Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах (№10) - Иоанн Антонович

ModernLib.Net / Историческая проза / Сахаров (редактор) А. Н. / Иоанн Антонович - Чтение (стр. 37)
Автор: Сахаров (редактор) А. Н.
Жанр: Историческая проза
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


Был в начале пятый час утра двадцать восьмого июня. Полная тишина покрывала петергофский сад, дворец и парк. Солнце поднялось, хотя туман от взморья ещё стлался по садовым низам, кое-где точно облаком дыма захватывая террасы и дороги верхнего сада.

К опушке парка подъехала взмыленная тройка. С телеги встал, присланный Дашковой, большого роста, в преображенском кафтане, офицер. Отпустив ямщика, он прошёл к лесной караулке и послал сторожа на ближнюю мызу. От последней вскоре подъехала двухместная коляска, четвернёй.

Оставив коляску у ограды парка, офицер спустился к Монплезиру, поглядел на окрестные аллеи, на окна и крыльца ещё погружённого в дремоту старого павильона, подошёл к его галерее и склонился к окну. Из-под опущенной занавески нельзя было разглядеть внутренности комнат. То было помещение камер-фрау государыни, Шаргородской. Офицер постучал в окно, но, видя, что его не слышат, вошёл с чёрной лестницы в сени и в небольшой полуосвещённый коридор. Дверь направо вела в помещение гардеробмейстера Шкурина; налево – в комнаты Шаргородской, смежные с собственными покоями императрицы. В павильоне, очевидно, все ещё спали.

Офицер вошёл в комнату налево.

Собачка Шаргородской залаяла и разбудила свою хозяйку.

– Что вы, Алексей Григорьич? – спросила, испуганно выглянув из спальни, Катерина Ивановна.

Офицер объяснил причину нежданного своего посещения. Шаргородская стремглав бросилась к опочивальне императрицы.

– В чём дело? – спросила гостя из-за двери Екатерина.

– Не медлите, ваше величество, ни минуты! – ответил Орлов. – Надо решиться, ехать.

– Но ради Бога, что произошло?

– Пассек арестован, – сказал по-французски Орлов, – вам грозит Шлиссельбургская крепость или, как первой жене великого Петра, монастырь…

Екатерина более не расспрашивала.

– Одеваться! – сказала она Шаргородской и через несколько минут вышла в простом тёмном платье, в ленте и звезде – под мантильей. Лёгкая дрожь пробегала по её членам; лицо было бледно, но совершенно спокойно. Глаза смотрели бодро и светло.

– Готова! – произнесла она Орлову. – Но под каким видом мы пройдём мимо сторожей и часовых?

Силач и гуляка, не знавший колебаний и ходивший в одиночку с рогатиной на медведей, Орлов затруднился ответом. Смелость начинала его покидать.

– Под видом вашей жены, – решила императрица, взяв зонтик и вуаль и подавая руку Орлову. Они вышли из павильона.

– Если бы я была солдатом, – произнесла Екатерина, минуя первую аллею, – я никогда не дослужилась бы до генерала..

– Почему? – спросил Орлов.

– Меня бы убили ещё капралом…

Нижний сад благополучно прошли. По берегу стлался туман. Море тихо плескалось о пристань, оттуда неслась песня:

Ох, ты, волюшка, свет печаль!

Начался верхний сад, смежный с парком. За решёткой, на улице, слышалось уже движение. Шли бабы на рынок, садовники с тачками. Отставной елисаветинский солдат-сторож у ворот парка вытянулся и отдал честь офицеру.

Екатерина спокойно села в коляску, припасённую накануне, по распоряжению гардеробмейстера Шкурина. Орлов сел к кучеру на козлы. Другой, будто случайно наспевший офицер, капитан корпуса инженеров, Василий Ильич Бибиков, беседуя с ними, поехал сбоку коляски, покуривая трубочку. Всё имело вид утренней прогулки. Лошади бежали лёгкой рысью. Обогнув опушку парка, путники остановились. Орлов предложил Бибикову занять место с Екатериной, кучеру велел взять его коня, сам взял вожжи и погнал четверню вскачь.

– Знаменательный день, – сказала Екатерина Бибикову, глядя на выходившее им навстречу солнце, – ровно восемнадцать лет назад, также двадцать восьмого июня, я торжественно приняла в Москве православие… Ещё помню, покойная государыня-тётка и все были удивлены, что я, недавняя гостья этой страны, так отчётливо прочла вслух символ веры…


Рощи и долины, там и здесь разбросанные домики и мосты мелькали по сторонам. Густая пыль столбом взвивалась от колёс.

Встречные путники, солдаты, чухны на двухколёсных таратайках, косцы сторонились, оглядываясь и недоумевая, что за особу мчал в коляске лихой и рыжий Преображенский сержант.

Вот Стрельна. Близятся сады Сергиевой пустыни. За ними лес, яровое поле и избушки села Лигова. Новые луга и лес, деревушки, Горелый и Красный кабачки.

У спуска на мост, не доезжая Красного кабачка, из рощи навстречу коляске выскочил на рыжем, толстоногом коне всадник. То был Мирович. Он ещё издали приметил и мчавшийся стремглав с лесистого пригорка четверик, и фигуру рослого гвардейца, гнавшего вскачь лошадей.

«Кто б это был?» – рассуждал Мирович, следя за облаком густой пыли, летевшей ему навстречу.

Коляска с опущенным верхом, мелькающие копытца и морды лошадей, грохот колёс по брёвнам моста и раскрасневшееся, запылённое лицо мундирного возницы, со шрамом на щеке, – всё это быстро мелькнуло и пронеслось мимо Мировича.

«Орлов! Ужели он? – спросил себя, оглядываясь, Мирович. – Нет, я того оставил с прочей компанией у Перфильева!». В это мгновенье ему бросилось в глаза ещё одно обстоятельство: с задней оси коляски, очевидно, была обронена гайка. Колесо чуть держалось в бегу.

– Эй, эй! – крикнул Мирович вознице.

Коляска мчалась по тот бок моста.

– Эй, колесо! колесо! – громче крикнул и замахал шляпой Мирович.

Дама под вуалью выглянула из экипажа: возничий начал сдерживать. Коляска скрылась у Лигова, в овражистом, лесном круглячке.

Мирович подождал. Четверня не выезжала из леса.

«Так и есть, услышали, заметили колесо! – сказал себе Мирович. – Любовишка, видно, похищение дамы сердца… и кому это я услужил?».

Он пришпорил коня и, взобравшись на пригорок, опять оглянулся.

Коляску бросили в лесу. Кроме колеса, помешал дышловый загнанный конь – он упал бездыханный. Путники шли по дороге пешком. А от недальнего и уж видного в утренней мгле предместья навстречу им шестернёй мчалась городская карета. Вот она их достигла; они сели и ещё быстрее понеслись в Петербург.

«Что бы я дал, что дал бы за то, чтоб путники приметили, кто именно оказал им эту услугу! – думал впоследствии Мирович не раз, под тяжкими ударами жизни, до мелочей вспоминая все роковые, все горестные события того дня. – И нужно же мне было подать голос, остановить! Не обрати их внимания, бешеных коней не удержали бы, и от кого ныне зависела бы моя судьба, участь миллионов – неизвестно…»

Встречная карета принадлежала князю Фёдору Сергеевичу Барятинскому, тому самому, который в мае от Петра Фёдоровича получил было приказ арестовать императрицу. С ним, навстречу Екатерине, примчался и Григорий Орлов.

– Наше море не волнуется, входит только в свои берега, – сказал последний.

– Пить хочется, страх душно! – ответила Екатерина. – Больше версты спешили вам навстречу пешком.

Братья Орловы стали на запятки. Барятинский и Бибиков были приглашены государыней в карету. Лошади понеслись, и вскоре карета уже гремела в улицах предместья.

У Калинкина моста дорогу переходила высокая, в мужском камзоле, седая старуха, с полными вёдрами.

– Минуту, ради Бога, пить! – сказала Екатерина.

Экипаж остановился. Старуху подозвали к дверцам. Екатерина, стоя на подножке, ухватила обеими руками влажное, полное ведро и медленно, жадно напилась.

«Миг – и калейдоскоп обернётся! – думала, видя себя в воде, как в зеркале, Екатерина. – Миг – и исчезнут грёзы, ожидания тяжёлых восемнадцати лет…»

– В долгий век тебе, в добрый час! – приговаривала старуха, кланяясь и разглядывая необычную путницу. – Ни кола в помощь, Христос по дорожке!

– Спасибо, милая, – сказала Екатерина, оторвавшись от ведра и отрадно вздохнув. – Как тебя звать?

– Лейб-кампанша Настасья Бавыкина; здравствуй и много лет живи, матушка-государыня, во святой час, в архангельский.

– Где живёшь?

– У грекени Бунди.

«Лейб-кампанша, слуга тётки, – подумала Екатерина, – не забуду… это ведь первая…»

Бич щёлкнул. Карета миновала ближние роты Измайловского полка и остановилась на зелёном пустыре, у полковой съезжей. Здесь ещё было тихо.

Под сигнальным колоколом, у моста через ров, ограждавший полковой двор, с ружьём на плече стоял часовой. Екатерина вышла из кареты. Часовой сразу её узнал. Не спуская с неё загоревшихся изумлением, страхом и радостью глаз, он вытянулся у входа на мост и молча взял на караул.

«Пропустит ли? – подумала Екатерина. – Что, как заступит дорогу, подаст неурочный сигнал к тревоге?».

Лицо её покрыла краска.

Не спеша и не глядя на караульного, она мерным, спокойным шагом твёрдо направилась от кареты к мосту.

Часовой не шелохнулся. Только грудь его высоко поднималась да молодое, замиравшее сердце билось шибко и горячо.

«Вот спустит на перилы мушкет, ударит в колокол!» – мыслила Екатерина, в холоде и трепете неизвестности смело и бодро ступая по серым, стоптанным горбылинам мостовин.

«Проходи, умница, радость! – думал тем временем, смотря на государыню, часовой. – Угадываю… Вон они, орлёнки, сподвижники твои, смельчаки… Иди… Не на утеснения, не на гибель и бесцельную трату наших сил… На славу, честь и свободу патриотов шествуешь царствовать…» Екатерина беспрепятственно прошла за канаву, спутники следовали за ней.

– Имя твоё? – на миг замедлясь и взглянув на бледное, умное лицо рядового, спросила Екатерина.

– Обожатель и верный раб вашего величества, Николай Новиков! – ответил, брякнув ружьём в честь давно жданной гостьи, часовой.

Старший Орлов вошёл в сборную. Оттуда выскочил полураздетый солдат, за ним ещё несколько рядовых. Глухо и несмело загремел барабан. Бодрее вторя ему и будя утреннюю тишину, в смежных ротных дворах зарокотали другие барабаны. Екатерина стала у окраины съезжей площадки. Справа и слева сбегались старые и молодые солдаты. Привели под руки бледного, растерявшегося священника с крестом. Вынесли из полковой церкви и поставили среди двора аналой.

– Присягать! присягать!

– Ура, услышала нас матушка-царица! – кричали гренадёры.

Взвод за взводом и рота за ротой, сбрасывая по пути узкие, нового образца, и надевая старые, отнятые в цейхгаузе лизаветинские кафтаны, сбегались в гудевший и переполненный радостною толпою двор. Началось целование креста.

Когда наспела последняя рота, офицеры Вырубов, Рославлев, Всеволожский, Ласунский и Похвиснев замахали шляпами. Крики смолкли. Екатерину окружили.

– Я к вам явилась за помощью! – раздался в тишине ласковый и звучный, как бы мужской, далеко слышный голос. – Опасность вынудила меня искать среди вас спасения.

Новиков, оттеснённый навалившейся толпой, поднялся на цыпочки. Невысокая, полная, с румянцем тревоги, Екатерина стояла в десяти шагах от него. Руки её были протянуты; на лбу и над верхней губой выступили крупные капли пота; затуманенные глаза робко искали вокруг опоры.

– Советники государя, моего мужа, – продолжала она, – решили без промедления заточить меня и моего единственного сына в Шлиссельбургскую крепость…

– Смерть голштинцам! Смерть! – загудела толпа.

– От врагов было одно спасение – бегство, – сказала, утирая слёзы, Екатерина. – Бежать могла я не инако, как к вам… На вас надеюсь, вам верю. Окажете ли помощь сыну и мне?

– Всех веди! жизнь положим – не выдадим! Смерть супостатам!..

– Никого не трогайте, – произнесла Екатерина, – слушайте начальников, Бог за нас.

Солдаты и офицеры бросались перед Екатериной на колени, целовали ей руки, платье. Вынесли полковое знамя.

– К семёновцам! В Казанский! – кричали одни.

– К преображенцам! Они матушку Лизавету ставили на царство! – кричали другие.

– В конную гвардию… по всем церквам!.. Карету! Где же гетман?

– К Панину, в Летний поскакал.

– А Алексей Орлов?

– За архиереем Дмитрием…

– В Казанский! В Казанский!

Роты строились.

– Что мешкаете, ротозеи? – кричал Рославлев.

– Живо знамёна вперёд, барабаны! – командовали Обухов и Ласунский.

– Спасительница наша! Мать родная! Виват! – не умолкали солдаты.

– Пушки вывози! Стройтесь! – кричало капральство. – Священника вперёд! В Казанский!

Вправо и влево, во все концы скакали вестовые.

Под напором ломившейся вперёд, кричавшей и махавшей шляпами и мушкетами толпы императрица снова села в карету. Приземистый, с крестом в руке и с дрожавшей белокурой бородкой священник, покашливая и испуганно путаясь в голубой, полинялой рясе, двинулся вперёд. Выстроившийся полк, окружив карету государыни, последовал за нею.

Предводимые Вадковским, Фёдором Орловым и другими офицерами, семёновцы также принесли присягу. С загородного проспекта шествие двинулось по Гороховой, своротило в Мещанскую и стало приближаться к площади Казанского собора.

Окна и двери раскрывались настежь. Горожане присоединялись к шествию и также кричали виват и ура.

<p>XX</p> <p>ЯВЛЕНИЕ ФЕЛИЦЫ</p>

Утром того же двадцать восьмого июня Ломоносов проснулся ранее обыкновенного. Ему предстоял окончательный просмотр хвалебной латинской речи, которую он, по наряду, должен был завтра, в день государевых именин, прочесть в торжественном заседании Академии наук. Сверх того, он помнил слово, данное студенту Фонвизину, быть в Измайловском полку.

– Ох, уж эти разъезды да именинные пироги! Одна времени трата! – ворчал он, поднявшись на утренней прохладе в оконченный поправками рабочий кабинет флигеля.

В девятом часу кухарка просунулась в дверь с чашкой кофе и с только что занесённой академическим рассыльным тетрадкой «С. – Петербургских ведомостей».

На заголовке газеты стояло: «№ 52, пятница, 28 июня». Далее была статья:

«Из Рима, от 27 мая пишут… Езуиты купили для братии своей дом маркиза Д'Оссоли. Слух носится, что намерены уничтожить сие братство…»

«Вела речь свинья! Чёрта с два! – подумал Ломоносов. – Как раз, уничтожат этих аспидов…»

Он бросил газету на стол, раскрыл окно в сад, вынул из ящика набросок речи и задумался над фразой: «Hic festus Petri, patrae, dilectissimae patris et filii, dies usque in aeternum redivivus recurrat…» и проч. По-русски фраза означала:

«Сей день Петра, отца отечества и сына, – с удвоенным торжеством, да возвращается навсегда более радостным, более счастливым, и да принесёт в позднейшее потомство общее нерушимое веселие…»

Ломоносов опять сел к столу. Но едва он взялся за перо – с улицы послышались громкие, нестройные голоса. В окно было видно, как берегом Мойки, влево к Синему мосту, в беспорядке бежала густая толпа: мужики с барок, фабричные, бабы и мастеровые. Часть бежавших замедлилась и, в облаке поднятой пыли, с бранью и криками, толкала какого-то долговязого, в голштинском мундире, офицера.

«Попался немец, – подумал Ломоносов, – чем-нибудь, грубиян, насолил».

Толпа продвинулась. Берег очистился. Но опять где-то раздались голоса. С ближних и дальных церквей начинался странный, не по времени перезвон.

«Не пожар ли?» – пришло на мысль Ломоносову. Он взглянул на часы. Было с небольшим восемь.

– Батюшки, светопреставление! – послышался снизу, под лестницей рёв кухарки. – Злодеи! Масло!.. Масла целую крынку… Банку с ваксой стащили… Изверги! Погубители!

Ломоносов спустился во двор. У ворот шла суета. Шныряли какие-то фризовые шинели: расстёгнутые, с красными лицами матросы заглядывали в калитку у ворот. Незнакомый священник, испуганно шмыгнув с улицы, о чём-то расспрашивал дворника. А дворник, торопливо выпрягая из тачки лошадь, похлопывал её по спине, подрагивая разутыми, в подвёрнутых шароварах, ногами, точно собирался вспрыгнуть на коня и куда-то ускакать.

– А-а-а! Ура! – донеслись от Синего моста раскатистые громкие крики.

«Нет! Не пожар! – сказал себе Ломоносов. – Ужли ж перемена, нежданный, всякими бедствами грозящий мятеж?».

Он взял трость и шляпу, вышел на улицу и, обгоняемый пешими и конными, направился влево по Мойке.

– Сполох, ребятушки, сполох! Даржи, Сысойка, даржи… У-ах! – галдели обрызганные извёсткой и глиной штукатуры и каменщики, гуськом выбегая из соседнего двора.

– Где сполох? Эка, врут, идолы! – сердито огрызнулся пузатый, рыжий кабатчик, в кумачной рубахе и фартуке, на босу ногу, стоя с стаканом сбитня на крыльце погребка.

– Чтоб те перекосило с угла на угол! – сказал кто-то.

– Вот постой, толстошей! Ужо всем вам будет расплата! Всех порешат! – крикнул костлявый, в веснушках, верзила-маляр, с ведёрком и кистью спеша вслед за другими.

У Красного моста Ломоносов в силу уже мог подвигаться вперёд. Из глубины Гороховой доносилось громкое ура. Там двигались солдаты и развевались знамёна. При въезде на мост скучилось несколько экипажей. В одной из карет был виден бывший фаворит Иван Иванович Шувалов, торопливо и растерянно говоривший с кем-то из подъехавших знакомцев. Из другой, заторможенной кричавшей и напиравшей со всех сторон толпой, выглядывало искажённое страхом, с помутившимися, дико уставленными глазами и с дрожавшею, отвислою губою, мёртвенно-бледное лицо герцога Бирона…

С трудом протискавшись через мост, Ломоносов попал в такую давку, что не мог уже идти по желанию. От Красного моста его унесло на Невский к Зелёному, или Полицейскому. Дом полиции был окружён народом. Ворота его были взломаны, стёкла в окнах выбиты. Перед тем только что арестовали и куда-то отправили генерал-полицеймейстера Корфа. Толпа запылённых, освирепелых фабричных и солдат с криками: «В воду его! Всех их, чертей, немцевых слуг, туда!» – кулаками и прикладами толкала в Мойку перепуганного, в изорванном бархатном кафтане и в большом всклоченном парике, старичка иностранца.

Какой-то офицер, насилу отбив у рядовых полумёртвую измятую фигурку, втолкнул её в лодку и велел везти в крепость.

– Лешток! – послышалось в толпе.

– Какой Лешток?

– А мало ли их дьяволов, немцев… Вон и дядюшку Жоржа исколотило солдатство, порвало на нём одёжу…

«Sic transit gloria mundi![287] – подумал Ломоносов. – Но откуда все и в чём дела суть?».

У Казанского собора он узнал наконец причину общего волнения.


Не успело шествие показаться в Мещанской, от Гостиного двора послышались крики и прерывистая барабанная дробь. У чугунной соборной ограды показались бежавшие по Невскому в светло-зелёных елизаветинских кафтанах, с мушкетами наперевес, преображенцы. Офицеры, вожаки движения, Бредихин, Баскаков, Протасов, Ступишин и Чертков насилу сдерживали и равняли их мешавшиеся ряды.

– Виноваты, матушка, поздно пришли! – кричали государыне гренадёры.

Не успели преображенцы выстроиться в ограде, на Невском опять раздались звуки труб, стук подков и ближе, и ближе переливавшиеся крики ура. Стали видны скачущие, тяжёлые ряды зелёных, в золотых галунах, рейтаров. На полном карьере, с палашами наголо и с распущенным штандартом, гремя подковами по мостовой, неслась от Аничкова конная гвардия.

– Матушка! Солнце ты светлое! Спасительница! Не выдадим! – восторженно кричали конногвардейцы, предводимые Хитрово, Несвицким, Ржевским, Черкасским и Мансуровым, строясь между собором и садом гетмана Разумовского (ныне Воспитательный дом).

На паперти показался окружённый «всем освящённым собором и синклитом» в полном облачении новгородский архиепископ Димитрий Сеченов. Он осенил крестом Екатерину. Солнце светило на белый глазет, малиновую парчу, седые головы и бороды духовенства. Траурное платье Екатерины сиротливо отличалось в этой смеси бархата, золота и ярких солнечных лучей.

– Присягать! Присягать! – раздавались восклицания. – Правительницей! С сыном Павлом! Регентшей…

– Одна, одна! Да здравствует самодержица, матушка наша, Екатерина Алексеевна! – крикнул Алексей Орлов и за ним передние ряды.

– Ура! – подхватили остальные. – Самодержицей! Крест целовать! Ура!..

Быстро примчалась шестернёй золотая придворная карета. Из неё вышел бледный, старавшийся скрыть радостное волнение, Никита Панин, об руку с своим питомцем, встревоженным, робко шагавшим, худеньким великим князем Павлом Петровичем.

Архиепископ спустился с паперти и стал обходить ряды войска. Офицеры кидались на колени перед Екатериной, восторженно махая шпагами и шляпами. Окна, балконы и двери окрестных домов переполнились зрителями. Кто не попал на площадь, взбирался на смежные крыши, на деревья Невского и гетманского сада.

– Где императрица? Где? Позвольте! – спросил, силясь взглянуть из-за спин других, невысокого роста, круглощёкий юноша, с вспотевшим, миловидным лицом, подъехавший на извозчике с Мещанской.

– Вон она, батюшка, вон, а возле неё великий князенька, Павел Петрович, – ответил в мещанском зипунишке старик.

– Да где же? Позвольте, не видно.

– На паперти, сударь, эвоси, прямо глядите; в печальном-то платье… в чёрной шапочке, со звездой.

– Эк, глаза, дедушка, куда дел? – отозвался голос из толпы. – Проворонил… с преосвященным ушла в собор.

– Молебствует! На царство венчается! – слышалось здесь и там.

– А Панин-то не оставлял великого князя, с ним эти ночи, сказывают, спал, оберегал царское детище…

Давка на площади стала стихать.

Щеголеватый юноша, оправляя букольки и примятый треугол и распространяя запах петушьих ягод, протискался в церковную ограду.

Здесь Фонвизин увидел своего знакомца, рядового Державина. Последний, размахивая руками, что-то рассказывал преображенцам и как бы на кого-то жаловался.

– Что с тобой? – спросил его Фонвизин. – И каково происшествие?

– Представь случай! – обратился к нему Державин. – И в такое время… Вчерась из подголовка одна бестия выкрала все деньги – больше ста рублей…

– Кто выкрал?

– Да слуга одного солдата-помещика… И смех, и жаль, – такова судьба! Родительница сколотила и прислала последнее. Веришь ли, всю ночь не спал…

– Ну, теперь зато утешен.

– Ещё бы.

– А где ваш баталионный Воейков, что Пассека арестовал?

– Представь, вздумал на Литейном гренадёр, чтоб не шли сюда, бранить и по ружьям рубить. Те рыкнули и кинулись на него со штыками…

– И что ж?

– Ускакал – по брюхо коня – в Фонтанку, не достали.

– А эти кто?

– Дашкова… Панин… гетман Разумовский…

К собору наспевали известные городу вельможи и жёны сановников. Фонвизин также протискался на паперть. Голова его кружилась. Он слушал и не верил своим ушам. В раскрытую дверь церкви были видны ярко горевшие лампады и свечи. С клубами дыма доносились громкие возгласы протодиакона:

– Ещё молимся о благочестивейшей, самодержавнейшей, великой государыне… императрице Екатерине Алексеевне… и о наследнике ея Павле Петровиче…

Хор певчих подхватывал. И никогда клирное пение не казалось Фонвизину так сладко, как теперь.

«Боже! Какие события! – думал он, со слезами восторга не видя вокруг себя никого. – Чаял ли, ожидал ли кто так скоро?».

Он вынул платок, отёр глаза и раскрасневшееся лицо – и оглянулся.

У зелёной, развесистой липы на Невском, стиснутый задыхавшеюся от жары и давки толпой, стоял близ церковной ограды знакомый, атлетического вида, господин. Плотные плечи высились над устремлёнными к церкви головами; поярковый, порыжелый от ветра треугол был сдвинут на затылок; суровое, в морщинках, лицо изображало недоумение и радостный испуг.

«Михайло Васильич! Он ли это?» – подумал Фонвизин, вспоминая последнее свидание с Ломоносовым, тосты в честь императрицы и приглашение на именины дяди.

«Боже! Какое совпадение! – сказал себе юноша, протискиваясь из ограды на Невский. – Как раз в этот день…»

Под липой действительно стоял Ломоносов.


– Карету государыни, карету! – крикнули в это время от собора.

Ряды войск, тесня и сдерживая народ, раздвинулись.

– Место, место!

– Куда поехали?

– В новый дворец! В короне!..

– Врёшь!.. Что рот раскрыл? Пушка вкатит! Да не толкайся, желтоглазый, ребро сломаешь!..

– Эх, люди, право! Лезут!..

– Ой, руку отдавили! Ноженьку…

Толпа, хлынув от площади, разорвалась на два течения. Одно, волнуясь и кружась, захватило и повлекло влево по Невскому тех, кто стоял у сада гетмана. Другое потащило вдоль Конюшенных тех, кто находился правее против собора.

Фонвизин, приплюснутый меж бородами, пахнувшим ворванью и москателью лавочником и толстою, красной как рак попадьёй, увидел издали, в облаке пыли, раз и другой мелькнувшие плечи и шляпу Ломоносова. Он попробовал освободиться, но тщетно. Бурный народный поток, сжав его, как в тисках, уносил его дальше и дальше вперёд. Ломоносову бросилось в глаза взволнованное лицо Пчёлкиной. Она стояла на чьём-то крыльце, сумрачно, недовольно глядя на бежавшую мимо неё толпу…

Екатерина проехала в новый, ещё не освобождённый от лесов, Зимний дворец. Здесь, окружённая свитой, она показалась народу с сыном в верхнем, и теперь существующем фонарике, над правым крыльцом.

– Манифест пишут, совещаются, – стало слышно в толпе. – В старый дворец созван сенат и синод.

Подъезжали новые экипажи, скакали верховые.

Глухо гремя тяжёлыми колёсами и лафетами, на площадь въехала артиллерия. Пушки разместились по углам площади и у въездов в ближние улицы.

Ломоносов стоял у Адмиралтейства. Он видел, как с портфелью под мышкой, трусцой, на длинных, юрких ножках прошёл в дворцовые ворота любимец гетмана – президента академии, Григорий Теплов.

«Вот чьё перо понадобилось в столь важный момент! – с горечью подумал Ломоносов о своём давнем недруге. – Напредки сведом буду… Немного хорошего предвещают негоции с таким конфидентом[288]… Пора, знать, и восвояси».

Он сходил домой, наскоро пообедал и опять вышел на улицу. Но не успел он добраться до Гороховой, как народ снова откуда-то хлынул и его увлёк ко дворцу. Вечером площадь огласилась новыми громкими криками – Екатерина села в карету. Провожаемая войском, она ехала к старому елисаветинскому дворцу.

Унесённый волнами народа, Ломоносов очутился у фонарного столба в Морской, на углу разъездной дворцовой площади. Перед ним по Невскому равнялись шеренги преображенцев, семёновцев и конной гвардии; направо, по Морской, – измайловцы, артиллерия и армейские полки.

Кто-то тронул Ломоносова за плечо. Он оглянулся; перед ним стоял Фонвизин.

– Каковы события, каковы! – сказал Денис Иваныч.

– Да, смуты и всякой сутолочи немало! – досадливо ответил Ломоносов, вспоминая о Теплове. – Мах-мах, и увезли, начали новое царение. Всё это больно уж скоро…

– Не понимаю вас, – удивлённо произнёс Фонвизин.

– Не понимаете? А как те-то, сударь, одумаются и пойдут сюда из Рамбова?

– Да кому идти?

– Как кому? У Петра Фёдорыча, друг мой, с голштинцами, помните, более пяти тысяч войска.

– Отстоим, Михайло Васильич, что вы, отстоим! – сказал Фонвизин. – Город оцеплен, и к государыне то и дело подводят языков… слышали, сколько уж явилось с покорностью?.. Оба Шуваловы, Трубецкой, Воронцов; в Кронштадт послан адмирал Иван Лукьяныч Талызин[289] – привести флот к присяге.

– А Миних? – сердито подняв брови, произнёс Ломоносов. – Он один, сударь, чего стоит!

– Что Миних! Старый немчик!.. мы и его…

– Ну, не суди так зазорно! Минихами, брат, не очень-то шутят… Они…

Ломоносов не договорил.

Дворцовая площадь, как по мановению волшебного жезла, вдруг смолкла. Взоры всех обратились к крытому парадному подъезду, выходившему на Морскую. Был девятый час вечера, но на улице было светло. Ломоносов опять где-то в толпе увидел Пчёлкину.

На подъезде в кругу сенаторов, генералитета и первых чинов двора показались два невысокого роста, в лентах и светло-зелёных гвардейских кафтанах, офицера: один живой и худенький, другой плотнее и с виду представительный и важный.

– Батюшки, да ведь это государыня и Дашкова! – произнёс, прикипев на месте, Фонвизин. Он ухватил мягкою, тёплою рукой похолоделую, жилистую руку Ломоносова и более не мог промолвить ни слова.

Екатерина была одета в Преображенский, старой формы кафтан капитана Петра Фёдорыча Талызина; Дашкова – в такой же кафтан лейтенанта Андрея Фёдорыча Пушкина. Придворные рейткнехты[290] подвели к крыльцу белого, в тёмных яблоках, и светло-гнедого коней.

– Садится, садится верхом! – пронеслось в толпе. – Откушала, пресветлая, у окон-то: с улицы было видно…

– Да куда же это?

– В поход, видно…

– В какой?

– Отстаньте, что вы, право!..

Екатерина села на белого, Дашкова – на гнедого коня. Обе отъехали несколько шагов к Невскому и остановились. Волосы Дашковой были подобраны под шляпу. Развитые, светло-русые косы Екатерины густыми, волнистыми прядями падали из-под треугола на зелёный с красным воротом кафтан. Через плечо императрицы была надета андреевская голубая лента.

– Слу-шай! На кра-ул! – раздались слова командира.

Ружья звякнули. Войско отдало честь государыне.

Екатерина, с улыбкой взглянув на Дашкову, ловко вынула из ножен шпагу, хотела её поднять и смешалась. Краска залила ей лицо. Шпага оказалась без темляка.

– Темляк, темляк! – пронеслось в ближних рядах.

Из передней шеренги конногвардейцев, на большом, раскормленном вороном коне, вылетел и подскакал к императрице моложавый и, как девушка, застенчивый, близорукий, круглолицый вахмистр. Он снял с собственного палаша темляк и, приподняв шляпу, дрожавшей рукой почтительно подал его государыне.

– Благодарю! – сказала Екатерина, сдержав лошадь и ласково кивнув ему через плечо.

– Кто это? Кто? – заговорили в рядах.

– Батюшки светы! – произнёс, всплеснув руками, Фонвизин. – Да ведь это наш кандидат в архиереи…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55