Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Конь вороной

ModernLib.Net / Историческая проза / Савинков Борис Викторович / Конь вороной - Чтение (стр. 4)
Автор: Савинков Борис Викторович
Жанр: Историческая проза

 

 


— Жорж, ты — бандит?

Я взглянул на нее. Вот черное, закрытое доверху, платье. Вот узкая, без колец, рука. Она острижена. В ней что-то чуждое мне. Монашенка? Или… или… Нет, не может этого быть.

— А ты? Кто ты такая?

Она отвечает твердо:

— Я — коммунистка.

Я сел. Я только теперь заметил, что в комнате нет ничего: стол, кровать и два стула. На стене портрет Маркса.

— Ты — бандит?

— Да, я «бандит».

— Белогвардеец?

— Белогвардеец.

— Наемник Антанты?

Зачем казенные, заученные слова? Я холодно говорю:

— Меня нельзя купить, Ольга.

— Так для чего?.. Почему?..

Она всплеснула руками. Она силится и не может понять… Я тоже.

<p>12 февраля.</p>

Ольга взволнованно говорит:

— Жорж… Ведь ты боролся для революции. Скажи правду, разве вы совершили ее? Ведь мы низвергли царя. Ведь мы завоевали свободу…

— Ольга, не говори о свободе.

— Ведь мы восстановили Россию…

— Не говори о России.

— Почему?

— Потому что свободы нет. Потому что России нет.

— Свободы нет?.. А вы? Не вешаете? Не расстреливаете? Не жжете? России нет? А вы? Не ходите по чужим передним?

— Ольга, молчи.

Она встала. Ее глаза потемнели. Она рукой стучит по столу.

— Что для вас народные слезы и кровь? Что для вас справедливость? Вы родину любите для себя. Вы свободу цените только вашу… И вы не видите, что рушится старый мир… Нет… Вы предали революцию… Вы изменили России… Вы враги… Слышишь, Жорж, ты мой враг…

Я тоже встаю.

— Что же, Ольга? Донеси на меня.

— Что ты? Господи, что ты, Жорж?..

Она закрыла лицо и плачет. Кто это? Ольга?.. И где я? В келье? В скиту? И зачем этот образ, — в золоченой раме портрет?.. Я слышу, — она говорит сквозь слезы:

— Жорж… Жорж… Зачем ты пришел?

<p>13 февраля.</p>

Зачем я пришел?.. «Тебе дам власть над всеми царствами и славу их, ибо она предана мне, и я кому хочу, даю ее: итак, если ты поклонишься мне, то все будет твое». Искушавший говорил почти правду. Царства принадлежали ему, камень иногда становится хлебом, и можно броситься вниз и не преткнуться ногой. В этом «почти» — весь соблазн. Что есть истина? Мы не знаем ее. Не знают ее и они. Пройдет мгновение — и не будет виселиц и расстрелов. Не будет Феди. Не будет «Че-ка». Настанет «благополучие».

Не колодец разверзся. Тьма ослепила глаза. Ольга, и — самодовольный, в тупом величьи, портрет. Ольга, и — проповедь искушения. Ольга, и — неистовый гнев. Вечер. В комнате пусто. За стеною храпит хозяин. Мне холодно. Я не зажигаю огня.

<p>14 февраля.</p>

Федя вбегает ко мне. Он бледен. Его рыжие волосы в беспорядке. Я только однажды видел его таким: во время ночной атаки.

— Едва добежал, господин полковник… Приготовьтесь. Дом окружен.

Я не верю. Я не верю, чтобы в «Че-ка» узнали мой адрес. Он известен только своим. А между нами предателей нет.

— Федя, вздор говоришь.

— Взгляните в окно.

Я взглянул. Да, во дворе стоит часовой. Что это? Нелепый случай?.. Федя вынимает револьвер. Я вижу, как у него трясется рука.

Что делать? Мы в мышеловке… Я тоже ставлю браунинг на «огонь».

— Федя, у тебя с собой партийный билет?

— Так точно.

— И удостоверение «Че-ка»?

— Так точно.

— Ну, так иди вперед.

Он понял. Лицо его просветлело. Мы проходим через столовую в кухню. В столовой возятся дети. В кухне пахнет мокрым бельем. Пелагея Петровна шепчет: «He ходите, ради Христа: убьют»… Но Федя быстро шагает к воротам.

Вот и улица. На улице грузовик. Он пыхтит, — дребезжат оконные стекла. Гололедица. Капает с крыш. Блестит на солнце Христос Спаситель, Федя крестится:

— Бог пронес, господин полковник… Не потопила богородица наш город Псков…

<p>15 февраля.</p>

Меня приютил мой старый знакомый, профессор. Он читает биологию, зоологию, минералогию, — я не знаю, какую именно «логию». Он с утра уходит на службу, и я остаюсь один. Не дом, а каменная коробка, не квартира, а научный музей. Микроскопы, колбы, реторты, графики и раскрашенные таблицы. Над камином стенные часы — кукушка. Она кукует каждые полчаса. Медленно ползет время, — догорает ненужный день.

Я когда-то сказал: «Я не хочу быть рабом, даже рабом свободным. Вся моя жизнь борьба. Я пью вино цельное». Я пью его сейчас. «Не убий»… «He убий», когда убивают твою жену? «Не убий», когда убивают твоих детей? «He убий», — и оправдано малодушие, и возвеличена слабость, и бессилие возведено в добродетель… Да, убийцы «умрут от язв». Но «боязливых, и неверных, и скверных, — участь в озере, кипящем огнем».

<p>16 февраля.</p>

Долго ли продлится мой карантин? Федя волнуется. Он не советует выходить. Я один, с глазу на глаз с кукушкой. Тихо. Тихо так, как бывает в комнатах глубокой зимой.

Тьма ослепила глаза… Разве это прежняя Ольга? Где косы? Где белое платье? Где радостный и беспечный смех? Где Сокольники? Где невозвратимые дни?.. Велик и тяжек соблазн. Темный Егоров чувствует его сердцем. Его не понимают ни Федя, ни Вреде, ни, конечно, Иван Лукич. Для них все ясно и просто. Россия и «Коминтерн». Мужик и рабочий. Они за мужика и Россию. Я тоже за мужика и Россию. Но я знаю, я помню, что сказано было в ответ. А Ольга?..

<p>17 февраля.</p>

Слава богу, нарушено мое «табу». Федя мне позвонил: в «Че-ка» получено донесение, что я выехал из Москвы. Меня ищут в Киеве и Одессе. По вечерам приходит Иван Лукич. Иван Лукич располнел и обрился. На нем модный, стянутый в талии, пиджак и золотая цепочка. Не часы ли «со звоном»?.. Он говорит от имени «Комитета».

— Комитет недоволен взрывом.

— Почему?

— Мешает работе.

Может быть, он и прав. Мы отравлены кровью. Мы без крови не понимаем борьбы. А «комитетчики» грызут «Совнарком», как мыши: тихо, настойчиво, осторожно. Их жизнь тяжелее нашей. У них бессменные будни, неблагодарный и кропотливый труд. Сначала труд, потом, конечно, тюрьма. А «перчатки»? А «сосиски»? А «пробки»?

— Комитет предлагает другое.

— Что именно?

— Начальника «Ве-че-ка».

Начальника «Ве-че-ка»… Я колеблюсь. Ведь он, как царь, — за семью печатями и замками. Но «взялся за гуж, не говори, что не дюж».

— Хорошо.

— Так я передам.

— Передайте. Ну, а вы? Что у вас?

Иван Лукич вынимает туго набитый бумажник. В бумажнике доллары и фунты.

— Видите. Вот. Табаком торговал.

Он торгует. Он «спекулянт». «Каждый муравей свою соломинку тащит»… Да, он, наверное, купит хутор, он, наверное, разведет голландских коров. Но ведь и коммунисты «в свой карман норовят, — и только».

<p>18 февраля.</p>

Я призвал к себе Вреде и Федю. Вреде — «коммунистический комсостав». Звенит сабля, звякают шпоры. Не хватает только погон.

— Ну что, Вреде, сняли погоны? Он краснеет.

— И не жалею. Надо правду сказать. Ведь мы ничего не знали. Какой это сброд? Это армия, настоящая армия… Пусть красная, а все-таки наша.

Федя насмешливо замечает:

— Правильно, господин поручик. По морде хлещут за милую душу. Хлещут, да еще с прибауткой: «Это тебе не Временное правительство. Это тебе не старый режим. Как стоишь, сукин сын?»… Ей богу.

Вреде сердится:

— Это неправда.

Неправда?.. Вот где сила и власть вещей. Вреде снова чувствует себя офицером. Он на коне, в строю, впереди эскадрона. Он почти забыл, что он белый. Я нерешительно говорю:

— Что вы думаете о начальнике «Ве-че-ка»?

Но он отвечает без колебания:

— Я, Юрий Николаевич, всегда готов.

— А ты, Федя?

Федя молчит. Потом качает задумчиво головой:

— Прикажут, — надо идти. А только трудное это дело. Где уж нам да ежей давить, господин полковник.

<p>19 февраля.</p>

Да, зачем я пришел?.. Меня снова гложет тоска, — тоска по вольной жизни, по лесу. Мне тесно, меня давят камни в Москве. И я не смею думать об Ольге. Она всплеснула руками. Она не в силах понять. Но ведь я сказал: «и я тоже»… Вот вчера я шел с Егоровым по Ильинке. У торговых рядов, у стены, стоял татарин в рваном халате. Он протягивал шапку. На шапке была приколота надпись:

«Товарищи, подайте на гроб». Егоров остановился. Он посмотрел на засаленные бумажки и плюнул.

— Жалеют… Чего тут жалеть? Околевает, а все еще терпит бесов, товарищами зовет. Вот господь и прогневался на него.

На той стороне «бесы». Что на этой? Разве Егоров выстроит новую жизнь? Разве Федя посеет здоровое семя? Разве Вреде не взбунтовавшийся барин? Разве Иван Лукич не кулак? Что приносим мы с собою России?.. Но ведь «господь прогневался» не на нас. «Господь прогневался» на того, кто не борется, кто, и умирая, покорен «бесам». А Ольга?..

<p>20 февраля.</p>

Я говорю Ольге:

— Значит, можно грабить награбленное?

— А ты не грабишь?

— Значит, можно убивать невинных людей?

— А ты не убиваешь?

— Значит, можно расстреливать за молитву?

— А ты веруешь?

— Значит, можно предавать, как Иуда, Россию?

— А ты не предаешь?

— Хорошо. Пусть. Я граблю, убиваю, не верую, предаю. Но я спрашиваю, можно ли это?

Она твердо говорит:

— Можно.

— Во имя чего?

— Во имя братства, равенства и свободы… Во имя нового мира. Я смеюсь:

— Братство, равенство и свобода… Эти слова написаны на участках. Ты веришь в них?

— Верю.

— В равенство Пушкина и белорусского мужика?

— В братство Смердякова и Карамазова?

— Да.

— В вашу свободу?

— Да.

— И ты думаешь, что вы перестроите мир?

— Перестроим.

— Какой ценой?

— Все равно…

Она чужая. Мне душно с ней, как в тюрьме.

<p>21 февраля.</p>

— Итак, довольно прочитать десять книг, чтобы истина стала понятной?

— Смотря каких книг.

— Евангелие?

— Нет, Евангелие для детей.

— Итак, довольно крикнуть с балкона «режь», чтобы поднять за собою стадо?

— Не стадо, а русский народ.

— Народ-богоносец?

— Нет, свободный народ.

— Итак, довольно поверить какому-то Марксу, чтобы отречься от родины, от родного гнезда?

— Ты мучаешь меня, Жорж…

— Чтобы исковеркать язык, растоптать отцовскую веру, разорить голодных и нищих, и расстреливать беременных баб?

— Жорж…

— Чтобы унизить русское имя и служить проходимцам, для их корысти, их лжи?

— Жорж…

— Ты помнишь, Ольга: «Если Ты поклонишься, то все будет Твое…» Иди, и поклонись. Нет, ты уже поклонилась… Теперь все твое. Все ваше. Тебе, вам, дана власть.

Она упала грудью на стол. Она рыдает навзрыд. Меня ждет Федя. Я ухожу.

<p>22 февраля.</p>

Федя докладывает:

— Убили вас, господин полковник, ей-богу, убили… Вчера донесение: вернулся, мол, из Одессы в Москву. Сегодня утром другое: приедет в 8 часов в Петровский парк, на «машине». Батюшки мои!.. Захлопотали, засуетились. Сейчас роту к Тверской заставе. Ну и я, многогрешный, тут. Верно: слышим, — стучит «машина». — «Стой!.. Вылезай!.. Документы!»… Вылезает так себе, господин. — «Я, — говорит, — Алексюк, на службе в Госбанке». — «Алексюк?.. На службе в Госбанке?.. Знаем. За нами!..» Тот — туды-сюды, и уже побледнел: караул! Прошел шагов пять, да со страху в кусты. Раз — раз… Из всех винтовок стали палить. Я наклонился, а в нем и дыхания нет. Тогда старший и говорит: «Собаке собачья и смерть»… Это, то есть, про вас… Вот так и убили.

— Федя, ты донесения писал?

— Никак нет. Что вы? Разве бы я посмел? Я знаю: он врет. Он опять играл и выиграл, конечно, в «акульку»: «уж такой, значит, фарт».

<p>23 февраля.</p>

Арестовали Вреде. Его арестовали в манеже, после учения, и на грузовике отвезли в «Ве-че-ка». Он не сопротивлялся. Федя просит меня оставаться дома. Довольно: мне надоел карантин. Ольга… Ольга чужая, но ведь чужая только потому, что своя. Вреде тоже был свой, — свой и чужой, конечно. В каждом из нас есть частица правды. Только частица, только ничтожная доля ее. Кто посмеет сказать, что познал ее целиком?

<p>24 февраля.</p>

Неужели начальник «Ве-че-ка» не будет убит? Федя клянется, что Вреде арестован случайно. Но случайно окружили меня, случай» но арестовали Вреде… «Революционный держите шаг, неугомонный не дремлет враг». Мы не дремлем. Не дремлют, разумеется, и они. Волк за тридцать верст чувствует человека. Так и они нас. Так и мы их. Я ощущаю опасность. Я угадываю, что она бродит вокруг. Егоров стал мрачен. Он вспоминает Синицына и жалеет, что в Москве нет костров. — «Но кого жечь, Егоров?»… — «Кого?.. Небось, знаешь сам…» Я не знаю. Ведь не Федя же? Не Иван же Лукич?

<p>25 февраля.</p>

Вреде расстрелян сегодня, на Лубянке, в подвале. Перед смертью он написал мне письмо. Письмо принес Федя.

«Я знаю, что скоро умру, но не жалею о жизни. Моя совесть чиста: я исполнил свой долг. Я послужил, как умел, России. Пусть я сделал немного, другие сделают больше. Верю в Россию, в ее славу, ее свободу, ее величие. Верю в русский народ, и за него умираю».

Счастливый Вреде. Хорошо умереть с не поколебленной верой в душе, с сознанием своей непререкаемой правоты. Хорошо в последний, в предсмертный час, заглянуть в свою совесть и помолиться: «Господи, я исполнил свой долг». Хорошо отдать жизнь «за друга своя»… Так умер и Назаренко.

<p>26 февраля.</p>

…Вот идут державным шагом —

Позади — голодный пес,

Впереди — с кровавым флагом,

И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз —

Впереди — Исус Христос.

— Жорж, ты помнишь эти стихи?

— Помню. Но ведь, по-твоему, Христос для детей…

— Да, для детей, а вот слушай. Мы начали с Брест-Литовска и кончили защитой России. Вы начали с наступления и кончили на чужих хлебах. Правда это?

— Да, правда.

— Слушай дальше. Мы начали с братанья на фронте и кончили победой везде. Вы начали с добровольцев и кончили на Лемносе. Правда это?

— Да, правда.

— Слушай еще. Мы начали с пулеметов и кончим свободой. Вы начали со свободы и кончили карикатурным царем. Правда это?

— Пусть правда…

— Так почему же ты против нас?

Она сидит строгая, с бледным лицом, в том же черном, без украшений платье. И смотрю на нее. Я ищу следов прежней Ольги. Вот любимые голубые глаза. Но и они как будто не те. Где их власть надо мною?.. Нет, опять не праздник, а будни… Я говорю тихо:

— А почему ты не с нами? Ведь вы давно отреклись от себя. Где ваш «Коммунистический Манифест»?.. Подумай. Вы обещали «мир хижинам и войну дворцам», н жжете хижины и пьянствуете в дворцах. Вы обещали братство, и одни просят милостыни «на гроб», а другие им подают. Вы обещали равенство, и одни унижаются перед королями, а другие терпеливо ждут порки. Вы обещали свободу, и одни приказывают, а другие повинуются, как рабы. Все, как прежде, как при царе. И нет никакой коммуны… Обман, и звонкие фразы, да поголовное воровство. Правда это? Скажи.

Она молчит. Она не смеет ответить.

— Скажи.

— Да, правда.

<p>27 февраля.</p>

Разве можно убедить Ольгу? А если можно, то я спрашиваю — зачем? Она плачет. Но я знаю: она плачет не о своих ошибках и даже не обо мне. Она плачет о нашей любви… Мы оба блуждаем в тумане. В нас нет невинности Феди, огня Егорова, чистоты Вреде, — того, что успокаивает сердца. Мы знаем, что виноваты. По-разному, но все-таки виноваты. Или не виноват, не может быть виноват никто. Все правы. Все — «прах земной» и все «пух»… Где всадник с мерой в руке?

<p>28 февраля.</p>

Между нами сказано все. Все ли, однако?

— Жорж…

— Что, Ольга?

— Ты меня ненавидишь, Жорж?

— Нет, Ольга.

— Но ты и не любишь меня?.. Ты любишь другую?

Другую?.. Я вспоминаю внезапно Столбцы, лунный свет и белый платок. Я вспоминаю звезды, и лес, и запах свежего сена. Я слышу: «Любиться со мной, с мужичкой, а в жены взять барыню, ровню…» Любил ли я Грушу? Не знаю. Тогда мне казалось, что не люблю.

— Ответь.

Она поднимает испытующие глаза. Она пристально смотрит. Потом говорит:

— Ты любишь другую… Так зачем, зачем ты пришел? Зачем смутил? Зачем посмеялся?.. Ну, я твои враг, ты ненавидишь меня. Так уйди, Жорж, уйди…

— Хорошо. Я уйду.

Я сказал, и она испугалась. Она встает и медленно отходит к окну. В серой раме окна высокая и черная тень. Ольга — та Ольга, для которой я здесь.

— Да, Жорж, уйди.

<p>1 марта.</p>

Иван Лукич уехал на юг по делам «Комитета». Вероятно, он боится «Че-ка», вероятно, также торгует хлебом. Хлеб, табак, какао, вино, — он не брезгает никаким товаром. Он копит деньги на «хутор».

Егоров возмущен: «Бросил. Стрекача задал… А все из корысти. Разве в нашем деле возможна корысть? В нашем деле надо в чистой рубашке, как, например, господин поручик. Ах, окаянные… Поганят народ, рублем соблазняют…» Он ютится на заднем дворе, в клетушке. В правом углу — образа: бог Саваоф и Христос-спаситель; в левом — высокий, окованный железом, сундук. В нем браунинги, патроны, бомбы, ручные гранаты. Крышка с внутренней стороны заклеена лубочной картиной: «Жизнь человека». Восхождение: детство, юность, женитьба. Нисшествие: женитьба, старость, могила. Под могилою — ад: черти с трезубцами и хвостами, и Геенна, «вечный огонь». Егоров тыкает пальцем:

— Вот. Забывают люди про это.

Я говорю:

— Егоров, уезжал бы и ты.

— Никак нет, господин полковник.

— Смотри, Егоров, ведь арестуют.

— Не арестуют… Я их всех сундуком взорву.

Я улыбаюсь:

— А это не грех?

— Грех?.. Грех бесов сокрушать?.. Где это слыхано, господин полковник?

<p>2 марта.</p>

Федя звонит, что нас ищут. Я и ему предложил уехать. Он, разумеется, отказался: «Где вы, там и я, господин полковник. Помирать, так уж вместе, чорт бы их всех побрал…» Я знаю, что мы играем с огнем, но не хочу, не могу бросить дело: я сохраняю надежду, что Федя узнает адрес начальника «Ве-че-ка». «Ве-че-ка»… Какая стыдливость… Почему не «Охранки»? Ведь тот же, царский, застенок и тот же, Шемякин, суд.

Я хожу по Москве. Хлопьями валит снег. Он застилает бульвары, площади, переулки. Белеют крыши домов. Белеет трепещущий воздух. Вьют на Спасской башне часы. Я думаю о наших свиданиях — об Ольге. Ее вера — мое неверие. Ее радость — мое несчастие. Ее победа — мой бесславный конец. И обратно, конечно… Мне тяжело возвращаться к ней.

<p>3 марта.</p>

Истины нам знать не дано. Но то, что мы знаем, разорвано на две части. Одна у них, другая у нас. Не всякое слово облечется в живую плоть, но всякое может изойти кровью. Их слово изошло ею. Пролились не реки, а океаны. Во имя чего? Ольга говорит: во имя братства, равенства и свободы. Ей снится сон. Сон снится и мне. А явь? Не суета ли сует?

Я поднял меч. Я не мог его не поднять, — не мог, потому что я сын России. А теперь? Друзья мои и искренние отступили от меня, и ближние мои стоят вдали. Я близок к падению, но скорбь моя всегда передо мною».

<p>4 марта.</p>

Я, конечно, вернулся к ней. Ее комната тоже чужая. Слишком голые стены. Слишком наглый, слишком обидный портрет.

— Ольга, сними.

Она послушалась. Она снимает золоченую раму. Потом садится и берет мою руку.

— Хочешь, Жорж, я погадаю тебе?

Я не верю в гадания. И я не верю, что она хочет гадать. Я говорю:

— Не надо… Ты где-нибудь служишь?

— Служу.

— Где?

Она называет какой-то «ком». Попечение о детях. О «пролетарских» детях, конечно.

— В партии?

— Да.

Я вешал за партию… Я молчу. Она тоже долго молчит.

— Жорж…

— Что, Ольга?

— Так где же, по-твоему, правда? Ведь не в белых же?

— Нет.

— Не в зеленых же?

— Нет.

— Не в старых же партиях?

— Нет.

—Так где же?

— Не знаю… На заводе, в казарме, в деревне, у простых и неискушенных людей. Но не в вас.

Она встала и наклонилась ко мне. И вдруг быстро и сильно обнимает меня. Я чувствую ее тело, — ее высокую и мягкую грудь. Так обнимала Груша.

— Мне некогда, Ольга. Прощай.

<p>5 марта.</p>

—Жорж, ты любишь другую?

— Не знаю, Ольга, не знаю…

— Не знаешь?.. Ты меня разлюбил… Как я ждала тебя, Жорж. А потом… Потом… ты «бандит»… Я не могла. Ты должен понять… Но скажи, кто она? Кто другая?

— Ольга, ее уже нет.

— Значит, правда? Значит, я не ошиблась?.. Нет, Жорж, я не люблю, я ненавижу, да, ненавижу тебя…

Она плачет. Льются женские, обильные слезы, — как у Груши, в лесу.

— Ольга…

— Нет… Ты изменник. Ты предатель. Ты враг народа… Ты а, ты мой враг…

— Ольга…

— Я тебе сказала: уйди.

Второй раз она гонит меня. Пусть так. Мне жалко моей любви.

Но у меня нет ни гнева, ни сострадания. На улице я забуду о ней.

<p>6 марта.</p>

В «Известиях» напечатано:

«Новое преступление белогвардейцев. Предательский взрыв в Наркомздраве. Ве-че-ка, стоя на страже революционных завоеваний, открыла очередной заговор наемников Актанты, меньшевиков и эс-эpoв. 5-го марта, в 4 часа пополудни, агенты ее явились для ареста некоего Петра Ларионова, служившего сторожем в упомянутом учреждении. Ларионов, оказавшийся опасным бандитом, забаррикадировался в своей квартире. В ответ на требование выдать оружие раздался оглушительный взрыв. Убиты товарищи Вецис, Бирк и Щепанский. Здание Наркомздрава повреждено. Бандит изуродован взрывом настолько, что не мог быть опознан. Смерть предателям! Да здравствует РСФСР!»

«Бандит изуродован взрывом»… Егоров сделал так, как сказал. Да, он вешал, расстреливал, даже жег на костре. Но ведь он боролся с «бесами». Но ведь он не курил и не осквернялся чужой посудой. Довольно ли этих заслуг, чтобы избежать того, о чем «забывают люди»? Он верил. Да святится вера его.

<p>7 марта.</p>

Егоров был темный старик, ибо темны народные недра. Темна невспаханная земля, богата и плодородна. Он корнями ушел в нее. Но «сделалось землетрясение великое». Пошатнулась древняя жизнь. А новая… Что дала ему новая? «Убили сына и дом сожгли»… Бесовское наваждение.

Я слушаю, как в трубе воет ветер. И мне кажется, что я не в Москве, а в лесу, и что гудят вершинами клены. Вот Егоров выйдет из темноты, перекрестится двуперстным крестом и скажет: «Эка, прости господи, благодать»… И, освежая и радуя, зашумит летний дождь.

<p>8 марта.</p>

Федя сидит в углу. Он курит папиросу за папиросой. Он похудел, под глазами у него синяки. Он, кажется, проигрывает в «акульку».

— Сматывать бы удочки, господин полковник.

— А начальник «Be-че-ка», Федя?

— Очень уж тяжело, господин полковник. Даже ко мне и то начали приставать: «Давно ли в партии? Где раньше служил? Сидел ли в тюрьмах? В каких?»… Я вру, как пес, да ничего не выходит. Хитрые стали, мерзавцы. Не перехитришь, подлецов…

— Ты адрес узнал?

— Узнать-то узнал… Да что, господин полковник?.. ей-богу, заберут, как курят…

— Ну, так уходи, Федя. Ты мне не нужен. Он бросает окурок в камин.

— Раньше субботы никак невозможно. Уехал. Вернется только в субботу. А до субботы…

Он машет безнадежно рукой. Он боится: в сердце мертвая мышь. Я перебиваю его:

— Я сказал: дай адрес и уходи.

<p>9 марта.</p>

Федя никуда не ушел. Его в тот же вечер арестовали. Я снова читаю «Известия». В них сказано, что «белогвардеец», агент Ковалев, убит при попытке к бегству. Значит, и Феди нет. Нет никого. Я один.

<p>10 марта.</p>

Ждать до субботы… А сегодня четверг. Я, как затравленный зверь, как комиссарша в Бобруйске. Я скучаю о лесе. Уныл Василий Блаженный и безрадостен Кремль. Вот стена — могилы павших в бою коммунистов. Им — слава и вечный покой. А мне?.. Мне широкий простор. Шуршит в лесу примятый орешник, приподнимается брезент над палаткой, — входит Груша босыми ногами: «Бей их, бей, чтобы ни один живым не ушел, чтоб поколеть им всем, окаянным»…

<p>11 марта.</p>

Да, Федя был прав: надо «сматывать удочки». Я вышел вечером на Тверскую. Я шел без мыслей, без цели: я задыхался в своей коробке. Внизу, на площади, меня догнала «машина». — «Товарищ, стой!.. Руки вверх!»… Я успел вынуть браунинг: я всегда ношу его в рукаве. Я поднял правую руку и, не знаю зачем, стал стрелять. Я не видел людей, — я видел черные тени. Я нажимал на курок, пока не щелкнул последней пулей затвор. Тогда я очнулся… Я огляделся. Было пусто и очень темно. На мостовой, на мокром снегу, лежало три человека. Стучал мотором оставленный грузовик. Я свернул в переулок… Итак, начальник «Ве-че-ка» не будет убит.

<p>12 марта.</p>

Я прощался с профессором, когда позвонили. Профессор вздрогнул. Я взял браунинг и пошел отворить. На пороге стояла Ольга.

— Почему у тебя револьвер?

— Меня ищут.

— Кто ищет?

— Твои друзья, коммунисты.

Она не села, а почти упала на стул, как была — в папахе и шубе.

— Жорж… Ты уедешь? Да?

— Да, Ольга.

— Жорж, милый, возьми меня с собой… Жорж.

— Куда?

— Куда хочешь.

«Возьми меня с собой, куда хочешь»… Так просила и Груша… И почему эта женщина в папахе, с коротко остриженной головой, эта чужая мне незнакомка, говорит со мною на «ты» и зовет меня Жоржем?

— Нет, Ольга.

— Жорж, будь чем хочешь, делай, что хочешь, но не отказывай… Пожалей… Ведь я люблю тебя, Жорж. Ведь я любила тебя всегда…

— Нет, Ольга.

— Потому что я коммунистка? Потому что я была против вас? Я молчу.

— Ну, скажи же… Скажи.

Она не плачет. Глаза ее сухи. Она ждет. Так ожидала Груша ответа… Другого ответа.

— Потому что я тебя не люблю.

Я сказал и сам не поверил себе. Она потупилась. Звенел стаканами на кухне профессор. Тикали стенные часы-кукушка, и, помню, за окном кружился медленный снег.

<p>13 марта.</p>

Я в вагоне. Пахнет полушубками и махоркой. В дальнем углу, в темноте, какой-то малый «наяривает» на балалайке:

Ах, коммуния, коммуния моя!

Ах, и рожа-то вся подлая твоя!

Чего я достиг? Позади — свежевырытые могилы. Впереди… Что ожидает меня впереди? Труден путь и далек, и не видится, не предчувствуется конца. Завтра они падут. Кто их заменит? Феди, Егоровы, Вреде? Или белоручки, святые Касьяны, не вложившие в язвы перстов? Но ведь надо строить, не разрушать… Ольга… Я сказал, что я ее не люблю. Да, мир опустел для меня, сия — Ольга, Ольга — Россия. Неправда. А Груша?.. Нет Груши, нет и мечты об Ольге. Замкнулся круг. Не тот ли последний, когда утрачивается надежда?

У коммунии карманы все в дырах!

У коммунии полцарствия в ворах!

Свистит пронзительно паровоз, погромыхивают колеса. «Наяривает» в темноте балалайка. Мчится поезд. Куда?

<p>14 марта.</p>

Мчится поезд. Я вижу: под обнаженной березой, без шапки стоит человек, с веревкой на шее… «На что крестишься? крестись на восход»… Я вижу: разгорается красный огонь, белеют голые плечи… «Бороду-то, бороду ему подпали»… Я вижу, пылает деревня, сверкнул на солнце топор: «Убью!» …Мчится поезд. «Товарищ, ей, не трусь! Пальнем-ка пулей в святую Русь!..»

Пальнули. И, раненая, бьется Россия. Пальнули не только они, пальнули и мы. Пальнули все, у кого была винтовка в руках. Кто за Россию? Кто против?.. Мы?.. Они?.. И мы и они?..

Сроков знать не дано. Но встанет родина, — встанет нашею кровью, встанет из народных глубин. Пусть мы «пух». Пусть нас «возносит» ненастье. Мы, слепые и ненавидящие друг друга, покорны одному, несказанному, закону. Да, не мы измерим наш грех. Но и не мы измерим нашу малую жертву… «И когда он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».


1923 г.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4