Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сага о Рейневане - Воронка

ModernLib.Net / Фэнтези / Сапковский Анджей / Воронка - Чтение (стр. 2)
Автор: Сапковский Анджей
Жанр: Фэнтези
Серия: Сага о Рейневане

 

 


— Что будем делать? — спросил я.

Индюк задумался. Я догадывался, о чем, потому что и сам задумался о том же. Над воронкой продолжали свою песню пули. АК-74, М-16, штурмгеверы и «Галилы», из которых вылетали эти пули, находились довольно далеко, и это означало, что пули уже на излете, и им не хватит силы, чтобы пробить ногу, бедро, руку или живот маленькой такой, чистенькой дырочкой. Мы знали, что пуля на излете может хлопнуть по телу комком мягкой глины, но может сделать в месте удара отвратительную кашу из крови, мяса и клочьев одежды и остаться в теле или — что еще хуже — выйти с другой стороны, забирая вместе с собой много того, что у человека в середке.

Так что сами видите, было над чем задуматься.

По ходу размышлений я читал надписи на стенке сортира. В стрессовых ситуациях нет ничего лучше чтения. Букз, как говорят по MTV, фид ер хэд.

На обнаженной взрывной волной стенке пестрели каракули, изображающие фаллосы на взводе, якоря, виселицы и трезубы. Еще там была надпись черной краской: БАЙЕРН — ЧЕМПИОН, ФК КЕЛЬН — МУДАКИ, А ЛКС — ЖИДЫ.

Чуть пониже, мелом и очень красиво, хотя и наискось, без соблюдения пунктуации и больших букв кто-то написал: «жидов в огонь готовь факел за иисуса бог на зло дьявол ошибка в молитве грех сионский».

Еще ниже кто-то прокомментировал это голубым аэрозолем: МЕШУГЕНЕ ГОЙ.

А еще ниже, кириллицей: ЕБИ СВОЮ МАМУ, ЕВРЕЙ.

Рядом располагался остроумный стишок:

«И зимой, и жарким летом

Блядь узнаешь по берету».

Далее фигурировало нацарапанное в спешке, куском кирпича, кипящее отчаянием и телесной жаждой признание: I REALLY WANNA FUCK YOU AL. Остаток имени объекта дикого вожделения полиглота сбила граната из РПГ-7. Н-да, это могла быть и Алиса, и Альбин. Правда, мне это было до лампочки. По мне, так это мог быть и Альманзор со всеми своими рыцарями.

Под англо-саксонским признанием я заметил исконно польскую идеограмму, представляющую схематическое изображение женского полового органа. Художник, то ли сознавая низкое качество рисунка, то ли сомневаясь в интеллигентности зрителя, подстраховался от неправильного восприятия соответствующей надписью, а перевести ее на иностранный сил, видимо, уже не хватило.

— Что будем делать? — повторил Индюк. Пульки приятно свистели, а неизвестный за сортиром плакал все более жалостливо.

— Можно схлопотать, — процедил я сквозь зубы. — Можно, можно, можно…

— Так что будем делать?

Я подумал. Целую секунду.

— Пошли, Индюк. Только шустро, короткими перебежками.

И мы выскочили из воронки, и побежали, и грохнулись в перепаханную осколками землю, сорвались и побежали снова. Можно ведь было и схлопотать. Но ведь было нужно. Ну вот вы сами, разве сидели бы вы в воронке, слыша чей-то плач? Конечно бы, не сидели. Так какого ляда вы удивляетесь нашему поведению?

Мы добежали до сортира и увидели эту плаксу. Да, выглядела она паршивенько. Сразу было видно, что эта киска не всегда ела «Вискас».

— Анализа?! — просопел Индюк, хватая воздух ртом. — Что ты тут…

— Да не торчи ты на месте! — заорал я. — Тащи ее в воронку.

Нам повезло. Мы не схлопотали. Свистящим над парком пулям было не до нас. Мы добежали до воронки и скатились на самое дно, причем я разбил локоть о бетонный осколок и стал в этот день Рембо Первая Кровь.

Индюк приподнялся на четвереньки, выплюнул песок и отер глаза тыльной стороной ладони.

— Анализа, — прохрипел он. — Что ты тут делаешь? Холи шит, красавица! Откуда ты здесь взялась?

Анализа уселась, сунула голову меж поцарапанных коленок, одернула вокруг попки остатки юбчонки и развылась на всю катушку. Индюк сплюнул и присел на трофейное седалище. Я тоже сплюнул, но уже на валявшийся на земле кусочек газеты. На одной стороне его было напечатано: ЖАЮТ БАСТОВАТЬ ФА, а на другой — АВЬ СЕБЕ НЕМНОГО КОМ. Вот я и доставил себе немного комфорта, прилепив заплеванную бумажку к локтю — КОМ снизу, а ФА — сверху. Анализа продолжала ныть.

— Аня, ну перестань, — сказал я. — Уже все хорошо. Не бойся, мы тебя одну не оставим. Когда вся эта херня кончится, мы тебя домой проводим.

Анализа заплакала еще громче. Я печально покачал головой.

Анализа, как и все мы, была типичным ребенком эпохи. Ее мать, которую я не знал, была родом из Плоцка, откуда через зеленую границу умотала к дойчам. Уже тогда она была совершенно некстати беременна Анализой, и в жизни не получила бы паспорта, не говоря уже о справке из Курии. Попала она в Шнайдемюль, бывшую Пилу, и здесь, лихорадочно разыскивая спеца по абортам, познакомилась с одним немецким инженером, они цигель-цигель влюбились друг в друга, поженились и решили завести дочурку. Вскоре инженер получил арбайт в Восточной Пруссии, а потом перебрался в Сувалки и стал работать на нашем Хольцкомбинате. Этот инженер был странным типом, влюбленным во все польское; он вроде бы даже собрался получить польское гражданство, но не получил, так как был евангелистом. Он считал поляков избранным народом, с Великой Исторической Миссией, и вообще — нох ист полен нихт ферлорен, ура! Нет, честно, у него в этом деле был заеб. Вот почему после переезда в Сувалки он послал дочь в польскую школу. Аусгерехнет в нашу. Понятно, что номинально его дочь была католичкой. Звали ее Анна-Лиза Будищевски, но все мы называли ее Анализой. Мать Анализы, которую я и не узнал, умерла в 1996, во время эпидемии холеры, которую занесли румыны. Ну, вы же помните, тогда умерло почти шестьдесят тысяч от болезни, которую называли «Чаушеску» или «Дракула». Тех, кто тогда заболел и выжил, остроумно называли «дупа боли», что по-румынски означает «переболевший»; с тех пор это слово стало популярным для названия выздоровевшего.

Рядом с воронкой с грохотом разорвалась мина. Анализа запищала и крепко прижалась ко мне, причем так сильно впилась в мои руки, что я даже не мог стряхнуть насыпавшейся на голову земли.

— Ну ладно, Аня, все уже хорошо, — приговаривал я, скрипя песком на зубах. Анализа лишь тихо всхлипывала.

Индюк, надев наушники моего уокмена, нырнул в разноцветные спагетти проводов на дне воронки. Слегка высунув язык, он колупался там, дергал за провода и совал вынутой из кармана отверткой в соединения телефонных кабелей. Индюк увлекается электротехникой, это его хобби. К этим вещам у него истинный талант, в чем-то даже неправдоподобный. Он все умеет смонтировать и исправить. Дома у него есть коротковолновый передатчик и самопальное стерео. Много раз он чинил и совершенствовал мои «Сони» и «Кенвуд». Мне кажется, что Индюк мог бы ввернуть лампочку в песок, и она бы светилась. Как он это делает, я не врубаюсь. Сам-то я в технике полный ноль, не могу даже жучок поставить. Поэтому мы с Индюком скентовались — он подсказывает мне математику и физику, а я ему — польский и историю. Что-то вроде артели, Консалтинг Компани Лимитед.

Парк вновь затрясся от взрывов. Фрайкорпс бросил на литовские позиции все, что у них было — минометы, безоткатные орудия, ракеты. Сортир, в который попадали раз за разом, уменьшался с каждым залпом. Дым стелился по земле, затекал в воронку и душил нас.

— Анализа?

— Ну?

— Ты была в парке, когда все началось?

— Нет, — она шмыгнула носом. — Я шла в школу и… меня схватили… а потом затянули в парк… в кусты…

— Ну все, все, Аня. Не плачь. Ты в безопасности. Все хорошо.

Как же.

С западной стороны парка залаяли автоматы, грохнула граната. С обоих сторон раздались боевые кличи.

— Форвертс!!! Готт мит унс!!!

— Лятуууува!!!

Этого еще не хватало. Обоим сторонам пришла в голову одна и та же мысль — наступление. Хуже того, какой-то доморощенный Гудериан из Фрайкорпс решил вести свой блицкриг прямо через нашу воронку, чтобы ударить на шаулисов с фланга.

Мы припали к земле, червями втискиваясь меж кабелей и обломков.

— Фойер фрай! — разорался кто-то у самой воронки. — Фердаммт нох маль, фойер фрай! Шизз дох, ду хурензон!

Дальше крики заглушила бешеная очередь из М-60 — так близко, что мне было слышно, как градом сыплются на бетон гильзы. Кто-то снова заорал, но заорал ужасно. И сразу же затих. По гравию скрежетали сапоги. Вдали гремела канонада.

— Цурюк! — кричал кто-то сверху, из глубины парка. — Беайлунг, беайлунг! Цурюк!

— Лятууува!

«Ясненько, — подумал я. — Зелигаускас контратакует. И тоже прямо на нашу воронку, мазерфакер хренов».

Вблизи от воронки залаяли АК-74, по-иному, чем М-16 Фрайкорпса, более тупо и громко, а на все это тут же наложился грохот разрывающихся гранат и мин.

— О Иисууусеее! — чудовищно взвыл кто-то у самого края воронки.

Анализа, согнувшись в три погибели, тряслась, как осиновый лист. Она тряслась так сильно, что мне пришлось прижать ее к земле, иначе она выскочила бы наружу.

— О… Ии… сууу… се, — повторил кто-то рядом, тяжело упал на край воронки и скатился прямо на нас. Анализа завизжала. Я не заорал только потому, что у меня от страха отнялся голос.

Это был шаулис, без шапки, светло-соломенные волосы были слеплены кровью. Кровь заполняла его левую глазницу, заливала шею. Это было так, будто под мундиром у него была темно-красная футболка. Он лежал на дне воронки, скрючившись, и бил по обломкам короткими ударами сапог. Потом он повернулся на бок, завыл, застонал и открыл целый глаз. И поглядел на меня. И заорал, захлебываясь кровью. Когда же он стиснул веки, все его лицо затряслось.

Не знаю, говорил ли я вам. Я некрасивый. Сами понимаете, Чернобыль. Генетические изменения.

Я совсем не красив. Но ничего поделать не могу. Ничего.

Генетические изменения.

Шаулис открыл глаз и поглядел на меня во второй раз. Уже спокойней. Я улыбнулся. Сквозь слезы. Шаулис тоже улыбнулся.

Мне хотелось верить, что это была улыбка. Но я не верил.

— Я… хочу… пить… — явственно проговорил он. По-польски.

Я в отчаянии поглядел на Индюка. Индюк с таким же отчаянием поглядел на меня. Оба, уже в совершенном отчаянии, мы поглядели на Анализу. Анализа беспомощно пожала своими худенькими плечиками, а ее подбородок чертовски задрожал.

Рядом с нашей воронкой разорвалась ручная граната, засыпая нас гравием. Мы услыхали пронзительный вопль, а сразу же после него — резкую очередь из «ингрэма». «Ингрэмы» чертовски скорострельные, и очередь прозвучала так, будто кто-то внезапно разодрал громадную простыню. Прямо над нами что-то закружилось, заорало: «Шайзе!» и скатилось прямо на нас. Мы снова припали к земле.

То, что скатилось на нас, оказалось волонтером из Фрайкорпс, одетым в пятнистый комбинезон, весьма живописный, но абсолютно бесполезный при боях в городе. Весь перед комбинезона, от висевшего на шее уоки-токи до увешанного всевозможными подсумками пояса, был темно-красным от крови. Волонтер скатился на самое дно воронки, как-то так странно напрягся и выдохнул воздух, причем большая его часть вышла булькая, через дыры в его груди.

— Пить, — повторил шаулис. — Господи… Пить… Водыыы!

— Вассер, — пробулькал волонтер. Мы с трудом его поняли, во рту у него было полно крови и песка. — Вассер… Битте… Хильфе, битте… Хильфеее!

Анализа первая заметила характерный силуэт, распиравший рюкзак добровольца. Раскрыв застежки, она вынула бутылку кока-колы. Индюк взял ее и умело открыл о кабель.

— Как ты считаешь, Ярек? Можно им дать?

— Нельзя, — сказал я, а с моим голосом творилось что-то не то. — Но надо. Надо, черт.

Сначала мы дали попить шаулису — должна же быть какая-то очередность, ведь он первым попал в нашу воронку. А потом дали попить добровольцу из Фрайкорпс, сначала вытерев ему губы платком.

И уж только потом, очистив от крови горлышко бутылки, отпили по маленькому глоточку сами — Анализа, Индюк и я.

А вокруг нас стало почти тихо; лишь тюкали отдельные выстрелы и со стороны стадиона ровно бил М-60. Волонтер из Фрайкорпс внезапно напрягся — так резко, что на его комбинезоне с треском разошлись липучки.

— О… Иисусе… — вдруг прошептал шаулис и умер.

— Ю… кэн'т бит зе филинг… простонал доброволец и грудь его покрылась пеной из крови и кока-колы.

И тоже умер.

Анализа уселась на дне воронки, обхватила колени руками и развылась. И правильно. Ведь кто-то, черт подери, должен был оплакать этих солдат. Такое право у них было. Было у них право хоть на такой реквием — на плач маленькой девочки, на ее слезы, горохом катящиеся по грязной рожице. Это было их право.

А мы с Индюком обыскивали их карманы. И это тоже надо было сделать, этому нас учат на уроках по выживанию.

Как нас и учили, оружия мы не касались — у шаулиса были гранаты, а у волонтера беретта и тяжелый нож. Зато Индюк взял уоки-токи и сразу же стал в нем что-то крутить.

Я сунул руку в карман на комбинезоне добровольца и нашел полплитки шоколада. На обертке было написано: «Милка Поланд, быв. Е.Ведель». Я протянул шоколадку Анализе. Та взяла, но больше и не пошевелилась, продолжая все так же тупо глядеть перед собой и шмыгать носом.

Теперь я сунул руку в карманы шаулиса, потому что при виде шоколада мне прямо как-то странно сделалось во рту и в желудке. По правде говоря, охотнее всего я сам бы сожрал эти полплитки. Но ведь так нельзя, а? Если в компании есть девушка, в первую очередь надо заботиться о ней, ее надо голубить, защищать, ее надо кормить. Ведь это так естественно. Это так по… по…

По-человечески.

Разве не так?

У шаулиса шоколада не было.

Зато в кармане его мундира лежал сложенный вчетверо конверт. На нем не было марки, но адрес был, причем адрес в Польше, в Кракове. Письмо было адресовано какой-то Марыле Войнаровской.

Я глянул в это письмо. Шаулис был мертв, и письмо так и не отправил. Я глянул туда только на миг.

«Ты мне снилась, — так писал шаулис. — Это был очень короткий сон. Сон, в котором я стою рядом с Тобою и касаюсь Твоей руки, а Твоя рука такая теплая… Марыля, Твоя рука такая мягкая и теплая. И вот тогда в своем сне я подумал, Марыля, что я тебя люблю, Марыля, ведь я и вправду Тебя люблю…».

Дальше я не читал. У меня как-то не было потребности узнать продолжение, которого, собственно, и не было, до конца странички, до подписи: «Витек». Витек, а не Витаутас.

Я снова вложил письмо в конверт и спрятал его себе в карман. Я подумал, что может, и отошлю это письмо, отошлю его Марыле Войнаровской в ее Краков. Так и быть, потрачусь на марку и отошлю это письмо. Кто знает, а вдруг дойдет? Хотя вроде бы много писем теряется на границе, во время досмотра почтовых вагонов.

Индюк, сидя среди кабелей разбитой телефонной магистрали, словно чайка в гнезде, что-то крутил в уоки-токи, откуда доносились свисты, треск и обрывки разговоров.

— Завязывай, — сказал я, внезапно разозлившись.

— Тихо, — сказал Индюк, поплотнее прижимая наушники. — Не мешай. Я ловлю волну.

— А на кой хрен тебе эта волна? — не выдержал я. — Если тебе хочется что-то ловить, лови себя за яйца, кретин. Пищишь, зараза, и пищишь, еще услышит кто-нибудь и запулит нам сюда гранату или еще чего-нибудь!

Индюк не отвечал; согнувшись в три погибели, он продолжал перебирать кабеля телефонной магистрали. Над воронкой жужжали пули.

Анализа все еще хлюпала носом. Я сел рядом и обнял ее. Ведь так надо было сделать, а? Ведь она была такой маленькой и беззащитной, в этой хреновой воронке, в этом долбаном Парке Короля Собеского, где со всех сторон продолжается эта вонючая война.

— Ярек? — Анализа шмыгнула носом.

— Что?

— У меня нет трусиков.

— Чего?

— У меня нет трусиков. Отец убьет меня, если я вернусь без трусиков.

Ха, как раз это было похоже на правду. Инженер Будищевски был знаменит своей железной рукой и железной моралью. В этом смысле он был просто ебнутый — но я, кажется, уже вспоминал об этом. Я уже представил себе Анализу на кресле-самолете у доктора Здуна, который должен выставить ей свидетельство о невинности. Доктор Здун, который уже какое-то время зарабатывал не тем, чем раньше, все еще подхалтуривал на свидетельствах, потому что без такой справки было трудно устроить церковный брак, а если девушка к тому же была еще и несовершеннолетней, то могла очутиться и в исправительной колонии в Ваплеве. Левое свидетельство, насколько мне было известно, стоило шесть тысяч. Большие бабки.

— Аня?

— Ага?

— С тобой что-нибудь сделали? Ну, ты понимаешь… Извини, что спрашиваю, сам знаю, какое мое дело, но…

— Нет… они мне ничего не сделали. Только стянули трусики и… трогали. И больше ничего. Они боялись, Ярек… Они меня трогали и все время оглядывались, и не ложили свои ружья…

— Тише, Анечка, тише.

— …они воняли этим своим страхом, потом, дымом, воняли тем, чем воняет тут, тем, что остается после взрыва… И еще тем, чем воняют мундиры, ну, знаешь, чем-то таким, что глаза слезятся. Никогда не забуду… теперь мне по ночам станет сниться…

— Тише, Аня.

— Но они мне ничего не сделали, — шепнула она. — Ничего. Один, правда, хотел… Он весь трясся… Потом ударил меня. По лицу. А потом они оставили меня, а сами удрали… Ярек… Это уже не люди… Уже нет.

— Это люди, Анечка, — сказал я с уверенностью, касаясь письма, шелестящего у меня в кармане.

— Ярек?

— Что?

— Мне сказать ксендзу? О том, что со мной сделали?

Нет, девица действительно была не от мира сего. Наставления новообращенного евангелиста инженера Будищевски напрочь забили в ней инстинкт самосохранения.

— Нет, Аня. Ксендзу ничего не говори.

— Даже на исповеди?

— Даже. Анализа, ты что, спала на уроке закона божьего, что ли? Исповедаться надо в грехах. Ну, если украдешь или упоминать Имя всуе. Или там не будешь чтить отца своего. Но ведь не сказано, что надо исповедаться, если с тебя кто-то силой стянет трусики.

— Ага, — неуверенно протянула Анализа. — А вот грех нечистоты? Что ты в этом понимаешь? Ксендз говорит, что и ты и твой отец — глухие и слепые атеисты, или как-то так… Что ты… Как же это сказать? Ага, что ты не по образу и подобию. Нет, я обязана исповедаться… А отец меня прибьет…

Анализа опустила голову и стала плакать. Что ж, выхода никакого не было. Я подавил в себе праведный гнев на ксендза Коцюбу. Мужчина, сидящий рядом с женщиной в воронке от бомбы, обязан о ней заботиться. Успокаивать ее. Обеспечить ей чувство безопасности. Точно? Я прав или нет?

— Анализа, — сказал я бесцеремонно. — Ксендз Коцюба занимается фигней. Сейчас я тебе докажу, что разбираюсь и в Катехизисе, и в Писании. Ибо написано в… послании Амвросия к эфесянам…

Анализа перестала плакать и уставилась на меня, открыв рот. Назад пути не было. Я стал забивать ей баки Амвросием.

— Так вот, написано, — молом я, делая умное лицо, — что пришли к нему кадуцеи…

— Наверное, саддукеи?

— Не мешай. Пришли, говорю, саддукеи и эти… ну… мытари к Амвросию и спросили: «Воистину, о святейший муж, согрешила ли еврейка, с которой римские легионеры силой стянули трусы?». А Амвросий нарисовал на песке кружок и крестик…

— Чего?

— Не мешай. И сказал он: «Что вы здесь видите?». «Воистину, мы видим крестик и кружочек», — отвечали мытари. «Так вот, воистину говорю я вам, — сказал Амвросий, — вот доказательство, что не согрешила эта женщина, и лучше идите-ка по домам, мытари, ибо и сами вы не без греха, и не судите, да не судимы будете. Идите отсюдова, ибо воистину говорю вам: сейчас возьму этот камень и брошу в вас этим камнем». И ушли мытари со стыдом великим, ибо заблуждались, забрасывая грязью эту невинную. Поняла, Анка?

Анализа перестала хныкать и прижалась ко мне. «Спасибо тебе, святой Амвросий», — подумал я.

— А теперь, — я встал, расстегнул свои штаны и стянул их, — снимай свою драную юбку и одевай мои джинсы. Хрен твой отец знает, что на тебе было, когда ты утром из дому вышла. Ну, давай.

Я отвернулся.

— А про случившееся забудь. С тобой ничего не произошло, понятно? Это был только сон, Анализа. Все это сон, кошмарный сон, этот парк, эта война, эта воронка, эта вонь и этот дым. И эти трупы. Поняла, Анализа?

Анализа не ответила, а только крепче прижалась ко мне. Индюк какое-то время странно приглядывался к нам, а потом вернулся к своим кабелям и контактам. Сейчас он отрегулировал уоки-токи так, что был слышен оживленный диалог, прерываемый лишь щелчками переключателя, и это звучало так, будто собеседники заканчивали каждое предложение, пуская пузыри.

Преодолевая отвращение, я стащил с шаулиса относительно неиспачканные кровью штаны и одел их. Они с меня спадали, поэтому я сел и стал подгонять ремень. Индюк оставил в покое радиостанцию и из глубоких карманов своей куртки вытащил маленький радиоприемничек и какое-то странное устройство. Он включил приемник — зазвучала церковная музыка, что означало, что это была какая-то польская станция. Я уже не протестовал. Музыка была негромкая, а в ближайших окрестностях с какого-то времени уже не слышалось ни выстрелов, ни криков.

Анализа вытирала платочком лицо и руки. Индюк подсоединил свое устройство к торчащим из земли проводам, положив рядом уоки-токи и наушники от моего уокмена. Потом он снова стал настраивать свой приемничек — были слышны трески, разряды статики и обрывки мелодий.

— Послушайте, вдруг сказал он. — Я как раз поймал Варшаву. Там что-то происходит. Какой-то скандал или черт его знает.

— Наверное, синагогу жгут, — я выплюнул песок, скрипевший на зубах. — Как обычно. Было бы чего беспокоиться.

— Или церковь, — отозвалась Анализа. — Так, как в Лодзи. В Лодзи спалили церковь. Об этом еще по телику говорили. Эти… как же их? Ага, Кирилл Росяк и Мефодий Прухно.

— Вот именно. Черт с ней, с Варшавой, Индюк, поймай Гданьск или Крулевец. Хоть узнаем, что на фронте. Мне уже осточертело торчать в этой воронке и жрать охота.

— Ага, — поддержала меня Анализа. — И мне тоже…

— Тихо, — сказал Индюк, склоняясь над приемничком. — Тут что-то не то. Какая-то демонстрация.

— Да говорю тебе, церковь.

— А в Варшаве есть церковь?

— Вчера была. Потому что шел дождь.

— Да тише вы. Демонстрация в Варшаве, перед Интернешнл Харвестер в Урсусе. Вроде бы дофига народу. Ага, как раз выступает Мартин Кениг.

— Мартин Кениг? — Анализа одернула на себе мои джинсы и подвернула штанины. — Так его уже выпустили из тюрьмы?

— Ну ты и дурочка, Анализа, — сказал Индюк. — В тюрьме он сидел еще при Унии, а теперь, уже полгода он… как его… председатель Движения. Каписко?

— Си, — отвечала та, но я знал, что она свистит. Не могла она каписко, потому что в этом никто не каписко.

— Сделай погромче, Индюк, — попросил я. Видите ли, мне все-таки было интересно, что скажет Мартин Кениг. В последнее время о Мартине Кениге много говорят.

— Погромче? — спросил Индюк. — Хочешь погромче, Ярек?

— У тебя что, уши заложило?

— Пожалуйста.

И в этот момент Мартин Кениг заорал на весь парк. Отовсюду, со всех сторон. На весь парк, стадион, и кто знает, может быть, и на весь город. Индюк расхохотался, явно довольный собой.

— Шайзе! — заорал я. — Что это?

— Динамики стадиона, — стал хвастаться Индюк. — Я подключился к ним через кабель. Через аппаратную.

— Выруби немедленно.

— Ты же хотел погромче, — снова рассмеялся одаренный электротехник, — вот тебе и погромче. Пускай все послушают. Не бойся, Ярек. Никто и не врубится, что это из нашей воронки. Лучше послушай, чего этот тип говорит.

Я послушал.

«Я видел сон!» — вдруг крикнул Мартин Кениг, а толпа, собравшаяся перед фабрикой Интернешнл Харвестер в Урсусе, орала и ревела. «Я видел сон!».

Стрельба затихла, только хлопнуло несколько случайных выстрелов, грохнула где-то мина, пролетел вертолет. А потом утихло все. Весь город. Был только Мартин Кениг и толпа, собравшаяся перед Интернешнл Харвестер.

«Я видел сон, и в сне этом пришел день, день истины! День, когда понятной и ясной для всех истиной стало то, что все мы братья, что все мы равны! День, когда мы поняли, что нет никаких границ, что границы — это не что иное, как черточки на ничего не значащих листках бумаги! День, когда мы отвергли от душ наших яд ненависти, которым нас поили многие поколения! Так вот, братья, такой день близится!»

Толпа шумела, орала. Кто-то хлопал в ладоши. Кто-то пел «Мы все преодолеем». Кто-то скандировал: «Юден Раус». Кто-то свистел.

«Я видел сон, и в моем сне мир этот наконец стал божьим царством на земле! Я видел сон и воистину говорю вам, братья: это был пророческий сон! В моем сне люди всех цветов кожи, вероисповеданий, убеждений и национальностей протянули друг другу руки и пожали их! Все они стали братьями!»

Над парком все еще курился дым, но казалось, дым этот стал редеть, словно его сдувал умноженный эхом голос Мартина Кенига, гремящий из динамиков стадиона с ничего не значащим названием, в парке с ничего не значащим именем. Над городом с ничего не значащим именем внезапно блеснуло солнце. Так мне показалось. Но я мог и ошибиться.

«Я видел сон!» — крикнул Мартин Кениг.

«Я видел сон!» — отвечала ему толпа. Но не вся. Кто-то пронзительно свистел.

«Вон!» — выкрикнул внезапно кто-то. — «Вон, на Кубу!».

«Нам говорят, — кричал Мартин Кениг, — что вот настала эра свободы, всеобщего счастья и благосостояния. Нам приказывают работать, есть, спать и испражняться, нам приказывают поклоняться златому тельцу под музычку, которой забиты наши уши! Нас опутали сетью заповедей, запретов и приказов, которые должны заменить нам совесть, разум и любовь! Они желают, чтобы мы стали скотиной, довольной огражденным пастбищем, скотом, радующимся даже связавшему нас проводу под напряжением! Нам говорят о любви к ближнему, но призывают к крестовым походам! Нам приказывают убивать, приговаривая при этом: „Dieu le veult“. Нас окружили границами, проходящими через наши города, наши улицы и наши дома. Границами, что пересекают наши души! Но мы говорим: Хватит! Мы говорим: Нет! Ибо я видел сон! Сон о том, что эра ненависти уходит в прошлое, о котором никто не вспомнит! Что идет новая эра, Эра Исполнения Мечтаний!

Толпа ревела.

«Я видел сон! Я видел…»

И вдруг Мартин Кениг замолк, а динамики взорвались единым напуганным криком массы людей; что-то треснуло, и у самого микрофона кто-то закричал: «Господи», а другой заорал: «Врачааааааа!».

И вновь в динамиках что-то треснуло.

«Стреляли оттуда, оттуда… с крыши…» — прокричал кто-то трясущимся, рвущимся голосом.

А потом стало тихо.

Тишина была в приемничке Индюка и в Парке Короля Собеского. Подозреваю, что было тихо и на площади перед фабрикой Интернешнл Харвестер в Урсусе.

После длительного молчания приемничек снова начал играть, играть фортепианную музыку. Какое-то время ноктюрн еще звучал в динамиках стадиона Остмарк Спортферайн, но Индюк оборвал провода и играть продолжал только его микроскопический приемник.

Анализа не плакала. Она сидела, опустив голову, в полнейшем молчании, а потом уставилась на меня. Она глядела долго; было ясно, что она хотела что-то спросить. Индюк тоже молчал и тоже глядел на меня. Может, и он хотел о чем-то спросить.

Но не спросил.

— Шшит, — только и сказал он.

Я не стал комментировать.

— Ноу фьюче, — добавил он через какое-то время.

Я и это не стал комментировать.

Мы еще немного посидели в воронке. Вокруг царило спокойствие. Умолкли двигатели улетевших литовских вертолетов, вой машин скорой помощи и крики патрулей, прочесывающих северную часть парка. Непонятно когда сделался вечер.

Мы вылезли из воронки. Было тихо. Дул спокойный вечерний бриз, освежающий, будто, как вам сказать, как «Ойл оф Юлэй» с рекламы. Мы пошли, обходя трупы, горящие автомашины, дыры в асфальте и битое стекло.

Перешли по мостику через Черную Ганчу. Речка, как нам показалось, воняла этим вечером сильнее обычного.

Макдональдс работал.

На улицах было пусто, но изо всех окон мы слышали MTV, Джукбокс и Радио Москва. Группа «Эйприл, Мэй, Дикей» исполняла свой последний хит с альбома «Болезнь разума».

Привет! Мы приветствуем вас

Дети прошедших дней

Идущие курсом на смерть

В клочьях света, прозрачные и бледные

Привет вам!

Распрощались мы на Новом Рынке. Много не говорили. Нам хватило обычных «До завтра», «Пока», «Арриведерчи». И ничего больше.

На моей улице тоже было пусто. Новаковский уже успокоился и играл на пианино Брамса — громко, словно желая заглушить МТВ, оравшее из соседних квартир.

Привет!

Наконец ты пришел

Минута в минуту

Привет тебе, долгожданный век

Век Ненависти!

И больше в этот вечер уже ничего не произошло.

Впрочем, нет. Уже в сумерках начался дождь, и вместе с каплями воды с неба посыпались тысячи маленьких зеленых лягушек.

А больше ничего.


  • Страницы:
    1, 2