Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь моя за песню продана

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Сергей Есенин / Жизнь моя за песню продана - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Сергей Есенин
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Я на всю эту ржавую мреть

Буду щурить глаза и суживать.

Словом, Есенин отступил и отступил на те вечные позиции, которым пока не грозили радикальные перемены: запел про любовь, про женщину…

Отступал он не очень решительно: отступая, втайне от всех, даже от самых близких, разрабатывал план нового наступления: «Не говорите мне необдуманных слов, что я перестал отделывать стихи. Вовсе нет. Наоборот, я сейчас к форме стал еще более требователен. Только я пришел к простоте и спокойно говорю: «К чему же? Ведь и так мы голы. Отныне в рифмы буду брать глаголы». Путь мой, конечно, сейчас очень извилист. Но это прорыв».

Эти знаменательные строки написаны в декабре 1924 года в Батуми.

Есенин приехал в Грузию, в Тифлис, еще в сентябре. На первый взгляд, и эта поездка была отступлением, почти бегством.

1923–1925 годы – период острой борьбы между А. Воронским и так называемым «пролетарским лагерем». Пролеткульты были распущены, но пролеткультовский дух оказался живучим: его унаследовали печальной памяти и МАПП и РАПП. В борьбу оказались втянутыми даже олимпийски настроенные формалисты. В. Наседкин вспоминает, что Есенин, обычно старавшийся не обнаруживать своих литературных симпатий, попав как-то на литературный вечер, где выступали главным образом «мапповцы», его и пригласила туда знакомая «мапповка», ушел, не дослушав чтения прославленного поэта X – «нервно, решительно, молча, даже не попрощавшись со своей спутницей». Словом, вопреки мнению молвы, убежденной, что «Есенин равнодушен к перипетиям литературной войны, поэт явно чувствовал себя дискомфортно (между молотом и наковальней), вот и убегал – «Вон из Москвы», так объясняя близким свою московобоязнь: «Вот в Грузии поэтам хорошо; Совнарком грузинский заботится о них, точно о детях своих. Приедешь туда, как домой к себе. А у нас что?»

На Кавказе ему было действительно хорошо. Всегда окруженный и притом множеством знакомцев, приятелей, почитателей, завистников, прихлебателей, Есенин с юношеских лет мечтал о Друге. О великодушной, щедрой, не разъедаемой ржавчиной зависти дружбе, и здесь, в Тифлисе, нашел то, чего не хватало всю жизнь: необременительное дружество:

Поэты Грузии!

Я ныне вспомнил вас.

Приятный вечер вам,

Хороший, добрый час!

Товарищи по чувствам,

По перу,

Словесных рек кипение

И шорох,

Я вас люблю,

Как шумную Куру,

Люблю в пирах и разговорах.

Я – северный ваш друг

И брат!

Поэты – все единой крови.

Тициан Табидзе приводит в своих воспоминаниях о Есенине фрагмент из его письма к Е. Лившиц, написанного в поезде Кисловодск – Баку в августе 1920 года: «Сегодня утром мы из Кисловодска выехали в Баку и, глядя из окна вагона на эти кавказские пейзажи, внутри сделалось как-то тесно и неловко. Я здесь второй раз в этих местах и абсолютно не понимаю, чем поразили они тех, которые создали в нас образы Терека, Казбека, Дарьяла и все прочее. Признаться, в Рязанской губ. Я Кавказом был больше богат, чем здесь. Сейчас у меня зародилась мысль о вредности для меня путешествий… По намекам это все известно раньше и богаче».

А в 1925 Есенин признается тому же Тициану: «Грузия меня очаровала…» Так что же изменилось за пятилетку? Кавказские пейзажи? Или путешествия для Есенина утратили «вредность»?

Конечно, ни путешественником, одержимым страстью к «перемене мест», ни туристом, потребляющим пейзажи и виды, Есенин так и не стал. И все-таки: очаровала, ибо очеловечилась. «Далекая земля» перестала быть «чужой стороной», и теперь, думая о Грузии, поэт вспоминает не столько «грузинские кремнистые дороги», сколько лица – лица друзей:

Глаза глубокие,

Как голубые роги.

В «Ключах Марии» есть такое соображение:

«Да, мы едем, потому что земля уже выдышала воздух, она зарисовала это небо, и рисункам ее уже нет места. Она к новому тянется небу, ища нового, незаписанного места, чтобы через новые рисунки, через новые средства протянуться еще дальше».

Тот же образ в письме к Табидзе (сразу же после признания в том, что Грузия его очаровала): «Как только выпью накопившийся для меня воздух в Москве и Питере – тут же качу обратно к Вам, увидеть и обнять Вас».

В Москве и Питере необходимый для жизни и творчества (чтобы «через новые рисунки… протянуться еще дальше») «кислород» нужно было собирать – копить! и «выдышивать» экономно (не атмосфера, а кислородная подушка!). Кончался запас, и начиналось кислородное голодание. А здесь, в Грузии, в Тифлисе особенно, воздуха было столько, что даже его покалеченные («пустыней и отколом») легкие не задыхались. И воздуха вдоволь, и потолок выше. Но главное, наиважнейшее: «Приедешь… как к себе домой». Это и было самым, самым, самым! Ему, бездомнику, судьба, пусть не надолго, но подарила, даровала Дом, дом, полный друзей. Дом, в котором можно спрятаться от необходимости что-то решить – окончательно, бесповоротно выбрать, от неуверенности, от женщин, слишком настойчивых и требовательных, от долгов и обязанностей, от самого себя, от неизбежной очной ставки с «Черным Человеком», от ставшего горьким «меда воспоминаний»…

И Пушкин, и Лермонтов, и Толстой ехали на Кавказ – за волей, вольностью: из дома – в бездомность, «в тот чудный мир тревог и битв». Есенин искал уюта, уюта и обороны «от зол и бед».

Николай Вержбицкий, бывший в ту пору выпускающим тифлисской русской газеты «Заря Востока», затащил как-то Есенина в только что открывшийся в Тифлисе коллектор для беспризорников. Вержбицкого поразило, как естественно держался «Сережа», как умело употреблял жаргонные босяцкие слова и обороты и как правдиво прозвучал его выдуманный от начала до конца рассказ о том, как и он был беспризорником, голодал, и как потом, найдя в себе силы расстаться с бродяжничеством, подыскал работу, выучился грамоте, начал писать и печатать стихи.

Но только ли благодаря природному артистизму Есенин так хорошо и точно сыграл роль бывшего беспризорника? И выдуманный ли это рассказ про бесприютную, беспризорную жизнь?

Нет, идиллии не было! И здесь, в Тифлисе, Есенина, на первом же публичном выступлении чуть было не освистали, публика была настроена революционно; хорошо, что «дядя Коля» (Н. Вержбицкий) вовремя подсказал, что нужно читать, чтобы вернуть расположение зала, – о революции, о Ленине – «Гуляй поле».

И все-таки было чувство дома, была забота, оборона, и потому как-то само собой улаживалось многое, и даже то, житейское, на что в московском бесприюте Есенину приходилось тратить слишком много душевных сил.

Почему-то многие считали его расчетливым, несмотря на то, что попавшие к нему в руки деньги моментально улетучивались, несмотря на то, что всегда был без денег и никогда не отказывал, если просили – после смерти на сберкнижке оставался один рубль. В имажинистский период в нем, видимо, и в самом деле почти прорезалась доставшаяся от деда по праву генетического родства хозяйская хватка. Но даже в его нарочитом, на фоне тогдашней бедности, франтовстве («Я не отдаю воротничков в стирку, я их выбрасываю») было что-то детское. Мальчик в сереньком шарфе, дерущий втридорога за выступления, брал реванш, мальчик в голубенькой косоворотке доказывал: знай наших! Его иногда за глаза, а то и в глаза звали «милым другом» – знает-де, цену своему обаянию. Мариенгоф писал не без раздражения: «Есенин знал, чем расположить к себе, повернуть сердце, вынуть душу. Обычно любят за любовь, Есенин никого не любил, и все любили Есенина». Но это легенда. Да, казался самоуверенным, повторял: я – Есенин, стихи, талант. «Я о своем таланте много знаю». А вот настоящей цены ни себе, ни стихам своим не знал. Потому и боялся, что обведут вокруг пальца, как дурачка, облапошут, боялся и был настороже. Потому казался удачником. Даже проницательному и тонкому Александру Воронскому. Вот что писал редактор «Красной Нови» в знаменитой статье «Об отошедшем»:

«Его поэтический взлет был головокружителен, у него не было полосы, когда наступают перебои, паузы, когда поэта оставляют в тени или развенчивают. Путь его был победен, удача не покидала его, ему все давалось легко. Неудивительно, что он так легко, безрассудно, как мот, отнесся к своему удивительному таланту».

Увы, и Воронский поддался гипнозу молвы о счастливчике, об Иване-царевиче русской поэзии. Но и это не быль, а небыль. Галина Бениславская видела иное: «Удача у него так тесно переплелась с неудачей, что сразу не разберешь, насколько он неудачлив».

Разобраться и в самом деле было трудно – для этого надо было подойти поближе. Издали был виден только сияющий и светящийся, как реклама, нимб почти легендарной, с привкусом скандала известности. И это слепило, сбивало с резкости.

Юрий Олеша вспоминает: «Когда я приехал в Москву, чтобы жить в ней… слава Есенина была в расцвете. В литературных кругах, в которых вращался и я, все время говорили о нем, о его стихах, о его красоте, о том, как вчера был одет, с кем его видят, о его скандалах, даже о его славе».

И Олеша передает легенду. На самом-то деле Есенин не был «сказочно красив». Вот как описывает наружность поэта один из тех, кто чудом остался не чувствительным к гипнозу бежавшей впереди поэта молвы: «Когда Есенин читал, я смотрел на его лицо. Не знаю, почему принято писать о «красоте и стройности поэтов»… Есенин был некрасив. Он был такой, как на рисунке Альтмана. Славянское лицо с легкой примесью мордвы в скулах. Лицо было неправильное, с небольшим лбом и мелкими чертами. Такие лица бывают хороши в отрочестве».

Грузию не обманули ни английские костюмы, ни французские шарфы «северного брата». Здесь умели глядеть – сквозь легенду, и сразу догадались, что в быту «Сережа» беспомощен, как двухлетний ребенок, что он органически не умеет, не может создать нужной для жизни и работы обстановки, просто, по-человечески устроить свою жизнь. Ника Табидзе, жена Тициана Табидзе, пишет в воспоминаниях о Есенине: «В одно утро я захожу к нему, он еще лежал в постели и смотрел в потолок, а на глазах застыли слезы. Я взволновалась, спросила, в чем дело… Сережа ответил мне, что он видел во сне сестру, которая очень нуждалась в деньгах и плакала. Я начала его успокаивать и сказала, что этому легко помочь. «Пойдите в «Зарю Востока» к Вирапу (редактор газеты), и он даст вам деньги за стихи». Он обрадовался, вскочил, оделся и убежал».

Прошло несколько часов.

«Открылась дверь, вбежал Есенин с громадным букетом белых и желтых хризантем, обсыпал ими меня и, страшно обрадованный, сказал: «Вирап дал мне деньги, я перевел сестре, и я счастлив!»

Столь же теплый прием был оказан поэту и в доме № 15 по Коджорской улице, в семье Вержбицкого, и это так трогало Есенина, что он охотно, с удовольствием помогал своим «заботникам» по хозяйству. То же самое произошло, кстати, и в Баку. Гастролировавший там В. Качалов с удивлением обнаружил: «Ему здесь «все позволено». Ему все прощают».

В грузинском быту, точнее, укладе Есенина не мог не очаровать и еще один момент – театральность, не в узком, расхожем, а в том всеобщем, универсальном смысле, какой, к примеру, вкладывал в это понятие Вл. Одоевский: «Театр есть тот же мир, но мир поэтический». В России бытовой эстетизм Есенина, болезненная реакция поэта на неблагообразие тогдашнего интеллигентского бытования воспринимались как чудачество. А в Грузии он мог позволить себе осыпать Нику Табидзе белыми и желтыми хризантемами, не вызвав у присутствующих при этой сцене ни недоумения, ни снисходительной улыбки. Пастернак удивлялся: «Есенин к жизни своей относился как к сказке». Не знаю, выдержит ли испытание сказкой трагическая жизнь поэта, но то, что порой он как бы утрачивал чувство реальности, что «розовый конь» воображения иногда переносил его в иную действительность, где «все нам нравится и все представляется в поэтическом образе», – несомненно. Вот что писал, к примеру, Сергей Александрович своей приятельнице Анне Берзинь вскоре по приезде в Тифлис: «Я Вас настоятельно просил приехать. Было бы очень хорошо, и на неделю могли бы поехать в Константинополь или Тегеран… Погода там изумительная, и такие замечательные шали, каких Вы никогда в Москве не увидите».

Анна Берзинь, как и следовало ожидать, настоятельной просьбе поэта не вняла, но в Москве все-таки увидели замечательные шали. Возвращаясь из «страны чудес» – «в Русь», Есенин прихватил их с собой, не вещи, нет, – пропуск в сказку.

Софья Виноградская, соседка поэта по московской квартире, рассказывает: «Есенин нуждался в уюте… страдал от его отсутствия. Это на нем сильно отражалось. Большой эстет по натуре, он не мог работать в этих условиях. И чтобы хоть немного скрасить холод голых стен… и зияющих окон, он драпировал двери, убогую кушетку восточными тканями… занавешивал яркой шалью висячую без абажура лампу… он и голову свою иногда повязывал цветной шалью и ходил по комнате неизвестно на кого похожий».

Удивлялись соседи, недоумевали домашние, но поэт знал, что делал: благодаря столь малой малости преображалась убогая комната, все преображалось, сдвигалось в сторону вымысла и красоты:

Ну, а этой за движенье стана,

Что лицом похожа на зарю,

Подарю я шаль из Хороссана

И ковер ширазский подарю.

В настоящую «Персию» Есенин, разумеется, не попал, но «синие цветы Тегерана» не выдумал: ему подарил их Тифлис. Борис Пастернак, в очерке о Бараташвили, имея в виду русских современников грузинского поэта, писал: «Сверх пестрой восточной чужеземщины, какою встречал их Тифлис, они где-то сталкивались с каким-то могучим и родственным бродилом, которое вызывало в них к жизни и поднимало на поверхность самое родное, самое дремлющее, самое затаенное».

Из пестрой восточной чужеземщины, которой встретил Есенина Тифлис, и возникли «Персидские мотивы». Неожиданно. Вдруг. Случайно. Почти «ради шутки», ибо он уезжал на Кавказ не за этим. Сказка написалась сама собой, «заодно с другими». Тициан Табидзе свидетельствует: «В первый же день приезда в Тифлис он прочел мне и Шалве Апхаидзе свое «Возвращение на родину». И думается, не случайно прочел. Он затеял «прекраснейшую поэму» – «Анну Снегину». Замысел возник еще летом, после поездки на родину, в Константиново. «Возвращение…» было эскизом к будущей картине. Второй эскиз – «Русь уходящая» – написан уже в Тифлисе, осенью 1924 года. Вот что сообщает об истории его создания уже известный нам Н. Вержбицкий: «Четырнадцатого сентября в Тифлисе состоялась… демонстрация в честь… Международного юношеского дня. Мы с Есениным стояли на ступеньках бывшего дворца наместника, а перед нами по проспекту шли, шеренга за шеренгой, загорелые, мускулистые ребята в трусиках и майках…Я не удержался и воскликнул, схватив Есенина за рукав: «Эх, Сережа, если бы и нам с тобой задрать штаны и прошагать вместе с этими ребятами!» Есенин… внимательно посмотрел мне в глаза. По-видимому, эта моя взволнованная фраза задержалась в его сознании. И спустя полтора месяца я прочел в поэме «Русь уходящая»:

Я знаю – грусть не утопить в вине,

Не вылечить души

Пустыней и отколом.

Знать, оттого так хочется и мне,

Задрав штаны,

Бежать за комсомолом.

«Вспоминаешь?» – спросил у меня поэт, когда эти строки появились в «Заре Востока».

И когда сопоставляешь, сводишь все это вместе: свидетельства грузинских друзей поэта, стихи, написанные в Грузии, письма, отправленные из Тифлиса, Батума, возникает совершенно твердая уверенность: Есенин убегал на Кавказ не для того только, чтобы рассеяться, отвлечься, отдохнуть, освежить душу кавказским солнцем и кавказским гостеприимством, уезжал с надеждой, что там, за хребтом Кавказа, совладает с «большой эпической темой», то есть не просто «как к себе домой», но еще и словно бы в «дом творчества»,

Чтоб воротясь опять в Москву,

Я мог прекраснейшей поэмой

Забыть ненужную тоску

И не дружить вовек с богемой.

Стихи эти – «На Кавказе» – написаны сразу же по приезде в Грузию, не позже 13 сентября 1924 года.

Конечно, и этот есенинский план, как и многие другие «прекраснейшие мысли и планы», мог так и остаться благим намерением. К счастью, не остался. «Гортанный шум» Грузии если и не совсем исцелил, то дал силы и возможность преодолеть сопротивление необычайно трудного материала. Есенин, по его собственному слову, «ломал себя». Он решился-таки впустить в свой затейливо-романтический мир и «некрасивого» рязанского мужика, и не изящную деревенскую «жисть». А для этого надо было не просто перестроить, но и сломать прежнюю поэтику, а главное, овладеть живым разговорным языком. Все тот же Вержбицкий рассказывает: «Есенин часами мог слушать живописные рассказы Рыженко (тифлисский художник, приятель мемуариста. – А. М.) о первых днях октябрьского переворота, о разгроме помещиков, о комбедах, о шаткой позиции буржуазной интеллигенции. У меня нет сомнения в том, что эти рассказы подтолкнули Есенина к работе над уже задуманной поэмой «Анна Снегина», он и сам намекал на это». Очень интересное свидетельство, хотя, видимо, мемуарист несколько сместил акценты. Не воспоминания Рыженко о первых днях октябрьского переворота подтолкнули Есенина к работе, а, наоборот, не прекращающаяся ни на минуту работа над ней заставляла его часами слушать Рыженко. И то, что тот говорил, и то, как говорил. Не одно только чередование любопытнейших фактов интересовало поэта, «одновременно он прислушивался к языку Рыженко – сочному, выпуклому, живому».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2