Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лунная походка

ModernLib.Net / Сергей Нефедов / Лунная походка - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Сергей Нефедов
Жанр:

 

 


– А я вот не удосужился, и вообще в последнее время какая-то пертурбация.

– Может возраст такой, – говорит с лыжами в чехле, а сам столик раздвижной растележивает, второй помогает и галстук выпавший поправляет. Шляпы им даже к лицу. А то шел как-то мимо монтажного колледжа автор этих строк в шляпе, дай, думаю, пройдусь, а тут перемена, как назло, и они, все эти симулякры, как дэнди лондонские одеты, и я выплываю в облезлой куртке со сбитого еще немца, надо полагать, и в темных очках под Майкла Джексона.

– Привет-привет.

– Пока-пока.

Они на ступенях под колоннами в колготках в обтяжку, с сигаретками, и от хохота дружного в мою сторону аж стены содрогнулись.

– Ну и что, что же тут такого? – говорит парень в сером плаще, сидящий на раздвижном, как у меня, стульчике. Курит сигареты «Мальборо».

– Конечно, это к делу не относится, – говорю, а сам стараюсь не замечать включенный диктофончик на столе.

– Тогда что, что относится!? – кричит со снежком, как видно, передумал мне его подвесить.

Со стороны забавно получается – сидим мы, значит, на балконе, внизу город шубы заворачивает, а тут дебаты какие-то. Может, эти субчики под занавес мою персону вниз головой, дорожное, мол, происшествие, пдд не соблюл, поскользнулся, хрясть! Сидящих в «Мерсе» подбросило, и поминай, как звали.

Да я-то что, ничего, никаких претензий, ну, ты таскал текст, сложенный ввосьмеро в заднем кармане брюк, целых полгода. Там было так «Даже если не ответишь, все равно буду морально удовлетворен». Не ответила. Да и как ей мне ответить, куда, во-первых, на что? Я ведь так и не отослал.

Спрашиваю – почем у вас конфеты в Греции?

– Столько-то, – говорит.

– А во Франции?

– Столько же.

– Да, дороговато.

– В Швеции?

– Цена одинаковая.

– Япония?

– Да.

– Англия?

Тут я вижу, не нравится ей чехарда эта.

– Берете – не берете?

– Я подумаю.

Вышел, обошел вокруг девятиэтажки.

– Ладно, – говорю, – что ж поделаешь, хотел чаю купить. Давайте.

– Сдачи, – говорит, – нету.

И губу так жеманно поджала, как Мона Лиза.

– Вообще-то мы за тобой, – говорит юноша в коричневом, от Леграна, галстуке и показывает мне бумагу.

– Что это?

– Ордер.

– Погодите, я очки… где-то тут у меня в каком-то из карманов, с годами, сами понимаете, здоровье почему-то не улучшается. Итак ордер, откуда?

– Оттуда, – и юноша показал на перистые облака, медленно и бесшумно проходящие над нашей загородной виллой.

– А вы знаете, сегодня день памяти Нино Рота.

– Да, да, прекрасный был музыкант.

– Композитор, ну помните – «Крестный отец», сцена смерти в белой сирени.

– Извините, не смотрел.

– Амаркорд?

– О, да!

– Оказывается, сегодня же и юбилей Давида Тухманова!

– Правда?

– Я шел печаль свою сопровождая…

– А мне больше «Гу-у-ут На-айт…»

– А мне больше «Жил был я» в исполнении Градского – «Кажется, что жил, где же прежний я с золотим песком?…»

– Да вы наливайте, не стесняйтесь.

– А пропади все пропадом.

– А вы можете вот сейчас показать мне одну особу?

– Какую? Впрочем, нет проблем.

Он поставил на стол плоский серый чемоданчик, открыл его, и я уставился в мерцающий экран.

– Привет!

– Привет! Это что, ты что ли?

– Ну да.

– Херомантия какая-то, как ты в телевизор-то попал?

– Не в этом дело, понимаешь, за мной тут пришли.

– Давно пора.

– Кроме шуток, вот ордер.

Я протянул бумажку, и она оказалась у нее в руке.

– Но тут даты нет.

– Это легко поправимо, – сказал молодой человек, бросая шипучую таблетку в свой вишневый бокал.

– Значит, дело серьезное?

– Серьезней, чем ты думаешь. Да, кстати, извини, что не писал.

– Так ведь я понимаю, некуда, денег нет, сибирская язва, 11 сентября.

– Ну нет, я тут ни при чем… Извини, мне идти надо. И вот еще, это, как его, прости, что ли, виноват, виноват я перед тобой.

– Побудь еще.

Юноши переглянулись, один из них посмотрел на свои ручные часы.

– Сколько вас устроит?

– Тебя девять минут устроят?

На ее лицо налетело облачко задумчивости. И я понял, она выключилась. Я сам в последнее время выключаюсь с заходом солнца и ничего с этим не… хотя, есть книжка «Как избавиться от стрессов». Так ведь ее листать надо. И теперь понимаешь, как уходят из жизни совсем молодые, может быть чистые-чистые. Она снова осмысленно посмотрела, в глазах ее стояли настоящие слезы.

– Может, там тебе лучше будет? А? Я буду долго ждать звонка.

– Оттуда не звонят.

– Да нет, это «Речной трамвайчик»… Конечно, ты там может быть за свое горемыканье… короче, а я тут остаюсь?!

И этот крик ее был столь пронзителен, что ложечка, которой помешивал юноша кофе, вылетела из его пальцев и, крутясь, залетела к ней на стол, она тут же схватила еще горячую жгучую ложечку и прижала к груди, как драгоценность.

– Я хочу быть с тобой! – И я б-у-у-д-у, буду с тобой.

– Мадам, не балуйтесь.

И юноша протянул руку.

– Ну вот, я уже и мадам, не какая-нибудь девушка, а видите ли – мадам.

Он расстегнул у нее на блузке пуговицу.

– А я попрошу не лезть, даже с чистыми руками, – и ударила свободной рукой так, что он отдернул срочно свою руку ни с чем.

Юноша заерзал.

– Понимаете, все аксессуары на учете.

– А мне плевать и всё тут… Не отдам, и где этот ваш ордер?

Она выхватила его, протянувшись через стол, через разделяющие нас экраны. И никто не успел опомниться, как ордер вспыхнул от сильного напора огня из зажигалки. В огне лица стали расплываться, опять появился сосняк, два лыжника катились прочь, не оставляя за собой лыжни. Под ногами на полу что-то зазвенело. Я нагнулся, поднял горячую, обжигающую ложечку и изо всей силы сжал ее.


Райнер. О, Нил!

Есть приложенья к приложеньям, есть комментарии к комментариям. Написав все положенные цифры на дверях палат будущего дома отдыха работников коммунального хозяйства, Виктор Иваныч забрался в пустую, только что побеленную комнату и, улегшись в фуфайке на панцирную сетку кровати, раскрыл томик Рильке на немецком языке. День был ясный, осенний, и теплом веяло от желтевших кленов под окнами. Идиллия. Если не брать в расчет абсолютного незнания немецкого языка. Но был обширный комментарий. Роясь в коем, точнее, читая все по порядку, Виктор Иваныч ощутил себя причастным к высшей касте, к сверхчеловечеству, которому до п… твои алименты и что ты есть по сути своей тончайший ценитель алкоголя, страна с которым неустанно боролась. И половины, а может десяти процентов еще не отмерших клеток мозга, той, работающей его части, вполне хватило, чтобы ощутить всю каверзность существования, конечно же, совершенно не заливающего за воротник поэта.

Поэт был мастит. Ему даже дарили замки почитатели его выдающегося таланта для разрешения его проблем с алиментами, дырявыми носками и булкой с кефиром на обед. Интересно было наблюдать, как путались филологи и другие специалисты, названий которых Виктор Иваныч попросту не знал, но о коих догадывался, лежа в удобных резиновых сапогах поверх шерстяных носков.

Какие извивы невообразимо сложных сцеплений слов они распутывали, ссылаясь то на то, то на это. И это жлобское смакование приводило Виктора Иваныча в трепет и восторг, такой, что он даже прикорнул с раскрытым черным, с золотым обрезом, томиком на животе, все ровней и ровней дышащем. И ему казалось, что облака, медленно плывущие меж оконных рам, уже не просто белые кучки, а изваяния, величественно посещающие и осеняющие скромный замок Райнера. И все его окружение служило ему, его сокрушенному сознанию для прорыва в Сонеты к Орфею, в Дуинские эти, как их там, элегии. Как это прекрасно! – думал Виктор Иваныч, не обращая внимания на пьяный хохот и мат, доносившийся издалека, из дыма костра, где готовили борщец.

Его то звали, то он спускался, то хлебал обжигающее варево, то ехал с орущими бабами вперед в город, скрутивший его в бараний рог, растерзавший его юность и убивший всякие надежды, то ехал назад, все равно песни-то были татарские, ехал в тот декадентский уголок, где обрел короткое счастье; оказаться горбатым мальчиком, нарядившимся в султанские и китайские наряды и теперь в ужасе не знавшим, как выбраться из них…

У Виктора Иваныча отнялась нога от долгого сиденья на ней, он с трудом перевалил через борт в облепленных кленовым листом сапогах, и книжка выпала, черный томик с золотым обрезом и упоительно голубой закладкой на комментарии, – в грязь. Ее подняла татарка и, вытерев о подол, смеясь золотыми зубами, подала ему.

В пивной он поставил кружку на не очень чистую поверхность. Есть кружка, есть книжка, она такая же как всё на свете, он закурил под столом и стряхнул пепел на переплет. Дуинские элегии. И после первой приятная доброта ко всем этим марионеткам разлилась по животу. А после второй он ощутил, какая мощь поднимается каждое утро с тысячей розовых фламинго над заливом Нила. Каждое-каждое утро!

II. Пожиратели грейпфрутов


Пожиратели грейпфрутов


Позволю себе в этой маленькой лейке напомнить о снах и минувших событиях, перелившихся, как мне кажется, в настоящее. Множество дней, для которых я был носителем добрых начал. Кто был отзывчив и что старался запомнить и забыть поскорее? Террасочка, на которой происходили наши выступления, скрывала много неожиданного. Когда все кончалось, я на многих лицах замечал печаль неудовлетворенности. То есть она еще не переросла в волну, но прилив ее выплескивался. И это было так очевидно, что во мне просыпались невозможные вещи. Утром: лев, рысь, конь, стрела.

Тиски обыденности. Я не знал их в ту пору. Сидя с сигаретой, а день вислоухий, писк двери, уеду, сиди, пот помаленьку выступал. Вот что значит – выход еще впереди. Наступали холода. Явственно вижу себя в форме аппликации, старый трюк, и на велоаптечке знак – Земля Франца Неиосифа. Рис, комнатка, выключатель в спине над алыми трусиками. Спросим у девчонок, теперешних многодетных сирот. Пучок волос да сумка сухофруктов, ну что ж. Новогодние поздравления, внучек, кикимора, сейф. С губ слетают хлопья холодной пены – замкнутого себя посвящаю в ключники, в хранители краденого. Однако еще раз наведу луч фонарика и посчитаю, на корточках сидя.

Она была ростом с очень длинный макарон и не выговаривала букву «о». Странности замечались во взгляде, особенно когда она сидела у меня на коленях. Сколько было съедено мороженого в надежде на даму бубей. Сколько вечерних газет было прочитано утром. Она говорила примерно так – я, жам, жам, увы, йёф. И оркестр хохотал, придвинувшись вплотную. Черемуха моя. Мухобойка. С тем и прощаюсь, будучи списан в ключники. Жирный взгляд из-под кружевной кофточки – сними с меня этот постылый груз. Помню как нагибались над созданием воды в скопище облаков. Любил ли я вас? Без сомнения. И выжигал на фанерке неприличные слова – язва, гроб, математика. Чужой фамилией воспользовавшись, она и я, нас было четверо, и подтвержденьем этого будут рукава. Совсем унылый шепот. Счастье.

Остановимся на последнем несколько более положенного. По прошествии насморка я всегда ощущал прилив некоторого измождения и необъяснимой тяги заниматься самовоспитанием или самовоспоминанием.

Средство от икоты: нужно зажать нос, уши, глаза, верхнюю часть туловища руками и, нахлобучив ящик из-под помидорной рассады на голову, делать движения пальцами ног в направлении колесного трактора «Беларусь», разрушающего в это время гнездо свиристели.

После всего, после того и после этого, после вопросов и после стояния на морозе с окаменевшим задом – нет лучшего выхода, как начать спрашивать громким голосом девушку с карими глазами на лице смуглом, под лисьей шапкой, а сама она рядом с молодым человеком, он-то на кой черт, муж ее что ли, что-то не похоже, но сидит рядом на одном сиденье, а я, как дурак, разглядываю ее через плечо некрасивой моей соседки, ну давай выйдем вместе и пойдем ко мне на чердак.

Она мне не верила, я видел в ее кротких глазах массу недоверия. – Не отчаивайся, – шептала она мне, раздеваясь и одеваясь снова, но где, в какой именно точке земного шара? В точке Фаренгейта. Опять стал я зловредина, опять я упиваюсь личным несчастьем. Справедливое замечание.

Театр ля Пегас. Груды любителей. Башня. Я вспомнил, где ее видел. Это было по пути в Ликудубрю. Нас везли в противогазах и не разрешали курить. Кого ловили с сигаретой, заставляли скушать ее непотушенной. Башня, с небольшим деревцем на кромке, рыже-коричневые кирпичи напоминали лица товарищей. Чашки, миски и посреди стола китайская ваза для сержанта. Я сидел напротив генерала, он ел и плакал, слезы то и дело падали в его генеральскую мисочку супа, а из супа торчала маленькая, но очень изящная женская ножка. Мы сидели друг против друга и корчили рожи. Генерал сквозь душившие его слезы порой не видел, какую удачную я ему сварганил. Он продолжал помешивать суп с женщиной, задирающей ножки поочередно со дна мисочки. Генеральская женщина. Она снилась мне под утро, ничем не отличающееся от ночи, я стонал, как от зубной боли, и переворачивался на другой измазанный зеленкой бок.

Утром была команда ходить по проволоке, и все, лениво потягиваясь, шли и шли по слегка обвислой проволоке, протянутой между столбами с надписью «влезай, убьет», стараясь увильнуть по пути в сортир, посидеть, подумать о сержанте, о женщинах. Из последних чудесные стояли в оружейной комнате, нужно было протереть ветошкой, но кружилась голова от бессонно проведенной ночи.

Я помню, как она вошла ко мне в умывалку. Я, от нечего делать, скреб подбородок лезвием безопасной бритвы, тут послышались шаги, двое обернулись с мылом на физиономиях и выронили помазки прямо на кафель, где они встали торчком. Не обращая ни на кого внимания, я подошел к ней и, поцеловав руку, провел к моему умывальнику. Какое-то время она держала зеркало в своих руках. – Жжж – рррр – ссссс, – вот что она говорила. Незаметно надвигались майоры на колесиках и жужжали, в руках у каждого было по плакату: «Ешь смело, если кончил дело». Эти бушлатовидные тучки. Не знаю, как бы кончилась наша встреча, если б не прибежал связной с веером порнографических открыток. Сдувание пудры со щеки. До завтра. Как всегда до завтра.

Полковой комиссар запутался между коек в простынях, и нашей роте был приказ – взять и осторожно удалить его оттуда. Некоторые, например Содов, пробовали щипать его за ляжки. Мы так упарились, что очухались лишь за бараками в рытвине, в сплетении панцирных сеток. Он визжал и гнал нас дальше, в поле, копать землю. Земля. О ней ниже будет сказано следующее. Чем глубже в нее закапываешься, тем очевидней, что ничего кроме мозолей на руках и мерзлых крошек земли в прикрытое запотевшими стеклами противогаза лицо не будет.

Еще дрожали перчатки в ее руке, еще не остыла поросль, где мы слушали транзистор, – и вот навстречу нам вышел Криштапов – страшный человек из Ликудубри. Из его рта выглядывала кудрявая головка Супивини. – Подойди сюда, сын мой, – и он крутит мне ухо, выворачивая, вытягивая, а я в это время забываю, где я положил мою лопату. Уж не отправил ли я ее скорым поездом?

Что-то не позволяет уснуть. Справа Сергей Чувачек, дальше Ваня Кукшин. Их мирное посапывание заставляет восхищаться крепостью перегородок между отделениями в мозгу. У меня барахлят перегородки, я уставился в луну, заглянувшую в нашу казарму. Никто не хочет ловить грейпфруты, но мне не укрыться от полетов желтых планет. Я укроюсь с головой одеялом, я закутаюсь в храп двух сотен коек и постараюсь исчезнуть здесь, чтоб вынырнуть на бульваре города Руксворда. Заносит к газировальной будочке с милой девушкой в пластмассовых очках от загара. Сегодня осы не летают. Тебе помогло мое средство от ос?

Утром в столовой нам рекомендует официант борщ по-украински. Шмит, озираясь по сторонам, шепчет мне: – Ты что, вовсе с ума спятил? Какой официант? – И действительно, мы сидим вокруг деревянного стола без скатерти с дежурными кусками хлеба, тихо переговариваемся, держа шапки на коленях. Ожидание порции супа. У меня даже ложки нет. – Шмит, жри быстрее.

Кто виноват, что танцы тогда были местом сосредоточения душевных катаклизмов? И лесопарковые зоны рождали отношение ко мне, как представителю… а я ничьим представителем до сих пор не являюсь. Разве что поедателей грейпфрутов.

Я купаюсь в борще. На лице сотрапезницы горе от только что прочитанной книги про убийство и совращение. Последнего было меньше. На окнах тюль, скользкая на ощупь. Дыши взатяг. У нас курят и еще как. Смех поднимался из глубины двора и мог остановиться лишь в ванной, при виде складок на животе. Розовый младенец. Император приказал слугам ловить всех красивых женщин и выбивать передний зуб, так как дочь императора потеряла оный, подскользнувшись в паркетном зале. Трах! Ослик. Решение стать великим. Я не пойму, о чем ты говоришь. Мне безразлично, с кем ты была до меня. Но со мной ты можешь забыть обо всем на свете. В подъезд ее волоки, в подъезд! К подоконнику ее прижимай!

Поезд набирал скорость, я лежал на верхней полке и старался срастись с ее обивкой, с пружинящим поролоном. Но ни черта не выходило. Лишь кровавый закат да дрожь по воде. Ну вырви, вырви же меня из челюстей! Красавица, ты же знаешь, отсюда не так просто возвратиться, да и верен ли я останусь нашей юности? Обет, что ты мне дала на прощанье, я тоже держу, да и с кем тут, в горах? – одни кони да старшина. По политучебе у меня пять, скоро мы одолеем всё и я вернусь. Не спи ни с кем. Кстати, тут продают торшеры, помнишь, о таком мы мечтали, сидя на бревне, возле сарайки, за школой. Милый. Ее видели в окно, проходящую с папкой кожаной, на ней был голубой свитер облегающий, она ела яблоко, в сердцевине которого трещал червяк. Щелкнул выключатель, отец спал на полу не раздевшись. Может это был и не отец. Скорее всего это ее парень, а что он лежит лицом вниз, так ничего в том опасного нет, может быть, он слегка пьяный. Отчего бы это? Вроде не пахнет. Дыхни. Что он и делает вполне заметно, да еще в самое ухо, хоть наушники одевай. Главное, чтоб никто не вошел в служебное помещение. Все это глупости. Ты слышишь меня? Я утверждаюсь, окапываясь с головой, вот моя лопата, тебе хорошо видно, довольно тупомордая, не правда ли? Окапываюсь, так что пот идет от гимнастерки, поднимается выше и сливается с шумом воды и пара в прачечной. Увидишь меня набирающего снег в банную шайку, на мне, кстати сказать, нет даже кальсон. Остальные делают то же. Горячей воды много, но нет холодной.

Мы идем вдоль забора строем, а из репродуктора развевается джаз. Репродуктор на столбе. Вот оттуда и джазит вовсю. Уголь слева, забор справа. Ложись! Помилуй, господин капитан, после баньки-то. Ну что вы ребята, я же пошутил. А что у вас, ребята, в шайках? Да снег, товарищ капитан. Снег, видите, белеет, холодный снег, хрен слепошарый. Равняйсь, смирно! Товарищи солдаты, сегодня рота отмечает банный день, так что прошу кто хочет ко мне на чай.

Он наливает себе в чашечку кипятка. Ваня Кукшин подкрашивает заваркой. Сбегал бы ты, Ваня, сбегал. Право слово, а? Слушаюсь, товарищ капитан. И строевым шагом он удаляется с песней звенящей между колонн, голос его еще долго доносится из глубины зала, но тишина и залитая сияньем люстра поглощают всё.

Вставай, скотина! И туча пинков в бока неприятно пробуждают от действительности. Над погонами светятся звезды, но все они в небе и только на луне можно вполне прилично отдохнуть. Без девочек, уносящих в таких маленьких сумочках нашу припудренную юность и щетинистую суровость дальнейших лет готовности к смерти, к полному приятию ее во всех проявлениях, без оговорок.

Мертвые, мы напяливаем одежду и идем в морозном хрусте, впереди вышагивает писарь с чернильницей в левой вытянутой на уровне глаз руке. На углу машина, и достигая света фар, мы на время растворяемся. Лица исчезают на грани ночи и света. И лишь дергающиеся в одном направлении мундиры выносят нас снова в ночь. Но мрак редеет, с полей ветерком придувает свет утра. А мы всё идем, оглушенные топотом нескольких сотен наших сапог. Кто-то сзади запел, ни одного слова не разобрать. Плывет перед глазами маленький красный кружок солнца, отдаленно напоминающий вишенку в бокале. Потанцуем. Не в меру длинное платье, плечи обнажены, она слегка провисает на моей ничуть не вспотевшей руке. Ты знаешь, я часто предавался размышлениям, мне казалось, чем больше буду я постигать смерть, тем больше я стану неуязвим. Как странно, об этом я никогда не думала. Само собой, нет, я не хочу, коктейль? – попозже. Волосы льются через край, со всех сторон на нас смотрят, глаза из темноты. Мы в пятне расхлябанного прожектора. Мне осталось расстегнуть нижнюю пуговку. Голос нетерпеливо рвется из темноты, сейчас, я только сброшу пижаму на шлепанцы, куда спешить. Да быстрей ты, дохлятина! Я уже иду, я шагаю по светящейся дорожке к теплому аппарату, глядящему из темноты. Нужно лечь, подсунув голову под штуку с мягкими краями. Вспышка, шорох чего-то пролетевшего мимо. Вот собственно и всё…

Дорога кончилась внезапно крутым обрывом, далеко внизу шипел океан. Так что первые от неожиданности отшатнулись, оттесняя за ними идущих. Простор открывался необычайный, высоко-высоко в небе громоздились, вырастая одно из другого, облака. Может быть это был приказ, прозвучавший из синей дали, где птицы, даже самые крупные, настолько становятся крохотными, что глядишь-глядишь и вовсе теряешь из вида. Так только, разве что вздохнешь облегченно и подумается о чем-нибудь таком, из ряда вон выходящем. Потом вдруг опомнишься, о чем это я только что, вот сейчас, вот сию минуту подумал? И могут даже волосы на голове чуть-чуть пошевелиться.


Боль и другие

Заборов вышел на прогулку. Не то чтоб дома было слишком. И не для пользы. Ему было наплевать. Не в том смысле, а что бывало сядешь где, и нет в этом месте тебя. Не в том смысле, а что вечно алчешь то одного, то другого, то третьего, а то еще бог весть чего да притом еще всего сразу. Потому-то так тянет по душам заговорить насмерть. Вот так вот, а может быть иначе. Но уж определенно что-то в этом духе. И тут уж ничего не поделать, раз уж так повелось, так что во всяком случае лучше выйти погулять, для Заборова это однозначно. Ведь если разобраться, он-то и есть основная причина выхода на прогулку, тут скрывать нечего. Скрывай-не-скрывай, а вот она, правда: одна, и двух быть не может. Да и скрывать-то в сущности нечего. Всё бесцельно и в общем-то безнадежно, так что грусть-грустища забирает нашего Заборова, за жисть забирает.

– Хоть ссы с крыши – ну вот люблю я вас, грешный, обожаю; чтоб у вас дочери по рукам пошли, а мужеский пол с колуном на дорогу; чтоб соседи сговорились вас со свету сжить, не говоря уже о начальнике и благоверной. Вы же любите когда от вас пахнет. Хватит скрытничать. Ведь в холодильнике твоем, в твоем, твоем хранится зачем-то твой собственный кал. Зачем, с какой целью, кого ты хотел удивить?

– Разводить лягушек, жаб, солить их на зиму, у нас же демократия, насекомые тоже большей частью съедобны, хоть и не все полезны.

– Рыло свиное, что ты из себя корчишь умника. Конечно, ты тут ни при чем, что у Заборова такая вот подзаборная участь…

Тут он запнулся и упал, с трудом встал и, держась за разбитое колено, хромая, поплелся дальше…

– То, что сняли с меня часы, туфли, сколько раз забирали туда, где вечно пляшут и смеются, так это, как говорится, издержки производства…

Идти было трудно, идти было просто невозможно, боль такая взялась! – арматурина проклятая, – что пришлось сесть в тенек. Заборов откинулся на спинку. И в тихом вопле отчаянья начал истаивать и исходить в масличных блужданьях полупятен-полунаваждений. Среди буйственных обмороков лиственного света, опершись на батожок, шляпный старик, растворяясь в пронзительной боли, и не думал исчезать в своем чесучовом пиджаке, он – как воплощенье скрежещущей реальности, то скрутит боль, аж согнешься. Отставь ногу как можно дальше, километра на два, а потом ползи к ней, вот задача дня. Вдоль аллеи героев, начиная с Муция Сцеволы.

Дед сбоку посмотрел на него: – М-да, бывает.

– Какой х…, и главное – за что?!

– Ну мало ли.

– Как-то в детстве я ударил мальчика за то, что он мне не дал на самокате покататься… Подвернувшейся железячкой. Мне было неприятно его сморщенное от боли и хлынувшей носом юшки лицо.

– Ну, вот видите.

Боль с новой силой схватила Заборова, заполняя собой все так называемое жизненное пространство. Она опьяняла, отрезвляя, делая все прозрачным и контрастным одновременно. Боль и другие. Боже, когда же это кончится!?

– Так ты, старик, считаешь, я крайний и на мне можно ставить эксперименты, как на собаке Павлова? Я – один из представителей акакиев акакиевичей?

– Ваши слова, может быть, и не лишены смысла, во всяком случае ход ваших мыслей, хотя бы и с трудом, но угадывается. Завтра будет дождь.

– Завтра, завтра, что это, как не очередная бессмыслица. О, какая мерзость эта боль, какая мерзость! У вас случайно нет за пазухой обезболивающего?

– Да, да, пожалуйста, вот, как же я забыл. Но запить нечем.

– Ничего, я из лужи почерпну.

– Ну что, полегчало?

– Да, кажется, кажется…

Тут Заборов оглядел длинный ряд акаций и окон, подпаленных нахрапистым солнцем. Неужели за всеми этими тысячами и тьмами живущих в коробках нет ни одного достаточно живого?

– Вы имеете в виду яркую личность?

– М-м-м.

– Да сколько угодно. Достаточно повиснуть на телефоне и раскручивать. Разве вы не занимались этим на заре вашей юности?

– Хороший ответ; послушай, провидец, я – на финишной прямой.

– Мы с вами в чем-то похожи.

– Интересно получается, если я дотяну до такой же шляпы и батожка… то меня ждет…

– Вы хотите сказать, полное разочарование? Не думаю.

Слова вставали на цыпочки, словно хотели заглянуть за забор, на котором черным по белому – конец света. Слова дребезжали и брезжили, укутанные в дымку и флер. Казалось, существо в обличии младенца тянет руки, а сквозь него просвечивает дорога и странник. И было ясно кому-то из них, но что именно, что именно, об этом, как говорится, мы поговорим в следующий раз.

Кроме нас двоих

<p>Часть I</p>

Трамваи уносились с поземкой. Фонари начали зажигаться. Скрипели-пели двери магазинов, некоторые из которых, особенно в центре, ослепляли своей роскошью и изобилием. Наверное, почти каждому хотелось принести в дом хотя бы небольшой скромный подарок: чулочки жене, новый видеофильм сыну, матери-старушке новые очки…

А может быть кому-то ничего не хотелось, лишь бы прошел побыстрей и этот вечер – вместе с сосульками, и неотвязными воспоминаниями, от которых голову хоть в ведро с водой, но ты же не Бетховен, иди от фонаря к фонарю, сжимая в кармане опасную бритву, не потому, что тебе так уж жизнь дорога, а просто ты решил свести счеты с одним вредным и отравляющим тебе жизнь субъектом. Ты знаешь, где его встретишь, – на мосту. В это время он завсегда там проходит. И хорошо, если никого вокруг не будет, а чаще всего там – никого. Тогда его можно будет сбросить с моста и идти дальше, как ни в чем не бывало. Другое дело, что совесть. Но тогда наступит другая фаза – раскаянье, ведь нельзя мучиться раскаяньем, не совершив действия, достойного раскаянья. Может быть у него ничего достойного в жизни и не было и не будет больше, только одно это. И все, кто знал его, загалдят и отвернутся, не будут двери открывать, не станут по телефону вести беседу. Вот бесед-то он наслушался. Да как же они узнают-то? А догадаются, просто так. Теперь они складываются как бы в одну цепочку – болтовня нескончаемая, как поток в унитазе. Так ли все на самом деле? Когда-то, лет в семнадцать, ему и позвонить было некому. У него были знакомые во дворе, школе. И часто он бродил, не зная, куда себя деть, и тогда всплывали какие-то навязчивые воспоминания, и тогда надо было терпеть какие-то разговоры. Особенно раздражала его восьмидесятилетняя его родная бабка, сидевшая по вечерам со спущенными чулками, уставившаяся куда-то вовнутрь себя. Она отвечала на вопросы, даже не моргнув глазом. Все ее слова – паразиты, просто не хочется вспоминать. Может быть, невыносимость была связана с ней. Целый день она крутилась, как белка в колесе, чтобы сесть перед сном и уставиться в рамку, утыканную ее многочисленной родней. До пятидесяти с лишком вся ее жизнь прошла в деревне. В детстве даже довелось у барыни в прислугах поработать. Это там она научилась украшать кровать самодельными кружевами, застилать покрывалом со складочкой, накрывать кружевной тюлью подушки, сложенные в пышную стопку. Но вот суп так и не научилась варить. Что правда, то правда. Пряла веретеном, вязала носки, варежки, и, когда смеялась, прикрывала беззубый рот ладошкой, может это и к лучшему. Когда приходил ее бывший муж, а мой стало быть дед, запиралась и не выходила, или вовсе убегала к соседям. Дед трезвый не заходил, и его вальяжность особенно мне импонировала, он был розовощекий, пахнущий одеколоном, всегда выставлял бутылку хорошего вина, и отец откладывал свое бесконечное чтение: другие ногти грызут, картавят – дурная привычка, а он читал, пока совсем почти не ослеп, заменил хрусталик, еще какую-то починку учинил и до сих пор, а ему за семьдесят, читает, притом все подряд, без разбору, кроме богословской литературы, ни Евангелия, ни Библии – вот уж ни при какой погоде. Мать хлопотала с закусью: соленые грибочки, капуста квашеная с лучком и маслом, яичница или даже пельмени. Дед курил, вел разговоры – о чем, не помню ничего. Это потом, когда ему стукнуло за восемьдесят, он держал дома водку, смотрел немецкую программу, и очень удивился, что я к нему пришел с мешком сухариков, под Новый год чай пить. Именно не сухарей, а аккуратно подрумяненных сухариков. Для него была дикость – ходить по городу с сухарями, он тут же выложил свое возмущение по телефону, на что отец злорадно рассмеялся. Читать – не жить, смотреть телевизор – не жить, лишь изредка врубаться, как, должно быть, древние римляне, захваченные схваткой гладиаторов, забывали про все на свете, а потом шли и, размахивая руками, как футбольные болельщики, обсуждали поединок.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3