Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Каждый охотник (сборник)

ModernLib.Net / Сергей Малицкий / Каждый охотник (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Сергей Малицкий
Жанр:

 

 


Хотя, если я продолжу так же плести сумки, то однажды смогу и сам умереть по-настоящему. Ну, а если представить? Представить, что нет Лидки? Нет Лидки, и нет Ксюхи, Ольги, Жанны, Зинки, Галки, Соньки, Файки? Все есть, я есть, а их нет? Метеорит уничтожил остров? Цунами? Воронка засосала? И что дальше? Что дальше? Свобода? Нет, приятель. Смерть. Немедленная. Мучительная. И за эти мысли особенно. Никогда. Никогда. Никогда. Идиот.

– Ты чего по голове себя кулаками долбишь? – спрашивает Филимон. – По голове бесполезно. Поверь. Хочешь сделать себе больно, щипай сам себя за сосок, да с вывертом. Вот ведь зараза, все что бабе на пользу, мужику во вред. Я говорю, что Лидку твою видел. И Кирьяна. Он ее на пристани подкараулил, сумку из рук считай, что вырвал, а ей в руки тысячную сунул. Ты бы поинтересовался, что за дела?

– Филимон, – спрашиваю я гончара. – Ты почему не женишься?

Филимон недовольно пыхтит. Потом нехотя отвечает:

– Ты бы еще Кузю Щербатого спросил, чего он не женится.

– Он никому не нужен, – отвечаю я.

– Ерунда, – сплевывает Филимон. – На всякий кусок дерьма муха найдется.

– Тогда повторяю вопрос, – почему-то я вовсе не боюсь Филимона. – Почему ты не женишься?

В этот раз он молчит дольше, потом вдруг шепчет:

– Я, улыбчивый, не могу так, как ты.

– А как я?

– Ты гнучий, улыбчивый. Тебя гнут, ты гнешься. Ветер подует, опять гнешься. Ветер перестал дуть, выпрямляешься. А я как горшок. Меня только разбить можно. А если не разбивать, то я сам кого хочешь разобью.

– Значит, так и будешь один маячить? – спрашиваю.

– Так и буду, – соглашается Филимон. – Если, конечно, единственную не встречу.

– А какая она должна быть, единственная? – спрашиваю я Филимона.

Он опять долго молчит, потом вдруг бросает:

– Как твоя Лидка. Или как твоя Ольга.

– А что тебя привлекает именно в них? – спрашиваю.

– Знаешь, какие перловицы у меня возле острова водятся? – вдруг сам спрашивает Филимон. – Когда вода спокойная, на мелкоте каждую можно разглядеть. Главное, Кузю Щербатого отгонять, потому что он, подлец, жрет их. Так вот, когда вода спокойная, я смотрю на них. Где помельче – совсем мелкие. Лежат, створки врастопырку, внутри что-то бело-розовенькое колышется. Это как раз как твоя Ольга. А чуть поглубже – большие. У них тоже розовое и белое внутри. Но они опытные, стерегутся. Щелку маленькую держат, или вовсе на замок и ни-ни. Вот эти – как твоя Лидка.

Повисает пауза. Я представляю лежащих на мелководье Лидку и Ольгу, Филимон тоже что-то такое же представляет, а потом вдруг говорит:

– Знаешь, почему у тебя с Лидкой не получилось?

– Это как же не получилось? – открываю я глаза. – Семь дочек!

– Семь? – сомневается Филимон, разжимает пятерню, вторую, долго загибает пальцы, потом раздраженно машет рукой. – Да какая разница? Семь, шесть. Я вот к чему. Да хоть десять. Дурное дело – нехитрое. Я про другое. Понимаешь, я хоть и не женат, но кое-что повидал. Родители у меня до сих пор живы, на Самом Большом Острове домик у них. Думают, что я тут чуть ли не начальник гончарной фабрики. Пусть думают. Так вот, у них все не так, как у вас с Лидкой. Они другие. Я когда к ним приезжаю, поверишь, словно на солнышке погреться выбираюсь. Они когда друг друга видят, они светятся. Радуются друг другу. Понимаешь, жизнь – такая штука, все время откуда-то может ударить. Ветер песчинку несет, раз тебя по щеке, вот уже царапина. Так вот секрет в том, что нужно залеплять царапины, а не расковыривать. Понимаешь? Сколько живешь, столько и залеплять. Но не на себе, а друг на друге. И не откусывать ничего друг от друга. Залеплять. А если откусывать, тогда люди превращаются в огрызки.

– Я не откусывал, – говорю я.

– Но и не залеплял, – пожимает плечами гончар. – Обиделся, наверное, что тебя не залепляют, а то и прикусывают при случае. А тут ведь как, отвечать за себя надо. А с остальным уж как повезет.

– Знаешь, – говорю я гончару, с которым и не говорил толком никогда. – Знаешь, Филимон. А ведь бывает и так. Вот живут двое. Была любовь, не была, или срослось просто и застыло, неважно. Вместе живут. И один любит, а второй терпит. И чем больше один любит, тем больше второй терпит. И чем больше он терпит, тем больше ненавидит того, кто любит. И тот, кто любит, вдруг понимает, что уже не любит. Устал любить. Не может больше. Но и не любить не может. Потому что срослось. И что тогда делать?

– Вот этого я и боюсь, – вздыхает Филимон. – Потому что если что, я раз залеплю, второй, а потом ведь и убить могу…

33

В двенадцать я у Конторы. Жду. Сердце колотится так, что впору виски пальцами зажимать. Мальчишкой так не волновался. И ведь и любви никакой нет. Просто словно родник эта самая Маша. Припасть бы и не отрываться. Пока зубы не заломит.

– Второй этаж, третья дверь справа, – выглядывает Маша в окно. – И быстро!

Взлетаю по лестнице. За дверями стрекочат машинки. В коридоре накурено. На третьей двери справа надпись – «Секретная часть». Машка высовывается в коридор, быстро оглядывается, хватает меня за карман и затаскивает внутрь, и еще защелкивая дверь, уже припадает к моим губам и пьет так же, как и я хочу пить из нее.

Потом, через час или через два часа мы сидим голые на кожаном потертом диване, пьем остывший чай и трогаем, трогаем друг друга, словно хотим убедиться, что мы есть. И я понимаю, что это конечно не любовь, но если и бывает любовь, то вот это отличная почва, чтобы она выросла. В такую почву и циновку брось, корнями и побегами разветвится. Но надо ли?

– Знаешь, – она смотрит на меня с каким-то странным смешком, словно боится моей усмешки и играет на опережение. – В тебе-то ничего особенного так вроде и нет. Но вот когда живешь, живешь, живешь, а вокруг все каменные истуканы, каменные истуканы, каменные истуканы, и вдруг бац – живой человек. Тогда уже все равно, кто он. Понимаешь?

– Примерно, – отвечаю я. – Хорошо, что ты появилась. А то я уже задыхался.

– Так плохо? – делает она участливое лицо, и я мгновенно понимаю, что плакаться нельзя. Нельзя плакаться.

– Нет, нормально, – отвечаю. – Просто хочется чего-то для души. Чтобы раствориться. Очень нужно.

– Да, – тянет она и откидывается назад, кладет ноги мне на живот.

Я ловлю ее ступни, ловлю ее удивительные, узкие ступни с невозможно длинными пальцами, наверное в два раза длиннее моих, поднимаю их и вдруг заглатываю большой палец, второй. Вылизываю. Сосу. Пью. И она замирает. Бледнеет, Изгибается. И шепчет, шепчет, срывая голос:

– Как, как ты догадался? Как ты догадался? Да!

34

Я бреду к пристани, где причалена моя лодка. Мимо катит тележку с горшками Филимон.

– Улыбчивый, а Лидка-то моторку взяла. Почти катер. С хорошим мотором.

– Да, я знаю, – вру я Филимону.

– Как дела? – ловит меня за локоть Кирьян уже у лодки.

– Нормально, – отвечаю. – Вчера сел, запозднился, но три сумки сообразил.

– Вот! – радуется Кирьян. – Новая жизнь, улыбчивый! Твоя Лидка, я слышал, моторку купила? То ли еще будет!

– Да, конечно, – соглашаюсь я и сажусь на весла. Гребу. Потом бросаю их, опираюсь локтями на колени, просто смотрю вокруг. Над моим островом торчит маяк. В маяке сильный, но тусклый Марк. Ни капли жира. А ведь он работал тогда на Заводе. Я же помню. Да, я попробовал, но не смог. Когда уходил, видел смуглого паренька. Он тогда еще так странно на меня смотрел. Когда это было? Ольге пятнадцать… Ну как раз. Ксюхе был год, Лидка все не могла ее от груди оторвать, но сосала Ксюха лениво, не хотела Лидкину грудь рассасывать, а от смесей отказывалась. Вот уж я тогда попрыгал с молокоотсосом вокруг Лидки. Да и самому приходилось прикладываться, чтобы грудь спасти. Ничего, кстати особо приятного в этом не было. А потом родилась Ольга и работала отличным молочным насосом целых полтора года. А остальные дети все как Ксюха. Только Файка другая. Что-то я не помню, как она сосала Лидкину грудь.

А потом Марк перебрался на маяк. Подстрелил, что ли на этом Заводе кого-то не того, не помню. Спрятался на маяке после смерти Рыжего, который все грозил мне пальцам, – упустишь Лидку, улыбчивый, упустишь, да так там и остался. Я еще ревновал тогда, даже присматривал. А Лидка тогда только румянилась. Все хорошо тогда было. Как мне говорил лет десять назад Кирьян, знаешь, говорил, улыбчивый, когда передернешь с какой-нибудь девицей где-то по случаю, дома – просто райский сад. Чувствуешь вину, что ли, начинаешь ухаживать за женой, она прям расцветает. Со всех сторон польза.

Польза, значит. А теперь Марк с Ксюхой. Может быть, поэтому Лидка злая? Она же видеть меня не может, я чувствую. Но уйти не могу. Некуда уйти. Я на острове. А и уйду? Далеко ли уйду? Меня же эта цепочка из семи звеньев прочнее любой другой цепи держит.

Лодку сносит. День клонится к закату, но еще держит в запасе часа два. Файка, наверное, сидит на лугу. Гладит котенка. Одуванчики опять обрывает. Она их обрывает, а они не убывают. Она их обрывает, а они не убывают. Какие же все-таки живучие растения случаются. А тут – поливать перестали, и ты уже деревенеешь…

Что делать? Да ничего. Или я сам Лидке не изменял? Случалось. Всегда странно, быстро, случайно. Ни сердцу, ни чреслам. Что-то непонятное. Это по молодости простоты и яркости хочется, а потом-то уже глубины. Без взгляда и голоса, без глаз и губ, без того, что тонет в этих глазах, и того, что звучит на этих губах, вроде и не женщина перед тобой.

Рыжий много умных вещей говорил. Подзывал иногда меня, вытягивал ноги с больными коленями и говорил:

– А ну-ка, заберись, улыбчивый, наверх да зажги лампу. Вечереет. А я тебе что-нибудь умное расскажу.

Я, конечно, поднимался. Двести ступеней, что мне это тогда было? А когда Рыжий умер, радовался, что отсчитывать их больше не придется. А то ведь был бы теперь как Марк, без единой капли жира.

И такой же тусклый.

А разве я теперь не тусклый?

Маша сказала…

В окно сказала, когда я уже вышел на улицу.

Слетел со ступеней. Не носом вниз, а как бы ни наоборот. Словно крылья выросли за спиной.

В окно сказала:

– Пока.

Нет, я, конечно, и по собственному разумению всегда балансировал между дураком и придурком. Лидкиных желаний так и вовсе никогда не угадывал, как ни пытался. А тут понял сразу.

– Пока.

Четыре буквы. Зачем эти четыре буквы, когда уже и попрощались наверху, и еще раз попрощались, и уже условились о другой встрече, и опять едва не упали на диван? А затем, что все.

В смысле «Пока».

– Ты многого хочешь, – сказал Рыжий. – А кто многого хочет, тот мало получает.

– А кто хочет малого, тот не получает ничего, – смеялся я тогда.

– Нет, парень, – качал головой Рыжий и гладил колени. – Это уж как кому повезет. Внутри, ты, конечно, можешь мечтать о разном. Но уж если глазки открыл, тогда довольствуйся. Понимаешь?

– Нет, – почти всегда отвечал я Рыжему.

– Довольствоваться – это, значит, получать удовольствие, – смеялся Рыжий. – А если ты довольствоваться не хочешь, тогда нечего и на удовольствие рассчитывать.

35

– Эй! – слышу я голос Кузи Щербатого.

Голос, а за ним характерный бульк.

– Эй, – тужится Кузя. – Спишь, что ли? Тростник еще нужен? А то я мигом. Да, улыбчивый, ты не знаешь, что можно съесть от изжоги? У меня на стальные шарики какая-то странная изжога образовалась…

36

Улыбчивый. Я трогаю собственное лицо и не нахожу улыбки. Берусь за весла и загребаю не к лачуге Сереги, а к маяку, к пляжу. Там что-то белеет. Ну, точно, опять кто-то из девчонок оставил полотенце. Но моторки нет. Значит, Лидка еще не вернулась. Интересно, что она купила? И скажет хоть что-то? Раньше я все пытался разговорить ее, но всякий раз это заканчивалось скандалом, руганью. Самым лучшим оказалось твердить про себя, что она молодец, что она тащит семью, что женщина всегда в проигрыше, потому что все мужики козлы, и я тоже, конечно же, козел, так что бодать можно только самого себя, да и вообще…

37

Я чалю лодку к песку, выхожу на берег.

Полотенце висит на воткнутом в песок суку. Под ним бумажка. На ней выведено рукой Жанны:

«Папка и мамка. Мы с Марком поехали кататься на моторке и купаться на городской пляж. Вернемся с сумерками. Не волнуйтесь. Ксения. Ольга. Жанна. Зинаида. Галка. Софья».

Понятно. Отправились без Файки. А она, выходит, осталась одна. Может быть, даже в сарае. Ее хоть покормили? Я бегу в дом. Обыскиваю комнаты. Файки нет. В пристрое у меня холодеет в груди. На моей кровати лежит Файкино платье, сандальки, панама. В панаме спит котенок. Я бегу к сараю. Вхожу внутрь. Файки нет. Три сплетенных мною ночью сумки висят на гвозде. Файкина чашка полна холодного чая. Луговина полна одуванчиков. Одежда на кровати вся с этикетками и в пакетах, ненадеванная.

Я бегу к маяку. Отсчитываю ступени, перехватываю поручни. Наверху Файки нет. Снова бегу в дом. Считаю кровати. Шесть кроватей. Ничего не понимаю.

Что мне сказала однажды Сонька? Самая маленькая до Файки. Но уже пять лет не самая маленькая. Она сказала ни с того, ни с сего:

– А я знаю, как буду мужа выбирать.

– И как же? – спросил я ее.

– А как увижу того, на кого должны быть похожи мои дети, так и скажу: «Привет мой муж. Иди сюда».

– А если он не пойдет? – спросил ее я.

– Не знаю, – вздохнула Сонька. – Над этим я еще не думала. Но способ, в принципе, верный.

38

Я иду мимо дома, мимо сарая, по берегу, через лопухи к лачуге Сереги. Нет, бывший болтун не мог обидеть Файку, но на всякий случай. Мало ли. Потом ведь не прощу себе. Впрочем, я себе и так уже ничего не прощу.

В лачуге Сереги сопение. Я осторожно открываю дверь. Моя Лидка голая стоит на коленях, и Серега старательно обрабатывает ее с тыла. Держит за бедра и колотится о них своими чреслами. И Лидке это нравится. Сколько уж лет я не слышал вот этого сладостного полустона через стиснутые губы и шумного дыхания через нос. Они оба взмылены. «Сереженька», – шепчет она ему. Потом вдруг открывает глаза, видит меня, перекашивается, наливается слезами и горячо шепчет:

– Не-на-ви-жу!

39

Я выхожу на воздух. Бреду к пляжу, на котором сук, полотенце и записка. На ходу сбрасываю жилет. Жарко. О чем же я говорил с Машей перед лестницей и этим «Пока»? Да, что-то плел насчет того, что неизвестно, как быть. Вот, к примеру, кто-то влюбился в кого-то. Но у кого-то имеется жена. И он не может ее оставить. Даже независимо от детей. Но никак. Трудно. Трудно раздавить человека.

– Надо оставлять, – строго сказала Маша.

– Почему? – спросил я ее.

– Да просто, – хмыкнула она. – Смотри. Сейчас несчастны трое. Он. Его жена. И его любовница. Примем за основу, что мы рассматриваем классическую схему. Без отягощений. Итак, несчастны трое. Он уходит к любовнице. Он счастлив. Любовница, скорее всего, счастлива. Ну хотя бы пока. Несчастна только жена. Но и она, опять же, изменила позицию к лучшему, имеет шансы на счастье. Понимаешь? Было три черных шара, остался один. Все просто. Нужно поверять гармонию алгеброй. Выручает.

Гармонию алгеброй.

– Файка! – шепчу я, но с ужасом понимаю, что мой шепот вдруг оборачивается криком, разлетается в стороны, ударяется об острова Кузи и Филимона и возвращается еще более громким эхом – «Ненавижу!».

Становится темно. Между нашим островом и островом Кузи Щербатого клубится белый, непроглядный туман. Серега-болтун однажды попал в такой. Вернулся к полудню – волос белый, лицо в морщинах, руки трясутся, на плече татуировка – баба с рыбьим хвостом. Я тоже хочу такую на плечо. Похоже, удачу она приносит. Тем более, что плавать я уже умею.

Я сбрасываю новую ковбойку, новые джинсы, кроссовки и вхожу в воду. Пятки щекочет ил. Ил я не люблю, поэтому почти сразу ложусь на воду и плыву. Я плыву! В самом деле плыву! И белый туман становится все ближе и ближе. Все ближе и ближе…

40

– Файка! – захлебываюсь я от счастья.

Моя пятилетка подкараулила меня на диване, запрыгнула на живот и принялась месить крохотными кулочками мне ребра. Я рычу и изображаю свирепого медведя. Дочка визжит. Что за Файка? Какое странное слово? Дочка! Доченька! Дочурка! Солнышко мое! Нет, дочка – самое оно. Один ребенок, конечно, это мало. Надо бы еще и парня соорудить. Но дочка – класс!

– Алле! – кричит с кухни жена. – Сонная команда! А ну-ка на помощь! Чайник свистит, а у меня руки в муке.

Мы с дочерью наперегонки мчимся на кухню. Моя половинка и в самом деле в муке. Лепит пельмени. Смотрит на меня и смеется.

Я ловлю дочь, отодвигаю ее от страшной плиты и жгучего чайника, выключаю газ, снимаю с носика чайника свисток, смотрю на струю белого пара и пытаюсь что-то вспомнить. Что-то очень важное. Очень. Однажды я вспомню.

«Нет, дружочек! – Это проще,

Это пуще, чем досада:

Мне тебя уже не надо —

Оттого что – оттого что —

Мне тебя уже не надо!»

Марина Цветаева

3 декабря 1918


2012 год

Высолено:

Танька-дурочка

Танька была дурочка-фигурочка, косые окна, мокрый нос, ноги спички, красная вязаная шапка, штопаные колготки, перхоть в волосах, пальцы в чернилах, острые коленки. Борька останавливал девчонку в подъезде, растопыривал руки и требовал:

– Танюха, смотри правым глазом на эту ладонь, а левым на эту, я хлопну в ладоши, и фотокарточка наладится.

Танька старательно разводила глаза. Морщила лоб, поднимала брови, натужно сопела. Борька щелкал по затылку, и девчонка, глотая слезы, стремглав бежала по лестнице, чтобы удостовериться в пыльном зеркале, что все осталось, как и было. Она верила каждому слову. Иногда кто-то ради смеха говорил, что через десять минут начнутся мультики. Танька летела домой, включала телевизор и пялилась в экран до посинения, не взирая на программу и увещевания матери. Она послушно ходила от одного парня к другому или от одной девчонки к другой и передавала самые глупые и насмешливые поручения. Танька была козой отпущения во дворе. Ее бы вовсе сжили со свету, но время от времени с балкона раздавался рык бабушки – «Танька, домой!», и истязания прекращались.

Борька был шпана подзаборная, нос картошкой, чирей на локте, синяк под глазом, штаны в зеленке от травы, рубашка без двух пуговиц, складной ножик в кармане, восемь раз на турнике и велосипед с передним колесом восьмеркой. Он хорошо учился не по усердию, а из-за каких-то таинственных способностей, но все время съезжал на четверки, а то и тройки по рассеянности, забывчивости и хронической отвлекаемости.

– Серега! – орал Борька конопатому приятелю. – Пошли в лесопосадку!

– Какая лесопосадка? – недовольно таращился в окно Серега. – Суббота же. Дай поспать!

– Ночью надо спать, – не отставал Борька, вытаскивал Серегу на улицу и вел сквозь утренний сентябрьский туман ладить шалаш из лапника. Недостроенный шалаш приятели бросали через полчаса, стреляли из рогатки по верещавшей сойке, прибивали между сосен-соседок в виде турника кусок водопроводной трубы и обдирали об него ладони. Потом опять шли к шалашу, играли в карты, жгли маленький костерок, курили дешевые сигареты, слушали музыку из разбитого магнитофона, пока наконец голод не начинал торопить их в сторону городской окраины.


– Танька – косая! – неожиданно присел Серега и потянул за собой Борьку. – Что она в лесу забыла? Смотри!

Борька послушно опустился на корточки и разглядел вслед за Серегой среди лесного бурьяна Танькину шапку. Девчонка шла, высоко подняв руки, и негромко попискивала, когда осенняя крапива чиркала жгучими метелками по лицу.

– Куда она прется? – удивился Серега. – Там же овраг, до самой просеки только крапива, папоротник и кусты непролазные. Может пальнуть по ней из рогатки?

– Я те пальну, – пригрозил Борька, считавшийся во дворе покровителем слабых и беззащитных.

– Да я не камнем, – прошипел Серега. – Бумаги нажую.

– Нажуй, – согласился Борька. – Только сначала я по тебе стрельну. Если понравится, потом и по Таньке.

Подобная перспектива Серегу не соблазнила, он почесал затылок и предложил проследить за девчонкой. Друзья метнулись к ложбинке и, крадучись, последовали за мелькающей над бурьяном красной шапкой.

– Остановилась, – прошептал Борька, – присела. Поползли!

– Офигел? – возмутился Серега. – По крапиве? Подождем!

Ждать пришлось недолго. Вскоре шапка двинулась в обратную сторону. Едва она исчезла из вида, как Борька уверенно шагнул вперед. За крапивой обнаружилась полянка. Папоротник густо застилал землю, не давая ходу столпившейся по краям пустырной поросли. Посередине стояла рябинка. Какой-то человечина в прошлом рубанул ее шутки ради ножом, срезал верхушку. Три верхних ветви потянулись к обрубку, соединились, переплелись и теперь тремя оголовками поддерживали темно красные рябиновые грозди.

– Смотри! – зашипел Серега. – Танька-косая ствол ленточками обмотала. Ну и дурилка. Она здесь что, в куклы играет?

– Что ты шепчешь? – спросил Борька, подходя к дереву. – Танька далеко уже. На то она и девчонка, чтобы в куклы играться. Смотри-ка.

Он раздвинул вздрагивающие на ветру ленты, сунул руку в образовавшееся между вершинами углубление и достал свернутый в трубку и перевязанный ленточкой блокнотный листок. Потянул за концы, ленточка развязалась, над плечом засопел Серега и прочел вслух неровные Танькины каракули:

– «Привет, лесной принц!».

– Ну, привет, Танюха, – с усмешкой ответил Борька.

– Чего это? – не понял Серега. – Игра, что ль, какая? Что за лесной принц?

– Игра, – усмехнулся Борька. – Секрет это Танькин, похоже. Записка свежая. Да не топчись ты. Видишь пепел? Бумагу она здесь жгла.

– Ответ, что ли, жгла? – не понял Серега.

– Какой ответ? – приготовился поднять на смех бестолкового приятеля Борька, но замер. – Будет ей ответ, Серега. От лесного принца.


Маринка, которая была старше брата на три года, а, судя по Серегиным повадкам и физиономии, на все шесть, тупо смотрела на принесенные мальчишками из лесу листья осины, ольхи и клена и не могла понять, чего от нее хотят.

– Что вам написать? Чтобы красиво и на листьях? Зачем? Что за бред?

Пришлось объяснить. Маринка несколько раз перевела взгляд с Сереги на Борьку и обратно, затем пожала плечами и каллиграфическим почерком вывела на желтом листе зеленой ручкой требуемые слова. «Привет, Таня! Чего ты хочешь?» Потом отдала лист Борьке, еще раз оглядела приятелей и пообещала оторвать братцу голову, если они Танюшку обидеть вздумают или насмехаться над ней станут.

– Пора бы уж перестать в куколки играться, – крикнула вслед и вновь углубилась в учебники.

Борька перевязал свернутый листок желтоватой травиной и поместил на то самое место, где они взяли записку. Субботний вечер друзья провели в радостном возбуждении, а в воскресенье ближе к обеду подкараулили Таньку, возвращающуюся из леса. Она шла, не разбирая дороги, спотыкаясь на луговых кочках, словно ничего не видела перед собой.

– Привет, Танька! – бодро окликнул ее Борька.

Девчонка против обыкновения не подбежала, не вытянулась по стойке смирно, ожидая наставлений и указаний, а прошла мимо, прошелестев с улыбкой:

– Привет, Борька.

– Привет, Борька, – повторил, ухмыляясь, Серега. – Чего застыл? Пошли, посмотрим, чего она там понаписала!

Минут через десять приятели уже читали Танюхины строчки.

«Спасибо тебе, лесной принц, что ответил, – писала девчонка. – Если ты и вправду готов помочь, то у меня есть только три желания. Первое, чтобы меня не обижали во дворе. Второе, чтобы я не косила. Третье, чтобы Борька Силаев сам без принуждения меня полюбил. А если только одно можно, то оставляю желание про Борьку».

– Влюбилась, – брякнул Серега и с опаской посмотрел на насупившегося друга. – Или свихнулась. Окончательно. И что теперь делать?

– Ответ писать, – с досадой бросил Борька. – Такой ответ, чтобы она все эти бредни из головы выбросила. А насчет этих ее желаний, Серега, чтоб никому, а не то раздружу напрочь!


Сначала Маринка в продолжении игры участвовать категорически отказалась. Затем Серега своим нытьем ее уломал. Да и Борька весомо добавил, что игра эта и ему не нравится, но выходить из нее тоже по правилам надо.

– Надо Таньке такое условие поставить, – объяснил он Маринке, – чтобы она сразу поняла, что все это бред и сказки. Например, все сбудется, когда ее рябина превратится в тополь.

– В клен, – поправила Маринка.

– Почему? – не понял Борька.

– Букв меньше! – фыркнула Маринка. – Записку прошлую мы на кленовом листе писали?

– И для того, чтобы рябина в клен превратилась, надо каждый день поливать ее стаканом кипяченой воды, смешанной с каплей крови! – зловещим голосом добавил Серега и торопливо объяснил. – Это чтобы страшнее было.

– И чтобы она записок больше не писала никаких и ответов не ждала, – поморщился на предложение Сереги Борька, подумал и добавил. – И про кровь пусть будет. Не круглая же она дура, чтобы поверить.


Но Танька оказалась круглой дурой. Весь сентябрь, в дождь ли, в холод она стоически отправлялась в лес, согревая в кармане куртки баночку с кипяченой водой. По двору девчонка теперь передвигалась с высоко поднятой головой, на насмешки и выкрики не реагировала, отвечая таинственной улыбкой. Борьке даже казалось, что глаза у нее меньше косить стали, раздвигаться начали в стороны от чуть вздернутого носа. «Ну и пусть себе ходит, – подумал про себя, – кому от этого хуже?».

Серега – сучий потрох, подай-принеси, дырка на коленке, Маринкина куртка, убежденный троечник, любитель поспать и сладкого, сначала делаю, потом думаю, и то не всегда, совсем исстрадался. Его так и подмывало растрепать на весь двор, какая же глупая эта сумасшедшая нелепая девчонка со светлыми кудряшками и длинными тонкими ногами. У него живот схватывало от невысказанного, так хотелось проболтаться. Только молчаливое, но внушительное присутствие Борьки сдерживало язык. Поэтому, когда сестра зажала его в прихожей и, тряхнув за шиворот, потребовала, чтобы они с Борькой срочно прекратили издеваться над девчонкой, а не то она отцу все расскажет, Серега даже обрадовался.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4