Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Костенко (№1) - Петровка, 38

ModernLib.Net / Детективы / Семенов Юлиан Семенович / Петровка, 38 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Детективы
Серия: Костенко

 

 


— Придется еще прийти к вам, — сказал Костенко.

— Только пораньше приходите, а то я в институте, мамаша на фабрике, дом пустой.

— Ясно. Мне к этой дамочке снова надо идти, а душу выворотит. Дождусь, пока ее парень вернется.

— Ленька? Он не вернется.

— Неужто мать не жалко?

— Нет, жалко, конечно… Родители как-никак.

— Если он письмо вам черкнет, сказали бы матери-то…

— Думаете?

— Точно. Переживает — лицо как свекла стало. А что вы, друг ему?

— Друг не друг, а товарищ.

— Ну, пока.

— Всего хорошего.

— Так наши еще раз зайдут.

— Хорошо. Только утречком.

— Ясно. До свидания.

— Счастливо.

Леньке плохо

Людмила Аркадьевна стояла в спальне у окна и плакала. Оперативник из отделения сидел около телефона. Телефон молчал. Самсонов полулежал в кресле. Рядом с ним был Росляков.

— Алексей Алексеич, — сказал он, — вы не можете вспомнить, как у вас прошел позавчерашний день?

— Вас интересую я?

— Меня интересует все.

Самсонов отвернулся к окну.

«Позавчера, — вспоминал он. — Что же было позавчера? Днем я был в Министерстве финансов. Потом вернулся в институт. Это было, кажется, часов в пять…»

Он чувствовал усталость во всем теле. Ему было больно пошевелиться. Он слышал, как в приемной секретарша печатала на машинке. Стук клавишей казался ему оглушительным грохотом. Самсонов нажал кнопку вызова секретаря и услышал, как в приемной пронзительно и тревожно зазвенел звонок. Стук клавишей сразу же прекратился, зато громко и быстро затопали каблучки. Он поморщился.

Вошла секретарша и улыбнулась дурацкой киноулыбкой.

«Откуда это у нее? — подумал Самсонов. — Такая славненькая, а улыбается, как звереныш».

— Вы звали меня?

— Да. У вас еще много работы?

— Пять страниц.

— Хорошо. Только, пожалуйста, подложите что-нибудь под машинку. Она ужасно гремит.

…Из своего кабинета Самсонов ушел около десяти, когда все цифры и выкладки, необходимые для завтрашнего совещания по проекту, были им выверены по нескольку раз. Он отпустил шофера и пошел домой пешком. Он шел и чувствовал, как в затылке у него снова нарастала боль; он ощущал, как боль растекалась по всему телу, проникала в позвоночник, в предплечья, в пальцы и в кончики ногтей.

Около самого дома эта проклятая боль, доставшаяся ему в наследство от контузии, стала немыслимой. Он остановился и, прислонившись к стене, замер. Потом начал осторожно массировать виски. Какой-то паренек, проходивший мимо, спросил:

— Вам плохо?

— Немножко, — ответил Самсонов сквозь зубы.

— Тут в гастрономе воду продают.

— Спасибо, — сказал Самсонов и пошел в гастроном.

Он выпил стакан нарзана, и в голове у него зазвенело тонко-тонко, будто в тайге весной, когда много мошки. Самсонов очень любил это время в тайге. Он полюбил его с сорокового года, когда проектировал дорогу от Магадана к прииску Стремительному.

Когда он вошел в квартиру, Людмила Аркадьевна сидела посредине столовой в вечернем платье. Глаза у нее были красные и злые.

«Черт, ведь сегодня мы должны были идти в театр, — сразу же вспомнил Самсонов и похолодел. — Сейчас начнется…»

— Людочка, — сказал он тихо, — я совсем замотался, прости меня.

Людмила Аркадьевна молчала.

— Я готовился к завтрашнему совещанию у…

Она перебила его:

— У какой-нибудь очередной бабы?

— Как тебе не совестно!..

— Это ты мне говоришь о совести? Я целыми днями стою у плиты, мне опротивело все это!

— Пойди работать.

— Негодяй!

— Ну вот…

— Ты исковеркал всю мою жизнь, понимаешь? Я готовила тебе еду, гладила рубашки и воспитывала твоего сына! А ты шатался, где хотел! А мне уже сорок!

— Здесь же Ленька…

— Он взрослый мальчик, он все понимает!

Самсонов махнул рукой и начал снимать галстук. Потом он пошел в спальню.

— Как мартовский кот, — продолжала говорить Людмила Аркадьевна, — напакостил — и дал деру!

— Это мы так воспитываем сына?

— Ты еще издеваешься надо мной!

— Миронова и Менакер. Театр миниатюр.

Самсонов захлопнул дверь и лег на тахту. Людмила Аркадьевна распахнула рывком дверь, стала на пороге и сказала:

— Если ты сейчас же не прекратишь своих безобразий, я… я…

— Повесишься, — устало отозвался Самсонов, — знаю, слыхал.

— Мальчик, — крикнула Людмила Аркадьевна, — послушай, как глумятся над твоей матерью!

Ленька медленно вышел из самсоновского кабинета. Самсонов заметил, что лицо у парня белое, с синяками под глазами.

— Что с тобой?

— Это ты доводишь его до болезни! — крикнула Людмила Аркадьевна.

— Что с тобой? — повторил Самсонов, поморщившись.

— Ничего, — ответил Ленька, — просто я вас ненавижу…

И — ушел из дому.

Самсонов обернулся к Рослякову и сказал:

— В общем-то, ничего особенного позавчера не произошло.

— Ссоры дома никакой не было?

— А это, пожалуй, наше личное дело.

— Если бы не ограбление приходной кассы.

— Вы проводите связь между этими событиями?

— Я пока, Алексей Алексеевич, ничего не провожу. Я пока спрашиваю…

— Ну дальше? — попросил Лев Иванович.

— А дальше я хотел все рассказать отцу.

— Почему не рассказал?

— Да так…

— Это не ответ. Тебя спросят об этом в участке.

— Где?

— В милиции. Ты должен помочь им абсолютной правдой, понимаешь, Леонид? Абсолютной, если хочешь — геометрической правдой.

— Ну, в общем, им было не до меня.

— Кому?

— Отцу. Матери.

— Какая-нибудь семейная неурядица?

— Да.

— Пустяк. В семье могут быть трения, но тебя это никоим образом не касается.

— Если восемь лет одно и то же, — касается, Лев Иванович. Я и стихи от тоски писать начал.

— Это, Леонид, неправда. Стихи от тоски не пишутся. А если и пишутся, то выходят они наиотвратительнейшими.

— «Я помню чудное мгновенье…» не с радости написано.

— Верно. Оно — от грусти. Но тоска — нечто совершенно грусти противоположное. Тоской в прошлые годы институтки страдали. Но об этом после. Ты знаешь, куда надо ехать?

— Да.

— По-видимому, тебе хотелось бы, чтобы мы поехали вместе?

— Что вы, Лев Иванович…

— Ну, полно.

— Лев Иванович, можно мне вас попросить?

— Пожалуйста.

Ленька достал из кармана плоский «вальтер» и положил его на стол.

— Что это?

— Пистолет моего отца. Если я его привезу туда с собой, я подведу отца. Понимаете?

Лев Иванович пожевал бороду, откашлялся и спросил:

— Ты стрелял из него?

— Нет.

— Нельзя говорить половину правды, Леонид. Тогда лучше не говорить вовсе.

— Я же подведу человека.

— Ты уже его подвел. Поехали. Забери эту вещь в карман, я не смогу выполнить твоей просьбы, как мне это ни больно…

— Вы меня учили добру, Лев Иванович. А какое же будет добро, если я подведу отца — ни в чем не виноватого человека?

— Я не хочу сейчас казаться моралистом, Леонид. Только я очень верю: ты должен отнести им этот револьвер.

Ленька усмехнулся и сказал:

— Знаете, не надо вам ехать со мной.

— Отчего так?

— Я не хочу, Лев Иванович. Вы даже можете к ним позвонить и вызвать их сюда, а пока запереть дверь на ключ. Телефон — ноль два, добавочный — дежурного. Все очень просто.

— В тебе сейчас говорит нечто незнакомое мне.

— Во мне сейчас ничто не говорит, Лев Иванович. Сейчас во мне все визжит и трясется, потому что я иду в тюрьму. Иду в тюрьму за глупость, понимаете, Лев Иванович? Иду в тюрьму, где сидят жулики и убийцы, насильники и растратчики! А я иду туда с вашими наставлениями о добре и со своими стихами, понимаете вы?!

— Успокойся…

— Успокаиваются, когда есть что успокаивать! А у меня нечего успокаивать! Я обманывал и себя и вас, когда только что говорил о стихах, и о «чудном мгновенье», и добре, и зле! Я слышу сейчас только одно слово: тюрьма! тюрьма! И больше ничего! Я пустой совсем! Нет меня! Нет! Нет! Нет!

— Леонид, я прошу тебя выслушать то, что я скажу. У меня было два сына: комбриг Страхов и полковник Страхов. Они погибли в тридцать седьмом году вместе с Тухачевским. Я тоже тогда думал, что мир кончился, что я пустой, что меня больше нет, что я никогда и никому больше не смогу принести добра или сделать зло. Но ведь я жив. Но ведь я уже двадцать пять лет после этого читаю вам Пушкина и Достоевского!

— Это к тому, что человек живуч! Так, Лев Иванович?

— Уходи, — сказал старик. — Мне неприятен разговор с тобой.

— Прогнать всегда легко. И вы же остаетесь победителем. И еще: ваши сыновья были героями, а я в шестьдесят втором, — негодяй и дурак. Не надо проводить таких сравнений, они оскорбляют память ваших детей. До свиданья, Дев Иванович.

Ленька поднялся и пошел к двери. Открыв ее, он оглянулся и увидел старика — сутулого, в заплатанной парусиновой толстовке, среди книг и карандашных рисунков, рядом с поломанной тахтой, укрытой порыжелым одеялом, прожженным в нескольких местах папиросами.

У Леньки затряслись губы… Он вдруг вспомнил те долгие вечера, когда старик сидел с ним и читал ему стихи, когда он, радуясь, жарил яичницу с луком и пел греческие песни; когда он помогал ему решать проклятые геометрические задачи; когда он спасал его перед директором за все те штуки, которые Ленька проделывал. Он вспомнил, как старик приглашал его в театры и ужасно конфузился из-за того, что у него были рваные ботинки, и поэтому не вставал с кресла и не выходил в фойе. Все это вспомнил Ленька, и лицо его тряслось все больше и больше, а старик стоял молча и не смотрел на него, а только быстро моргал глазами и все время поводил головой, как лошадь, которой трет хомут.

Ленька бросился к старику, прижался к нему и стал повторять:

— Не сердитесь, Лев Иванович, не сердитесь, пожалуйста, не сердитесь, Лев Иванович, не сердитесь только, миленький…

Старик погладил его по голове и тихо сказал:

— Поехали, Ленечка. Я на тебя не сержусь.

Алиби — Хлебников

«После того как меня отпустили из милиции, куда я был отправлен завучем из-за бульдога, я пошел в школу, но там завуч сказала мне, что я из школы исключен и к экзаменам на аттестат зрелости допущен не буду. Это было как гром среди ясного неба. Я вышел из школы и долго думал: что же сейчас надо делать? Сначала я подумал, что надо пойти к отцу и все ему рассказать, но потом я вспомнил, что он последний месяц был занят очень сложной работой, и решил, что этот сюрприз ему не очень-то поможет. Льва Ивановича Страхова, с которым я хотел посоветоваться, в школе не было, дома — тоже. Тогда я пошел по улице. Я шел и думал, что же предпринять. Настроение у меня было отвратительное. Около гастронома № 17 я остановился, потому что вспомнил, что у меня в классе осталась книга Фадеева „Молодая гвардия“ и в ней расчетная книжка за коммунальные услуги. Утром мне мать дала денег в попросила после школы уплатить за квартиру. Я вернулся в школу и попросил нянечку, тетю Катю, вынести мне книгу. Она мне книгу вынесла. Я спросил ее, где бульдог. Она ответила, что за ним пришел хозяин. Хоть здесь-то обошлось, подумал я, потому что бездомный пес в городе — это очень тяжкое зрелище. Я бульдога нашел на улице, он бегал и скулил. Он еще щенок, и я решил, что его нельзя оставлять на улице. Поэтому я его привел с собой в класс. Без всяких хулиганских целей. Я думал, что он будет спокойно сидеть.

Потом я снова ходил по улицам, не зная, что предпринять, и около того же гастронома я встретил двух молодых людей, которые предложили мне присоединиться к ним на пол-литра. У меня были деньги на квартплату, и я решил вместе с ними выпить, потому что настроение было отвратительное и положение — безвыходное. Мы выпили бутылку водки без закуски. Потом я купил еще одну бутылку, мы и ее выпили; я очень опьянел и стал читать моим знакомым стихи. Имен я их не знаю. Тот, что был повыше, в кожаной куртке, называл своего приятеля обезьяньим именем «Чита». Чита — невысокого роста, в сером костюме, русоволосый, а глаза у него очень большие и темные, почти без зрачков. Что было потом, я плохо помню. Кажется, мы еще раз пили водку. Помню, когда я декламировал Есенина: «Я читаю стихи проституткам и с бандитами жарю спирт», — они стали обнимать меня и целовать. Это я запомнил очень ясно, потому что я всегда запоминаю, как и кто реагирует на стихи. Потом еще, я припоминаю, они пели песню. Если возникнет надобность, я ее, наверно, смогу припомнить и написать в дополнение к протоколу допроса. Отрезвел я, когда они закрыли дверь кассы и длинный, в кожаной куртке, вытащив наган, сказал: «Руки вверх! Ни с места!» Тут я сразу же отрезвел и очень испугался. Я попятился к двери, но тогда Чита достал финку и сказал мне: «Иди к окну». Я отошел к окну. У меня затряслись руки от страха, и я положил книгу Фадеева на стол; по-видимому, тогда из книги выпала расчетная книжка за коммунальные услуги. Когда я отходил к окну, кто-то из работников кассы сказал: «Вы с ума сошли! Это же грабеж!» Длинный что-то крикнул, но в это время зазвенел звонок. Длинный выстрелил и побежал к двери, следом за ним кинулся Чита. Потом убежал я. Куда я бежал — не помню. Знаю только, что долго стоял в каком-то парадном и меня сильно тошнило. Я очень долго стоял в парадном, дожидаясь темноты. Там, помню, был автомат, и я, чтобы не вызвать подозрений, почти все время держал трубку около уха, когда слышал шаги на лестничной клетке. Да, еще помню, что, когда мы подходили к кассе, длинный сказал: «Витька — б…, оставил нас без колес». Кто такой Витька и что значит «колеса», не знаю, и разговора об этом больше не было.

Вернувшись домой, я вымылся в ванной и стал дожидаться отца. Но он пришел поздно, и в силу некоторых домашних причин я ему рассказывать ничего не стал, чтобы еще больше не нервировать. Зачем я похитил его пистолет, объяснять сейчас не буду, потому что если бы даже и объяснил, то вы, естественно, вправе мне не поверить. Вот и все, что я могу сказать. Написано мною собственноручно. Леонид Самсонов».

Садчиков, прилетевший из отпуска, прочитав показания Леньки, написал на листке бумаги: «Пусть Валя пройдется по кличке Чита. Свяжется с отделениями. Кличка заметная, участковые должны знать».

— По всем отделениям? — негромко спросил Костенко.

— А что д-делать? Надо по всем.

— Хорошо. Я схожу позвоню к дежурным.

— П-правильно. Пусть они тоже в-вспомнят. С-сдается мне, что этот Чита проходил через дежурную часть по какому-то х-хулиганству.

— Я посмотрю.

— Чита — это уже зацепка. О-очень хорошая з-зацепка, поверь мне.

— Я верю.

— Н-ну извини, — усмехнулся Садчиков.

— Да нет, пожалуйста, — ответил Костенко и подмигнул Леньке.

— Это п-присказка у нас такая, — объяснил Леньке Садчиков. — Ш-шутим мы, понимаешь?

Из научно-технического отдела принесли «вальтер» Самсонова.

— Из этого пистолета не стреляли, — сказал эксперт. — Пробный выстрел дал отрицательный ответ: в кассе стреляли из другого пистолета.

— Благодарю вас, — сказал Садчиков.

Он перечитал показания Леньки еще раз, отложил их в сторону и спросил:

— Ты сегодня ж-жевал что-нибудь?

— Мне не хочется.

— А я пом-мираю от голода. Слава, — попросил он Костенко, — может, ты сходишь в гастроном?

— Что купить?

— Возьми к-колбаски и плавленых с-сырков.

— У меня от них скоро судороги начнутся, — сказал Костенко. — Была бы плитка — пельменей сварили.

— Спроси Льва Ивановича, — сказал Садчиков, — старикан тоже, наверное, г-голоден. Кстати, где Росляков?

— Я его отпустил до двенадцати.

— Ну х-хорошо. Иди за сыром.

— Иду,

— Послушай-ка, Леня, — сказал Садчиков, поднявшись из-за стола, — давай вместе с тобой в-вспоминать все то, что говорили те д-двое. По отдельным словам, по выражениям. Ты же поэт, нап-прягись. Кстати, ты рассказы Чапека любишь?

— Очень.

— Помнишь, «О шея лебедя, о грудь, о барабан!»? Это когда поэт помог сыщикам установить номер машины по своим хитрым ассоциациям… Помнишь эт-тот рас-сказ?

— Помню. А вы что, Чапека читали?

— Нельзя?

— Нет, можно, конечно, только я думал…

— Ясно. М-можешь не договаривать. Ты, кстати, куришь?

— Нет.

— Правильно делаешь. Я б-бросил — разжирел, снова пришлось начать.

— Скажите, а меня надолго посадят?

— Сложный в-вопрос. Я пока тебе ничего на него не отвечу и ничего не буду обещать. А в-вот ответь мне, пожалуйста, что ты делал восьмого мая?

— Восьмого? Это какой день?

— Суббота.

— Учился. Потом мы уехали на дачу.

— Когда кончились уроки?

— У нас в субботу пять уроков. Значит, около часа. А потом мы еще с Львом Ивановичем ходили в букинистический. За томиком Хлебникова.

— Это что, зиф-фовское из-здание?

— Да.

— А что ты делал двенадцатого мая? Около шести.

— Не помню.

— Надо вспомнить.

— Вы думаете, я не все вам сказал? Почему вы спрашиваете меня про эти дни?

Садчиков подошел к Леньке, остановился прямо перед ним и, раскачиваясь с носка на пятку, сказал:

— Я спрашиваю т-тебя потому, что именно в эти дни бандиты с-совершали грабежи. Я бы не спрашивал т-тебя об этом, если бы сейчас был день. Просто мы бы вызвали сюда тех людей, которые видели грабителей, и предложили им о-опознать тебя. Понимаешь, какие пироги? Так что тебе ф-финтить нет резону, если что было, давай все в открытую…

— Какой смысл мне тогда было самому приходить к вам? Я ведь сам пришел к вам… Никто меня не тащил… Какой смысл?

— Никакого, — согласился Садчиков. — Пожалуй, н-никакого… Ладно… Посиди, сосредоточься, постарайся вспомнить детали…

Костенко вернулся с покупками.

— Духотища, — сказал он, — не иначе как к грозе.

— Сейчас я вернусь, — сказал Садчиков, — а вы п-пока закусывайте.

Костенко развернул пакет, разложил на столе сыр и колбасу, налил в стакан воды и подвинул Леньке.

— Поешь, — предложил он, — а то, наверное, кишка на кишку протокол пишет.

— Уже написан. Только не на кишку.

Костенко хмыкнул.

— А ты нос не вешаешь. Молодец. Где ночевал эти два дня?

— На вокзале.

— На каком?

— Сначала на Казанском, а потом на Ярославском.

— Что, в Сибирь хотел отправиться?

— Откуда вы знаете?

— Мы, дорогой, все знаем. Работа такая.

Вернулся Садчиков и спросил Леньку:

— Слушай, а вы Хлебникова к-купили?

— Купили.

— А еще что купили?

— Еще? Подождите, что-то мы еще купили… А, вспомнил, Бабеля! «Конармию». И, по-моему, «Максимы» Ларошфука.

— Ну, слава богу, эт-то вроде сходится.

— Что, с первого дела отпадает? — поинтересовался Костенко.

— Вроде да, — ответил Садчиков. — Ты, Леня, не стесняйся, налетай на пищу. Сырки ешь — они м-мягкие… Что-нибудь про т-тех вспомнил?

— Вспомнил. Чита говорил: «Сейчас бы блинчиков в „Астории“ пожрать». Это когда у нас закуски не было.

— Пожрать — значит п-поесть?

— Да. Но это ведь не я. Вы просили вспомнить детали… Это Чита так говорил…

— Великий и могучий, — вздохнул Костенко, — благозвучный и прекрасный русский язык! Мордуют, беднягу, со всех сторон. Да здравствует Солоухин, хоть и достается бедняге…

— А зачем же ты все-таки утащил у отца пистолет?

Ленька взял кусок колбасы и начал быстро жевать. Он съел кусок, запил его водой и ответил:

— Стреляться хотел. А как дуло в рот вставил, так со страху чуть не умер. Даже вынимать потом боялся; думал, не выстрелил бы.

Костенко и Садчиков засмеялись. Ленька тоже хмуро усмехнулся, а потом сказал:

— Это сейчас смешно… Вы меня что, сразу в камеру посадите?

— А как ты думаешь?

— Не знаю…

— А все-таки?

— Наверное, придется.

— В том-то и дело. Сулить мы нич-чего не можем, но, если т-ты сказал всю правду, не исключено, что тебя до суда отпустят.

— Домой?

— Не в Сибирь же, — ответил Костенко.

В дверь постучались.

— Да!

Вошел Лев Иванович.

— Прошу меня извинить… Но уже довольно-таки поздно… Мальчику надо завтра рано вставать… Вы разрешите нам уехать?

— Вам — да.

— А ему? Он ребенок. И потом это нелепость, поверьте мне.

— Лев Иванович, — сказал Костенко, — а что случится, если вы сейчас вместе с ним или он завтра один встретите на улице тех двух? Убийц и грабителей? Он ведь свидетель, его убирать надо. Понимаете?

— Но почему вы думаете…

— Чтобы потом его папа с мамой не плакали, только для этого именно так я и думаю.

— Лев Иванович, — сказал Ленька, — спасибо вам. Вы не беспокойтесь. Вы поезжайте спать, а то уже поздно…

— Завтра мы вам позвоним, — пообещал Костенко.

— Днем… Ч-часа в два…

— Это же непедагогично… Сажать в тюрьму мальчика…

Садчиков нахмурился.

— Знаете, о п-педагогике лучше все же н-не надо. Момент не тот.

…Через час приехал Самсонов.

— Где мой сын? — спросил он по телефону из бюро пропусков. — Я прошу свидания с ним.

Ленька спал на диване, укрытый плащом Садчикова. Костенко тихо сказал в трубку:

— Он спит.

— Я прошу свидания! Поймите меня, товарищи! Вы должны понять отца! Хоть на десять минут… Хоть на пять! У вас ведь тоже есть дети!

— Тише, вы! — попросил Костенко. — Не кричите. Нельзя сейчас парня будить, он и так еле живой. Завтра. Приезжайте утром. Часам к десяти кое-что прояснится…

И положил трубку. Посмотрел на Садчикова. Тот отрицательно покачал головой.

— Думаешь, нет? — спросил Костенко.

— Думаю, нет. Он больше н-ничего не знает. Или мы с тобой старые остолопы.

— Тоже, кстати, возможный вариант. Ну что ж, давай писать план на завтра?

— Давай.

— Черт, нет плитки!

— Пельменей тоже нет.

— Я о чае.

— Г-гурман…

— А что делать?

— Ну, извини, — пошутил Садчиков.

— Да нет, пожалуйста, — в тон ему ответил Костенко.

ВТОРЫЕ СУТКИ

Вышли на Читу

Утром в кабинете у комиссара сидели четыре человека: Самсонов, Лев Иванович, Садчиков и — возле окна — Ленька. Он неторопливо и глухо рассказывал комиссару все по порядку, как было записано им вчера, начиная с бульдога…

…У каждого человека бывают такие часы, когда нечто, заложенное в первооснове характера, напрочь ломается и уходит. Именно в те часы рождается новый человек. Обличье остается прежним, а человек уже не тот. Комиссар вычитал, что Гегель где-то утверждал, будто форма — это уже содержание. Сначала ему это понравилось. Он даже не мог себе толком объяснить, почему это ему так понравилось. Он вообще-то любил красивое. Он очень любил красивых людей, красивую одежду, красивые зажигалки. Однажды он отчитал одного из опытнейших стариков сыщиков, когда тот, сердито кивая на молодых оперативников, одетых по последней моде, сказал: «Выглянешь в коридор — и не знаешь, то ли фарцовщик на допрос идет, то ли оперативник из новеньких…» Комиссар тогда очень рассердился: «Хотите, чтобы все в черном и под одну гребенку? Все чтоб одинаково и привычно? Времена иные пришли. И слава богу, между прочим. Красоту надо в людях ценить, для меня, душа моя, нет ничего великолепнее красоты в человецех». Любил комиссар и красиво высказанную мысль. Наверное, поэтому ему сразу очень понравились гегелевские слова. Но потом в силу тридцатилетней укоренившейся привычки к каждому явлению возвращаться дважды и, перепроверив, еще раз проверить он вечером по обыкновению долго стоял у окна и курил. Он вспоминал старого вора Голубева. Опытнейший карманник вернулся из заключения и заболел воспалением легких. Он не думал бросать свое ремесло. Он лежал и злился, потому что поднялась температура и надо было покупать пенициллин, после войны он был очень дорогим, а денег не было. Тогда старуха мать продала свою шубейку и поехала к знакомым, которые достали драгоценное лекарство. В троллейбусе у нее срезали сумочку. Старуха вернулась домой вся в слезах, а продавать было уже нечего, и Голубев тогда еле выкарабкался. Выздоровев, он пришел в управление, к комиссару, и сказал:

— Берите меня к себе, я их теперь, подлюг, терпеть ненавижу до смерти.

— Грамматика у тебя страдает, — сказал комиссар. — Некрасиво говоришь, Голубев, как дефективный ты говоришь — «терпеть ненавижу»… Учиться тебе надо… А что на своего брата взъелся?

— Есть причина, — сказал Голубев. — Их душить надо. Псы, нелюди, паразиты, стариков обижают, я их маму в упор видал.

Комиссар помнил его таким, каким он был три года назад, перед арестом. Те же наколки, то же квадратное лицо, те же губы, разбитые в драках, те же оловянные «фиксы» и та же челочка. Все вроде бы то же, а человек перед комиссаром сидел уже другой. Тогда комиссар улыбнулся и подумал: «Форма — уже содержание? Дудки, милый Гегель. Загнул ты здесь, дорогой».

Вот так и сейчас, глядя на Леньку, он внутренним своим чутьем понимал, что парень изменился, что в нем сломалось почто определявшее его раньше. Комиссар это видел и по тому, как на Леньку смотрел его отец, и по тому, как прислушивался к его голосу Лев Иванович, и еще по тому, как Садчиков переглядывался с парнем, когда тот замолкал.

— Ну, — сказал комиссар, — это все хорошо. Но ты объясни мне, как же мог с ними пойти на грабеж? Растолкуй — не понимаю…

— Я этого растолковать не смогу, товарищ комиссар. Я сам не понимаю…

— Потому что был пьяный?

— Да.

— А я и не прошу, чтоб ты в себе — в пьяном — копался. Ты мне по трезвому делу объясни. Вот сейчас, как ты это объяснить можешь? Постарайся на все это дело посмотреть со стороны.

— Бывают провалы памяти…

— Ты думаешь, у тебя был провал?

— Да.

— Плохо дело, если провал. Так вообще загреметь недолго, если оступишься… Громко можно загреметь, мил душа, надолго.

— Так я уже…

— Уже ты дурак, — сказал комиссар. — Если, конечно, не врешь нам. А когда оступаются, становятся преступниками. Тут разница есть, серьезнейшая, между прочим, разница.

В дверь постучались. Лев Иванович вздрогнул.

«Волнуется старик, — отметил комиссар, — на Дон-Кихота похож. Такой же красивый… Пронзительную какую-то жалость к таким чистым людям испытываешь… Именно — пронзительную».

— Разрешите, товарищ комиссар? — заглянув в кабинет, спросил Росляков.

— Прошу.

Росляков подошел к столу и, положив перед комиссаром небольшую картонную папку, раскрыл ее торжественным жестом фокусника.

— Садитесь, — сказал комиссар и начал рассматривать содержимое картонной папки. Он что-то медленно читал, раскладывал перед собой фотокарточки, словно большой королевский пасьянс, разглядывал, чуть отставив от себя — как все люди, страдающие дальнозоркостью, — дактилоскопические таблицы, а потом, отложив все в сторону, попросил:

— Ну-ка, Лень, ты мне Читу опиши. Только с чувством, как в стихах.

— Я б его в стихах описывать не стал.

— «Социальный заказ» — такой термин знаешь? Проходили в школе?

— Проходили, — улыбнулся Ленька. — Черный, лицо подвижное, рот толстогубый, мокрый, очень неприятный, как будто накрашенный. На лбу, около виска, шрам. Большой шрам…

— Продольный?

— Да.

Комиссар снова начал разглядывать содержимое папки, сортировать документы, разглядывать таблицы через лупу, а потом взял со стола карточку, поднял ее и показал Леньке:

— Этот?

— Этот, — сказал Ленька и поднялся со стула, — это Чита, товарищ комиссар.

Через час две «Волги» остановились в Брюсовском переулке. Из машины вышли пять человек. Двое остались у ворот, а Садчиков, Костенко и Росляков вошли в большой гулкий двор. Садчиков шел по левой стороне двора и насвистывал песенку. Росляков со скучающим видом, вразвалочку шел посредине. Он шел, не глядя по сторонам, и гнал перед собой пустую консервную банку. Она звенела и громыхала, потому что двор был тесный, стиснутый со всех сторон кирпичными стенами домов.

Костенко шел по правой стороне хмурый и злой. Утром он снова был на приеме в исполкоме по своим квартирным делам. Костенко жил в покосившемся деревянном домике на Филях, в девятиметровой комнате. Маша с Аришкой жили то у бабушки на Кропоткинской, то уезжали в деревню на все лето, пока у Маши были каникулы. Но она в следующем году должна была кончить университет, и тогда уезжать на три месяца будет нельзя.

Заместитель председателя исполкома знал Костенко — он ходил к нему уже второй год, и поэтому сегодня утром принял его особенно приветливо, усадил в кресло и угостил папиросами «Герцеговина-Флор».

— Знаю, знаю, — сказал он, — в ближайшее время поможем. Вы поймите положение, товарищ… Трудное у нас положение, очередь-то громадная…

— Я — первоочередник, а уже два года все это тянется. То одних вместо меня пускают, то других… Непорядок получается… Всякому терпению приходит конец — рано или поздно…

— Вы работник органов, товарищ Костенко, сознательности у вас побольше, чем у других. Так что не надо бы вам о терпении…

— У меня ведь дочке три годика, товарищ дорогой… Когда все-таки квартиру дадите?

— Зимой, — сказал зампред и что-то пометил у себя на календаре толстым красным карандашом, — обязательно зимой.

— Так ведь и в прошлом году вы обещали дать зимой…

— Я помню, — поморщился заместитель председателя и сухо закончил: — Можете в конце концов написать на меня жалобу.

Поэтому Костенко шел хмурый и злой. Он думал о том, куда девать Машу и Аришку осенью; он думал о том, что снова придется жить у тещи или ворочаться с боку на бок в своей одинокой комнате, а утром, перед работой, заскакивать на пять минут туда, на Кропоткинскую, целовать в щеку жену, класть на кроватку Аришке конфету и уходить на весь день, до следующего утра.


  • Страницы:
    1, 2, 3