, и рано или поздно бросали. Каждый раз, когда случалась подобная драма, Бернарда запиралась в своей комнате в самой глубине квартиры и несколько дней лила слезы, грозясь отравиться хлоркой или крысиным ядом. Барсело, исчерпав все свое красноречие, всерьез пугался, вызывал дежурного слесаря, чтобы взломать дверь, и своего домашнего врача, чтобы тот вколол ей лошадиную дозу транквилизаторов. Когда через два дня бедняжка просыпалась, дон Густаво покупал ей розы, конфеты, новое платье и вел на фильм с Кери Грантом[12], который, по словам Бернарды, был самым красивым мужчиной на свете после Хосе Антонио[13].

– Послушайте, говорят, что Кери Грант – голубой, – бормотала она, набив рот шоколадом. – Разве такое может быть?

– Глупости, – авторитетно заявлял Барсело. – Бездарности и неучи живут в состоянии вечной зависти.

– Как вы хорошо сказали, сеньор! Всем известно, что он учился в университете, в этом, как его, шербете.

– В Сорбонне, – ласково поправлял Барсело. Бернарду невозможно было не любить. Хоть никто ее об этом не просил, она готовила мне еду и починяла одежду. Она приводила в порядок мой гардероб, чистила мои ботинки, стригла мне волосы, покупала витамины и зубной порошок. Она даже подарила мне медальон с флакончиком святой воды, который ей привезла из самого Лурдеса сестра, жившая в Сан-Адриан-дель-Бесос. Иногда, старательно осматривая мою голову в поисках гнид и прочих паразитов, она вела со мной тихий разговор.

– Сеньорита Клара – лучшая на всем белом свете, и разрази меня гром, если я когда-нибудь скажу о ней дурное слово; но молодому сеньору не пристало слишком увлекаться ею. Надеюсь, вы меня понимаете.

– Не беспокойся, Бернарда, мы всего лишь друзья.

– Вот об этом я и говорю.

В подтверждение своих слов Бернарда далее рассказывала мне историю, услышанную по радио, про мальчика, который самым недостойным образом влюбился в свою учительницу и у которого в наказание выпали волосы и зубы, а лицо и руки покрылись позорным грибком вроде проказы, что метит всех развратников.

– Похоть – великое зло, – завершала свою речь Бернарда. – Это я точно говорю.

Дон Густаво, не упускавший возможности отпускать в мой адрес свои шуточки, благосклонно относился к моим чувствам к Кларе и к тому, что я добровольно всюду ее сопровождаю. Я приписывал подобную терпимость тому, что он не принимал меня всерьез. Временами он вновь подступался ко мне с предложением за крупную сумму продать ему книгу Каракса. Барсело говорил, что обсудил вопрос со своими коллегами-букинистами, и все сошлись во мнении, что любая книга Каракса ценится отныне на вес золота, особенно во Франции. Я всякий раз отвечал отрицательно, а он в ответ лишь лукаво улыбался. Барсело дал мне связку ключей от своей квартиры, чтобы я мог входить и выходить независимо от того, были ли дома он сам или Бернарда. Мой отец относился к моему увлечению совсем по-другому. Со временем он перестал избегать разговоров, задевавших его за живое. Первым делом он стал выказывать явное недовольство моей дружбой с Кларой.

– Тебе следует общаться не с девушкой на выданье, а с ровесниками, скажем, с твоим другом Томасом Агиларом, которого ты совсем забросил, а ведь он отличный парень.

– Какое значение имеет возраст, если нас связывает истинная дружба?

Более всего меня огорчало упоминание о Томасе, оно било прямо в точку. Я и вправду не виделся с ним уже несколько месяцев, хотя раньше мы были неразлучны. Отец смотрел на меня с осуждением,

– Даниель, ты ничего не понимаешь в женщинах; она играет с тобой, как кошка с мышкой.

– Ты сам не знаешь женщин, – отвечал я с обидой, – тем более Клару.

Наши разговоры на эту тему в основном ограничивались взаимными упреками и обиженными взглядами. Когда не был в школе или у Клары, все свободное время я помогал отцу в лавке, разбирая в подсобке книги, разнося заказы и обслуживая постоянных клиентов. Отец упрекал меня в том, что работа не занимает мои ум и сердце. Я же отвечал, что провожу все время в лавке и не понимаю, на что он сетует. По ночам, тщетно пытаясь заснуть, я вспоминал тот мирок, который мы с ним создали для себя после смерти матери, ручку Виктора Гюго и латунные паровозики. В моей памяти то было время покоя и грусти; реальность, которая начала постепенно испаряться и таять с того раннего утра, когда отец отвел меня на Кладбище Забытых Книг. В один прекрасный день, узнав, что я подарил книгу Каракса Кларе, отец пришел в бешенство.

– Ты меня разочаровал, Даниель, – еле сдерживаясь, сказал он. – Когда я отвел тебя в это секретное место, я сказал, что книга, которую ты выберешь, будет особенной и что ты должен будешь опекать ее и нести за нее ответственность.

– Но, папа, мне было десять лет, это были детские игры.

Отец посмотрел на меня так, словно я вонзил ему в грудь кинжал.

– А теперь тебе четырнадцать, но ты не просто остаешься ребенком, ты ребенок, который считает себя мужчиной. В твоей жизни, Даниель, будет много неприятностей. И долго их ждать не придется.

Мне тогда хотелось думать, что отец просто переживает из-за того, что я провожу слишком много времени у Барсело. Букинист и его племянница жили в мире роскоши, о которой он не мог и мечтать. Мне казалось, отца тревожит, что служанка дона Густаво относится ко мне так, словно она моя мать, и ему обидно, что я позволяю кому-то претендовать на эту роль. Иногда, когда я паковал в подсобке книги или надписывал бандероли, я слышал, как кто-нибудь из посетителей в шутку говорил отцу:

– Семпере, вам бы найти себе женщину, сейчас много миловидных вдовушек в полном соку, понимаете? Хорошая подружка, старина, вносит в жизнь порядок, да и убавляет лет двадцать. Подумать только, всего-то пара сисек…

Отец обычно ничего не говорил в ответ, зато мне эти речи с каждым разом казались все более разумными. Как-то за ужином – к тому времени совместная трапеза превратилась у нас в молчаливое, упорное противостояние – я поднял эту тему. Мне казалось, что, если такой разговор заведу именно я, отцу будет проще говорить на эту тему. У него была приятная наружность, он был аккуратен, и я знал, что многие женщины из нашего квартала поглядывали на него.

– Ты легко нашел себе замену матери, – с горечью сказал он в ответ. – Но для меня это невозможно, и я ничего не собираюсь делать, чтобы что-то изменить.

Со временем намеки отца, Бернарды и самого Барсело на мои чувства к Кларе заставили меня задуматься. В глубине души я понимал: я зашел в тупик, у меня нет никакой надежды, что Клара перестанет видеть во мне мальчика, который на десять лет ее моложе. Меня все больше волновало ее присутствие, прикосновение ее нервных пальцев, хрупкий локоть, за который я придерживал ее во время наших прогулок. Настал момент, когда, стоило мне к ней приблизиться, и я стал ощущать чуть ли не физическую боль. Мое состояние заметили все, и в первую очередь сама Клара.

– Даниель, нам надо поговорить, – стала говорить мне она. – Должно быть, я неправильно вела себя с тобой…

Я не давал ей закончить фразу и под любым предлогом выходил из комнаты. Бывали дни, когда мне казалось, что я вступил в безнадежное и отчаянное противоборство с календарем. Я опасался, что мой призрачный мир, центром которого была Клара, может вот-вот рухнуть. Но мне и в голову не приходило, что это только начало.

ОТВЕРЖЕННЫЕ

1950—1952

7

В день моего шестнадцатилетия я задумал такую глупость, подобная которой ни разу не приходила мне в голову на моем коротком веку. На свой страх и риск я решил устроить праздничный ужин, пригласив Барсело, Бернарду и Клару. Отец не одобрил моего плана.

– Это мой день рождения, – с юношеской жестокостью возразил я. – Я тружусь на тебя все прочие дни в году. Хоть раз сделай по-моему.

– Поступай как знаешь. Предшествующие месяцы моей дружбы с Кларой были особенно странными. Я уже почти для нее не читал. Клара под любыми предлогами старалась не оставаться со мной наедине. Всякий раз, когда я приходил, у нее сидел Барсело, притворявшийся, будто читает газету, или невесть откуда появлялась суетливая Бернарда, бросавшая на меня косые взгляды. Иногда Кларе составляли компанию одна или несколько ее подруг. Про себя я называл их Сестры-Пустоцветы. Отмеченные печатью неизбывной девственной скромности, с требником в руках и полицейской неподкупностью во взоре, они патрулировали пространство вокруг Клары, ясно давая мне понять, что я здесь лишний, что само мое присутствие оскорбляет Клару и весь белый свет. Но неприятнее всех был маэстро Нери, со своей злополучной неоконченной симфонией, Это был расфуфыренный тип, законченный фат и пшют, стремившийся походить на Моцарта, но из-за пристрастия к брильянтину больше напоминавший мне Карлоса Гарделя[14]. Если в нем и было что-то от гения, то разве только дурной характер. Он беззастенчиво стелился перед доном Густаво и флиртовал на кухне с Бернардой, заставляя ее хихикать, одаряя дурацкими пакетиками засахаренного миндаля и щипая за задницу. Короче, я его смертельно ненавидел. Неприязнь была взаимной. Нери носился со своими партитурами, высоко задирая нос, глядя на меня как на приблудного щенка и всячески противясь моему присутствию.

Мальчик, не пора ли тебе сесть за уроки?

– А вам, маэстро, не пора ли закончить симфонию?

В конце концов я перед всеми ними пасовал и уходил, побежденный, с опущенной головой, жалея, что не обладаю острым языком дона Густаво, чтобы поставить на место этого зазнайку.


В день моего рождения отец зашел в пекарню на углу нашей улицы и купил самый лучший торт. Он молча накрыл на стол, выложив серебряные приборы и поставив парадный сервиз. Зажег свечи и приготовил на ужин самые мои любимые, как он считал, блюда. Весь вечер мы и словом не перекинулись. Когда стемнело, отец удалился к себе, облачился в свой лучший костюм и вернулся с обернутым в блестящую бумагу свертком, который положил на столик в гостиной. Это был подарок. Он сел за стол, налил себе бокал белого вина и стал ждать. В моем приглашении было указано, что ужин состоится в восемь тридцать. В девять тридцать мы все еще ждали. Отец с грустью смотрел на меня и молчал. Я весь кипел от злости.

– Ну что, доволен? – спросил я. – Ты этого хотел?

– Нет.

Еще через полчаса появилась Бернарда с посланием от сеньориты Клары и скорбным выражением лица. Последняя желала мне всего самого наилучшего и сожалела, что не сможет прийти на мой праздничный ужин. Сеньору Барсело пришлось на несколько дней по делам отлучиться, и Клара была вынуждена перенести на этот час свои занятия с маэстро Нери. Сама же Бернарда также не могла принять участие в праздничной трапезе и забежала лишь на минутку.

– Клара не может прийти из-за урока музыки? – еле вымолвил я.

Бернарда опустила глаза. Она едва не расплакалась, вручая мне маленький сверток со своим подарком, и расцеловала меня в обе щеки.

– Если не понравится, можно обменять, – сказала она.

Но я не смог заставить себя даже из вежливости развернуть ее подарок. Я остался наедине с отцом, перед парадным сервизом, столовым серебром и тающими в тишине свечами.

– Мне жаль, Даниель, – произнес отец, Я молча кивнул и пожал плечами.

– Не хочешь посмотреть, что я тебе подарил? – спросил он.

В ответ я встал и, уходя, оглушительно хлопнул дверью. Слетев по ступенькам, еле сдерживаясь, чтобы не заплакать от досады, я вышел на пустынную улицу, залитую голубоватым светом. Было холодно. Сердце мое наполнилось ядом, взгляд дрожал. Я шел куда глаза глядят, не удостоив внимания незнакомца, застывшего у Пуэрта-дель-Анхель и наблюдавшего за мной. На нем был все тот же темный костюм, правую руку он все так же держал в кармане пиджака. В глазах его сверкало и множилось отражение огонька сигареты. Слегка прихрамывая, он последовал за мной.

Больше часа, не разбирая дороги, я метался по улицам, пока не оказался у памятника Колумбу. Перейдя площадь, я сел на одну из ступенек набережной, сбегавших вниз, в темную воду у причала для прогулочных катеров. Кто-то устроил здесь вечеринку – из гавани, где временами вспыхивали яркие огни, доносились музыка и смех. Я вспомнил, как мы с отцом доходили на катере до самого края волнореза. Оттуда немного было видно кладбище на горе Монтжуик – теряющийся за горизонтом город мертвых. Иногда, глядя в сторону кладбища, я махал рукой, веря, что мама все еще там и что она видит меня. Отец повторял мой жест. Уже несколько лет мы не совершали таких прогулок, хотя я знал, что изредка отец выходит в море на катере один.

– Подходящий вечер для терзаний, верно, Даниель? – произнес голос из густой тени. – Закуришь?

Я рывком вскочил на ноги, тело пронзил внезапный холод. Чья-то рука протягивала мне из темноты сигарету.

– Кто вы?

Незнакомец несколько приблизился ко мне из темноты, но лицо его по-прежнему было скрыто. От его сигареты поднимался голубой дымок. Я сразу узнал темный костюм и руку, прятавшуюся в кармане пиджака. Глаза его посверкивали, как стеклянные бусины четок.

– Друг, – ответил он, – во всяком случае надеюсь им стать. Так что, сигаретку?

– Я не курю.

– И правильно. Жаль, но мне больше нечего тебе предложить, Даниель.

Его голос был сыпучим, как песок, и звучал болезненно. Слова он произносил слабо и невнятно, как на пластинках на семьдесят восемь оборотов в минуту, которые коллекционировал Барсело.

– Откуда вам известно мое имя?

– Я много чего о тебе знаю. Тем более имя.

– Что еще вы знаете?

– Я мог бы вогнать тебя в краску, но у меня нет ни времени, ни желания. Довольно того, что у тебя есть нечто меня интересующее. И я готов за это неплохо заплатить.

– Мне кажется, вы ошиблись.

– Нет, я никогда не ошибаюсь в людях. В чем-то другом да, но не в людях. Сколько ты хочешь за нее?

– За что?

– За «Тень ветра».

– Почему вы думаете, что у меня есть эта книга?

– Это не обсуждается, Даниель. Вопрос только в цене. Я давно знаю, что книга у тебя. Люди говорят. А я слушаю.

– Что ж, значит, вы ослышались. У меня этой книги нет. Но даже если бы была, она не продается.

– Твое бескорыстие просто восхитительно, особенно в наше время угодников и блюдолизов, но со мной не стоит ломать комедию. Скажи, сколько. Тысячу дуро? Деньги для меня ничего не значат. Цену назначаешь ты.

– Я же сказал: она не продается и у меня ее нет, – ответил я. – Вот видите, вы ошиблись.

Незнакомец какое-то время молчал, неподвижный, окутанный голубым дымком сигареты, которая, казалось, никогда не истлеет до конца. Я заметил, что от нее исходил запах не табака, а горелой бумаги. Хорошей бумаги, книжной.

– Возможно, это ты сейчас ошибся, – холодно заметил он.

– Вы мне угрожаете?

– Не исключено.

Я сглотнул. Несмотря на всю мою браваду, этот тип здорово меня напугал.

– А могу я узнать, почему она вас так интересует?

– Это мое дело.

– И мое тоже, раз вы угрожаете и требуете, чтобы я продал вам книгу, которой у меня нет.

– Ты мне нравишься, Даниель. Ты смел и, кажется, неглуп. Тысяча дуро. На них ты сможешь купить очень много книг. Хороших книг, а не тот мусор, который ты так ревностно хранишь. Ну давай, тысяча дуро – и останемся лучшими друзьями.

– Мы с вами не друзья.

– Да нет, друзья, просто ты этого еще не понял. Я не виню тебя, ведь столько забот… Взять хоть твою подругу Клару. Из-за такой женщины кто угодно голову потеряет.

При упоминании о Кларе у меня кровь застыла в жилах.

– Что вы знаете о Кларе?

– Осмелюсь утверждать, что гораздо больше, чем ты, и для тебя было бы благом забыть ее. Но ты не забудешь, я знаю. Мне тоже когда-то было шестнадцать…

Меня вдруг осенила страшная догадка: этот человек и был тем самым незнакомцем, что, не представившись, донимал Клару вопросами на улице. Он существовал на самом деле. Клара не лгала. Тип шагнул мне навстречу. Я отступил. Никогда в жизни мне еще не было так страшно.

– Лучше, чтоб вы знали, у Клары книги нет. И не смейте больше к ней прикасаться.

– Твоя подруга мне безразлична, Даниель, и когда-нибудь ты разделишь это чувство. Мне нужна только книга. И я предпочел бы получить ее по-хорошему, так, чтобы никто не пострадал. Я ясно выражаюсь?

За неимением лучшего, я принялся лгать, как последний плут:

– Книга у некоего Адриана Нери. Музыканта. Думаю, вы слышали о нем.

– Нет, не слышал, и это худшее, что можно сказать о музыканте. Надеюсь, ты этого Адриана Нери не выдумал?

– Если бы…

– Тогда, раз уж вы с ним столь добрые друзья, тебе стоило бы убедить его вернуть книгу. Подобные вещи между приятелями решаются без проблем. Или ты предпочитаешь, чтобы я попросил об этом твою подругу Клару?

Я отрицательно мотнул головой.

– Ладно, поговорю с Нери, но не думаю, что он ее мне вернет, да, может, у него ее уже и нет, – импровизировал я. – Вам-то она зачем? Только не говорите, что хотите ее прочесть.

– Нет. Я знаю ее наизусть.

– Вы коллекционер?

– Да, что-то вроде того.

– А у вас есть другие книги Каракса?

– Были, когда-то… Хулиан Каракс – моя специальность, Даниель. Я ищу его книги по всему свету.

– И что же вы делаете с ними, если не читаете? Незнакомец издал глухой, булькающий звук. Мне потребовалось несколько секунд, прежде чем я понял, что он смеется.

– Единственное, что можно с ними сделать… – последовал ответ.

Он достал из кармана коробок спичек. Вынул одну и зажег. Пламя впервые осветило его. Моя душа заледенела. У этого типа не было ни носа, ни губ, ни век. Вместо лица у него была маска из черной, изборожденной шрамами кожи, которую обезобразил огонь. Та самая маска, о которой говорила Клара.

– Сжечь, – прошипел он после короткой паузы; в голосе и взгляде пылала ненависть.

Порыв ветра погасил спичку, и черты незнакомца снова поглотила тьма.

– Мы еще увидимся, Даниель. Я всегда помню лица, думаю, и ты отныне не забудешь, – медленно проговорил он. – Ради твоего же блага и блага твоей подруги, надеюсь, ты примешь верное решение и разберешься с этим сеньором Нери… что за шутовская фамилия! Я бы ему ни на грош не верил.

Не проронив более ни слова, незнакомец развернулся и направился к пристани – силуэт, испаряющийся в темноте, пронизанной его утробным смехом.

8

С моря, искря электричеством, надвигался полог туч. Я хотел было бежать от надвигающегося ливня, но слова незнакомца возымели свое действие. Лихорадило не только тело, в голове все смешалось. Я поднял взгляд и увидел, как сквозь тучи потоками темной крови проливается гроза, погасив луну и бросая сумрачную пелену на крыши и фасады домов. Я пытался ускорить шаг, но тревога подточила меня изнутри, так что, преследуемый дождем, я шел, еле переставляя налившиеся свинцом ноги. Укрылся я под навесом газетного ларька, пытаясь привести мысли в порядок и решить, что делать дальше. Рядом, рыча, как устремившийся к гавани дракон, грянул оглушительный раскат грома, и земля всколыхнулась у меня под ногами. Несколько секунд спустя уличное освещение, рисующее в полумраке очертания фасадов и окон, стало постепенно меркнуть. Над превратившимися в сплошную лужу тротуарами перемигивались фонари и гасли, как свечи на ветру. На улицах не было ни души, и чернота внезапного затмения изливалась зловонным дыханием из водосливов, стекая в канализацию. Ночь стала глухой и непроницаемой, дождь – саваном, сотканным из испарений. «Из-за такой женщины кто угодно голову потеряет…» Я бросился бежать вверх по улице Рамблас, с одной лишь мыслью: Клара.

Бернарда сказала, что Барсело уехал из города по делам. У нее выходной, значит, эту ночь, как обычно, она проведет в Сан-Адриан-дель-Бесос, у своих тетки и кузин. А Клара оставлена одна в лабиринте комнат на Королевской площади на милость того типа без лица, что угрожал мне, и неизвестно, что у него на уме. Поспешая под проливным дождем к Королевской площади, я не мог отделаться от мысли, что, подарив Кларе книгу Каракса, подставил ее под удар. До площади я добрался, промокнув до костей, и поспешил укрыться под аркадой на улице Фернандо. Мне показалось, будто у меня за спиной маячит тень какого-то бродяги. Дверь подъезда была заперта. В связке ключей я отыскал те, что передал мне дон Густаво. У меня всегда при себе были ключи от магазина, квартиры на улице Санта-Ана и дверей Барсело. Один из бродяг подошел ко мне, бормоча что-то насчет позволения переночевать в подъезде. Я захлопнул дверь прежде, чем он успел договорить.


На лестнице было темно, как в бездонном колодце. Отблески молний проникали сквозь щели над входом и разбивались о края ступенек. Я на ощупь двинулся вперед, пока не наткнулся на первую ступеньку. Вцепившись в перила, стал медленно подниматься. Вскоре ступени сменились ровной поверхностью, и я понял, что добрался до площадки второго этажа. Провел рукой по враждебным, холодным мраморным стенам, наткнулся на очертания дубовой двери и металлических засовов, нашел замочную скважину и на ощупь вставил ключ. Когда дверь распахнулась, меня ослепила полоса голубоватого света, а моей кожи ласково коснулся теплый воздух. Комната Бернарды была в самом конце квартиры, рядом с кухней. Сначала я направился туда, хотя и был уверен, что служанки нет дома. Постучав в ее дверь согнутым пальцем и не получив ответа, позволил себе войти. Это была скромная комнатка с большой кроватью, платяным шкафом мореного дерева с мутными зеркалами на дверцах и комодом, на котором у Бернарды было расставлено и разложено столько фигурок святых и богородиц, а также церковных картинок, что впору было бы открыть домашний храм. Я вышел, притворив дверь, а когда обернулся, у меня чуть сердце не остановилось при виде дюжины бирюзовых глаз с алым отливом, уставившихся на меня из глубины коридора. Коты Барсело слишком хорошо меня знали, а потому терпели мое присутствие. Они окружили меня, негромко мяуча, и, убедившись, что моя насквозь промокшая одежда не подарит им желанного тепла, с полным безразличием удалились.

Комната Клары располагалась в другом конце квартиры, рядом с библиотекой и музыкальным салоном. Еле слышная поступь котов сопровождала меня по всему коридору. В перемежающемся вспышками грозы полумраке квартира Барсело казалась зловещей пещерой, совсем не похожей на ту, что я привык считать своим вторым домом. Я вернулся в ту часть квартиры, окна которой выходили на площадь. Передо мной была оранжерея Барсело – непроходимая стена зелени. Я углубился в гущу листьев и ветвей. В какое-то мгновение я вдруг подумал, что если незнакомец без лица проникнет в квартиру, ему, наверное, не найти лучшего укрытия. Мне даже стал мерещиться запах горелой бумаги, но обоняние подсказывало, что это всего лишь табачный дым. Меня охватила паника. В этом доме никто не курил, а трубка Барсело, всегда потухшая, была чистым атрибутом.

Я прошел в музыкальный салон, и отблеск молнии высветил кольца дыма, что парили в воздухе, подобно гирляндам пара. Рядом с входом в галереею зияла широкая улыбка рояля. Я пересек салон и подошел к двери в библиотеку. Она была закрыта, Я открыл ее, и мягкий свет стоящих полукругом стеллажей, любовно заполненных истинным книжником, тепло приветствовал меня. Стены здесь были овальными, а между ними стояли два плетеных кресла. Клара хранила книгу Каракса на одной из застекленных полок у входа. Я на цыпочках направился туда. Мой план состоял в том, чтобы найти книгу, незаметно забрать ее, отдать этому психу и забыть о ней навсегда. Никто, кроме меня, не заметит, что она исчезла. Книга Хулиана Каракса, как обычно, ожидала меня на своем прежнем месте, чуть выдвинув вперед корешок. Я взял ее и прижал к груди, будто обнимал старого друга, которого готовился предать. «Иуда», – подумал я. Уйти отсюда надо так, чтобы Клара не заподозрила, что я был здесь. Мне нужно было унести книгу и исчезнуть из жизни Клары Барсело навсегда. Легким шагом я покинул библиотеку. В конце коридора виднелась дверь в комнату Клары. Я представил ее лежащей на постели во власти сна. Вообразил, как мои пальцы ласкают ее шею, скользят по телу… о котором я не имел ни малейшего представления. Я повернулся, готовый решительно распрощаться с шестью годами напрасных иллюзий, но прежде чем успел дойти до музыкального салона, что-то меня остановило. Голос за дверью, у меня за спиной. Грудной глубокий голос, шепчущий и смеющийся. В комнате Клары. Я осторожно подкрался к двери. Взялся за ручку. Мои пальцы дрожали. Я опоздал. Я с трудом сглотнул и открыл дверь.

9

Нагое тело Клары покоилось на белоснежных простынях, блестевших, как мокрый шелк. Руки маэстро Нери скользили по ее губам, шее, груди. Взор ее невидящих глаз вознесся к потолку, вздрагивая от возвратно-поступательных движений, с помощью которых учитель музыки проник меж ее бледных, содрогающихся бедер. Те же пальцы, что изучали мое лицо шесть лет назад в сумерках Атенея, впились теперь в блестящие от пота ягодицы маэстро, направляя его движения внутрь себя с животной, отчаянной страстью. Я почувствовал, что задыхаюсь. Должно быть, парализованный увиденным, я стоял там с полминуты, пока взгляд Нери, вначале недоуменный, затем вспыхнувший гневом, отметил наконец мое присутствие. Все еще задыхаясь, не в силах произнести ни слова, он остановился. Не понимая, что происходит, Клара не отпускала его, прижалась к нему, лизнула его шею.

– В чем дело? – простонала она. – Почему ты остановился?

Глаза Адриана Нери пылали яростью.

– Так, ничего страшного, – пробормотал он. – Сейчас вернусь.

Нери встал и, сжимая кулаки, попер на меня, как танк. Но я его не замечал. Я не мог оторвать глаз от Клары, заливавшейся потом, бездыханной, от ее проступающих сквозь кожу ребер и с вожделением вздымающейся груди. Учитель музыки схватил меня за горло и поволок вон из комнаты. Мои ноги едва касались пола, и, как я ни старался, мне не удалось освободиться от хватки Нери, тащившего меня, словно тюк с тряпьем, через оранжерею.

– Я из тебя всю душу вытрясу, негодяй, – цедил он сквозь зубы.

Он доволок меня до входной двери, открыл ее и с силой вышвырнул на площадку. Книга Каракса выпала из моих рук. Он поднял ее и злобно бросил мне в лицо.

– Если я тебя здесь еще раз увижу или узнаю, что ты посмел подойти к Кларе на улице, клянусь, изувечу, как бог черепаху, и упрячу в больницу для калек, и мне плевать, сколько тебе лет, – холодно бросил он. – Ясно?

Я с трудом поднялся на ноги и обнаружил, что, пока я сопротивлялся, Нери нанес серьезный урон моему пиджаку и моей гордости.

– Как ты вошел?

Я не ответил. Нери вздохнул, качая головой.

– Ну же, давай ключи, – сдерживая ярость, процедил Нери.

– Какие ключи?

От его пощечины я упал. Когда я встал, мой рот наполнился кровью, в левом ухе звенело, и звон этот сверлил мне мозг, как полицейский свисток. Я ощупал лицо – губы были рассечены и горели. На безымянном пальце учителя музыки блестел окровавленный перстень с печаткой.

– Сказано тебе, гони ключи.

– Идите в задницу, – сплюнул я кровь.

Я не успел увидеть, как он вновь нанес удар. Почувствовал только, как кузнечный молот в клочья разорвал мне желудок. Я сложился пополам и стоял, бездыханный, как сломанная марионетка, качаясь, у стены. Нери рывком поднял меня за волосы и шарил по моим карманам, пока не нашел ключи. Я сполз на пол, держась за живот и всхлипывая, то ли от боли, то ли от злости.

– Передайте Кларе, что…

Он захлопнул дверь перед самым моим носом, и я остался в полной темноте. Я на ощупь поискал в потемках книгу. Нашел, сжал в руке и пополз по ступенькам вниз, задыхаясь, придерживаясь за стены. На улицу я вышел, сплевывая кровь и хрипло дыша. От холода и ветра промокшая одежда колюче облепила тело. Разбитые губы горели.

– С вами все в порядке? – спросил голос из темноты.

Это был бродяга, которому я совсем недавно отказал в помощи. Я кивнул, стыдливо избегая его взгляда. И пошел вперед.

– Подождите немного, пусть хотя бы дождь утихнет, – предложил бродяга.

Он взял меня за руку и отвел в укромный уголок под аркадой, где хранил какой-то тюк и суму со старой грязной одеждой.

– У меня есть немного вина. Неплохого. Хлебните чуток. Поможет согреться. И дезинфицировать надо…

Я отхлебнул из протянутой бутылки. На вкус это было дизельное топливо, приправленное уксусом, но его тепло успокоило желудок и нервы. Несколько капель попало на разбитые губы, и я увидел небо в алмазах, среди самой черной ночи в моей жизни.

– Неплохо, а? – улыбнулся бродяга. – Ну, еще глоточек, оно и мертвого поднимет.

– Нет, спасибо. Давайте теперь вы, – пробормотал я.

Бродяга надолго присосался к горлышку. Я внимательно за ним наблюдал. Он походил на мелкого министерского бухгалтера, проходившего лет пятнадцать в одном и том же костюме. Он протянул мне руку, и я ее пожал.

– Фермин Ромеро де Торрес, госслужащий в отставке. Очень рад знакомству.

– Даниель Семпере, круглый дурак. Мне тоже приятно.

– Вы к себе несправедливы. В такие ночи, как эта, все кажется хуже, чем есть на самом деле. Вот гляньте хоть на меня: я прирожденный оптимист. Ни секунды не сомневаюсь, что дни режима сочтены. По всем признакам, вот-вот нагрянут американцы, Франко отправят торговать лимонадом в Мелилью[15]. А я верну себе место, репутацию и поруганную честь.

– А чем вы занимались?

– Разведка. Высококлассный шпионаж, – сказал Фермин Ромеро де Торрес. – Скажу только, что был человеком Масиа[16] в Гаване.

Я понимающе кивнул. Еще один псих. Барселонской ночью их притягивает друг к другу. Как и придурков вроде меня.

– Слушайте, не нравится мне ваша рана. Здорово вас отделали, а?

Я прикоснулся к губам. Они еще кровоточили.

– Из-за юбки, поди? – полюбопытствовал он. – Оно того не стоило. Женщины этой страны – а я повидал мир и знаю, что говорю – лицемерны и фригидны. Точно. Вот помню я одну мулаточку на Кубе… Знаете, другой мир. Совсем другой мир. Эта карибская сучка прижимается к тебе всем телом, извиваясь под местные ритмы, и шепчет на ухо: «Эй, папаша, сделай так, чтобы мне было пррриятно», – и настоящий мужик, у которого кровь кипит… а, да что там говорить…

Мне показалось, что Фермин Ромеро де Торрес, или как там его на самом деле звали, нуждался в душеспасительной, ни к чему не обязывающей беседе едва ли не больше, чем в горячем душе, тарелке чечевицы с копченой колбасой и смене белья. Какое-то время я ему кивал, дожидаясь, пока утихнет боль. Мне это не стоило большого труда, поскольку ему и надо-то было только чтобы кто-нибудь вовремя поддакнул и сделал вид, будто его слушает. Бродяга уже начал посвящать меня в подробности тайного плана похищения доньи Кармен Поло де Франко[17], когда я увидел, что дождь немного утих, а гроза медленно отступает на север.

– Ну, мне пора, – пробормотал я, пытаясь подняться.

Фермин Ромеро де Торрес грустно кивнул и помог мне встать, стряхивая несуществующую пыль с моей мокрой одежды.

– Что ж, в другой раз, – смирившись, вздохнул он. – Иногда язык мой – враг мой. Начинаю говорить, и… слушайте, это, ну, насчет похищения, ведь это между нами, а?

– Не волнуйтесь. Могила. И спасибо за вино.

Я направился к Рамблас. Уходя с площади, бросил прощальный взгляд на окна квартиры Барсело. Света в них по-прежнему не было, и по стеклам стекали последние слезы дождя. Я хотел бы возненавидеть Клару, но не мог. В самом деле, ненависть – дар, который обретаешь с годами.

Я поклялся себе, что больше никогда не увижу ее, не упомяну ее имени и не вспомню то время, что напрасно провел с ней рядом. По непонятной причине на меня снизошло умиротворение. Гнев, погнавший меня из дому, испарился. Но я боялся, что завтра он воротится и охватит меня с новой силой. Боялся, что ревность и стыд сведут меня с ума, когда детали нынешних ночных событий канут на дно моей души. До рассвета оставались считанные часы, а мне еще надо было кое-что сделать, для того чтобы с чистой совестью вернуться домой.


Передо мной зияла темная брешь улицы Арко-дель-Театро. В центре образовался черный ручей, медленно и плавно, словно похоронная процессия, двигавшийся к центру квартала Раваль. Я узнал старый деревянный портал и барочный фасад, к которому как-то на рассвете, шесть лет назад, привел меня отец. Я взбежал по ступенькам и укрылся от дождя под аркой портала, где пахло мочой и гниющим деревом. От Кладбища Забытых Книг несло мертвечиной сильнее, чем когда-либо. Я и не помнил, что дверным молотком тут служила медная голова чертенка. Я сгреб его за рога и трижды ударил. За дверью разнеслось гулкое эхо. Через какое-то время я снова постучал, теперь шесть раз, уже сильнее, так что даже стало больно руку. Прошло еще несколько минут, и я начал думать, что там никого нет. Присев на корточки, я достал из-под пиджака книгу Каракса, открыл ее и еще раз прочел ту первую фразу, что зачаровала меня много лет назад.


Тем летом все дни выдались дождливыми, и, хотя многие утверждали, что это кара Господня за то, что в селении рядом с церковью открыли игорный дом, я знал: это мой и только мой грех, ибо я научился лгать, а в ушах моих все еще звучали слова матери, сказанные на смертном одре: я никогда не любила человека, ставшего мне мужем, любила другого, о котором мне сказали, будто он погиб на войне; найди его и скажи, что я умерла, думая о нем, ведь он-то и есть твой отец.


Я улыбнулся, вспомнив ту первую ночь, когда я запоем читал роман. Захлопнув книгу, я хотел уже постучать в третий и последний раз, но прежде чем пальцы мои легли на головку молотка, двери приоткрылись ровно настолько, чтобы предъявить мне профиль хранителя, держащего масляную лампу.

– Доброй ночи, – проговорил я. – Вы – Исаак, верно?

Хранитель, не моргая, изучал меня. В свете лампы его угловатые черты казались янтарно-алыми, и я отметил его очевидное сходство с чертом на дверном молотке.

– Вы Семпере-сын, – сонным голосом пробормотал он.

– У вас превосходная память.

– А у вас отвратительная манера являться в самое неподходящее время. Вы в курсе, который час?

Его цепкий взгляд уже различил книгу у меня под пиджаком. Исаак вопросительно качнул головой. Я достал книгу и показал ему.

– Каракс, – сказал он. – В этом городе едва ли десяток человек знает, кто это, а книги его читали и того меньше.

– Один из этого десятка надумал сжечь книгу. И я не знаю лучшего места, чем это, чтобы ее спрятать.

– Тут кладбище, а не банковский сейф.

– Вот именно. Книгу надо похоронить, причем там, где ее никто не найдет.

Исаак осторожным взглядом окинул переулок. Затем чуть шире приоткрыл дверь и сделал мне знак войти. В огромной темной передней пахло сыростью и горелым воском. Откуда-то из глубины доносился звук нескончаемой капели. Исаак протянул мне лампу, чтобы я подержал ее, пока он извлекал из своих одежд связку ключей таких размеров, что ей мог бы позавидовать любой тюремщик. Не знаю, каким чудом он сразу нашел нужный ключ и вставил его в замок, закрытый стеклянным каркасом, передачами и зубчатыми колесиками напоминавший сошедшую с заводского конвейера музыкальную шкатулку. Одним поворотом кисти руки Исаак привел механизм в движение, он заскрипел; я увидел рычаги и кулачковые сочленения, скользящие в восхитительном техническом танце, затем металлические стержни выдвинулись во все стороны, как звездные лучи, и вошли в отверстия в стенах по периметру входной двери, накрепко замкнув ее.

– Куда там Испанскому банку… – пробормотал я, пораженный увиденным. – Похоже на что-то из Жюля Верна.

– Из Кафки, – поправил меня Исаак, забрав лампу и направляясь в темные недра дворца. – В тот день, когда вы наконец поймете, что книжное дело – это нечто вроде сообщества отверженных, и захотите узнать, как ограбить банк или создать его, что по сути одно и то же, приходите ко мне, и я вам кое-что объясню насчет замков.

Я следовал за ним по коридорам, узнавая путь благодаря фрескам с ангелами и химерами. Исаак высоко держал лампу, бросавшую дрожащий круг красноватого призрачного света. Он неспешно ковылял впереди, и его потрепанная фланелевая накидка походила на погребальную мантию. Мне пришло в голову, что этот персонаж, являвший собой нечто среднее между Хароном и александрийским библиотекарем, словно сошел со страниц романа Хулиана Каракса.

– Вам что-нибудь известно о Караксе? – спросил я. Исаак остановился в конце галереи и взглянул на меня равнодушно:

– Немногое. Только то, что мне рассказывали.

– Кто?

– Тот, кто хорошо его знал или думал, что знает. У меня дрогнуло сердце.

– Когда это было?

– О, я тогда еще причесывался. А вы, наверное, писали в пеленки и, как мне кажется, с тех пор не особенно повзрослели. Послушайте, что это с вами, вы весь дрожите? – вдруг спросил он.

– Промок насквозь, и потом здесь холодно…

– В следующий раз предупредите, я включу центральное отопление и устрою вам теплую встречу, цыпленок вы мой неоперившийся. Ну, идите за мной. Здесь, в моем кабинете, есть обогреватель и кое-какая одежонка, которую можно накинуть, пока ваша просохнет. Да и меркурохром с перекисью водорода вам не помешают, а то физиономия у вас такая, будто вы только что из участка на Виа Лаетана[18].

– Ну что вы, не беспокойтесь!

– А я и не беспокоюсь. И вообще стараюсь ради себя, не ради вас. За этой дверью правила диктую я, и одно из правил таково: единственные покойники на этом кладбище – книги. Вдруг вы подхватите тут пневмонию и мне придется вызывать труповозку? С книгой вашей мы разберемся позже. За тридцать восемь лет ни разу не видел, чтобы хоть одна сбежала.

– Вы не представляете, как я вам благодарен…

– Бросьте эти ритуальные танцы. Если я вас впустил, то только из уважения к вашему отцу, а не то оставил бы мерзнуть на улице. Окажите любезность, следуйте за мной, и если будете хорошо себя вести, так и быть, расскажу вам, что мне известно о вашем приятеле Хулиане Караксе.

Краем глаза, когда он полагал, что я не могу его видеть, я заметил на лице Исаака глумливую ухмылку. Он явно наслаждался своей ролью злобного цербера. Я тоже улыбнулся про себя. У меня не осталось сомнений, чье именно лицо изображено на дверном молотке.

10

Исаак накинул мне на плечи пару легких одеял и дал чашку с каким-то зельем, пахнувшим горячим шоколадом и вишневой наливкой.

– Вы собирались рассказать о Караксе.

– Да рассказывать-то почти нечего. Первым, от кого я услышал о Караксе, был Тони Кабестань, издатель. Это было двадцать лет назад, до того, как его издательство закрылось. Так вот Кабестань, бывало, возвратившись из очередной поездки в Лондон, Париж или Вену, заглядывал ко мне сюда поболтать, Мы оба овдовели, и он все сетовал, что каждый из нас женат на книгах, я – на старых, а он – на конторских. Да, это была настоящая дружба. Однажды он рассказал мне, что почти задаром приобрел права на все испаноязычные издания некого Хулиана Каракса, барселонца, живущего в Париже. Случилось это то ли в 1928-м, то ли в 1929-м. Кажется, Каракс по ночам работал пианистом в захудалом борделе на Пляс Пигаль, а днем писал романы в нищенской мансарде в районе Сен-Жермен. Париж – единственный город на свете, где муки голода до сих пор возводят в ранг искусства. Каракс опубликовал пару романов во Франции, но успеха, увы, они не снискали. В Париже за Каракса и сантима бы не дали, но Кабестань был охоч до дешевизны.

– Так Каракс писал на испанском или на французском?

– Кто его знает? Возможно, на том и на другом. Его мать была француженка, учительница музыки, кажется, и сам он жил в Париже то ли с девятнадцати, то ли с двадцати лет. Кабестань говорил, что получал от Каракca рукописи на испанском. А был ли это оригинал или перевод – какая разница? Любимым языком Кабестаня был язык песет, остальное его нисколько не волновало. Он надеялся, если повезет, продать несколько тысяч экземпляров Каракса на испанском рынке.

– И ему это удалось?

Исаак нахмурился и добавил в мою чашку новую толику своего лечебного пойла.

– Похоже, лучше всего разошелся «Красный дом», около девяноста экземпляров.

– И тем не менее он продолжал издавать Каракса себе в убыток, – заметил я.

– Продолжал. Честно говоря, не знаю почему. Уж кем-кем, а романтиком он не был. Но, сдается мне, у каждого свои секреты… С 1928-го по 1936-й он издал восемь романов Каракса. А на чем Кабестань действительно зарабатывал деньги, так это на катехизисах и дамских романах о провинциальной барышне Виолете Лефлер. Они очень неплохо расходились в киосках. Романы Каракса, как я подозреваю, он издавал ради удовольствия и в пику Дарвину с его естественным отбором.

– Что сталось с Кабестанем?

– Возраст. Годы всем нам рано или поздно предъявляют счет. Он заболел, к тому же начались финансовые проблемы. В 1936 году издательство возглавил его старший сын, но он был из тех, кому размер трусов на ярлыке – и тот не прочесть. Предприятие не продержалось и года. К счастью, Кабестань так и не увидел, что сотворили наследники с делом всей его жизни и что сотворила война со страной. Он умер от эмболии в Вальпургиеву ночь с гаванской сигарой во рту и двадцатипятилетней девчонкой на коленях. Сын был из другого теста. Спесив, как может быть спесив только последний придурок. Первое, что пришло ему в голову – продать разом весь запас книг на складе, то есть все наследство отца, на макулатуру. Приятель, такой же молокосос с особняком в Калдетас[19] и автомобилем «Бугатти», убедил его, что фотокомиксы про любовь и «Майн Кампф» пойдут на ура, так что бумаги не хватит, чтобы удовлетворить бешеный спрос.

– И у него получилось?

– Он не успел. Вскоре после того как он взял бразды правления в свои руки, к нему домой явился какой-то тип и сделал весьма щедрое предложение. Он хотел купить целиком весь оставшийся тираж Хулиана Каракса и готов был заплатить втрое от рыночной цены.

– Можете не продолжать. Он покупал их, чтобы сжечь, – пробормотал я.

Исаак улыбнулся, даже не пытаясь изобразить удивление:

– Точно. А я уж было подумал, что вы круглый дурак: все спрашиваете, спрашиваете, а сами как будто ничего не знаете.

– Кто был этот тип? – спросил я.

– То ли Обер, то ли Кубер, не помню.

– Лаин Кубер?

– Знаете такого?

– Так зовут персонажа «Тени ветра», последнего романа Каракса.

Исаак нахмурился:

– Персонажа книги?

– В романе Лаин Кубер – псевдоним дьявола.

– Несколько театрально, на мой вкус. Но кто бы он ни был, чувства юмора, по крайней мере, ему было не занимать, – заметил Исаак.

У меня была еще слишком свежа память от встречи с тем типом, так что ничего забавного я в нем не находил, но решил приберечь свое мнение до лучших времен.

– Этот Кубер, или как там еще… его лицо было обожжено, обезображено?

Трудно было разобрать, чего было больше в улыбке Исаака: насмешки или тревоги.

– Представления не имею. Человек, от которого я о нем слышал, с ним не виделся, а узнал о его визите потому, что Кабестань-младший рассказал об этом на следующий день своей секретарше. Об ожогах речи не было. Так, выходит, вы не в бульварном романе это вычитали?

Я тряхнул головой, будто все не так для меня и важно.

– И чем дело кончилось? Сын издателя продал книги Куберу? – спросил я.

– Молокосос решил, что он самый умный, заломил цену еще выше, чем та, которую предложил Кубер, и тот свое предложение снял. А через несколько дней примерно в полночь склад издательства Кабестаня в Пуэбло Нуэво выгорел дотла. Задаром.

Я глубоко вздохнул:

– А что случилось с книгами Каракса? Они погибли в огне?

– Почти все. К счастью, секретарша Кабестаня, услышав о странном предложении, заподозрила неладное, на свой страх и риск забрала со склада по одному экземпляру каждого романа Каракса и унесла домой. Это она вела переписку с Караксом, и за столько лет они волей-неволей сдружились. Ее звали Нурия, и я думаю, что она единственная во всем издательстве, а то и во всей Барселоне, читала романы Каракса. У Нурии слабость к несчастненьким. В детстве она подбирала зверушек на улице и несла в дом. Со временем стала опекать незадачливых литераторов, возможно, потому, что ее собственный отец когда-то мечтал стать одним из них, но так и не сумел.

– Похоже, вы очень хорошо ее знаете.

По лицу Исаака скользнула улыбка хромого беса:

– Даже лучше, чем ей самой может показаться. Она моя дочь.

Повисла напряженная пауза. Меня мучили сомнения, чем больше я узнавал обо всей этой истории, тем менее уверенно себя чувствовал.

– Насколько я понял, Каракс вернулся в Барселону в 1936 году. Некоторые говорят, что здесь он и умер. У него остались родственники? Кто-нибудь, знающий о его судьбе?

Исаак вздохнул:

– Едва ли. Родители Каракса давно разошлись. Мать уехала в Латинскую Америку и там снова вышла замуж, а с отцом, насколько мне известно, он со своего отъезда в Париж не общался.

– А почему?

– Кто его знает. Люди любят усложнять себе жизнь, будто она и без того недостаточно сложна.

– А вы не знаете, его отец еще жив?

– Очень может быть. Он моложе меня, но я давно уже не выхожу и не читаю некрологов[20], а то как увидишь, что знакомые мрут, как мухи, чувствуешь, что и тебя вот-вот возьмут за яйца. Кстати, Каракс – фамилия его матери. Фамилия отца – Фортунь. Он держал шляпную мастерскую на улице Сан-Антонио и, насколько мне известно, с сыном не ладил.

– А могло ли случиться так, что, вернувшись в Барселону, Каракс попытался увидеться с вашей дочерью, раз уж у них завязалась дружба, а с отцом отношения не сложились?

Исаак горько усмехнулся:

– Ну, я-то последний, кто об этом бы узнал. В конце концов, я всего лишь отец. Знаю, что однажды, в 1933-м или в 1934-м, она ездила в Париж по делам Кабестаня и останавливалась на пару недель у Хулиана Каракса. Мне об этом рассказал Кабестань. По ее же версии, она жила в гостинице. Моя дочь в то время была незамужем, и я печенкой чуял, что она слегка вскружила голову Караксу. Нурия из тех, кто разбивает сердца по пути в ближайшую продовольственную лавку.

– Вы хотите сказать, что они были любовниками?

– А вас все на бульварный роман тянет. Послушайте, я в личную жизнь Нурии не лезу, тем более что и сам я не без греха. Если когда-нибудь у вас будет дочь, а я такого счастья никому не пожелаю, ведь хотите вы того или нет, закон жизни гласит: рано или поздно она разобьет вам сердце… так о чем я? Да. Если в один прекрасный день у вас у самого появится дочь, вы и не заметите, как начнете делить всех мужчин на две категории: на тех, кого вы подозреваете в том, что они с ней спят, и на всех остальных. Кто скажет, что это не так – лжет как сивый мерин. Я печенкой чуял, что Каракс – из первых, так что мне было наплевать, гений он или нищий неудачник, я его всегда держал за бессовестную скотину.

– Быть может, вы ошибаетесь.

– Не обижайтесь, но вы еще слишком молоды и в женщинах смыслите не больше, чем я в рецептах пирогов.

– Тоже верно, – согласился я. – А что случилось с книгами, которые ваша дочь унесла со склада?

– Они все здесь.

– Здесь?

– Откуда же, по-вашему, взялась книга, которую вы нашли в тот день, когда вас привел сюда отец?

– Я не понимаю.

– Ну, это очень просто. Однажды ночью, через несколько дней после пожара на складе Кабестаня, моя дочь Нурия явилась сюда. Она была сама не своя. Сказала, что кто-то преследует ее и она боится, что Кубер может добраться до этих книг, чтобы их уничтожить. Так что Нурия пришла спрятать книги Каракса. Она вошла в главный зал и засунула их подальше в лабиринт стеллажей, как прячут клад. Я не спросил, куда она их поставила, а сама она не показала. Перед уходом только обещала, что, когда найдет Каракса, вернется за ними. Мне показалось, что она все еще любит Каракса, но я ее об этом спрашивать не стал. Я только спросил, давно ли она его видела и знает ли о нем что-нибудь. Она ответила, что уже несколько месяцев не имеет о нем вестей, практически с того дня, когда получила из Парижа корректуру его последнего романа. Не знаю, правду ли она говорила. Знаю одно: с тех пор Нурия никогда ничего не слышала о Караксе, а книги остались пылиться здесь.

– Как вы полагаете, ваша дочь согласилась бы поговорить со мной обо всем об этом?

– Ну, насчет поговорить за моей дочерью не заржавеет, да только вряд ли она сможет рассказать вам что-нибудь кроме того, что вы уже слышали от вашего покорного слуги. Сами понимаете, много времени прошло. Да и отношения у нас не такие, как мне бы хотелось. Видимся раз в месяц. Обедаем здесь неподалеку, в кафе, а потом она уходит, будто и не приходила. Знаю, что несколько лет назад она вышла замуж за хорошего парня, журналиста, он, правда, слишком отчаянный, из тех, что вечно лезут в политику, но сердце у него доброе. Они не венчались, просто расписались, свадьбу не играли, гостей не было. Я узнал об этом месяц спустя. Я даже с мужем ее не знаком. Микель его зовут. Или что-то вроде того. Подозреваю, она не слишком гордится своим отцом, но ее не виню. Совсем другой стала. Говорят, даже научилась вышивать и больше не одевается а-ля Симона де Бовуар[21]. Так, глядишь, неожиданно узнаю, что стал дедом. Уже несколько лет она работает дома, переводит с итальянского и французского. Не знаю, откуда у нее талант, честно говоря. Ясно, что не от отца. Давайте, я запишу вам ее адрес, хотя вряд ли стоит ей говорить, что вы от меня.

Исаак нацарапал несколько строк на уголке старой газеты, оторвал его и протянул мне.

– Большое вам спасибо. Кто знает, вдруг она вспомнит что-то еще…

Исаак улыбнулся с легкой грустью:

– В детстве она все запоминала. Все. Но дети вырастают, и ты уже не знаешь, о чем они думают, что чувствуют. Наверное, так и надо. Не рассказывайте Нурии, о чем мы с вами говорили, ладно? Пусть все останется между нами.

– Не беспокойтесь. Вы полагаете, она еще помнит Каракса?

Исаак издал долгий вздох и опустил глаза:

– Откуда мне знать? Я даже не берусь сказать, любила ли она его. Такие вещи хранятся у каждого глубоко в сердце, а она теперь – замужняя женщина. У меня в вашем возрасте была невеста, Тересита Боадос ее звали. Она шила передники на фабрике «Санта-Мария», что на улице Комерсио. Ей было шестнадцать лет, на два года меньше, чем мне, и она стала моей первой любовью. Не делайте такое лицо: знаю, вы, молодежь, уверены, что мы, старики, вообще никогда не влюблялись. У отца Тереситы была телега, на которой он возил на рынок Борне лед. Сам он был немым от рождения. Вы и представить не можете, какого страху я натерпелся в тот день, когда попросил у него руки его дочери: он смотрел на меня пристально целых пять минут – и ни звука, только ледоруб в руке сжимает. Я целых два года копил на обручальное кольцо Тересите, но тут она вдруг заболела. Что-то подцепила в цеху, как она сказала. Скоротечная чахотка. Полгода – и нет невесты. До сих пор помню, как стонал немой, когда мы хоронили ее на кладбище в Пуэбло Нуэво.

Исаак погрузился в глубокое молчание. Я не смел дышать. Через какое-то время он поднял взгляд и улыбнулся мне:

– То, о чем я рассказываю, случилось – шутка сказать – аж пятьдесят пять лет назад. Но, честно говоря, дня не проходит, чтобы я не вспомнил о ней, о наших прогулках до самых развалин Всемирной выставки 1888 года, и о том, как она смеялась надо мной, когда я читал ей стихи, написанные в подсобке магазина колбас и колониальных товаров моего дяди Леопольдо. Я даже помню лицо цыганки, которая гадала нам по руке на пляже Богатель и обещала, что мы будем неразлучны всю жизнь. По-своему она была права. Что тут скажешь? Ну да, я думаю, что Нурия все еще вспоминает о нем, хотя ни за что в том не признается. И этого я Караксу никогда не прощу. Вы-то еще слишком молоды, а я знаю, как бывает больно от таких историй. Если хотите знать мое мнение, Каракс был сердцеед. И сердце моей дочери он унес с собой в могилу или в преисподнюю. Прошу вас только об одном. Если вы ее увидите и будете говорить с ней, потом расскажите мне, как она. Разузнайте, счастлива ли. И простила ли отца.


Незадолго до рассвета, держа в руках масляную лампу, я снова бродил по лабиринтам Кладбища Забытых Книг. Оказавшись там, я представил себе дочь Исаака, проходившую по тем же темным, бесконечным коридорам, с той же целью, что вела меня: спасти книгу. Сначала мне казалось, я помнил путь, которым следовал во время своего первого посещения, когда отец вел меня за руку, но вскоре понял, что повороты лабиринта обращали коридоры в спирали и запомнить их невозможно. Трижды пытался я пройти путем, который, как мне казалось, помнил, и трижды лабиринт возвращал меня на точку старта. А там меня ждал улыбающийся Исаак.

– Вы хотите вернуться когда-нибудь за книгой? – спросил он.

– Разумеется.

– Тогда, наверное, стоит пойти на хитрость.

– Что за хитрость?

– Молодой человек, до вас, кажется, с трудом доходит. Вспомните о Минотавре,

Мне и в самом деле потребовалось немного поразмыслить, чтобы понять его намек. Исаак между тем извлек из кармана видавший виды перочинный нож и протянул его мне.

– На каждом повороте лабиринта делайте засечку, но такую, чтобы только вы сумели ее опознать. Дерево тут старое, на нем столько царапин и надрезов, что никто ни о чем не догадается, разве только тот, кто знает, что именно ищет.

Я последовал его совету и вновь углубился в сердце хранилища. На каждом повороте пути я останавливался, чтобы нацарапать на стеллаже буквы «к» и «с» с той стороны, в какую шел. Минут через двадцать я перестал ориентироваться во внутреннем пространстве башни, и нашел место, где собирался спрятать книгу, по чистой случайности. Справа от себя я увидел стройный ряд корешков вольнодумных книг, принадлежавших перу достославного Ховельяноса[22]. Мне, подростку, казалось, что подобный камуфляж мог сбить с толку кого угодно. Я вынул несколько томов и исследовал второй ряд, сокрытый за гранитным монолитом прозы первого. Среди прочих, насквозь пропыленных знаменитостей, там было несколько комедий Моратина, пламенный «Куриал и Гвельфа»[23], и невесть откуда взявшийся «Tractatus Logico Politicus» Спинозы. По наитию я решил втиснуть Каракса между ежегодником судебных протоколов провинции Жерона за 1901 год и собранием сочинений Хуана Валера. Чтобы расчистить место, я вытащил сборник поэзии Золотого века, сильно мне мешавший, и поставил на его место «Тень ветра». Прощаясь с книгой, я ей дружески подмигнул и восстановил внешний ряд стеной антологии Ховельяноса.

На этом церемониал захоронения был завершен, и я ушел, следуя засечкам, оставленным по дороге. Проходя в полумраке мимо нескончаемых рядов книг, я не мог отделаться от грусти и досады. Меня преследовала мысль о том, что, если я открыл для себя целую Вселенную в одной лишь неизвестной книге среди бесконечности этого некрополя, десятки тысяч других так и останутся никем не читанными, забытыми навсегда. Я чувствовал себя окруженным миллионами стертых из людской памяти страниц, планетами и душами, оставшимися без хозяина, уходящими на дно океана тьмы, в то время как пульсирующий за этими стенами мир день за днем беспамятел, не отдавая себе в том отчета и считая себя тем мудрее, чем более он забывал.


Я вернулся на улицу Санта-Ана с первыми проблесками зари. Тихонько открыл дверь и проскользнул в дом, не зажигая света. Из прихожей была видна столовая в конце коридора и стол, все еще по-праздничному сервированный. На нем стояли нетронутый торт и парадный сервиз в ожидании званого ужина. Неподвижный силуэт сидевшего в кресле отца четко вырисовывался на фоне окна. Он не спал, и на нем был все тот же выходной костюм. Кольца дыма лениво плыли над сигаретой, которую он, словно ручку, зажал тремя пальцами, указательным, средним и большим. Уже много лет я не видел, чтоб мой отец курил.

– Добрый день, – сказал он негромко, гася сигарету в пепельнице, почти полной едва начатых окурков.

Я смотрел на него, не зная, что сказать; лицо отца оказалось в полумраке, и я не видел его глаз.

– Вечером несколько раз звонила Клара, часа через два после того как ты ушел, – сказал он. – Она очень беспокоилась. Просила передать, чтобы ты ей перезвонил, во сколько бы ни вернулся.

– Я не намерен ни видеться с ней больше, ни говорить с ней, – отозвался я.

Отец ограничился молчаливым кивком. Я рухнул на первый подвернувшийся стул. Мой взгляд уперся в пол.

– Расскажешь, где ты был?

– Там.

– Ты насмерть меня напугал.

В его голосе не было гнева, даже упрека, одна усталость.

– Знаю. Прости, – ответил я.

– А что у тебя с лицом?

– Дождь… Я поскользнулся и упал.

– У этого дождя очень неплохой хук справа. Приложи что-нибудь.

– Ерунда. Я и не чувствую, – соврал я. – Мне бы поспать. Я еле на ногах держусь.

– Прежде чем отправишься в кровать, разверни хотя бы мой подарок, – сказал отец.

Он указал на сверток, что накануне торжественно водрузил на обеденный стол. Какое-то мгновение я колебался. Отец ободряюще кивнул. Я взял сверток, повертел его в руках, и, не открыв, протянул отцу.

– Лучше верни его. Я не достоин никаких подарков.

– Подарки делаются от души того, кто дарит, и не зависят от заслуг того, кто их принимает, – вздохнул отец. – Кроме того, его уже нельзя вернуть. Разворачивай.

В неверном свете первых лучей зари я разорвал красивую упаковку. В свертке была шкатулка полированного дерева, блестящая, с золочеными уголками. Улыбка озарила мое лицо еще прежде, чем я ее открыл. Щелчок замка показался мне столь же изысканным, как бой лучших в мире часов. Внутри шкатулка была отделана темно-синим бархатом. И посредине, сияя, лежала вожделенная «Монблан Майнстерштюк» Виктора Гюго. Я взял ручку и поднес к свету, проникавшему с балкона. Над золотым зажимом колпачка было выгравировано:

Даниепь Семпере, 1953

Я был потрясен. Никогда еще я не видел отца таким счастливым, каким он показался мне в этот миг. Не тратясь на слова, он просто встал из кресла и крепко меня обнял. Что-то сдавило горло, и, не имея возможности произнести ни слова, я тихонько застонал.

ХАРАКТЕР – ЭТО СУДЬБА

1953

11

В тот год осень накрыла Барселону воздушным одеялом сухой листвы, которая, шурша, змеей вилась по улицам. Воспоминание о злополучном дне рождения охладило мне кровь, а может, сама жизнь решила подарить мне отдохновение от моих опереточных страданий и дать возможность повзрослеть. Я сам себе удивлялся, поскольку лишь изредка вспоминал о Кларе Барсело, Хулиане Караксе и том пугале, пропахшем горелой бумагой, – человеке, который сам себя считал персонажем, сошедшим со страниц книги. В ноябре, через месяц после всего происшедшего, я даже не предпринимал попытки приблизиться к Королевской площади и уж тем более не пытался улучить возможность увидеть в окне силуэт Клары. Впрочем, должен признать, в том была не только моя заслуга. Дела в магазине шли бойко, и мы с отцом буквально сбивались с ног.

– Надо нанять кого-то в помощь, вдвоем мы с тобой не справимся с заказами, – твердил отец. – Причем нам нужен не просто знающий человек, но полудетектив-полупоэт, который бы не требовал много денег и не боялся непосильной работы.

– Думаю, у меня есть подходящая кандидатура, – ответил я.

Я встретился с Фермином Ромеро де Торресом в его обиталище, под сводами улицы Фернандо. Бродяга складывал из обрывков, извлеченных из урны, первую страницу «Оха дель Лунес». Передовая статья, судя по иллюстрациям, была посвящена общественным работам и развитию страны.

– Ну вот, очередное водохранилище! – услышал я. – Эти фашисты, мало того что воспитывают из нас усердных богомольцев, хотят заставить нас плескаться в воде, как лягушки[24].

– Добрый день, вы меня помните? – спросил я негромко.

Попрошайка поднял взгляд, и его лицо расплылось в улыбке:

– Хвала моим очам! Что новенького, друг мой? Не хотите ли глоток вина?

– Сегодня угощаю я, надеюсь, вы не страдаете отсутствием аппетита?

– Ну, от хорошей марискады[25] я бы не отказался, но, впрочем, готов подписаться на все что угодно.

По пути к книжной лавке Фермин Ромеро де Торрес поведал мне о невзгодах, которые выпали на его долю за последние недели, и все ради того чтобы избежать всевидящего ока госбезопасности, но прежде всего – своей персональной немезиды в лице инспектора Фумеро, история его столкновений с которым, судя по всему, составила бы не один том.

– Фумеро? – переспросил я, вспомнив имя солдата, который расстрелял отца Клары Барсело в крепости Монтжуик в начале войны.

Побледнев от ужаса, бедолага молча кивнул. После многих месяцев, проведенных на улице, он был голоден, немыт и вонюч. Бедняга не имел ни малейшего представления о том, куда мы направляемся, и я прочел в его взгляде нарастающую тревогу, которую он пытался скрыть за несмолкаемой болтовней. Когда мы приблизились к нашей лавке, попрошайка стрельнул в меня обеспокоенным взглядом.

– Проходите, пожалуйста. Это лавка моего отца, я хочу вас с ним познакомить.

Бродяга был как комок нервов, очень грязный комок.

– Нет, ни в коем случае, я не при параде, а тут достойное заведение, как бы мне вас не оскандалить…

Отец приоткрыл дверь, оценивающим взглядом оглядел нищего и бросил быстрый взгляд на меня.

– Папа, это Фермин Ромеро де Торрес.

– К вашим услугам, – произнес бродяга дрожащим голосом.

Отец сдержанно улыбнулся и протянул ему руку. Нищий не отважился пожать ее, устыдившись собственного вида и своих грязных рук.

– Послушайте, я, пожалуй, пошел, а вам счастливо оставаться, – пробормотал он.

Отец осторожно подхватил его под руку:

– Ни в коем случае, сын сказал, что вы пообедаете с нами.

Бродяга смотрел на нас с испугом, затаив дыхание.

– Почему бы вам не подняться и не принять горячую ванну? – спросил отец. – А потом, если захотите, мы можем пройтись до Кан-Соле[26].

Фермин Ромеро де Торрес понес бессвязную околесицу. Отец не переставая улыбался, волоча его вверх по лестнице, в то время как я запирал магазин. После долгих уговоров, применяя тактику, основанную на обмане противника, и отвлекающие маневры, нам удалось засунуть его в ванну, заставив снять лохмотья. Голый, он напоминал фотографию голодающего времен войны и дрожал, как ощипанный цыпленок. На запястьях и щиколотках виднелись глубокие вмятины, а на теле – уродливые шрамы, на которые больно было смотреть. Мы с отцом в ужасе переглянулись, но промолчали.

Бродяга позволил себя помыть, все еще дрожа от испуга, как ребенок. Подыскивая ему в сундуках чистое белье, я слышал, как отец говорил с ним, не умолкая ни на секунду. Наконец я нашел давно не ношенный отцовский костюм, старую рубаху и смену белья. Из того, что мы сняли с бездомного, даже обувь и та в дело не годилась. Я выбрал ботинки, которые отец не надевал, потому что они были ему малы. Лохмотья, включая подштаники, отвратительного вида и запаха, мы завернули в газету и отправили в помойное ведро. Когда я вернулся в ванную, отец сбривал у Фермино Ромеро де Торреса многодневную щетину. Бледный, пахнувший мылом, он как будто сбросил лет двадцать. Мне показалось, они успели подружиться. Возможно, под расслабляющим воздействием соли для ванн бродяга даже раззадорился.

– Вот что я вам скажу, сеньор Семпере, если бы судьба не вынудила меня делать карьеру в сфере международной интриги, я наверняка посвятил бы жизнь гуманитарным наукам. Вот это – мое. В детстве я был одержим поэзией, желал славы Софокла и Виргилия, от высокой трагедии и древних языков у меня до сих пор мурашки бегут по телу, но мой отец, да упокоится он с миром, оказался грубым невеждой, желавшим, чтобы хотя бы кто-то из его детей поступил на службу в жандармерию. Ни одну из моих шести сестер не приняли в гражданскую гвардию, несмотря на излишнюю растительность на лице, которая всегда отличала женщин нашего рода по материнской линии[27]. На смертном одре мой родитель взял с меня клятву: я поклялся, если не надену треуголку[28], стать государственным служащим, а свои поэтические амбиции навсегда оставлю. Я человек старой закалки, для таких, как я, слово отца – закон, даже если отец – осел, вы ж меня понимаете. Однако не подумайте, будто в годы моей богатой приключениями службы я перестал оттачивать свой ум. Я много читал и до сих пор могу процитировать по памяти отрывки из пьесы «Жизнь есть сон»[29].

– Давайте-ка, сеньор, наденьте эту одежду, а что касается вашей эрудиции, здесь в ней никто не сомневается, – сказал я, приходя на помощь отцу.

Взгляд Фермина Ромеро де Торреса светился благодарностью. Сияя, он вылез из ванны. Отец обернул его полотенцем. Нищий рассмеялся от удовольствия, почувствовав прикосновение к телу мягкой чистой ткани. Я помог ему облачиться в нижнее белье, которое было на несколько размеров больше, чем надо. Отец снял с себя ремень и отдал его мне, чтобы я мог подпоясать попрошайку.

– Ну вы просто картинка, – сказал папа. – Правда, Даниель?

– Да вас можно принять за киноартиста.

– Ну что вы, я уже не тот. В тюрьме потерял свои геркулесовы мышцы и с тех пор…

– По мне, так вы вылитый Шарль Буайе по осанке, – возразил отец. – К слову, у меня к вам есть одно предложение.

– Для вас, сеньор Семпере, я, если надо, убить готов. Только назовите имя, и рука моя не дрогнет.

– Ну, это слишком. Я всего лишь хотел предложить вам работу в моем магазине. Речь идет о том, чтобы разыскивать для наших клиентов редкие книги. Нечто вроде литературной археологии: тот, кто ею займется, должен знать не только классиков, но и тайные механизмы черного рынка. В данный момент не могу предложить высокую оплату, но питаться вы будете с нами, а пока мы не подыщем для вас подходящий пансион, можете оставаться в нашем доме, если, конечно, это вам подходит.

Бродяга молча смотрел на нас.

– Что скажете? – спросил отец. – Идете к нам в команду?

Мне показалось, что Фермин Ромеро де Торрес собирается что-то сказать, но внезапно он разрыдался.


На первую зарплату Фермин Ромеро де Торрес купил себе щегольскую шляпу, башмаки из искусственной кожи и настоял на том, чтобы мы отведали вместе с ним блюдо из бычьих хвостов, которое по понедельникам готовили в ресторанчике, что неподалеку от Пласа Монументаль[30]. Отец нашел ему пансион на улице Хоакин Коста, где жила подруга нашей соседки Мерседитас, благодаря чему оказалось возможным избежать процедуры заполнения регистрационного листка постояльца и таким образом оградить Фермина Ромеро де Торреса от всевидящего ока инспектора Фумеро и его молодчиков. Время от времени я вспоминал ужасные шрамы, покрывавшие тело нашего нового друга. Меня подмывало спросить его об их происхождении, поскольку я подозревал, что инспектор Фумеро имеет к ним некоторое отношение, но что-то во взгляде бедняги подсказывало, что лучше этой темы не касаться. Я понимал, что он сам расскажет нам обо всем, когда сочтет нужным. Каждое утро, ровно в семь Фермин ждал нас у дверей магазина, всегда с улыбкой, безупречно одетый и готовый работать не покладая рук по двенадцать часов подряд, а то и больше. Неожиданно в нем проснулась страсть к шоколаду и рулетам, не уступавшая той, что он питал в отношении древнегреческой трагедии, и Фермин заметно прибавил в весе. Отныне он завел привычку бриться в парикмахерской, волосы, смазанные бриллиантином, зачесывал назад и даже отпустил тонкие усики, чтобы не отставать от моды. Через месяц после того, как бывший попрошайка вылез из нашей ванны, его было не узнать. Но более внешних перемен, произошедших с Фермином Ромеро де Торресом, нас с отцом поражали до глубины души открывшиеся в нем деловые качества. Детективные способности, которые я считал плодом воспаленного воображения, проявлялись даже в мелочах. Он умудрялся выполнять самые немыслимые заказы в течение нескольких дней, а то и часов. Не было такого издания, какого бы он не знал, равно как и ни одной уловки, какую бы он не использовал, чтобы приобрести его по сходной цене. Он с легкостью проникал в частные библиотеки герцогинь с проспекта Пирсон и дилетантов из кружка верховой езды, всякий раз выдавая себя за другого, и с помощью лести добивался того, что ему отдавали книги даром или всего за пару монет.

Превращение побирушки в образцового гражданина казалось чудом, делом небывалым, из тех, о каких так любят рассказывать проповедники, дабы доказать, сколь безгранична милость Господня, но которые слишком благостны, чтобы быть правдой, как реклама радикального средства для роста волос, которой пестрят трамвайные вагоны. С тех пор как Фермин начал работать в магазине, прошло три с половиной месяца, и в квартире на Санта-Ана раздался телефонный звонок. Было два часа ночи, воскресенье. Звонила хозяйка пансиона, где жил Фермин Ромеро де Торрес. Прерывающимся голосом она сообщила, что сеньор Ромеро де Торрес заперся в своей комнате, кричит, как помешанный, бьется о стены и грозит, что, если кто-нибудь к нему войдет, он перережет себе горло бутылочным стеклом.

– Ради бога, не звоните в полицию. Мы сейчас будем.

Мы поспешили на улицу Хоакин Коста. Стояла холодная ночь, ветер сбивал с ног, а небо было угольно-черным. Бегом мы миновали фасады Дома милосердия и Дома призрения, не обращая внимания на косые взгляды и перешептывание, которыми нас встречали обитатели темных подъездов, пропахших навозом и углем. Наконец мы оказались на углу улицы Ферландина. Улица Хоакин Коста терялась в сумеречных сотах квартала Раваль. Старший сын владелицы пансиона уже поджидал нас.

– Вы вызывали полицию? – спросил отец.

– Пока нет, – ответил он.

Мы взбежали вверх по лестнице. Пансион занимал третий этаж, к нему вела замызганная винтовая лестница, с трудом различимая в мутном свете тусклых голых лампочек, свисавших с оголенных проводов. Донья Энкарна, хозяйка пансиона и вдова капитана жандармерии, встретила нас в дверях, облаченная в небесно-голубой халат и поблескивая бигудями.

– Видите ли, сеньор Семпере, у меня заведение достойное и весьма престижное. И отбоя нет от постояльцев, так что этот цирк мне ни к чему, – говорила она, ведя нас по сырому темному коридору, пропахшему нечистотами.

– Понимаю, – пробормотал отец.

Из глубины коридора доносились душераздирающие вопли Фермина Ромеро де Торреса, а из приоткрытых дверей выглядывали оторопевшие, испуганные лица.

– Ну-ка разошлись все, быстро, здесь вам не кабаре Молино! – с негодованием рявкнула донья Энкарна.

Мы остановились перед дверью в комнату дона Фермина. Отец тихонько постучал:

– Фермин! Вы здесь? Это Семпере.

Из-за двери раздался страшный вой, от которого кровь стыла в жилах. Даже донья Энкарна утратила начальственный вид и приложила руки к груди, сокрытой под пышными складками одежды.

Отец снова постучал:

– Фермин, откройте!

Фермин вновь взвыл и забился о стену, осипшим голосом выкрикивая грязные ругательства. Отец вздохнул.

– У вас есть ключ от комнаты? – спросил он донью Энкарну.

– Разумеется.

– Дайте.

Донья Энкарна колебалась. Прочие постояльцы, побледнев от ужаса, снова повысовывались из своих комнат. Не исключено, что крики доносились до военной комендатуры.

– Даниель, сбегай за доктором Баро, он живет тут неподалеку, дом 12 по улице Рьера Альта.

– Не лучше ли позвать священника? Сдается мне, в него вселились бесы, – предположила донья Энкарна.

– Нет. Врача более чем достаточно. Ну, Даниель, одна нога здесь, другая там. А вы, донья Энкарна, будьте добры, дайте ключ.


Доктор Баро был холостяком, страдавшим бессонницей, а потому проводил ночи за чтением Золя и – дабы убить время – разглядыванием женщин в нижнем белье на открытках с объемным изображением. Он был одним из постоянных посетителей магазинчика моего отца и сам себя называл заурядным коновалом, но, когда дело касалось диагностики, обладал глазом куда более острым, чем добрая половина врачей, чьи кабинеты располагались на роскошной улице Мунтанер. Большую часть его клиентуры составляли состарившиеся шлюхи из ближайших кварталов и обездоленные, которые не могли платить ему щедрых гонораров, но которых он все равно лечил. Он часто повторял, что весь мир – сортир, и что ему бы только дождаться, когда команда Барселоны, черт побери, наконец возьмет кубок лиги чемпионов, и можно помирать со спокойной душой. Когда доктор открыл мне дверь, от него разило вином, а в зубах у него был зажат потухший окурок.

– Даниель?

– Меня прислал отец. Срочно нужна ваша помощь.

Когда мы добрались до пансиона, нас встретили напуганная, рыдающая донья Энкарна, бледные, как свечной огарок, постояльцы и мой отец, который в углу комнаты удерживал Фермина Ромеро де Торреса. Фермин был абсолютно голым, он плакал и дрожал от страха. В комнате царил беспорядок, стены были измазаны то ли кровью, то ли экскрементами. Доктор Баро окинул комнату быстрым взглядом и жестом велел отцу уложить Фермина на кровать. На помощь пришел сын доньи Энкарны, начинающий боксер. Фермин стонал и содрогался в конвульсиях, словно его внутренности пожирал дикий зверь.

– Ради всего святого, что происходит с беднягой? Что с ним такое? – подвывала с порога донья Энкарна, качая головой.

Доктор послушал у больного пульс, изучил при помощи фонарика зрачки и, не произнеся ни слова, достал из чемоданчика ампулу с лекарством.

– Придержите его. Укол поможет ему заснуть. Даниель, помоги.

Вчетвером нам удалось усмирить Фермина, который отчаянно рванулся, почувствовав, как в его тело входит игла. Все его жилы напряглись, словно стальные провода, но через несколько секунд глаза помутнели, а мышцы обмякли.

– Смотрите, он уж больно щуплый, этот мужчина, и то, что вы ему вкололи, может убить его, – сказала донья Энкарна.

– Не беспокойтесь. Он всего лишь спит, – ответил доктор, изучая шрамы, покрывавшие костлявое тело Фермина.

Затем он молча покачал головой.

– Сукины дети, – тихо сказал он по-каталонски.

– Откуда такие шрамы? – спросил я. – Следы порезов?

Доктор Баро отрицательно мотнул головой, не поднимая глаз. Он поискал среди тряпья одеяло и укрыл своего пациента.

– Ожоги. Этого человека пытали. Подобные следы оставляет паяльная лампа.

Фермин проспал два дня, а когда пришел в себя, ничего не помнил; вспомнил только, что, проснувшись среди ночи, почему-то решил, что находится в темной камере – и больше ничего. Ему было так стыдно за свое поведение, что он буквально на коленях просил прощения у доньи Энкарны. Он поклялся, что заново покрасит стены во всем пансионе, и, зная о набожности хозяйки, пообещал заказать десять молебнов за ее здравие в церкви Рождества Христова.

– Все, что от вас требуется – хорошенько поправиться и больше не нагонять на меня такого страху, стара я для этого.

Отец возместил нанесенный ущерб и уговорил хозяйку предоставить Фермину еще один шанс. Донья Энкарна охотно согласилась. Большинство ее постояльцев были люди бедные и одинокие, как и она сама. Когда испуг прошел, хозяйка пансиона преисполнилась к Фермину особым чувством и даже заставила его поклясться, что он будет принимать таблетки, которые ему прописал доктор Баро.

– Да ради вас, донья Энкарна, если понадобится, я готов кирпич проглотить.

Со временем все мы стали делать вид, будто забыли о случившемся, но я больше никогда не смеялся над россказнями об инспекторе Фумеро. После того происшествия мы чуть ли не каждое воскресенье водили Фермина Ромеро де Торреса в кафе Новедадес, дабы не оставлять его одного. Затем мы пешком направлялись в кинотеатр «Фемина», что на пересечении улицы Дипутасьон и бульвара Грасья. Один из билетеров был приятелем отца, он впускал нас через запасный выход во время киножурнала, всегда в тот момент, когда Генералиссимус торжественно разрезал ленточку при открытии очередного водохранилища, что доводило Фермина Ромеро де Торреса до белого каления.

– Какой позор! – возмущенно твердил он.

– Вам не нравится кино, Фермин?

– Сказать по чести, вся эта трескотня о седьмом виде искусства мне до лампочки. По-моему, это жвачка, которая призвана отуплять грубую толпу, почище футбола и боя быков. Кинематограф был изобретен для того, чтобы забавлять невежественные массы, и сейчас, полвека спустя, почти ничего не изменилось.

Подобные многословные тирады прекратились в тот день, когда Фермин Ромеро де Торрес открыл для себя Кароль Ломбард[31].

– Пресвятая Дева Мария, какая грудь! – в полном ослеплении воскликнул он прямо во время сеанса. – Не сиськи, а две каравеллы!

– Молчите, вы, животное, или я вызову администратора, – зашикал голос какого-то благочестивого зрителя, сидевшего через два ряда от нас. – Надо же, ни стыда, ни совести. Не страна, а свинарник!

– Фермин, вам следует говорить потише, – посоветовал я.

Но Фермин Ромеро де Торрес не слушал меня. Он зачарованно следил за колыханиями божественного декольте; на его губах блуждала улыбка, глаза были пропитаны ядом техниколора. Позже, возвращаясь домой по алее Грасья, я отметил, что наш книжный детектив все еще не вышел из состояния транса.

– Думаю, вам стоит познакомиться с достойной женщиной, – сказал я. – Женщина сделает вашу жизнь веселее, вот увидите.

Фермин Ромеро де Торрес вздохнул, его мысли все еще были заняты усладами, что сулил закон притяжения полов.

– Это вы по себе судите? – простодушно спросил он.

Я в ответ лишь улыбнулся, зная наверняка, что отец искоса поглядывает на меня.

С того самого дня Фермин Ромеро де Торрес пристрастился каждое воскресенье ходить в кино. Отец предпочитал оставаться дома, наедине с книгой, зато Фермин не пропускал ни одного фильма. Он закупал горы шоколадок и устраивался в семнадцатом ряду, ожидая появления очередной звездной дивы. Сюжет волновал его меньше всего, и он болтал без умолку, покуда на экране не появлялась какая-нибудь дама с внушительными формами.

– Я поразмыслил насчет того, что вы говорили о подходящей женщине, – сказал как-то Фермин де Торрес. – Может, вы и правы, В пансионе появился новый жилец, бывший семинарист из Севильи, большой ходок. Он частенько приводит хорошеньких барышень. Слушайте, как же у нас улучшилась порода! Не знаю, чем он их берет, с виду ведь ни то ни се, может, он доводит их до исступления, читая «Отче наш»? Живет через стенку, мне все слышно. Судя по звукам, святоша в этом деле мастер. Такие ритмы! А вам, Даниель, какие женщины нравятся?

– По правде говоря, я плохо в них разбираюсь.

– Да в них никто не разбирается: ни Фрейд, ни даже они сами. Это как электричество. Необязательно в нем разбираться, чтобы ударило током. Ну, признавайтесь. Какие вам милее всего? Что до меня, то я уж, извините, предпочитаю тех, что в теле, чтобы было за что ухватиться. Однако вам, должно быть, милее худосочные. Что ж, я глубоко уважаю и такую точку зрения, не поймите меня превратно.

– Если честно, у меня мало опыта по части женщин. Точнее, у меня его вовсе нет.

Фермин Ромеро де Торрес посмотрел на меня, обезоруженный столь очевидным проявлением аскетизма.

– А я уж было подумал, что той ночью, ну, когда вам досталось…

– Если бы дело было только в этом…

Фермин как будто понял, что я хотел сказать, и сочувственно улыбнулся:

– Что ж, не беда, ведь самое интересное в женщинах – открывать их. Каждый раз – будто впервые, словно прежде ничего не было. Ты ничего не поймешь в жизни, пока впервые не разденешь женщину. Пуговица за пуговицей, словно в зимнюю стужу очищаешь обжигающий маниок. Э-эх…

Через несколько минут на экране появилась Вероника Лейк, и Фермин весь вытянулся, глядя на диву. Дождавшись эпизода, в котором она не была занята, Фермин заявил, что отправляется в буфет, дабы восстановить запасы шоколада. После месяцев голодной жизни мой друг утратил чувство меры, но из-за своих бесконечных переживаний сохранил болезненный, истощенный вид человека, пережившего войну. Я остался один, не особенно следя за сюжетом. Сказать, что я думал о Кларе, было бы неверно. У меня перед глазами было лишь ее тело, потное, трепещущее от наслаждения под грубыми ласками учителя музыки. Я отвел взгляд от экрана и лишь тогда заметил, что в зал вошел еще один зритель. Он стал продвигаться к центру и устроился передо мной, на шесть рядов впереди. В кинотеатрах полно одиноких людей, – подумалось мне. Таких, как я.

Я попытался восстановить нить событий, разворачивавшихся на экране. Герой-любовник, детектив, циничный, но с добрым сердцем, объяснял какому-то второстепенному персонажу, почему такие женщины, как Вероника Лейк, погибель для честного мужчины, но все-таки ему ничего другого не остается, как безответно любить, страдая от их коварства и предательства. Фермин Ромеро де Торрес, который со временем сделался настоящим знатоком кино, называл подобные картины «историей о богомолах». Он считал их женоненавистническими фантазиями, предназначенными для конторских служащих, страдающих запорами, а также для скучающих престарелых святош, мечтающих пуститься во все тяжкие. Я улыбнулся, представив себе, какими комментариями разразился бы, глядя на экран, мой друг, не позволь он сейчас себе обольститься прилавком со сластями. Но в то же мгновение улыбка стерлась с моих губ. Зритель, только что севший впереди, внезапно обернулся и пристально на меня посмотрел. Дымный луч кинопроектора пронзал сумерки зала – поток мерцающего света, сотканного из причудливых линий и пляшущих пятен. Я сразу узнал в незнакомце человека без лица. То был Кубер. Его глаза, лишенные век, отливали сталью, улыбка без губ пугающе кривилась в темноте. Мое сердце словно сжали ледяные пальцы. На экране разом заиграло множество скрипок, раздались крики, выстрелы; картинка погасла. На мгновение зал погрузился в густой мрак, и я слышал только пульсацию крови в висках. Когда на экране вновь появилось изображение и тьма в зале рассеялась в пурпурно-голубом тумане, человек без лица исчез. Обернувшись, я увидел его силуэт: двигаясь по проходу, он столкнулся с Фермином Ромеро де Торресом, возвращавшимся со своего гастрономического сафари. Фермин сел в кресло рядом со мной, протянул мне шоколадку и осторожно посмотрел на меня:

– Даниель, у вас лицо белее бедра монашки. С вами все в порядке?

Над рядами кресел пронеслось едва уловимое дуновение.

– Странно пахнет, – заметил Фермин Ромеро де Торрес. – Будто кто-то пернул, то ли нотариус, то ли стряпчий.

– Нет, это запах горелой бумаги.

– Возьмите лимонный леденец. Он от всего помогает.

– Не хочется.

– И все же оставьте его себе. Никогда не знаешь, из какой неприятности может вытащить лимонная карамель.

Я запихнул леденец в карман и до конца фильма оставался безучастен как к Веронике Лейк, так и к жертвам ее роковых чар. Фермин Ромеро де Торрес целиком погрузился в созерцание, поглощая свои шоколадки. Когда в конце сеанса зажегся свет, мне показалось, будто я пробудился от дурного сна, и хотелось верить, что тот призрак из кинозала был лишь игрой воображения, болезнью памяти, хотя тот краткий взгляд успел многое мне сообщить. Он не забыл обо мне и о нашей встрече.

12

Появление в нашей лавке Фермина не замедлило сказаться: у меня появилось гораздо больше свободного времени. Если Фермин не был занят розыском какой-нибудь редкостной книги по заказу одного из наших клиентов, он посвящал все свое время обустройству магазина, разработке стратегии торговли, совершенствованию рекламы и витрин, с помощью проспиртованной тряпицы наводя блеск на корешки книг. Что до меня, то я пытался посвящать освободившиеся часы тому, чем пренебрегал в последние годы: тайне Каракса, но главное – моему другу Томасу Агилару, по которому здорово успел соскучиться.

Томас производил впечатление юноши замкнутого и нелюдимого; люди побаивались его слишком серьезного и даже угрожающего вида. Он обладал телосложением борца, плечами гладиатора и тяжелым проницательным взглядом. Мы познакомились с ним много лет назад во время драки, которая случилась в самом начале моего пребывания в иезуитской школе Каспе. Дело было так. После уроков за Томасом зашел отец в сопровождении важной девицы, которая оказалась его сестрой. Я отпустил какую-то дурацкую шутку в ее адрес и глазом не успел моргнуть, как Томас Агилар обрушил на меня град ударов, о которых я не мог забыть еще добрую неделю. Томас раза в два превосходил меня по габаритам, силе и свирепости. В той дворовой дуэли в окружении детей, жаждавших кровавого зрелища, я потерял зуб и приобрел новое представление о пропорциях. Я не сказал ни отцу, ни учителям, кто так меня отметелил, равно как не сообщил им о том, что папаша моего противника с наслаждением наблюдал за побоищем, улюлюкая вместе с учениками.

– Я сам виноват, – сказал я, закрыв тему.

Три недели спустя на перемене Томас подошел ко мне. Я помертвел от страха. Теперь он меня точно прикончит, подумал я. Он начал что-то бормотать, и вскоре я понял: единственное, чего он хочет – извиниться за драку, потому что понимает, что бой был неравным и несправедливым.

– Да это я должен просить у тебя прощения за то, что так вел себя с твоей сестрой, – ответил я, – и сделал бы это еще тогда, но ты разбил мне челюсть, прежде чем мне удалось сказать хоть слово.

Томас пристыженно потупился. Я уже заметил, как неприкаянно этот тихий и молчаливый верзила бродит по аудиториям и коридорам школы. Все ребята – и я первый – его боялись; с ним избегали говорить и даже встречаться взглядом. Отводя глаза, чуть ли не дрожа, он внезапно спросил меня, не хочу ли я стать его другом.

Я сказал, что хочу. Он протянул мне руку, и я ее пожал. Его пожатие было слишком крепким, но я стерпел. В тот же день Томас пригласил меня к себе домой на обед, отвел в свою комнату и показал коллекцию странных механизмов, собранных из рухляди и никчемных деталей.

– Это я сам сделал, – гордо пояснил он.

Я так и не смог уразуметь, что бы это могло быть, но промолчал и восхищенно кивнул. Мне показалось, что одинокий верзила создал себе друзей из меди и жести, и я был первым, кому он их представил. То была его тайна, Я рассказал ему о своей матери, о том, как мне ее не хватало. Когда мой голос задрожал, Томас молча меня обнял. Нам тогда было по десять лет. С того самого дня Томас стал моим лучшим – а я его единственным – другом.

Несмотря на свою грозную внешность, Томас был добр и миролюбив, но, раз на него взглянув, никто не решался с ним связываться. Он довольно сильно заикался, но это было почти незаметно, так как он редко говорил с кем-либо еще, кроме матери, сестры и меня. Его завораживали экстравагантные изобретения и всякие механические безделушки, и вскоре я узнал, что он регулярно производит вскрытие различных механизмов, от граммофона до арифмометра, чтобы понять, как они устроены. Обычно Томас помогал отцу или проводил время со мной, но, если был свободен, запирался у себя в комнате и мастерил самые невероятные устройства. При всем своем уме он был абсолютно лишен практической сметки. Его интерес к реальному миру сводился к обеспечению синхронной работы светофоров на улице Гран Виа, загадке цветомузыки фонтанов Монтжуик и принципу работы аттракционов в парке Тибидабо.

По вечерам, как я уже говорил, Томас помогал в конторе отцу, а иногда, освободившись, заходил в нашу лавку. Отец всегда интересовался изобретениями моего друга и одаривал его учебниками по механике, биографиями известных инженеров, таких, как Эйфель или Эдисон, которых Томас боготворил. С годами Томас по-настоящему привязался к моему отцу и тратил уйму времени на то, чтобы создать для него автоматическую систему каталогизации, используя для этого детали старого вентилятора. Прошло уже четыре года с тех пор, как он начал работать над проектом, но мой отец не переставал демонстрировать свою веру в успех предприятия, чтобы Томас не падал духом. Поначалу меня беспокоило, как воспримет моего товарища Фермин. Но, как оказалось, напрасно.

– А вы, верно, и есть тот самый изобретатель, друг Даниеля. Несказанно рад с вами познакомиться. Фермин Ромеро де Торрес, ассистент-библиограф книжного дома Семпере, к вашим услугам.

– Томас Агилар, – запинаясь, проговорил мой друг. Улыбнулся и пожал Фермину руку.

– Осторожно! У вас не ладонь, а гидравлический пресс, а я бы хотел сохранить свои пальцы скрипача, чтобы оставаться в деле.

Томас извинился и отпустил его руку

– Кстати, а как вы относитесь к теореме Ферма? – спросил Фермин, растирая пальцы.

И они с упоением принялись обсуждать тайны математики, непонятные для меня, как китайский язык. Фермин всегда обращался к Томасу исключительно на «вы», подчеркивая его ученость называл доктором и всячески демонстрировал, что не замечает заикания юноши. Томас, в благодарность за терпение, приносил Фермину коробки швейцарских шоколадок, на обертках которых красовались фотографии небывало голубых озер, коров на изумрудных пастбищах и часов с кукушкой.

– Ваш друг Томас положительно талантлив, но ему не хватает четкой цели и немного напора, иначе карьеры не сделать, – рассуждал Фермин Ромеро де Торрес. – Люди научного склада ума этим грешат. Взять хоть дона Альберта Эйнштейна. Столько удивительных открытий, но главное, нашедшее практическое применение, – изобретение атомной бомбы, да к тому же без его согласия[32]. А ведь Томасу, с его внешностью боксера, будет трудно пробиться в академические круги, потому что сегодня единственное, что правит научным миром – это предрассудки.

Движимый желанием спасти Томаса от жизни, полной лишений и людского непонимания, Фермин решил, что его необходимо заставить преодолеть косноязычие и асоциальность.

– Человек, будучи высокоразвитой обезьяной, является животным общественным, а потому для него характерны приверженность кумовству, круговой поруке, мошенничеству, сплетням; именно эти черты определяют его поведение и мораль, – рассуждал он. – Это чистая биология.

– Не преувеличивайте.

– В некоторых вопросах, Даниель, вы наивны, как годовалый теленок.

Грубоватую внешность Томас унаследовал от отца, респектабельного управляющего недвижимостью, чья контора находилась на улице Пелайо, рядом с универмагом «Эль Сигло». Сеньор Агилар принадлежал к той особой породе людей, которые всегда оказываются правы. Будучи человеком твердых убеждений, он, кроме прочего, был уверен в том, что его сын – малодушный недоумок. Чтобы исправить этот позорный недостаток, он нанимал множество частных учителей, надеясь сделать из своего первенца нормального человека. Мне не раз доводилось слышать, как он говорил: «Я хочу, чтобы вы воспринимали моего сына как слабоумного, понятно?» Преподаватели перепробовали все, даже уговоры со слезами, но Томас обращался к ним исключительно на латыни, которой владел не хуже папы римского, причем, говоря на ней, переставал заикаться. Рано или поздно домашние наставники, которые были в латыни не сильны, принимая ее почему-то за арамейский, отказывались от странного ученика из-за чувства безысходности и страха, полагая, что его устами сам дьявол по-арамейски пытается внушать им свои гнусности. Последней надеждой сеньора Агилара была армейская служба, которая могла бы сделать из его сына хоть на что-нибудь годного мужчину.

Беатрис, сестра Томаса, была на год нас старше. Ее существованию мы были обязаны нашей дружбой, потому что, если бы я не увидел ее в тот давний день, когда она стояла, держась за руку отца, в ожидании окончания занятий, если бы не отпустил в ее адрес идиотскую шутку, мой друг никогда бы не накинулся на меня с кулаками, и я бы никогда не осмелился заговорить с ним. Беа Агилар была копией своей матери и светом в окошке для своего отца. Рыжая, с белой прозрачной кожей, она всегда носила самые дорогие платья из шелка или тонкой шерсти. У нее были пропорции манекена, ходила она прямая, будто кол проглотила, всегда была довольна собой, воображая себя принцессой из собственной сказки. У нее были голубовато-зеленые глаза, но она настаивала, что их цвет – «изумрудно-сапфировый». Несмотря на то что много лет она провела в школе Святой Терезы, а может быть именно поэтому, когда рядом не было отца, она бойко хлестала анисовую настойку, надевала шелковые чулки от «Перла Грис» и красилась, как киношные вампирши, что тревожили сон моего друга Фермина. Меня трясло даже от ее портрета, она же отвечала на мою нескрываемую враждебность ленивым взглядом, исполненным то ли презрения, то ли безразличия. У Беатрис был жених, который служил младшим лейтенантом в Мурсии, истый фалангист по имени Пабло Каскос Буэндиа. Он происходил из знатной семьи, которой принадлежало множество корабельных верфей в Галисии. Лейтенант Каскос Буэндиа, который благодаря своему дядюшке из Военного министерства полжизни провел в увольнительных, постоянно разглагольствовал о генетическом и духовном превосходстве испанской расы и неминуемом закате большевистской империи.

– Маркс умер, – с важным видом провозглашал он.

– Если быть точным, это произошло в 1883 году, – отвечал я.

– Молчи, а не то я дам тебе такого пинка, что ты долетишь до Риохи.

Я не раз замечал, как Беа украдкой улыбалась, слушая чушь, которую проповедовал ее жених-лейтенант. Затем она поднимала глаза и невозмутимо смотрела на меня. Я сочувственно ей улыбался, как можно улыбаться врагу во время короткого перемирия, но она быстро отводила взгляд. Я бы скорее умер, чем признался, что в глубине души ее боюсь.

13

Б начале года Томас и Фермин Ромеро де Торрес решили объединить свои гениальные мозги для разработки нового проекта, который, по их словам, должен был избавить меня и моего друга от службы в армии. Фермин, имевший военный опыт, не разделял энтузиазма Агилара-отца.

– Служба в армии нужна только для того, чтобы выяснить процент кафров для статистики, – рассуждал он. – А на это не требуется двух лет, достаточно первых двух недель. Армия, брак, церковь и банк – вот четыре всадника Апокалипсиса. Да, да, можете смеяться, сколько угодно.

Анархистские взгляды Фермина Ромеро де Торреса чуть было не потерпели фиаско одним октябрьским вечером, когда, по воле судеб, к нам в лавку зашла моя давняя знакомая. Мой отец отправился в Архентону, чтобы оценить чью-то частную библиотеку, и должен был вернуться ближе к ночи. Я остался за прилавком, между тем как Фермин, совершая свои обычные эквилибристические пируэты, карабкался по лестнице, чтобы расставить книги на самой верхней полке, под потолком. Почти перед закрытием, когда уже зашло солнце, за стеклом витрины возник силуэт Бернарды. Она была нарядно одета, как всегда по четвергам, в свой выходной. Моя душа возрадовалась, и я пригласил ее зайти.

– Ах, как вы выросли! – воскликнула она с порога. – Да вас почти не узнать… настоящий мужчина!

Она обняла меня, проронив несколько слезинок и ощупывая мою голову, плечи, лицо, дабы удостовериться, все ли в ее отсутствие сохранилось в целости и невредимости.

– У нас дома по вас скучают, молодой господин, – сказала она, потупив взгляд.

– А я по тебе соскучился, Бернарда. Давай, поцелуй меня.

Она робко меня поцеловала, и я ответил ей парой смачных поцелуев в обе щеки. Она рассмеялась. По ее глазам было видно, что она ждет, что я спрошу о Кларе, но я и не думал этого делать.

– Ты сегодня очень красивая и нарядная. Как это ты вдруг решила к нам зайти?

– По правде говоря, я уже давно хотела повидать вас, но, знаете, столько дел. Я очень занята, ведь сеньор Барсело, хоть и очень умный, но все равно словно ребенок. Ну да я не падаю духом. Но пришла вот почему. Завтра у моей племянницы, той, что из Сан-Адриана, день рождения, и мне хотелось бы сделать ей подарок. Я думала подарить ей хорошую книгу, где много букв и мало картинок, но я необразованная и ничего в этом не понимаю…

Прежде чем я успел ответить, магазин сотрясла канонада: с верхотуры градом посыпались тома полного собрания сочинений Бласко Ибаньеса в твердом переплете. Мы с Бернардой испуганно посмотрели вверх. Вниз по лестнице, словно воздушный гимнаст, скатывался Фермин. На его губах застыла флорентийская улыбка, глаза излучали вожделение и восхищение.

– Бернарда, познакомься, это…

– Фермин Ромеро де Торрес, ассистент-библиограф Семпере и его сына, у ваших ног, сеньора, – представился Фермин, церемонно целуя руку Бернарды.

В мгновение ока Бернарда стала красной, как стручок перца.

– Ах, вы ошибаетесь, какая из меня сеньора…

– Как минимум, маркиза, – продолжал атаку Фермин. – Поверьте, я бывал в самых изысканных домах на проспекте Пирсон. Удостойте меня чести проводить вас в отдел юношеской и детской классики, где именно сейчас, к счастью, имеются сочинения Эмилио Сальгари и рассказы о Сандокане[33].

– Сан Докан… Даже не знаю, жития святых, боюсь, дарить не стоит: отец девочки уж больно был предан Национальной конфедерации труда[34], понимаете?

– Не волнуйтесь. У меня тут есть «Таинственный остров» Жюля Верна, история, полная захватывающих приключений и притом весьма небесполезная в образовательном смысле; я имею в виду сведения о техническом прогрессе.

– Ну, если вы так считаете…

Я молча наблюдал, как Фермин источал любезность, а Бернарда растворялась в облачке внимания этого человека, который, используя все свои ужимки и прыжки, приправленные красноречием продавца, расхваливающего товар, смотрел на нее с таким воодушевлением, какое прежде относилось разве что к шоколаду «Нестле».

– А что скажет сеньор Даниель?

– Тут эксперт сеньор Ромеро де Торрес; можете вполне ему довериться.

– Ну, тогда я возьму эту, про остров, и, если вам не трудно, заверните, пожалуйста. Сколько с меня?

– За счет заведения, – сказал я.

– Ах, ни в коем случае…

– Сеньора, если вы хотите сделать меня самым счастливым мужчиной в Барселоне, платит Фермин Ромеро де Торрес.

Бернарда, онемев, посмотрела на нас обоих:

– Послушайте, я сама оплачиваю свои покупки, а сейчас хочу сделать подарок своей племяннице…

– Тогда, взамен, позвольте пригласить вас отужинать, – изрек Фермин, приглаживая волосы.

– Давай, не смущайся, – подбодрил я женщину. – Вот увидишь, ты замечательно проведешь время. А пока Фермин надевает пиджак, я заверну тебе книгу.

Фермин поспешно скрылся в подсобке, чтобы причесаться, надушиться и надеть пиджак. Я вынул из кассы несколько дуро, чтобы он мог расплатиться за ужин.

– Куда мне ее повести? – прошептал он, нервничая, как мальчишка.

– Я бы выбрал «Четыре кота», – ответил я. – Насколько мне известно, это кафе приносит удачу в сердечных делах.

Протягивая пакет Бернарде, я ей подмигнул.

– Так сколько я вам должна, господин Даниель?

– Не знаю. Потом скажу. На книге не было ценника, и я должен спросить у отца, – соврал я.

Глядя на две фигуры, которые, под ручку, удалялись по улице Санта-Ана, я подумал, что, может быть, кто-то на небесах оказался на своем посту и наконец-то посылает этой паре немного счастья. Я вывесил на двери табличку ЗАКРЫТО. Потом на минуту зашел в подсобку, чтобы проверить книгу заказов, и тут услышал, как над входной дверью звякнул колокольчик. Я подумал, что это Фермин, который что-нибудь забыл, или отец, вернувшийся из Архентоны.

– Кто там?

Прошло несколько секунд, но мне никто не ответил. Я продолжал листать книгу заказов.

В лавке послышались тихие, медленные шаги.

– Фермин? Папа?

Ответа не последовало. Мне послышался сдавленный смех, и я закрыл книгу. Наверное, кто-то из посетителей не заметил моей таблички. Я уже собрался обслужить его, когда услышал, как с полок падают книги. Я сглотнул. Прихватив нож для бумаги, я медленно приблизился к двери подсобки и замер, не решаясь окликнуть посетителя. Но тут, когда я стал было открывать дверь подсобки, опять раздался звук шагов, на этот раз удалявшихся. Снова звякнул дверной колокольчик, и я почувствовал дуновение ветерка с улицы. В лавке никого не было. Я подбежал к входной двери и запер ее на все замки. Затем глубоко вздохнул, чувствуя себя смешным и нелепым. И уж было вновь направился в подсобку, когда заметил на прилавке какой-то листок бумаги. Подойдя ближе, я понял, что это фотография, старый снимок, какие печатали в студиях на толстых картонных пластинах. Края обгорели, и подернутое копотью изображение было как будто заляпано следами пальцев, перепачканных углем. Я рассмотрел фотографию под светом лампы. На ней была запечатлена молодая пара, улыбавшаяся в объектив. Ему на вид было лет семнадцать-восемнадцать; светлые волосы, тонкие аристократические черты лица. Она казалась моложе, на год или на два. У нее была бледная кожа, четкие черты лица и короткие черные волосы, которые оттеняли дивный взгляд, искрившийся весельем. Его рука лежала на ее талии, она же, кажется, шептала ему что-то насмешливое. От фотографии исходило такое тепло, что я невольно улыбнулся, будто в этих двух незнакомцах узнал старых друзей. На заднем плане угадывалась витрина, на которой были выставлены шляпы, бывшие в моде еще до войны. Я внимательно вгляделся в изображение. Судя по одежде, снимок был сделан по меньшей мере лет двадцать пять – тридцать назад. Лица неизвестных светились надеждой и ожиданием счастливого будущего, которое неизменно маячит на горизонте, когда ты молод. Огонь уничтожил часть фотографии, но все же там, за витриной, можно было разглядеть суровое лицо человека, зыбкий силуэт которого скрадывала надпись на стекле:


Антонио Фортунь и сыновья

Торговый дом основан в 1888


В ту ночь, когда я вернулся на Кладбище Забытых Книг, Исаак сказал мне, что Каракс взял фамилию матери, фамилия его отца была Фортунь, и он владел шляпным магазином на улице Сан-Антонио. Я еще раз взглянул на портрет неизвестной пары, уже не сомневаясь в том, что тот юноша – Хулиан Каракс, улыбавшийся мне из прошлого, не ведая о том, что его окружают языки пламени.

ГОРОД ТЕНЕЙ

1954

14

На следующее утро Фермин прилетел на работу на крыльях Купидона, улыбаясь и насвистывая болеро. При других обстоятельствах я бы полюбопытствовал, как они с Бернардой откушали, но в тот день я не был склонен к сантиментам. Отец договорился в одиннадцать утра доставить заказ профессору Хавьеру Веласкесу в его рабочий кабинет на Университетской площади. Поскольку у Фермина одно упоминание о сем заслуженном человеке вызывало аллергическую чесотку, я воспользовался этим обстоятельством и взялся отнести заказанные книги сам.

– Этот тип – зазнайка, развратник и фашистский прихвостень, – заявил Фермин, высоко воздев сжатый кулак как поступал всегда в порыве праведного гнева. – С его положением на кафедре и властью на выпускных экзаменах, он даже Пассионарию попытался бы употребить, подвернись она ему под руку.

– Не преувеличивайте, Фермин. Веласкес весьма неплохо платит, причем всегда заранее, и делает нам отличную рекламу, – напомнил ему мой отец.

– Это деньги, обагренные кровью невинных дев, – возмутился Фермин. – Бог свидетель, я никогда не спал с малолетками, и не потому, что не хотел или у меня не было такой возможности; это сейчас я выгляжу не лучшим образом, но я знавал и другие времена, когда был молод, красив и при власти —и какой власти! – но даже тогда, появись такая на моем горизонте и учуй я, что она не против, я всегда требовал удостоверение личности, а ежели такового не имелось – письменное разрешение родителей, чтоб не переступить законов нравственности.

Отец закатил глаза:

– С вами невозможно спорить, Фермин.

– Потому что если уж я прав, то прав.

Я взял сверток, который сам же приготовил накануне вечером: две книги Рильке и апокрифическое эссе о легких закусках и глубинах национального самосознания, приписываемое Ортеге, и оставил Фермина с отцом пререкаться по поводу нравов и обычаев.

День выдался чудесный: ясное лазурное небо, свежий прохладный ветерок, пахнувший осенью и морем. Больше всего я любил Барселону в октябре, когда неудержимо тянет пройтись, и каждый становится мудрее благодаря воде из фонтана Каналетас, которая в это время чудесным образом не пахнет хлоркой. Я шел легким шагом, поглядывая на чистильщиков обуви и мелких канцелярских крыс, возвращавшихся после утренней чашечки кофе, продавцов лотерейных билетов и на танец дворников, неторопливо и с таким тщанием орудовавшим метлами, словно они взялись вымести из города все до последней пылинки. К этому времени в Барселоне стали появляться все новые автомобили, и у светофора на улице Бальмес я увидел по обе стороны конторских служащих в серых пальто, голодным взглядом пожиравших «студебеккер», словно это была только что вставшая с постели певичка. От Бальмес я поднялся до Гран Виа, где нагляделся на светофоры, трамваи, автомобили и даже мотоциклы с колясками. В витрине я увидел плакат фирмы «Филипс», возвещавший пришествие нового мессии, телевидения, которое, как утверждалось, в корне изменит нашу жизнь и превратит нас в людей будущего вроде американцев. Фермин Ромеро де Торрес, неизменно бывший в курсе всех изобретений, уже поделился со мной своими предположениями, к чему это приведет.

– Телевидение, друг Даниель, это Антихрист, и, поверьте, через три-четыре поколения люди уже и пукнуть не смогут самостоятельно, человек вернется в пещеру, к средневековому варварству и примитивным государствам, а по интеллекту ему далеко будет до моллюсков эпохи плейстоцена. Этот мир сгинет не от атомной бомбы, как пишут в газетах, он умрет от хохота, банальных шуток и привычки превращать все в анекдот, причем пошлый.

Кабинет профессора Веласкеса располагался на втором этаже филологического факультета, в глубине коридора, ведущего к южной галерее, с выложенным в шахматном порядке плиточным полом. Я нашел профессора у дверей аудитории, где он рассеянно слушал студентку с эффектной фигурой в тесном гранатовом платье, оставлявшем на виду икры, достойные прекрасной Елены, в блестящих шелковых чулках. Профессор Веласкес слыл донжуаном, и злые языки утверждали, будто духовное образование каждой девушки из приличной семьи не может считаться завершенным без традиционного уикенда в каком-нибудь отельчике на бульваре Ситжес с чтением александрийских стихов в обществе сего достойного наставника. Инстинкт коммерсанта подсказал мне, что не стоит прерывать их беседу; я решил выждать и, чтобы убить время, подвергнуть рентгеноскопии прелести удостоившейся высокого внимания ученицы. Возможно, приятная прогулка подняла мне настроение, возможно, сказались мои восемнадцать лет и то, что я провел куда больше времени среди муз, переплетенных в старинные тома, чем в компании девушек из плоти и крови, долгие годы казавшихся мне призраками Клары Барсело, но в тот момент, занятый изучением роскошного тела студентки, которую мог видеть только со спины, я представлял ее себе в трех проекциях классической перспективы, и у меня просто слюнки текли.

– О, да это Даниель! – воскликнул профессор Веласкес. – Слушай, хорошо, что пришел ты, а не тот шут гороховый, что в прошлый раз, ну тот, с фамилией тореадора, который был либо пьян, либо его просто следовало запереть, а ключ выбросить. Представляешь, ему вздумалось спросить меня об этимологии слова «препуций» [35], причем сделал он это совершенно недопустимым тоном, с издевкой.

– Лечащий врач прописал ему какое-то кардинальное средство. От печени.

– Видимо, от этого он целый день ходит так и не проснувшись, – проскрипел Веласкес. – Я бы на вашем месте позвонил в полицию. Наверняка он у них на учете. А как у него ноги воняют… подумать только, сколько еще осталось здесь этих дерьмовых красных, которые не моются со времен падения Республики.

Я уже собирался придумать какое-нибудь оригинальное оправдание для Фермина, когда студентка, беседовавшая с профессором Веласкесом, обернулась, и у меня отвисла челюсть.

Она мне улыбнулась, и у меня вспыхнули уши.

– Привет, Даниель, – сказала Беатрис Агилар.

Я ей кивнул, онемев, когда понял, что исходил слюной по сестре моего лучшего друга, которой втайне побаивался и которую, как мне казалось, терпеть не мог.

– А, так вы, кажется, знакомы? – спросил заинтригованный Веласкес.

– Даниель старый друг семьи, – объяснила Беа. – И он единственный, кому хватило мужества сказать мне как-то, что я самоуверенная дура.

Веласкес потерял дар речи.

– Это было девять лет назад, – внес я поправку. – И я погорячился.

– Что ж, я до сих пор жду твоих извинений.

Веласкес от души рассмеялся и забрал у меня из рук пакет.

– Мне кажется, я здесь лишний, – сказал он, вскрывая его. – О, отлично! Слушай, Даниель, передай отцу, что я ищу книгу Франсиско Франко Баамонде под названием «Сид Кампеадор: юношеские послания из Сеуты» с предисловием и комментариями Пемана.

– Считайте, уже передал. Через пару недель мы вам что-нибудь сообщим.

– Ловлю тебя на слове, а теперь мне надо спешить: у меня еще встреча с тридцатью двумя невеждами.

Профессор Веласкес подмигнул мне и исчез в недрах аудитории, оставив нас с Беа наедине. Я не знал, куда девать глаза.

– Слушай, Беа, когда я тебя обозвал, по правде говоря, я…

– Я пошутила, Даниель. Мы тогда были детьми, а Томас и так тебе изрядно врезал.

– Да уж. До сих пор искры из глаз сыплются.

Беа улыбалась мне, кажется предлагая мир или по крайней мере перемирие.

– К тому же ты был прав, я действительно самоуверенна, а иногда и немного дура, – сказала Беа. – Я ведь не слишком тебе нравлюсь, Даниель, верно?

Вопрос совершенно сбил меня с толку, обезоружил и даже напугал тем, как легко утратить неприязнь к человеку, которого считаешь врагом, если он демонстрирует тебе дружелюбие.

– Это неправда.

– Томас говорит, что на самом деле я тебе не то чтобы не нравлюсь, просто ты не перевариваешь моего отца, а платить за это приходится мне. А его ты боишься. Я тебя не виню, его все боятся.

Вначале я был растерян, но вскоре уже улыбался и кивал:

– Выходит, Томас знает меня лучше, чем я сам.

– Не удивляйся. Мой брат всех нас насквозь видит, просто помалкивает. Но если вдруг однажды откроет рот, стены рухнут. Он очень любит тебя, знаешь?

Я пожал плечами и потупился.

– Он постоянно рассказывает о тебе, твоем отце, книжной лавке и об этом вашем приятеле, что теперь с вами работает. Томас полагает, что он не реализовавшийся гений. Порой мне даже кажется, что он считает своей настоящей семьей вас, а не нас.

Я встретил ее взгляд – твердый, открытый, спокойный. Не зная, что сказать, я просто улыбнулся. Она загнала меня в угол своей искренностью, и я отвел глаза и стал смотреть в окно.

– Не знал, что ты здесь учишься.

– Да, на первом курсе.

– Литература?

– Мой отец считает, что точные науки не для слабого пола.

– Да. Слишком много цифр.

– Мне все равно, я люблю читать, а кроме того, здесь можно познакомиться с интересными людьми.

– Как профессор Веласкес?

Беа криво улыбнулась:

– Я всего лишь на первом курсе, но знаю уже достаточно, чтобы видеть пройдох за версту, Даниель. Особенно людей его типа.

Я спросил себя, к какому, интересно, типу она относит меня.

– Кроме того, профессор Веласкес друг моего отца. Они оба члены совета Ассоциации защиты и развития сарсуэлы и испанской поэзии.

Я сделал вид, что весьма этим впечатлен.

– А как твой жених, лейтенант Каскос Буэндиа? Улыбка исчезла.

– Пабло приедет через три недели в увольнительную.

– Ты, должно быть, рада.

– Да, очень. Он замечательный парень, хоть я и представляю себе, что ты о нем думаешь.

Это вряд ли, подумал я. Беа смотрела на меня немного настороженно. Я уже хотел сменить тему, но мой язык меня опередил.

– Томас говорит, что вы собираетесь пожениться и перебраться в Эль-Ферроль.

Она быстро кивнула:

– Как только у Пабло закончится служба.

– Тебе, должно быть, не терпится, – сказал я, и в голосе моем прозвучала издевка; голос вообще звучал вызывающе, я и сам не знал почему.

– Если честно, мне все равно. Его семье принадлежит там пара верфей, и Пабло возглавит одну из них. У него прирожденный дар руководителя.

– Это заметно.

Беа сдержала улыбку:

– Кроме того, после стольких лет Барселону я знаю вдоль и поперек…

Ее взгляд стал грустным, усталым.

– Как я поняла, Эль-Ферроль замечательный город. Полный жизни. А морепродукты там, говорят, просто фантастические, особенно крабы. – Беа вздохнула и покачала головой. Казалось, если бы не была такой гордячкой, она вот-вот заплачет от досады. Но она негромко рассмеялась. – Уж девять лет прошло, а тебе все еще нравится меня обижать, верно, Даниель? Что ж, давай, не смущайся. Я сама виновата, думала, что мы станем друзьями или сделаем вид, что стали, но, похоже, мне далеко до моего брата. Прости, что отняла у тебя время.

Она повернулась и пошла по коридору, ведущему к библиотеке. Я смотрел, как она шла по черным и белым плитам, а ее тень прорезала полосы света, струившегося сквозь оконные стекла.

– Беа, постой!

Проклиная свой характер, я бросился следом. Посреди коридора нагнал, схватив за руку. Ее взгляд обжег меня.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7