Современная электронная библиотека ModernLib.Net

С новой строки

ModernLib.Net / Публицистика / Семенова Ольга / С новой строки - Чтение (стр. 1)
Автор: Семенова Ольга
Жанр: Публицистика

 

 


Семенова Ольга
С новой строки

      Ольга Семенова
      С НОВОЙ СТРОКИ
      Отец...
      Каким он был?
      Очень разным.
      Добрым и жестким. Ранимым и сильным. Наивным и мудрым. Логичным и безрассудным. Дисциплинированным и хаотичным. И часто, как бы оправдываясь за разноликость свою, цитировал: "Я разный, я натруженный и праздный, я целе- и нецелесообразный".
      Когда ему бывало не так смешливо-весело-уверенно, как он всегда стремился показать, он писал стихи (привожу их здесь) или, выставив вперед ладони и смешно выпятив нижнюю губу, печально спрашивал: "Ну почему, почему меня никто не любит?!" Была у него такая игра.
      Всю жизнь он много работал, ездил, встречался с людьми, и почти всегда держал сестру и меня возле себя, - он был прекрасным отцом.
      О наиболее ярких минутах, проведенных с ним, я и сделала несколько зарисовок.
      Вот они...
      НАЧАЛО
      Хемингуэй, кумир отца, решил стать писателем, вернувшись с греко-турецкой войны - боль должна была трансформироваться в литературу.
      Отец, хотя и посвятил в одиннадцать лет своему папе - Семену Ляндресу - оду о лесе (Деревья, устремленные в небо, как мачты, шумят и печально так шепчутся с ветром о наступающей ночи, о лес!), в детстве мечтал о карьере дирижера -закрывшись в комнате, самозабвенно дирижировал, став взрослым, считал музыку наравне с живописью совершеннейшим из искусств - никаких языковых барьеров или зависимости от переводчика.
      Тяга к литературе у отца появилась после освобождения его отца Семена из тюрьмы. При нас он никогда о том времени не вспоминал. Написал автобиографические рассказы, но говорить не любил. Поэтому вскоре после смерти отца я попросила рассказать о тех днях его друга со студенческих лет Евгения Примакова.
      Говорил Евгений Максимович не спеша, и улыбка у него была добрая и грустная.
      "Я очень любил Юлиана, и мы дружили и в институтское время (учились вместе в Институте востоковедения) и после. Он был цельной натурой, это сразу чувствовалось, а в те трагические для него дни особенно. Юлиан состоял тогда вместе со мной в лекторской группе МГК комсомола, и я, будучи руководителем нашей секции, дал ему отличную характеристику (кстати, это не в заслугу мне будет сказано, просто он был отличный лектор). Характеристика не спасла, его исключили из комсомола и института, потому что он продолжал добиваться освобождения отца. Его запугивали: "Перестаньте лить грязь на КГБ", его ничто не могло остановить.
      Он мне потом рассказывал, как он был во Владимирской тюрьме - там он встретился с отцом, и как потом сняли начальника этой тюрьмы, за то, что он организовал эту встречу.
      Юлиан мог добиваться всего и добивался, он был как маленький бульдозер, шел и шел, потому что обожал отца, шел просто потому, что увидел: самый близкий ему человек находится в беде, и не мог отступить - в этом его глубокая порядочность, целостность натуры. И никто не мог его с этого пути свалить, он был готов на самопожертвование, на самосожжение, на что угодно, лишь бы только освободить отца.
      Я помню, мы шли с ним по улице Горького, мимо Центрального телеграфа; темно, уже ночь. Я тогда был "пламенеющим" сталинистом (смеется), а он ругал Сталина по-страшному. Был 1952 год, но он мог это позволить со мной, потому что знал: я - его друг.
      И потом он мне сказал: "Знаешь, я хочу тебе подарить книгу" (у меня до сих пор есть эта маленькая книжечка, стихи Иосифа Уткина). На титульном листе он написал: "В день выхода отца из тюрьмы".
      А когда вышел отец, Юлиан сразу же позвонил мне, я тут же пришел и оказался одним из первых, кто увидел Семена...
      Узнать его было почти невозможно: из сильного, молодого еще мужчины (пятидесяти не исполнилось при аресте) он превратился в старика с отбитыми на допросах почками и печенью, весом сорок восемь килограммов - не человек, мощи, хоть на руках носи..."
      Вот после этого отец и начал писать.
      Первые командировки от "Огонька" были в Среднюю Азию, Таджикистан. Первые яркие репортажи об отлове архаров, о чабанах.
      Вскоре выпустил первую книжку - переводы афганских сказок. Было это в пятьдесят пятом году. Отцу исполнилось двадцать четыре. Прочитав ее много позднее, я пришла в восторг:
      - Какие дивные у афганцев сказки, еще интереснее, чем русские!
      - Да? - растерялся отец. - Значит, я перестарался.
      - Хочешь сказать, что...
      - Кузьма, - отрезал отец, - любой переводчик имеет право на творческий поиск и на авторизацию, при условии, что это не вредит оригиналу. Переводчик так же, как и писатель, не должен страшиться раскрепощенности. Позиция ясна?
      Тогда же он взял творческий псевдоним - Семенов - то есть сын Семена. Пробиваться отцу было трудно: нещадно сокращали. Спасало чувство юмора. Однажды отец со смехом рассказал мне, как сделал материал страниц на пятьдесят, с историческими справками, философскими отступлениями; затаив дыхание, ждал публикации. Дождался! Напечатали одиннадцать строк.
      - И ты мог продолжать после этого работать? - изумилась я.
      - Как видишь, - усмехнулся отец, - только жахал материал уже не на пятьдесят страниц, а на сто двадцать, знай наших!
      НА ПАХРЕ
      В 1963 году отец купил дом в поселке "Советский писатель" на Пахре. Среди вековых елей стояли строгого европейского стиля дома с черепичными крышами. Днем лес оглушал стук печатных машинок, а по вечерам по аллеям гуляли Твардовский, Симонов, Розов, Ромм, Каплер, Трифонов, Кармен. Сад был запущен, дом, из-за лезущих в окна веток елей, - сумрачен и сыр. Но отец радовался и сразу же обошел соседей - пригласил на шашлык.
      Маме сообщил об этом за полчаса до прихода гостей.
      Та ахнула: "У нас же нет ни кусочка мяса!" - "Да? Ничего, зато есть колбаса", - нашелся отец. И долго мама не могла забыть позора, который она пережила, когда Шейнин, Орест Верейский, Симонов, Розов и Кармен, сидя на корточках перед костром и, растерянно переглядываясь, жарили кусочки любительской колбасы, наколотые отцом на веточки.
      Неуважение к людям?
      Нет. Перед этими писателями отец преклонялся, просто таково было его отношение к быту, этикету, крахмальным салфеткам, начищенному серебру, хрустальным фужерам - не нужно ему было это - и все тут! И он даже представить не мог, что кому-то это могло понадобиться.
      Его любимой едой была гречневая каша, любимой одеждой - джинсы и кеды. А застолье он считал удавшимся не когда стол ломился от яств, а когда интересны были собеседники и красивы тосты.
      Отец обладал удивительным даром быть интересным. Он знал массу комичных новелл, исторических анекдотов, стихов. Причем "программа" эта, благодаря постоянному чтению, путешествиям и новым знакомствам, постоянно пополнялась.
      Память у него была фотографической. Умение слушать - редким. Чувство юмора удивительным, а раскованности его мог позавидовать профессиональный актер. И точно так же, как он держал стол, управлялся с залом во время творческих вечеров. Причем к выступлениям никогда заранее не готовился никаких планов или чтения по бумажке - все экспромтом. Квартирка в Москве в то время была маленькая, с двумя детьми не попечатаешь, поэтому отец почти все время проводил на даче.
      Работал очень быстро. Большинство своих вещей написал за двадцать-тридцать дней, максимум за два месяца. Писал по 5-10 страниц ежедневно. Злопыхатели шипели: "Торопится загрести побольше, не думает о высокой литературе!" А дело совсем не в том, просто работать иначе он не умел.
      - Понимаешь, - объяснил отец как-то раз, - у каждого писателя - свой стиль и ритм работы. Вот, к примеру, Юра Бондарев сам мне сказал, что пишет в день одну, две страницы, но зато он их отредактирует, и не раз, и к написанному не возвращается. А я должен, кровь из носу, дописать вещь до конца. Точку поставил, отложил на пару дней, и тогда уже правлю всю вещь целиком...
      В перерывах между двумя книгами отец уезжал в командировки. На Северный полюс - к полярникам. Самолет садился на льдину. Во Вьетнам - к партизанам, под бомбы. Там, кстати, его контузило. Он любил опасности.
      Врожденное ли это было бесстрашие или выработалось позднее - с боксом (в молодости отец тренировался в "Спартаке" в секции Виталия Островерхова)? Не знаю.
      Однажды я спросила отца, в каком бою ему сломали нос.
      - В платном, Кузьма (так он часто называл сестру и меня). - Нужно было заработать.
      - А разве были такие бои? - удивилась я.
      - Конечно, - весело ответил отец. - Выпускают против тебя боксера порядка на четыре сильнее, ты стараешься продержаться достойно и как можно дольше, чтоб было зрелище, а после боя получаешь тридцатку - огромную по тем временам сумму. И понимаешь, что жизнь прекрасна, и черт с ним, с этим носом, не это главное.
      Да славься шариковый паркер!
      Моя защита и броня,
      Господь схоронил меня,
      Как лыжника надежный "маркер".
      От всех невзгод я защищен
      Высокой этой благодатью,
      Я окружен моею ратью
      Словес, понятий и имен.
      Рождение миров счастливо,
      Навечно мной приручены,
      Любуюсь ими горделиво
      Как из-за крепостной стены.
      Безмолвный паркер, символ силы,
      Мой бог и раб, мой нежный друг,
      Взамен волнения - досуг,
      Как бы судьба меня ни била.
      Тобою я вооружен,
      Опасен очень и спокоен,
      Тобой одним я нежно болен,
      Все остальное - быстрый сон,
      Переходящий в пробужденье,
      В заботы утренних тягот,
      Тебя лишь мне недостает:
      Маркеро-паркер-избавленье!
      ДРУЗЬЯ
      Где бы отец ни был, он невероятно быстро сходился с людьми. После поездок по Америке у нас гостила вдова Хемингуэя - Мери. После Испании - не раз приезжал Хуан Гарригес, открывавший отцу страну "Дон-Кихота" блестящий гранд и бизнесмен, отец пятерых детей (к несчастью, он умер трагически совсем молодым).
      Из Чехословакии наведывался детективный писатель и добрейший человек, автор сериала "Четыре танкиста и собака" - Иржи Прохаска.
      В Бонне отец близко познакомился с графом Лансдорфом - будущим культурным атташе Германии в России, и мы неоднократно встречались с ним и его семьей в Москве.
      Из Италии приезжал знаменитый путешественник, друг Юрия Сенкевича Карло Маури (тоже рано ушедший).
      Из коллег он был долгое время близок с Нагибиным, Генрихом Боровиком, Поженяном, Межировым.
      Очень любил и как людей, и как писателей Василя Быкова, Олеся Адамовича, Олжаса Сулейменова. Дружил с братьями Вайнерами.
      Из патриархов навещал Паустовского. Тот отцу симпатизировал, хорошо отзывался о первых повестях, рассказывал о детстве в деревне. Бывал у Светлова. Самым близким другом отца был Роман Кармен. Дом наш всегда был полон людьми. Отец приглашал всех, никогда не подбирая по интересам, поэтому компании получались на редкость разношерстные: маститый писатель, администратор с Мосфильма, ободранный художник, подвыпивший военный, цеховик, заехавший ненароком испанский или американский журналист, эрудит всех отец встречал своим раскатистым смехом (никто другой так искренне и добро смеяться не умел) и с одинаковой радостью. В каждом находил что-нибудь интересное и заслуживающее внимания.
      В этом был весь отец с его темпераментом, открытостью и романтизмом.
      Когда он работал над книгой, то предпочитал скорее прятаться и не подходить к телефону, чем обидеть кого-то отказом.
      Не верьте злым словам: "Он растерял друзей",
      Где братство, там такое невозможно,
      Понятье это слишком многосложно,
      Чтоб говорить: "он потерял друзей".
      Ушедшие всегда в груди твоей,
      А те, что живы, - дай Господь им жизни,
      Должны лишь жить, без страхов и болей,
      А как хрусталь, расколотый на брызги.
      Гоните от себя обидные слова:
      "Он вознесен, для нас забыл он время",
      Друзья - не символ и отнюдь не бремя,
      А вечный праздник, кайф, лафа,
      Способность верить в правоту "07",
      Когда набор заезженного диска
      Позволит вам сказать: "Ну, Сень,
      Как жизнь? Что нового? Дошла ль моя записка?
      Не может быть! Отправил год назад!
      А может, вру. Хотел, а не отправил.
      У дружбы есть закон, у дружбы нету правил,
      Подарков ценных, вымпелов, наград.
      Ты жив? Я тоже. Очень рад".
      ГАДАЛКА
      Однажды зимним вечером к нам в гости приехала высокая, седая испанка с пронзительно-синими глазами, в собольей, пахнувшей нежными духами и морозом, шубе. Помню ее руки с тонкими, унизанными кольцами пальцами, необычайно красивые. Она замечательно умела гадать и в тот вечер предсказала отцу и маме будущее, глаза у мамы после этого были красные, заплаканные. Нам с сестрой они ничего тогда не сказали - малы еще.
      Уезжая, Маргарет сняла с руки тяжелый витой браслет из белого золота и дала маме; мама подарила ей брошь - ночная бабочка темного серебра, как волосы Маргарет.
      Отец после того вечера часто повторял: "Это произойдет очень быстро: "Бах, в мозге лопается сосудик и все!" и, переводя все в шутку, картаво добавлял: "Умер, шмумер, - не беда, лишь бы был здоров!"
      А во время наших путешествий (он брал меня с собой с 9 лет) объяснил мне, маленькой, как поворачивать ключ зажигания, чтобы остановить машину.
      - Зачем, папа?
      - Если мне вдруг станет плохо. Если это произойдет, ты не должна паниковать, - и ласково трепал меня за нос, и руки у него, как всегда, были сухи и горячи - руки экстрасенса.
      Через много лет все произойдет именно так: ему станет плохо в машине "лопнет сосудик", отнимутся ноги и все кончится.
      А пока отец писал, путешествовал, строил планы, радовался. Он не знал, что такое уныние, вернее, как человек дисциплины, умел его не показывать, а когда становилось тревожно и муторно на душе, шел к Роману Карману - благо дома стояли совсем рядом.
      Роману Кармену...
      Хэм - перед тем, как выстрелить себе в голову - вымазал руки ружейным маслом - для алиби...
      Нам нет нужды смотреть назад,
      Мы слуги времени. Пространство,
      Как возраст, и как постоянство
      "Адье, старик", нам говорят...
      Все чаще по утрам с тоской
      Мы просыпаемся. Не плачем.
      По-прежнему с тобой судачим
      О женщинах, о неудачах,
      И как силен сейчас разбой...
      Ведь мы растратчики, мой друг,
      Сложенье сил необратимо,
      Минуты бег неукротим,
      Не братья мы, но побратимы,
      Нет "Ягуаров", только "ЗИМы",
      А мера скорости - испуг...
      Но погоди. Хоть чуда нет,
      Однако подлинность науки
      Нам позволяет наши руки
      Не мазать маслом. И дуплет,
      Которым кончится дорога,
      Возможно оттянуть немного,
      Хотя бы на семнадцать лет...
      В ГЕРМАНИИ
      Зимой 1979-го отец уезжал спецкором "Литературной газеты", в Западную Германию. Проводы, как всегда, шумно-весело-людно-сумбурные устроил в своей новой маленькой квартирке на Беговой. В ней были красные обои "под кирпич", на стенах фотографии, маски, копья, ружья, пистолеты. Отец умел и любил "обживаться" и делал это невероятно быстро. Даже номеру в отеле за один вечер придавал вид экзотическо-творческий. Бережно разложив рукописи на столе и поставив рядом печатную машинку, раскидывал повсюду газеты, журналы, книги на трех языках, блоки сигарет и еще ставил где-нибудь на видном месте пару бутылок "Смирновки" или виски: на попозже.
      Летом я приехала к отцу на каникулы. Он поселился в местечке Бад-Годсберг, под Бонном, в деревеньке Лиссем. Снятый дом оказался светел, в крохотном - три на три метра - внутреннем дворике в щелях каменных плит доверчиво желтели одуванчики, перед входом росла береза, а под ней, по-немецки дисциплинированно выстроившись по росту, - три волнушки.
      Отец, презиравший в школе язык врага, уже вовсю шпарил на хох дойч, поражая провинциальных немцев отсутствием акцента, грамматическими ошибками и не по-арийски черной, курчавой бородой. Именно в те месяцы он познакомился с двумя неординарными людьми - бывшим немецким солдатом, раненным, выжившим и потом, после окончания войны, начавшим собирать документы о похищенных нацистами из России ценностях Альбертом Штайном "Чувствую свою личную вину перед русскими, хочу искупить", - говорил он; и бароном Эдуардом фон Фальц-Файном, русским, живущим в Лихтенштейне.
      Потомок Епанчиных, внук основателя знаменитого заповедника Аскания-Нова, барон живет в небольшом замке неподалеку от "шато" герцога Лихтенштейна. Отец нынешнего сиятельства еще в юношеские годы барона пожаловал ему небольшое земельное угодье, ласково сказав матушке: "Когда ваш сын Эдуард возмужает и сделает состояние - пусть построит дом - будем весьма рады соседству". Состояние барон сделал: содержит магазин сувениров, работает сам, только две помощницы, открыл обменный пункт - туристов тьма, с тех пор немалую часть средств тратит на покупку русских шедевров, выставляемых на крупнейших аукционах мира, и многое, очень многое из купленного дарит русским музеям.
      Документы, собранные Штайном, были уникальны: адреса бывших нацистов, неопровержимые доказательства их хищений в русских, украинских, белорусских музеях, хранения ими уникальных полотен, скульптур, рукописей. Отец, барон и Штайн вместе начали поиск Янтарной комнаты.
      Встретившись с сыном Федора Ивановича Шаляпина, голливудским актером Федором Федоровичем, отец с бароном получили его разрешение на перезахоронение праха певца в России. Все организовали. Однако на церемонию перезахоронения, состоявшуюся несколькими месяцами позднее на Новодевичьем кладбище, ни отца, ни барона власти не пригласили... Барон обиделся по-детски - чуть не плакал. Отцу тоже было не по себе, но он смолчал - он умел свои эмоции держать при себе...
      По вечерам отец заставлял меня, ненавидевшую все виды спорта, включая шахматы, надевать спортивный костюм и "чапать" (отцовское выражение) в лес. Шумели высоченные, как корабельные мачты, сосны и ели, загадочно шелестели пронзительно-зеленые папоротники, клубился в лучах заходящего солнца туман, самозабвенно ворковали в чаще дикие голуби. Время от времени отец останавливался, отжимался, и мы чапали дальше. Он никогда не бежал быстро: "Не надо пижонить, Кузьма. В пробежке важна не скорость, а возможность хорошенько пропотеть".
      Когда мы возвращались, уже темнело. В домах за чистенькими с оборочками занавесками зажигался свет. Идти было удивительно легко и радостно.
      - Никогда не бойся выйти на пробежку, - говорил отец, - даже если на улице холодно и промозгло, натяни кеды, ветровку и чапай, и ничего, если идет дождь. Поверь мне, нет ничего прекраснее преодоления самого себя. И пусть улицы пустынны и лужи кругом, и деревья гнутся от порывов ветра, и свет фонарей тускл и зыбок. Если ты будешь слушать шум дождя, то обязательно почувствуешь, что счастлива, потому что шум дождя - это прекрасно...
      Время от времени мы заезжали в гости к отцовской кузине Вере и ее мужу Эдуарду Мнацаканову. Оба добры и деликатны. Эдик - корреспондент ЦТ, и еженедельно, смешно тараща глаза, обстоятельно вещает на Москву о политическом бесправии, безработице и забастовках, а по вечерам шепчется с Верой об ужасе, творящемся дома. Трагическая двуликость времени, что страшнее компромисса с собственной совестью?
      В одно из воскресений ездим в Трир - на родину Маркса, в музей его имени. Такой подарок отец решил сделать своей маме - Галине Николаевне. Она коммунист с пятидесятилетним стажем и с гордостью носит значок "50 лет в рядах...", хотя отец в шутку утверждал, что по степени сознательности бабушка в партии лет семьсот. В музее мы ходим от экспоната к экспонату, возле генеалогического древа семьи Маркса, восходящего к 16 столетию (один из родоначальников - всеми уважаемый раввин), бабушка уже не может сдерживать переполняющих ее восторженных чувств и начинает громко рыдать. Отец, так никогда в ряды и не вступивший, сочувственно похлопывает бабушку по плечу и отходит в сторону, я давлюсь от смеха.
      Просветленная бабушка вытирает слезы и счастливо улыбается.
      - Мамочка, а что же делать с прадедушкой Маркса - раввином? - шутит отец.
      - Тише, мальчик, это империалистическая пропаганда!..
      Мы возвращаемся в Бад-Годсберг, по дороге отец останавливается в маленьких, раскинувшихся по берегу Рейна деревеньках, славящихся виноделием. Заводит меня в сады виноделов, а в холодных темных подвалах, заставленных почерневшими от времени винными бочками, перехваченными зелено-медными обручами, хозяин с мозолистыми руками и командным голосом обстоятельно рассказывает нам об урожае, о заморозках, хвалит виноград и наливает в крохотные рюмочки молодое, сразу же ударяющее в голову вино.
      Размышления на темы Н. Г. Чернышевского Абраму Кричевскому.
      Не знаю я,
      Что значит "что"?
      Почем торгуют "как"?
      Зачем нам "почему"?
      И для чего "не надо"?
      Вопросы столь важны,
      Столь прост на них ответ:
      "Что - это просто "что",
      "Как означает "как",
      Синоним "почему" - "зачем",
      А вообще - привет!
      Вопрос мы разрешим,
      Вопрос ведь не ответ,
      Виновны только "да"
      И не виновны "нет".
      Наивен компромисс
      Вопроса и ответа...
      "Зачем?" - Вас в каземат!
      "Как"? - В дальнюю тюрьму!
      Услышь мою мольбу,
      Не пария, но брата,
      И "как" не виноват,
      И "что" не виновато,
      И для того "нельзя",
      Что всем сейчас "не надо"...
      У ШАГАЛА
      Очень хорошо помню: восемьдесят первый год, юг Франции, полуденный зной, пронзительный запах трав и цветов, дорожка, извивающаяся между кустарниками, и большой белый дом - дом Марка Шагала.
      Шагал, барон Фальц-Файн и отец сидят за столом - двери в сад открыты, поют птицы, отблески солнца на каменном полу, на потолке, на стенах, и картины, и... бесконечность толкований каждой.
      Отец обмолвился о своем возрасте, дескать, много уже. Шагал, чуть заметно улыбнувшись, поинтересовался:
      - Сколько же?
      - Сорок девять, - ответил отец.
      - А мне на двадцать больше, - неохотно признался барон. (Он подкрашивал волосы, ездил на гоночном "Мерседесе" и уверял знакомых девушек, что недавно только отпраздновал свое тридцатидевятилетие.)
      Шагал, улыбнувшись уже открыто, ответил:
      - Мальчишки вы.
      Только вот глаза у него так и остались печальны. Живописцу тогда было девяносто два, и он писал, и хотел успеть сделать все, что задумал, хотя и понимал, что невозможно это: только сытая посредственность лениво прикидывает, как бы убить еще один день, а гению времени всегда не хватает. Говорили долго. И о том, как начинал еще в начале века Марк Григорьевич в России, и о том, как было потом, на Западе.
      А Фальц-Файн рассказывал о своих поисках русских ценностей, похищенных гитлеровцами, и о друге Штайне, том Штайне, который во время поисков всегда был с ними, и тратил на поиски почти все свои сбережения. (Это он потом, не желая рассказывать друзьям о разорении, покончит с собой.) А отец говорил о России, о той России, начала восьмидесятых - помпезной, нищей, и все-таки прекрасной, как всегда.
      А Шагал, о котором в энциклопедическом словаре сказано: "Французский живописец, автор фантастических иррациональных произведений", сухонький, смуглолицый от жаркого солнца, с седыми, но по-детски беззащитно взъерошенными волосами, слушал жадно, как ребенок - сказку.
      Глядя на него, я тогда вспомнила одно из интервью с Барышниковым: элегантный, по-королевски достойный, он сказал: "Здесь у меня работа, дом, друзья, все. В России я оставил только маму, собаку и воздух".
      Рядом с Шагалом сидела его жена - Валентина Бродская - хрупкая седая дама. Они поженились в 1952 году. Именно тогда шестидесятисемилетний живописец начал серию библейских сюжетов, состоящую из 17 полотен. Вначале не решался (боялся не успеть!). Она была уверена в его силах и не ошиблась: ныне эти шедевры выставлены в национальном музее в Ницце, выстроенном специально для них. Рядом была его статная, рыжеволосая, жизнерадостная дочь. Замуж она не вышла, жила с родителями, растворившись (отцовское слово) в творчестве Шагала.
      Я была слишком мала для того, чтобы ощутить всю необратимость, а значит, трагичность времени, но, глядя на нее, подумала: "Что с ней будет потом?"
      А возвращаясь от Шагала в маленький отель недалеко от Марселя, где мы остановились, спросила об этом отца.
      - Что будет потом? - переспросил он.
      - Да, как она сможет жить совсем одна? Что останется? Одиночество это же так страшно.
      - Нет, - ответил отец, - страшно не будет. У нее останутся воспоминания. Если проживать все снова и снова, одиночество не подступится. Запомни, Кузьма, - пока у нас есть память - у нас есть все. - И я запомнила навсегда.
      Есть возраст? Есть. А если "нет"?
      Отвергни однозначность истин,
      Тебе сегодня столько лет,
      Как в Безинги подводных быстрин.
      Есть возраст? Нет. А если "да"?
      Но в Безинги бурлит вода,
      Она умчит тебя туда,
      Куда не каждому повадно,
      Но ощущение отрадно:
      Прозрачна с выси быстрина.
      У РОДЕНА
      Из неопубликованного рассказа
      "Конец лета"
      "Я очень тороплюсь, понимаешь? Мне надо успеть сделать все то, что я задумал. А я задумал многое. Когда есть дырка в легком и харкаешь кровью по утрам, тогда очень торопишься. Только людям творчества присуще великое чувство бессмертия.
      Я боюсь не успеть. Хотя где-то понимаю, что сделанное мною, в иной ситуации, даже не останется тенью на стене дома, а попросту испепелится и исчезнет".
      Живя в Германии, отец чем дальше, тем больше задавал себе бешеный ритм жизни, становясь большим европейцем, чем сами европейцы. Был точен как часы, презирал опоздания. Часто повторял сестре и мне: "Дисциплина прежде всего, не поддавайтесь российскому кайфу, умейте собраться в кулак. У американцев повсюду в офисах висят таблички - "Улыбайтесь и двигайтесь".
      С великим уважением относясь к языку (толковый словарь Даля был настольной книгой), в то же время презирал русские пословицы "Поспешишь, людей насмешишь" и "Тише едешь - дальше будешь". "Это от лености, расхлябанности, а значит, от лукавого!"
      Жил он будущим. Любил осень, потому что в ней чувствовал приближение весны. Всегда торопился сам и торопил всех. Опровергал библейское "Вначале было слово" и говорил: "Нет, вначале было дело!"
      Все чаще сетовал на краткость времени, ему отпущенного, все позднее засыпал, за полночь засиживаясь за письменным столом, все раньше просыпался - уже в шесть утра полоска света пробивалась сквозь приоткрытую дверь отцовской комнаты. Он читал. Обожал "Евгения Онегина", по памяти цитировал всю пятую главу, особенно часто "А мы, ребята без печали, среди заботливых купцов...".
      Мне по вечерам отец читал вслух "Мцыри" без аффектации и надрыва, очень спокойно, тихо и грустно. Я завороженно слушала, присев на краешек кровати. В комнате отца пахло табаком и лекарствами. На столике возле кровати стояла неизменная зеленая сумочка, доверху набитая сосудорасширяющими снадобьями и сердечными каплями - чуть только перемена погоды - у него обручем схватывало затылок, и сердце колотилось, как заячий хвост. Тогда он проглатывал пригоршню таблеток, которые сам себе назначал к врачам не ходил, отговариваясь отсутствием времени. И боль на время отпускала.
      Страсть отца к новым местам и людям была ненасытна. Он ехал в Париж, чтобы взять интервью у дряхлеющего, но по-балетному подтянутого Лифаря, срывался из Бонна в Голландию, чтобы повидать Евгения Максимовича Примакова. Тот принимал участие в научной конференции в Швеннингене. Познакомился в Швейцарии, в Лозанне, с Жоржем Сименоном. Они быстро стали друзьями, установилась переписка. Сименон отца в письмах иначе как "мой добрый друг, собрат по перу и почти однофамилец" не называл.
      Во всех путешествиях отец не расставался с портативным диктофоном, записывал не только встречи и беседы, но и все впечатления, размышления, мысли вслух, идеи сюжетов. Боялся что-то упустить, забыть, не заметить.
      Показать страну отец умел, как никто. Приехав в новый город, обычно сразу заходил в кафе. Себе заказывал экспрессе, мне - сок.
      - Смотри вокруг, Кузьмина. Приглядись к лицам людей! Что их радует, что печалит; прислушайся к мелодии незнакомой речи - так ты сможешь понять страну лучше, чем бегая как оголтелая по всем музеям, ничего не успевая разглядеть по-настоящему...
      В тот раз отец привез меня в Париж. Стоял теплый августовский вечер. Мы занесли чемодан в пыльную, очаровательно-запущенную квартиру восьмидесятисемилетней Джульетты (старшей подруги моей бабушки Натальи Петровны Кончаловской - "Таточки") и вышли на Елисейские поля. Елисейские поля начала восьмидесятых - это не теперешние - ухоженные и упорядоченные за то время, что Ширак был мэром Парижа. В то время это сплошное хаотичное мелькание огней реклам. Я невольно сжалась от этого электрического безумия, а отец шел сзади и надо мной, растерявшейся, добро посмеивался. На нем была его излюбленная одежда - потертые джинсы, кожанка, да еще серебряная серьга в ухе. Кто-то из знакомых сказал, что серебро обостряет зрение, и отец, страдающий от необходимости носить очки, поддался, проколол ухо, а это, оказывается, призывной знак для голубых; отец с ужасом понял это на первом же брифинге в Бонне: молодые люди с тонкими голосами так и льнули, похлопывая по спине и нежно улыбаясь. Серьгу отец со свойственным ему упрямством продолжал носить, молодым людям давал жесткий отпор.
      В полдень августовского Парижа знойко, асфальт раскален, устало перешептываются поникшие от жары листья деревьев на бульварах. Сначала отец водит меня по местам Хемингуэя. "Его" квартира, "его" кафе. Потом идем в Лувр. После отец покупает мне на площади заводного голубя, который летает, тревожно трепеща хрупкими крыльями из блестящей фольги, и мы отправляемся в Музей Родена на рю Варенн, где отец открывает мне великую нежность "Поцелуя" и трагическую неистовость скульптуры Бальзака, бесконечную печаль "Мыслителя", и затем подводит к знаменитому триптиху. Маленькие карабкающиеся по отвесной скале человечки, срывающиеся в пропасть, поражают меня, одиннадцатилетнюю, но мне не под силу еще провести трагические параллели (да здравствует неведение отрочества и, как следствие его, радость бытия). А потом в кафе, в саду при музее, отец усаживает меня за столик под полосатым зонтиком и угощает черничным тортом. Солнечно, пахнет розами и кофе. Важно, как парижские рантье, расхаживают по посыпанным гравием дорожкам голуби, и суетливо купаются в пыли воробьи. Отец молчит и улыбается.

  • Страницы:
    1, 2, 3