Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великие битвы великой страны

ModernLib.Net / Детская проза / Сергей Петрович Алексеев / Великие битвы великой страны - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сергей Петрович Алексеев
Жанр: Детская проза

 

 


Сергей Алексеев

Великие битвы великой страны

Рожденный в апреле

Когда 1 апреля 1922 года в селе Плискове Винницкой области в семье врача Петра Сергеевича Алексеева появился долгожданный ребенок, отец сказал: «Сергей будет хирургом, как и я». Елена Александровна, тоже медицинский работник, согласилась: «Конечно. Кем же еще быть нашему сыну?»

Однако судьба распорядилась по-своему…

Ах, детство, детство! В его родном Плискове было всё: необъятные вишневые сады, где можно объедаться сочной ягодой – прямо с ветки. Речка, где можно ловить рыбу и спасаться от жары, барахтаясь до посинения в прохладных водах, а потом жариться на солнце. Леса с прекрасной охотой, на которую ходил вместе с отцом. Друзья и любящие родители. Всё, кроме школы. Вернее, школа была, но только начальная.

Поэтому родители отправили Сережу учиться в Москву, где жили сестры Елены Александровны. Своих семей у них не было, и они с удовольствием принялись за воспитание племянника.

В столице Алексеев попал в железную клетку строгой дисциплины и порядка, царивших в доме его теток Ганшиных. Всё по расписанию: подъем, завтрак, школа, прогулка, уроки, сон. Всё. Не дай бог выбиться из графика! Наказания были самыми разными, от лишения развлечений – скупых, но все же! – до запрета надевать любимые «взрослые» брюки. Их ему недавно сшили – модные, навыпуск. До этого Сергей ходил в шортах, которых он, само собой, стеснялся. А тут «мальчик в коротких штанишках» сразу стал мужчиной. Провинившегося племянника тетки переставали водить в театр, на спектакли Таирова, которые ему особенно нравились. Лишали почти всего.

«Поэтому когда я пошел в армию, тамошняя дисциплина показалась мне раем, – признался как-то Алексеев. – Сейчас я, конечно, благодарен теткам, но тогда…»

Тогда он только и мечтал: скорее бы летние каникулы. Скорее бы в Плисков, к друзьям и неограниченной свободе.

Но до лета далеко. Приходилось мириться и с железной дисциплиной, и с наказаниями за ее нарушения.

Семейство Ганшиных, нужно признать, было совершенно удивительным и много дало юному Сергею. Старшая из сестер, Клавдия Александровна, с медалью закончила Сорбонну – престижный университет в Париже – и стала первой женщиной-ученой в новой России. Член-корреспондент Академии наук, заведующая кафедрой французского языка в МГУ, профессор, автор французско-русского словаря, многих солидных работ.

Средняя, Мария Александровна, – тоже профессор, заведовала кафедрой английского языка в Московском государственном институте иностранных языков. Благодаря ее наставничеству, автор этих строк получила второе высшее образование и, став преподавателем в том же вузе, по сей день использует в учебных целях написанную Марией Александровной Ганшиной «Грамматику английского языка».

Юлия Александровна – специалист по русской филологии, профессор Московского педагогического института. Ее сборником диктантов пользовались многие поколения преподавателей и студентов.

Лидия и Антонина занимались хозяйством, хотя и получили прекрасное образование.

Ученые сестры мечтали, чтобы племянник пошел по их стопам и стал научным работником. А Сергей мечтал о небе. Записался в аэроклуб, а после окончания школы поступил в летное училище. Тогда все мальчишки мечтали стать летчиками, как легендарные Чкалов, Байдуков, Беляков. Их беспосадочный перелет через Северный полюс – невероятное чудо, которому аплодировал весь мир…

…Лето 1941 года. Их, курсантов Поставского летного училища, вывезли в лагерь для полевых учений. Лагерь – рядом с западной границей. И в первый же день Великой Отечественной войны – массированная бомбежка. За несколько минут летное поле превратилось в ад. Лишь один самолет успел подняться в небо. Те, кто находились на поле, остались там навсегда. Уцелели немногие, побежавшие к лесу. Среди них – курсант Алексеев.

Выживших в этой бомбежке направили в Оренбургское летное училище. Там их обучали полетам на новых машинах.

Оренбургские степи… Сколько по ним хожено и езжено! А сколько намотано километров в учебных полетах! Пролетая в вышине и любуясь их строгой красотой, курсант Алексеев не мог и предположить, что когда-нибудь всё это ему понадобится. Что когда он станет писателем, то будет списывать с памяти, как с живой картины, увиденное и пережитое в те юные годы. «Взыграла, разгулялась вьюга – метель по всему Оренбургу. Темень кругом. Ветер по-разбойному свищет. Жалит лицо и руки колючими снежными иголками», – написал Сергей Алексеев в повести «Жизнь и смерть Гришатки Соколова». И вместе со своим героем мерз, коченел, вспоминая, как добирался до аэродрома в зимнюю стужу или стоял в карауле…

Многое увиденное и пережитое в те годы найдет свое место в его исторических книгах: война, победа, горести и радости, лишения и стройки. Ведь он жил и мужал вместе с историей своей страны, ее народом, который станет главным героем его произведений.

Но они напишутся потом. А сейчас – учеба, учеба… Алексеев, как и его товарищи, конечно же, рвался на фронт. Он успешно освоил штурмовик «ИЛ-16». Показал блестящее умение вести воздушный бой. Бомбометание. Стрельба по движущейся цели. Угол упреждения – научился всему быстро и легко. В Плискове этих движущихся целей было видимо-невидимо. Утки, куропатки, перепелки, прочая мелюзга, попадавшаяся им на охоте. Суметь рассчитать наперед движение цели, чтобы не промахнуться, Сергей научился еще мальчишкой, в родном селе. Теперь это пригодилось.

После окончания Великой Отечественной войны армия сокращалась. Начальство, узнав, что у Алексеева есть вузовский диплом, предложило ему поступить в Высшую дипломатическую школу. Карьера дипломата казалась весьма привлекательной.

Однако перед самым отъездом на учебу произошел несчастный случай. В одном из учебных полетов самолет вдруг стал терять высоту: заглох мотор. Падая, Сергей свалил машину на крыло, и, сломавшись, оно смягчило удар. С поврежденным позвоночником, с сотрясением мозга и тяжелыми травмами он оказался в госпитале. Все время, пока Сергей был между жизнью и смертью, его мать, Елена Александровна, дежурила у больничных ворот. Ни в дождь, ни в бурю ни на минуту не покидала свой пост: «Только бы выжил. Только бы сын остался жить». И небо услышало: ее сын стал поправляться.

Лечение в санатории продлилось до зимы, а когда Сергей выписался, прием в дипломатическую школу уже закончился. В министерстве, куда он обратился, предложили временно поработать редактором в Детгизе. Сергей согласился – потому что не знал, что это такое. В стране был кадровый голод, а у Алексеева – диплом Государственного пединститута, который он окончил заочно, еще в армии. Полный курс исторического факультета Сергей прошел за полтора года, еще будучи студентом летного училища. В то время в Оренбургском пединституте преподавали эвакуированные из Москвы профессора и преподаватели университета. Получил диплом с отличием, «показав выдающиеся способности и знания в области исторических дисциплин, обнаружив склонность к самостоятельной научно-исследовательской работе», – как говорилось в заключении комиссии.

Алексеев думал, что в Детгизе он временно, до поступления следующей осенью в Высшую дипломатическую школу. А остался навсегда. Увлек энтузиазм сотрудников издательства, его директора Константина Федотовича Пискунова. Все они так истово, с такой самоотдачей служили детству, детской литературе, что не попасть в этот костер самозабвенной любви к порученному делу было просто невозможно.

В Детгизе Алексеев стал писать. Об освобождении Руси от многовекового монголо-татарского ига и доблести русских ратников. О Петре I и его морских баталиях за выход к Балтийскому морю. Об Иване Грозном и расширении границ государства Российского.

О походах Суворова и подвиге простых солдат. И конечно же, о Великих Отечественных войнах: с Наполеоном в 1812 году и с гитлеровскими захватчиками (1941–1945 гг.). Даже в таких «мирных» произведениях как «История крепостного мальчика» присутствует тема войны, где герой получает из рук самого Суворова медаль за спасение жизни русского офицера, раненного при штурме Измаила. В «Охоте на императора» – знаменитая Шипка и освобождение братского народа Болгарии от турецкого ига. История России неотделима от истории ее войн.

Жизнь Сергея Петровича была насыщена радостью творчества, множеством интересных событий и незабываемых встреч. Написанные в увлекательной, доступной для детей форме, его повести и рассказы переведены на многие языки мира. С.П. Алексеев дважды удостаивался звания лауреата Государственных премий – СССР и РСФСР, международного диплома Г.Х. Андерсена, многих отечественных и международных наград. Его «История СССР» в течение десяти лет использовалась в качестве стационарного учебника для начальной школы. Последние тридцать лет Сергей Петрович руководил журналом «Детская литература».

«Мои книги для тех, – написал Сергей Алексеев, – кто любит родную историю, кто гордится нашим великим прошлым, кто, став взрослым, и сам не пожалеет своих сил для создания на нашей древней земле богатого и справедливого государства».


Валентина Алексеева

Владимир Алексеев


P.S. В настоящем предисловии использовались отрывки из книги воспоминаний о Сергее Петровиче Алексееве, написанной его вдовой В. А. Алексеевой и его восемнадцатилетним внуком Володей Алексеевым.

История крепостного мальчика

«Сколько стоит мальчик?» – «Какой нелепый вопрос! – скажете вы. – Разве мальчики продаются?! Разве можно торговать людьми!»

А ведь это было.

Было это во времена крепостного права, когда помещики могли продавать и покупать людей, как вещи.

В этой повести рассказывается о том, как жили в России сто пятьдесят лет назад.

Давайте мысленно перенесемся с вами в те времена.

Митя Мышкин – главный герой повести – мальчик, которого продали. Судьба его удивительна и необычайна.

Вместе с ним вы побываете у барыни Мавры Ермолаевны, попадете к графу Гущину, познакомитесь с девочкой Дашей, поедете на войну… Впрочем, не будем забегать вперед. Ведь обо всем вы узнаете, прочитав повесть.

Глава первая барыня Мавра Ермолаевна

<p>Родное село</p>

Село называлось Закопанка. Стояло оно над самой рекой. С одной стороны начинались поля. Уходили они далеко-далеко, куда глаз видел. С другой – был парк и усадьба господ Воротынских. А за рекой, за крутым берегом, шел лес. Темный-темный… Страшно было в лесу, а Митька бегал. Не боялся, хотя и фамилия у него была Мышкин.

Прожил Митька в Закопанке десять лет, и с ним ничего не случалось. И вдруг…

Как сейчас помнит Митька то утро. Прибежала в избу дворовая девка Маланья, закричала:

– Аксинья, Аксинья, барыня Кузьму кличут!

Собрался отец, ушел. А когда вернулся, страшно и посмотреть: осунулся, посерел. Отозвал Кузьма Аксинью за дверь и стал о чем-то шептаться. Митька приложил ухо к двери. Только о чем говорил отец, так разобрать и не смог. И лишь потому, как заплакала мать, как заголосила на разные лады, понял: случилось недоброе.

– Тять, тять! – приставал Митька к отцу. – Скажи, что такое, а, тять?

Только отец стал какой-то недобрый, всё отмахивался и ничего не говорил.

А вскоре прибежали Митькины дружки, позвали на улицу.

– Митяй, а вас продают! – закричали ребята. – И Гришку продают, и Маньку продают, и Савву одноглазого продают!

Митька сначала и понять не мог, а потом понял. Вспомнил: год назад тоже продавали. Все плакали. Только продавали тогда кого-то другого, не Митьку, а теперь, выходит, его продавать будут. А как, он и не знал. И зачем продавать? Митьке и здесь неплохо.

<p>Продали</p>

Шумно, празднично в воскресный день на ярмарке в большом селе Чудове. Скоморохи прыгают, гармоника играет, распевают песни подвыпившие мужики. И всё разумно на ярмарке. Ряды идут по базарной площади. В одном ряду гусей и разную птицу торгуют, в другом стоят возы с мукой и зерном, в третьем продают огородную мелочь. А дальше идут скотные ряды. Тут коровы, козы, овцы… А рядом со скотным и еще один ряд.

Здесь продают людей.

Выстроились в ряд мужики и бабы, а перед ними прохаживаются баре да управляющие – те, кто ведет торг.

Подходят господа к мужикам, меряют с ног до головы взглядом, заставляют открывать рот – зубы смотрят, ладони рассматривают. Потом торгуются.

На базар в Чудово привезли и закопанских мужиков.

Сгрудились они в одну кучу, стоят, как овцы. Смотрит Митька по сторонам: и боязно и интересно.

Рядом с Митькой по одну сторону – мать и отец, по другую – кривой Савва…

– Ты чуть что – реви, – поучает Савва Митьку. – Баре, они ох как слез не любят! Может, не купят.

Однако реветь Митьке нет надобности. Продает закопанских мужиков староста Степан Грыжа. Кричит Грыжа, нахваливает товар. Да только к закопанским мужикам никто не подходит.

– Сегодня покупателев нет, – сказал Савва. – Мужик к осени не в цене.

Успокоился Митька, осмелел, стал в носу ковырять: ждет, когда повезут назад в Закопанку.

Да только под самый конец базара появилась в людском ряду старая барыня. А за барыней, словно на привязи, шел мужик. Борода нечесаная, рожа заспанная, в руках кнут. Прошла барыня по людскому ряду раз, два, взглянула на Митьку и остановилась. Грыжа сразу ожил.

– Добрая баба! – заговорил, показывая на Митькину мать. – И мужик при ней. Баба смирная, работящая.

А барыня только на Митьку смотрит и ничего не говорит.

– Добрая баба… – опять начинает Грыжа.

– Но, но! – прикрикнула барыня. – Ты мне зубы не заговаривай. Мальчишкой мы интересуемся.

Замялся староста, умолк: неудобно как-то мальца одного продавать.

А барыня снова:

– Ты что, язык проглотил? Сколько мальчишка, спрашиваю?

Замер Митька, ждет, что скажет Грыжа. А кривой Савва Митьку в бок: мол, пора, пускай слезы. Взвыл Митька, как под ножом, – даже Грыжа вздрогнул. А барыня хоть бы что. Подошла, Митькины руки пощупала, в рот заглянула, за ухо подергала.

– Так сколько? – снова спросила Грыжу.

Помялся староста, а потом решил: хоть какая, да прибыль, – проговорил:

– Пять рублей.

– Что? Да ты где такие цены, бесстыжий, выискал! Два с полтиной.

– Четыре, – скинул Грыжа.

– Три, – набавила барыня.

Однако Грыжа уперся. Ушла барыня. Кривой Савва толкнул Митьку; тот смолк, вытер слезы, даже улыбнулся.

Но барыня не отступилась. Походила, потолкалась по рядам, вернулась снова. Стала около Митьки.

– Ест много? – спросила Грыжу.

– Ест? – переспросил староста. – Да не, чего ему много есть. Мало ест, больше пьет воду.

– Так какой он мужик, раз ест мало, – сказала барыня.

Понял Грыжа, что дал маху, стал выкручиваться:

– Так это он зимой ест мало, когда работы нет. А летом – у-у, что птенец прожорлив!

Барыня снова ощупала Митьку, осмотрела со всех сторон, сказала:

– Три. Красная цена ему три.

За три рубля и отдали Митьку.

Взял нечесаный мужик, что был с барыней, мальчика за руку, дернул. А Аксинья, Митькина мать, как заголосит, как бросится к сыну.

– Дитятко мое! – запричитала. – Ох, люди добрые, сил моих нет… – Прижала к себе Митьку. – Не пущу, – кричит, – не отдам!

Подбежал Грыжа, оттолкнул Аксинью. А бородатый мужик обхватил Митьку, приподнял, словно куль, взвалил на плечи.

– Ой, ой! – взвыла Аксинья и вдруг смирилась; обмякла, осела и рухнула на землю.

Забился Митька, как карась на уде, заколотил по спине нечесаного мужика ногами. А тот лишь прижал крепче и потащил к выходу.

Впереди, поднимая подол длинного платья, шла барыня. Сзади голосила мать. А на площади прыгали скоморохи, играла гармоника и подвыпившие мужики тянули песню…

<p>Как жили</p>

Была барыня Мавра Ермолаевна помещицей из бедных. Жила одна, детей не имела. И был у нее всего один дом, десятина земли да две души крепостных – кучер Архип и кухарка Варвара.

Когда-то был у Мавры Ермолаевны муж. Служил офицером в армии, да погиб на войне. Получала теперь барыня пенсию. С нее и жила. Стоял дом Мавры Ермолаевны на взгорке, у реки, в самый притык к полям графа Гущина.

Дом барыни был малый – в три комнаты. Во дворе стояли хлев для коровы, сарай для лошади и гусятник. И еще во дворе была банька, при ней-то Архип и Варвара жили. А около баньки росла кудрявая и пушистая, единственная на весь двор березка, и висел на березке скворечник.

Жизнь в доме у Мавры Ермолаевны начиналась рано. Просыпалась барыня с рассветом. Выходила в ночном халате на крыльцо, кричала:

– Варвара! Варвара!

Выбегала заспанная Варвара; шла, помогала барыне мыться и одеваться. Пила барыня по утрам сбитень, потом ходила по подворью. Смотрела, как Архип коня чистит и солому у коровы меняет, как Варвара на кухне возится. Затем Мавра Ермолаевна шла в гусятник. Любила барыня гусей кормить.

– Гусеньки мои, гусеньки! – выводила она старческим голосом.

После обеда барыня почивала. Вставала к ужину. Проверяла, подоила ли Варвара корову. Снова пила сбитень, раскладывала карты и часов в восемь ложилась спать. И так изо дня в день.

Только в субботу день был необычный.

После обеда Архип топил баню. Мылись все вместе.

Вслед за баней начиналось главное – барыня порола своих крепостных. Летом – прямо на улице, зимой – в сенцах господского дома. Архип приносил широкую скамью, Варвара размачивала в соленой воде розги. Когда завела барыня такой порядок, Архип и Варвара не помнили. Давно это было. Привыкли.

Первым били Архипа.

Он неуклюже спускал с себя портки, задирал рубаху и ложился. Рядом становилась Варвара и подавала барыне розги. «Раз, – отсчитывала Мавра Ермолаевна, – два, три…» Двадцать ударов получал Архип.

Затем ложилась Варвара, а розги подавал Архип.

Варваре как бабе полагалось десять ударов. Потом Архип убирал скамью, а Варвара вешала сушить розги.

После порки Архип запрягал мерина. И все ехали в церковь, к вечерне, молиться. Архип поерзывал распухшим задом по сиденью и все норовил привстать.

– Садись! – прикрикивала на него барыня. – Садись! Чай, не по лицу била. Нежности большой на том месте нет.

А после церкви ложились спать.

Так и жили из года в год у помещицы Мавры Ермолаевны. Скучно жили.

<p>Розги</p>

Из-за розог и начались Митькины неприятности в новом доме.

Когда в первую же субботу после бани Архип притащил скамью и стал готовиться к порке, Митька спросил:

– Дядя Архип, а зачем розги?

– Пороть.

– Кого пороть? – удивился Митька.

– Кого? Вестимо кого: нас пороть, – ответил Архип.

– Так за что, дядя Архип?!

– Как – за что? – Архип посмотрел на Митьку, погладил свою кудлатую бороду, сказал: – Для порядку. Ну, чтоб помнили свое место, чтобы барыню уважали… А как же иначе! Иначе нельзя. Мужики, они, знаешь, народ балованный.

Смотрит Митька на Архипа, опять спрашивает:

– И меня бить будут?

– Ну, а чего бы тебя не бить? – отвечает Архип. – И тебя пороть будут. С малолетства привыкать к порядку, стало быть, следует.

Больно было Митьке, когда пороли, а стерпел. И стало мальчику жалко и себя, и Варвару, и дядю Архипа. А больше всего обидно. Решил он розги спрятать. Так и сделал.

Полез в следующую субботу Архип за розгами, а их нет.

Бросился туда, бросился сюда – нет, словно и не было. Накинулась барыня на Архипа:

– За добром, ротозей, углядеть не можешь!

– Да тут они были, – оправдывается Архип и показывает на стену. – Они уже какой год тут висят, – и разводит руками.

Архип, Варвара, барыня – все розги ищут. Нет розог.

Тогда Мавра Ермолаевна позвала Митьку.

– Брал розги? – спрашивает.

– Нет, – говорит Митька. А сам чувствует, что краснеет.

– Врешь! – говорит барыня. – Брал. По лицу вижу, что брал.

А Митька все больше краснеет. Краснеет, но молчит. Решает: не отдам, и все.

Так и не нашли розог. А спрятал их Митька под барынину перину. Ну а кому могло прийти в голову такое!

Варвару и Архипа в этот день не пороли. А Митьке досталось. Надавала барыня ему тумаков и посадила в гусятник до той поры, пока не сознается.

<p>Гуси</p>

Страшно Митьке в гусятнике. Сидит, замер, не шелохнется. И гуси спокойно лежат на своих местах, словно бы Митьку не замечают.

Но вдруг гуси ожили. Вытянул гусак шею, зашипел: «Ш-ш, ш-ш!» За ним зашипели и остальные. Испугался Митька, поднялся. Тогда и гусак поднялся. А за гусаком, как по команде, все стадо. С испуга мальчик бросился к двери, забарабанил что было сил кулаком.

А в это время на улице как раз барыня была – уезжала в церковь.

Подошла барыня к двери, спрашивает:

– Одумался?

Не признается Митька, только колотит в дверь и кричит:

– Пустите! Ой, боюсь! Пустите! Ой, боюсь…

– А где розги спрятал? – спрашивает барыня.

Молчит Митька.

– Раз так, – сказала Мавра Ермолаевна, – пусть гуси тебя съедят.

Села барыня в телегу и уехала. Стучит Митька в дверь. Никто не отзывается. Никого дома нет.

А гуси растопырили крылья, вытянули шеи и подходят к Митьке все ближе и ближе…

– Кыш! – закричал Митька.

Гуси даже внимания не обращают.

– Кыш, кыш! Вот я вас! – отбивается мальчик, а у самого зуб на зуб не попадает.

А гуси в ответ шипят и тянут к нему свои страшные клювы.

Схватил тогда Митька палку и ударил по вожаку, да с такой силой, что перебил шею. Подпрыгнул гусак, перевернулся и сдох. И сразу гуси умолкли.

Перепугался Митька еще больше. Потом успокоился, прилег и заснул.

И приснился Митьке сон, что он дома. Отец что-то стругает, мать пряжу крутит. Дома тепло, хорошо.

Сидит на печи кот Васька, одним глазом на Митьку смотрит и как бы говорит: «А гуси, они ведь не страшные». Подходит Митька к коту, хочет погладить. Смотрит, а это вовсе не кот, а барыня Мавра Ермолаевна. Вскрикивает Митька, просыпается, а перед ним и впрямь стоит барыня, розги в руках держит.

Нашлись все же розги! Приехала Мавра Ермолаевна из церкви, легла спать, а ей в бок что-то колет. Сунула руку под перину – розги!

Била Митьку барыня тут же, прямо в гусятнике.

А утром стала Мавра Ермолаевна гусей кормить и нашла своего любимого гусака мертвым. И снова пороли Митьку. На этот раз долго и больно.

<p>Валенки</p>

Первые дни жил Митька с Архипом и Варварой в каморке при баньке. А потом взяла барыня мальчика к себе в дом. Стал Митька у нее в услужении.

Целый день барыня Митьку то туда, то сюда…

Только и слышится:

– Митька, в погреб сбегай!

– Митька, половик стряхни!

– Митька, где ты? Ми-и-тька!

А вечером ляжет барыня спать и заставляет чесать себе пятки. Чешет Митька, чешет, пальцы устанут, а Мавра Ермолаевна все не засыпает.

Наконец заснет. Свернется и Митька, как щенок, калачиком. Только закроет глаза, слышит:

– Митька, воды подай!

– Митька, туфли найди!

И так до утра.

Или у барыни бессонница начнется. И опять Митьке не спать. Требует барыня, чтобы Митька ей разные истории рассказывал. Уж он ей и про королевича Бову расскажет, и про серого волка, и про господ Воротынских, и про старосту Степана Грыжу. А барыня – давай еще.

Днем-то барыня отоспится, а Митьке опять дело. Заставит Мавра Ермолаевна его пшено перебирать или горох растирать. Сидит Митька, глаза слипаются, спать хочется, но трет горох, перебирает пшено.

А как-то легла барыня после обеда и заставила Митьку сушить валенки.

– Да смотри, – говорит, – не спи! Валенки, они новые, далеко в печь не засовывай.

Сидел, сидел Митька возле валенок и вдруг заснул. Проснулся оттого, что горелым запахло. Сунулся в печь, а от валенок одни верха остались. От горелого проснулась и барыня.

– Митька! – закричала. – Митька, чего горелым пахнет!

Прибежала Мавра Ермолаевна, смотрит – у Митьки в руках одни верха от валенок.

И снова Митьку били. Всыпала ему барыня розог и приговаривала:

– Тебе что, ночи мало? Тебе еще и днем спать, паршивец, ненасытная твоя душа!

<p>Дорога</p>

И стало Митьке невмочь. Забьется куда-нибудь, плачет. Родную Закопанку, отца, мать, кота Ваську вспомнит.

Тяжело Митьке…

Решил он бежать из господского дома. Стал потихоньку на дорогу собирать сухари. Прятал их в коровник, под стойлом. Потом стал дорогу выспрашивать осторожно. Заговорил вначале с Архипом.

– Дядя Архип, а Чудово отседова, видать, далеко-далеко? – спросил Митька.

– Далеко, – ответил Архип. Потом почесал свою кудлатую бороду, подумал и еще раз сказал: – Далеко-о!

– А наше село Закопанка еще дальше? – опять спросил Митька.

Снова почесал Архип свою бороду, снова подумал и ответил:

– Должно быть, дальше.

Больше от него Митька ничего не узнал. Тогда он решил поговорить с Варварой.

– Село Чудово? – переспросила она. – Есть такое село. Только далеко ли оно, не ведаю. Я дале трех верст отсель не бывала. Ты спросил бы у Архипа – он человек знающий.

Понял Митька, что и от Варвары проку не будет, решил выведать про дорогу у самой Мавры Ермолаевны.

Выждал Митька, когда барыня была в добром настроении, и спросил:

– Барыня, а куда та дорога, что мимо усадьбы лугом идет?

– На мельницу, – сказала барыня.

– А та, что через мост, на тот берег реки?

Но барыня не ответила. Отвлекли Мавру Ермолаевну какие-то дела. Ушла.

Через несколько дней Митька опять к ней с тем же вопросом.

Посмотрела Мавра Ермолаевна на Митьку, потом взяла за ухо и спросила:

– Дорога? А зачем тебе знать дорогу?

Митька растерялся.

– Так я так, барыня… – начал Митька.

– Я те дам «так»! – перебила Мавра Ермолаевна. – Ты у меня смотри, опять розог захотел?.. Архип, Архип! – позвала. – Дай-ка розгу, я покажу, какая дорога куда ведет.

А через несколько дней барыня, зайдя в коровник, нашла Митькины сухари. Подивилась барыня, а потом поняла.

И снова в этот день Митьку били. Отлеживался он в баньке, стонал и все выговаривал:

– Убегу… убегу…

Присаживалась к нему Варвара, по голове гладила.

– Ить, родненький, – говорила, – и куда ты отсель побежишь? Дороги отсель тебе нету.

Глава вторая Даша

<p>Граф Гущин</p>

Чтобы попасть в поместье графа Гущина, надо было из села Чудова ехать три версты полем, а потом еще десять лесом. А когда кончался лес и дорога выходила к реке, то, проехав мосток, надо было обогнуть усадьбу помещицы Мавры Ермолаевны, взять направо и ехать еще две версты по старинному парку, по липовой, ровной, как стрела, аллее.

И вот только тогда вырастал из-за деревьев большой господский дом с шестью белыми колоннами, флигелями, барскими конюшнями, псарней и прочими дворовыми постройками. Это и было новгородское поместье графа Алексея Ильича Гущина – Барабиха. А кругом Барабихи, не охватишь глазом, лежали графские земли. И лес, что стеной стоял на горизонте, был графский. И луг, что зеленым ковром тянулся вдоль берега реки, графский. И сёла, что раскинулись кругом, словно жуки расползлись, были графские. И люди, что жили в этих селах, – тоже графские. Двадцать тысяч душ крепостных имел граф Гущин. Да и имение у Гущина не одно. Были графские земли еще под Смоленском и под Орлом, а в Питере, на Невском проспекте, стоял высокий, с каменными львами при входе, дом Гущина. Здесь-то и жил сам граф. А в Барабиху наведывался всего раз в год. Приезжал осенью или зимой. Жил несколько дней и опять уезжал в Питер.

Все остальное время старшим в Барабихе был управляющий Франц Иванович Нейман. Лет десять назад, будучи послом в Пруссии, граф Гущин привез тамошнего кучера Франца Неймана с собой в Россию. Нейман был расторопен, услужлив. Граф подумал и назначил немца своим управляющим.

Вместе с графом съезжались в Барабиху человек до тридцати разных господ. Устраивались развлечения. Каждый год новые. То охоту на медведей придумают, да еще так, чтобы обязательно живых изловить. То кулачные бои меж мужиками, да так, чтобы непременно кого-нибудь насмерть. То санные катания. А вместо лошадей впрягут в розвальни молодых парней и девок и наперегонки заставляют бегать. Потом призы вручают тому, кто пришел первым. Только призы давали не тем, кто вез, а тем, кто сидел в розвальнях и погонял.

А тут сообщил граф своему управляющему, что приедет на Новый год. И к приезду нужно организовать театр. Граф писал, что артистов пришлет из Питера. А управляющему наказывал, чтобы он набрал из местных мужиков и баб людей, склонных к пению и играм на инструментах, и чтобы к его приезду был в имении свой хор и оркестр. Однако о театре и о музыке немец имел понятие малое.

То-то задал граф Гущин задачу своему управляющему!

<p>Дудка</p>

Говорила Варвара, что не уйти Митьке от Мавры Ермолаевны. А получилось иначе. Только не так, как он сам думал.

По весне, как только появилась на лугу трава, барыня приставила Митьку к новому делу – пасти гусей.

Сделал Архип Митьке дудку. «Это, – сказал, – для каждого пастуха вещь первейшая». Варвара сшила торбу для хлеба, напутствовала: «Только смотри далеко от гусей не отходи. И упаси боже, чтоб в графские хлеба не зашли! Не ровен час, увидит сам Франца Иваныч, ужо тогда тебе будет».

А про немца Митька уже слышал, и не раз, и все недоброе.

«Этот Франца, – говорил Архип, – скупее свет не видывал. Он лошадям и то корм сам отсыпает».

«Немец-то антихрист, – шептала Варвара. – В церковь не ходит, постов не блюдет». – И чуть что, так пугала Митьку: «Вот барыня продаст немцу – будешь знать!»

Пасти гусей Митьке нравилось. Угонит их лугом подальше от дома, развалится на траве. Гуси ходят, траву щиплют, а Митька на дудке играет. И так наловчился, что Архип только головой качал: «Ить и здорово это у тебя получается!»

И вот однажды – дело уже летом было – угнал Митька гусей лугом почти до гущинского парка. Сел на бережку, заиграл на дудке и не заметил, как гуси зашли в графские овсы. А в это время с горки от графского имения спускался на дрожках управляющий Франц Иванович и увидел гусей и Митьку.

– О майн гот![1] – воскликнул немец, повернул лошадь и съехал на луг.

Вылез из дрожек, стал к Митьке красться. Переступил раз, два… и вдруг замер.

А Митьку ровно кто дернул. Обернулся – немец! Дудка сама из рук вон. А тут еще увидел гусей в овсах и совсем оробел. Вскочил – бежать!

– Стой, стой! – закричал немец. – О, ты есть музыкант!

Отбежал Митька в безопасное место, остановился. Взглянул – немец ничего такого дурного не говорит, а в сторону гусей даже не смотрит.

– Иди сюда! – манит немец. – Я есть не злой человек.

Поколебался Митька, потом подошел, однако встал так, чтобы чуть что – сразу бежать.

– О, ты есть музыкант! – снова сказал управляющий. – Ты чей есть? – спросил.

– Барыни Мавры Ермолаевны, – ответил Митька.

– Гут, – протянул немец. – Зер гут.

Потом нагнулся, поднял с земли дудку, покрутил в руке, усмехнулся. Порылся управляющий в кармане, достал кусок сахару, сунул Митьке; сел на коня и уехал.

Посмотрел Митька на сахар, хотел сгрызть, а потом спрятал в карман. Решил: как убежит – матери принесет гостинец. А про себя подумал: «Говорили – немец злой. Вовсе он и не злой».

<p>Немой</p>

Долго торговался немец с Маврой Ермолаевной. Наконец выменял Митьку на два мешка овса и старую графскую перину. Перина и решила все дело. Уж больно хотелось барыне поспать на графском пуховике!

Привел немец Митьку в небольшую избу, сказал: «Здесь есть твой дом». Глянули на мальчика четыре женских глаза – два молодых, недобрых, два подслеповатых, старых, от которых повеяло домашним теплом.

Изба, куда привел управляющий Митьку, стояла тут же, на господском дворе. Жили в ней дворовая девка Палашка и тетка Агафья – барская повариха.

Вначале Митька всего боялся, а больше всего девки Палашки. Уже в первый вечер, когда ложились спать, Палашка стала кричать:

– И кой черт этого кутенка сюда сунули!

Хорошо, заступилась тетка Агафья.

– Тише! – крикнула она. – Чай, не своей волей. – И погладила Митьку по голове. – Не боись, – приговаривала, – не боись, соколик!

А потом, когда Митька познакомился с дворовым мальчишкой Тимкой Глотовым, то узнал, что от девки Палашки никому прохода нет. «Она немцу про всех доносит», – говорил Тимка.

Тимка рассказал Митьке и про другие дела, про то, что немец горькую пить любит. А как напьется, всех бьет и по-черному ругается. Рассказал Тимка и про ночного сторожа, деда Ерошку. Митька еще в первую ночь слышал, как кто-то все около их окон в колотушку бил. Это и был дед Ерошка. «Он трус, – говорил Тимка. – Всю ночь крутится возле вашей избы – это чтоб Палашка знала, что он не спит».

Тимка был старше Митьки, и ростом выше, и в плечах шире. Ходил все эти дни Митька за Тимкой, как телок за маткой, и во всем слушался. А еще Тимка рассказал про господскую псарню и про немого, что за псами ходил. Тимка водил Митьку смотреть на немого.

Глянул Митька – и мороз по коже прошел. Зарос человек, как медведь, а ноздри – нет ноздрей, одни клочья болтаются.

– Что это? – спросил Митька.

– Разбойник, – ответил Тимка. – Вот ему ноздри и выдрали.

– Эй, немой! – крикнул Тимка и кинул в заросшего человека камнем.

Тот выбежал из псарни, неуклюже взмахнул руками, что-то замычал и бросился к ребятам. Тимка – раз! – и убежал. Митька не успел. Подскочил немой к нему, схватил за грудки, притянул к себе, к заросшему лицу с драными ноздрями.

– A-а! – закричал Митька.

А немой ничего не сделал; отпустил Митьку и ушел.

Всю ночь после этого немой мальчику снился. Вскрикивал во сне Митька. Просыпалась Палашка, тыкала его в бок.

– Цыц, поганец! – кричала. – Сила нечистая чтоб тебя забрала!

<p>Артисты приехали</p>

Хоть и пил немец, а хозяин был дельный. Вот и с оркестром. Менее чем через месяц собрал немец и оркестр, и певцов разыскал. В Чудово на базар ездил, в соседние поместья заглядывал, графские деревни исколесил – и набрал. А вскоре приехал из Новгорода оркестрант и стал вести занятия. И Митька ходил учиться.

К осени, как и обещал граф, прибыли в Барабиху артисты. Встречать прибывших высыпала вся дворня.

– Глядь, штаны-то какие, штаны! – кричал дед Ерошка и показывал на клетчатые, узкие, внизу со штрипками штаны высокого мужчины, ловко выпрыгнувшего из телеги.

– Юбка-то, юбка-то! И как в таких юбках ходят? – хохотала девка Палашка и тыкала пальцем в сторону молодой девушки.

Та смущенно улыбалась и прятала лицо в голубой шарфик.

Вместе со всеми встречать приехавших пришел и Митька. Стоял он рядом с Тимкой и, чтобы лучше разглядеть, по-гусиному вытягивал шею. И вдруг Митька увидел девочку. Была она совсем маленькая, зябко куталась в старенькое пальтишко, из-под которого выглядывала полосатая юбочка. На голове – Митька никак понять не мог – ни платок, ни шаль. Никогда Митька такого наряда не видывал. Девочка внимательно смотрела на встречающих и держалась за руку высокого, в штанах со штрипками.

Девочка Митьке понравилась. После этого Митька все ходил около барского флигелечка, где разместили артистов, – надеялся встретить. Да ему не везло. В первый день прогнала девка Палашка. На второй Митька чуть не попался на глаза самому немцу.

И все же Митька девочку подкараулил. Припрятался как-то в кустах, а когда та проходила, выскочил. Выскочил, да и сам испугался.

– Ты что? – спросила девочка.

А у Митьки язык словно дома остался.

– Ты что? – повторила девочка. – Как тебя звать?

– Митька я, Мышкин.

– А я Даша, – сказала девочка.

И Митьке от этого сразу стало как-то легко. Осмелел он и выпалил:

– А я тебя еще в первый день заприметил, ты в шали была!

– Да какая это шаль! – засмеялась Даша. – Это шляпка называется.

Митька смутился. Однако Даша улыбнулась. И мальчик опять ободрился.

– А хочешь, я тебе поместье покажу? – спросил он.

– Хочу, – ответила Даша.

Митька ходил, словно летал на крыльях. Сводил Дашу на конный двор, подвел к псарне, показал, где господские амбары, а потом повел в парк и всю дорогу про жизнь в имении рассказывал. И про деда Ерошку, и про Палашку, и про немца.

– А еще, – зашептал Митька, – у нас немой есть. Федька. Он разбойник. Ему ноздри выдрали.

Даша слушала внимательно, и Митьке было приятно.

– А этот высокий – он кто тебе, папаня? – спросил Митька, когда они возвращались домой.

– Нет, – ответила Даша. – Это Роланд.

– Кто? – переспросил Митька.

– Рыцарь Роланд, – повторила Даша. – Это роль у него такая.

– А мамка и папка у тебя тоже артисты? – спросил Митька.

– Да, – ответила Даша. – Только их продали князю Трегубову.

– Как – продали? – удивился Митька.

– Взяли да и продали, – ответила Даша. – Крепостные мы – вот и продали.

У Митьки от удивления даже рот приоткрылся.

– Как так: артисты – и крепостные? – усомнился он.

– Конечно, крепостные, – ответила Даша.

– Все крепостные? – переспросил Митька.

– Да.

– И тот, что штаны в клетку?

– Да.

А Митька все смотрел на Дашу и не верил: артисты – и вдруг крепостные!

<p>Ушел</p>

Жил Митька на новом месте, а все о своем думал – бежать. И снова стал собирать сухари на дорогу. Только поступал теперь умно: прятал сухари далеко, на конном дворе, в старой соломе.

А как-то сидел Митька с Дашей на обрыве реки и рассказал про свой план. И про сухари рассказал.

– Вот здорово! – воскликнула Даша. – А куда ты побежишь, Митя? – спросила.

– В Закопанку, домой, – ответил мальчик.

Сказал в тот день Митька, что убежит, а потом пожалел. Прошла вдруг у Митьки охота бежать. Назначил один срок – не ушел. Назначил другой – не ушел тоже.

А однажды Даша его спрашивает:

– Ты что ж, передумал?

Митька покраснел, надулся и ничего не ответил. А сам решил: «Уйду, в эту же ночь уйду!»

Дождался Митька вечера, лег на лежанку, а сам, чтобы не заснуть, с боку на бок переворачивается.

– Ты что, поганец, не спишь? – крикнула девка Палашка.

Затих Митька. Выждал, пока Палашка захрапела, полежал еще немного, потом соскользнул тихонько с лежанки, на цыпочках подошел к двери, приоткрыл ее так, чтобы та не скрипнула, вышел в сени, схватил армяк – и на улицу.

Думал Митька, что девка Палашка спит. А она притворялась. Заметила Палашка за Митькой последние дни странное, вот и стала приглядывать.

Только Митька за дверь, Палашка поднялась и тоже вышла. Митька побежал к конному двору. Палашка – за ним. Подходит, смотрит – мальчик что-то разгребает и мешок вытаскивает. Сухари это были. Только Митька мешок под мышку, а Палашка его за руку – хвать! От неожиданности Митька вскрикнул, выронил мешок. Дернул было руку, но Палашка держит крепко. Забился Митька в руках Палашки, а потом изловчился и ухватил Палашку за руку зубами. Взвизгнула девка, выпустила Митьку. А он за сухари, через забор, мимо конного двора, за плетень – и в лес.

Ушел Митька.

<p>Погоня</p>

Подняла Палашка крик, бросилась к управляющему.

– Франца Иваныч! – будит. – Франца Иваныч!

Встрепенулся немец.

– Вас ист эс? – забормотал на своем языке.

– Митька бежал! – тараторит девка Палашка. – Митька бежал!

– Какой Митька? – не может взять в толк немец.

– Ну, Митька, тот, что на дудке играет, что у барыни Мавры Ермолаевны вы за перину выменять изволили.

– Так что есть Митька? – опять спрашивает немец.

– Утек, говорю, мальчишка.

А в это время Митька был уже далеко от усадьбы графа Гущина. Пересек вброд ручей и шел лесом. Отбежал версты три, когда вдруг услышал собачий лай. Вначале Митька решил, что это в соседней деревне. Потом лай стал слышнее, потом все ближе и ближе… Побледнел Митька: погоня! Побежал быстрее, не выбирая дороги, прямо через кусты. Хлещут ветки, ударяют Митьку в лицо, хватают за руки… Бежит Митька, тяжело дышит. «Загрызут, загрызут!» – бьется тревожная мысль. И вдруг словно кто подсказал! Бросился Митька к дереву. В темноте не разглядел – попалась сосна. Поцарапал руки, больно, но лезет. Пролез метра два. А в это время псы подбежали к дереву и пронеслись мимо. Собачий лай ушел куда-то в сторону. Митька облегченно вздохнул. Лай перекинулся на другое место. Потом псы заскулили, забегали по кустам – то там, то тут… И вдруг повернули назад, остановились у дерева, подняли страшный вой и заскребли о кору. От страха Митька полез выше. И вдруг – хрусть – обломился сучок! Митька хвать за другой – и тот хрусть!

– А-а-а! – заголосил Митька и полетел вниз, прямо на собачьи спины.

Взвизгнули от неожиданности псы, разлетелись брызгами в стороны. А потом опять в кучу.

Лежит Митька, закрыл глаза; ждет, когда псы вцепятся.

А псы подбежали, истошно над самой головой лают, брызжут слюной, но не трогают. Приоткрыл Митька один глаз, потом второй; приподнял голову, смотрит – а перед ним Федька – драные ноздри!

Замычал Федор на псов, ударил одного арапником – те приумолкли. Встал Митька, а самому, оттого что немой здесь, еще страшнее. Федор ему показывает: мол, пошли. А Митька словно окаменел, с места не может сдвинуться. Подтолкнул немой Митьку; пошел тот, от страха еле ноги передвигает, повернуть голову назад не решается.

Шли назад окружной дорогой, часа два. Митька шел и все думал, что-то теперь будет! И не так боялся Митька порки, и даже Федора не так уж боялся, но стыдно было Даши. «Ну, скажет, и убежать не смог!»

Думал Митька, что его поведут к немцу. Оказывается, нет. Привел Федор Митьку на псарню, отвел в свой закуток, расстелил рядно, показал: мол, ложись, и дал краюху хлеба.

Ушел куда-то Федор. А Митька лежит, понять не может, чего это его Федор сюда привел, и чего они окружным путем шли, и чего это немой ему краюху сунул? Лежит Митька, уснуть не может.

<p>«Вот ты где!»</p>

– Вот те Франца всыплет! – кричала девка Палашка на Федора. – Мало тебе ноздри пообрывали, бока еще пообломают!

А Федор мычал и что-то руками показывал.

– Не догнал, Франца Иваныч, – докладывала утром Палашка немцу. – Утек, поганец. Немой-то ни с чем вернулся.

Пошумел, пошумел немец и плюнул. Пригрозил всыпать и Палашке, и Федору. Тем дело и кончилось.

К утру Митька сообразил: не хочет Федор его выдавать немцу. Живет Митька на псарне день, живет два. Федор еду ему приносит. Вечером присядет, по голове потреплет. Постепенно стал Митька привыкать к немому. А все-таки как-то боязно… Вспомнит, как дразнили Федора, и самому неловко.

Дней через пять повел с самого утра Федор собак прогуливать. Остался на псарне Митька один. Скучно стало в Федоровой каморке, вышел в сарай, где стояли собачьи клети: решил размяться. Побегал Митька из угла в угол, верхом на пруту покатался. Только хотел опять в каморку вернуться, вдруг входит на псарню Франц Иванович, а за ним девка Палашка. А Митьке и податься некуда. Юркнул было за собачью клеть, но Палашка как закричит:

– Вон он, ирод, вон!

Подбежала Палашка к Митьке, схватила за шиворот, вытащила на середину сарая.

– А-а… – протянул немец. – Вот ты где!

– Тут, тут! – тараторила девка Палашка. – Я же говорила, Франца Иваныч, что немой наврал. Неспроста немой с кухни-то похлебку воровал. Я-то приметила. Ить, думаю, и зачем это он?

Пытался Митька вырваться, да где уж! Крикнул немец дворовых – связали Митьку. А через час, когда вернулся Федор, скрутили и Федора.

Пороли виновных тут же, на псарне. Били арапниками. Федора – двое взрослых мужиков, Митьку – Палашка.

– Ирод, – кричала Палашка, – вот тебе, будешь знать, как честных людей обманывать! – И во всю силу врезала тяжелым арапником по худым Митькиным плечам.

Митька только ежился и вздрагивал.

– Не кричишь? – приговаривала Палашка. – Я те заставлю кричать!

Митька стиснул зубы и молчал. Никто не заметил, как он потерял сознание.

<p>«А он вовсе и не страшный»</p>

Двое суток Митька не приходил в себя. А когда открыл глаза, не мог понять, где он и что произошло. Смотрит, рядом на корточках сидит девочка. Признал Митя – Даша, улыбнулся. Улыбнулась и Даша.

– Митя, – сказала, – жив?

– У-у, – промычал Митька.

– А мы-то уж думали… – Даша не договорила.

Посидела Даша, ушла. А потом пришла тетка Агафья.

– Ну, жив, соколик? – спросила. – А твоя-то Даша тут совсем исплакалась. «Это, говорит, все я! Я его не отговорила». Дни и ночи возле тебя сидела. Спать не ложилась. Ахтерка, а девка славная.

Поправлялся Митька медленно. Федор давно уже встал, опять с псами возится, а Митька все лежит. И ходят к нему то Даша, то тетка Агафья, то обе разом. И Федор, чуть свободная минута, здесь же рядом, что-то мычит и на руках показывает. Только что, Митька понять не может, а чувствует – что-то доброе немой сказать хочет.

А как-то пришла тетка Агафья, и Митька – к ней.

– Тетка Агафья, – говорит, – а дядя Федор, он вовсе и не страшный.

– Не страшный, не страшный, соколик! – отвечает тетка Агафья. – А чего ему быть страшным? Ты слушай его, он, Митька, человек добрый, таких еще поискать нужно.

– А чего он немой? – спрашивает Митька. – И ноздри чего у него драные? Разбойник он? Он человека убил?

– Что ты, что ты, бог с тобой! – замахала руками тетка Агафья. – Какой он разбойник! Все бы такими были! – Потом наклонилась к Митьке и зашептала: – Ты про мужицкого царя слыхал?

– Про Емельку Пугачева? – спросил Митька. – Которому руки и ноги рубили?

– Какой он тебе Емелька! – повысила голос тетка Агафья. – Емелиан Иванович он! – И снова зашептала: – Федор-то был у Пугачева своим человеком. А как разбили Пугачева, схватили и Федора. Пытали, а потом разодрали ноздри и язык отрезали. Вот без малого пятнадцать лет такой он и есть. Ты его люби, Митя, – он человек хороший, – уходя еще раз сказала тетка Агафья.

А вечером пришел Федор и присел на лежанку, Митька доверчиво улыбнулся, уткнулся ему в живот лицом, как, бывало, к матери, и стал гладить рукой по спине. И Федор своей шершавой рукой Митьку гладил. И сидели они молча весь вечер…

Около месяца пролежал Митька. И все эти дни Даша бегала на псарню. Приносила поесть, новости рассказывала. А вечером садились они с Федором к Митьке на лавку. Смотрел Митька на Федора, смотрел на Дашу, и было ему так хорошо, как в родной Закопанке.

<p>Как скрипел снег</p>

Поднялся Митька, когда уже снег выпал. Укрыл снег по-хозяйски господский дом, и псарню, и лес, и все поля, что вокруг виднелись. Вышел Митька на улицу, сощурил глаза от яркого снега, попрыгал с ноги на ногу, вздохнул полной грудью.

И снова жизнь пошла своим чередом. Только уж не ходил Митька больше в оркестр играть: поотстал за время болезни. Обошлись без него.

Приставили пока Митьку к тетке Агафье на кухню – помои вытаскивать.

Нравилась Митьке эта зима. Хоть и мороз пошаливал и ветрено было, а Митька словно и не замечал. Чуть свободная минута, бежит к Даше. Позовет Тимка Глотов Митьку с собой играть, а он: мол, не могу, занят, тетка Агафья не отпускает. А сам – к Даше. И бродят, ходят они по господскому парку, как тогда первый раз осенью.

И Митьке хорошо. В парке никого нет. Только прыгают с ветки на ветку белки. Много развелось их в парке, и стали они словно ручные. «Цок, цок», – щелкают еловые шишки, только шелуха летит вниз. Сидят белки, щелкают орешки, на Митьку с Дашей поглядывают. Подмигнет Митька белкам, свистнет – те врассыпную.

А как-то ушли Митька и Даша далеко-далеко. Шли, взявшись за руки, тащили за собой санки – надумали с гор кататься.

Шли, а потом Митька сказал:

– Садись, Даша.

Даша села. Митька вез санки, и было ему совсем не тяжело. Митьке было радостно, и снег весело скрипел под ногами – хрусть, хрусть!

А потом они съезжали с гор. Даша крепко держалась за Митьку и вскрикивала от страха. Санки подпрыгивали на буграх, и тогда сыпучими хлопьями взлетал из-под полозьев снег. А внизу санки переворачивались, ребята летели в пушистый сугроб и весело смеялись. Потом отряхивались и снова бежали на гору.

И вдруг Даша остановила Митьку, сказала:

– Митя, не хочу я… Не надо больше так. Не заходи больше ко мне.

Митька оторопел.

– Задразнили меня, Митя. Невестой зовут. И немец ругается, говорит: «Играть на театре тебя купили, а не для других дел». Не заходи, боюсь я…

Митька ничего не ответил. Шли домой молча. И Митя уже не вез Дашу, а шли они рядом и вместе тащили санки, санки казались тяжелыми, ноги отяжелели, и снег хрустел уже вовсе не радостно, а зло и скрипуче, словно отругивался.

<p>Генеральная репетиция</p>

Обиделся в тот день Митька. Не забегал больше к Даше и старался на улице не встречать. И флигелек актерский обходил стороной. Словно вовсе и не было Даши.

А время шло и шло. И чем ближе к Новому году, тем быстрее, будто кто подгонял палкой. Артисты кончали последние приготовления, и вот наступил день генеральной репетиции.

Еще как-то раньше Даша говорила:

«Митя, как будет репетиция, ты приходи, обязательно приходи! Проберись в зал, там еще дверь с резной ручкой, и встань у окна за занавеску. Только смотри стой тихо, виду не подавай!»

И вот Митька вспомнил эти слова. Вспомнил – и вдруг захотелось взглянуть на Дашу, да так, как и раньше никогда не хотелось.

«Пойду», – решил Митька.

Пробрался он в графский дом, прошел в зал, спрятался за штору; стоит, замер. Прошел час, а может быть, и два. У Митьки уже ноги отекать стали. Зашевелился, высунул голову, осмотрелся. Зал большой, длинный. В конце зала во всю ширь – занавес. А на стенах и справа и слева висят портреты. Смотрят из золоченых рам на Митьку какие-то старухи, старики в орденах и лентах, и какая-то дамочка с тростью в руках тоже смотрит.

Неприятно стало Митьке, спрятал опять голову. Но в это время за стеной послышались шорохи. Потом с шумом отворилась дверь. Глянул Митька: в зал вошел управляющий. Сел в кресло, хлопнул в ладоши, и занавес тотчас открылся.

И сразу на сцену высыпали артисты. Они двигались, говорили, пели. Пестрели цветные наряды – у Митьки даже в глазах зарябило. И вдруг выбежала девочка. Она ударила ножкой о ножку, присела, поклонилась в зал и закружилась. Митька не отрывал глаз. Потом занавес закрылся. Но через несколько минут он открылся снова.

Теперь Даша была в костюме мальчика. Она ходила за какой-то важной дамой и придерживала одной рукой подол ее длинного платья. В другой у Даши была шляпа с пером. В такт музыке Даша приседала и широко размахивала шляпой. Митька стоял как зачарованный.

Когда занавес открылся в третий раз, Даша была в наряде бабочки. Она носилась по сцене и легко подпрыгивала. А за ней бегал молодой принц и пытался поймать. Вот он почти настигал Дашу, и тогда у Митьки замирало сердце. Но Даша ловко выскальзывала и убегала. Митька облегченно вздыхал. Наконец человек в костюме принца все же схватил Дашу за крыло. Легкое крылышко обвисло. Даша бежала теперь как-то боком, волоча ногу. Митька чуть не вскрикнул. Но вот Даша выпрямилась, широко раскинула руки и вновь закружилась. Митька успокоился. И вдруг Даша упала. Митька вначале не понял, нарочно или в самом деле. И лишь потому, как поднялся немец, как заругался на своем языке и полез на сцену, понял: не нарочно. Девочка встала, попыталась опять закружиться и снова упала. А немец уже поднялся на сцену и, держа в руке палку, шел к Даше. Девочка съежилась, замерла. Немец подошел к Даше, занес палку. И вдруг:

– Не бей! Не бей!

Митька сорвался со своего места и несся к сцене. Он стал между немцем и Дашей:

– Не бей! Не бей!

И оттого, что появился вдруг Митька, Даша испугалась еще больше. Но немец уже забыл про девочку. Он потянулся к Митьке. Тогда Даша вцепилась в Митькину руку и повлекла его за собой к выходной двери – прямо на улицу. Они бежали сами не зная куда, Митька и Даша-бабочка, в легком тюлевом наряде. А на улице трещал мороз и дул пронизывающий декабрьский ветер.

И вдруг Митька остановился.

– Даша! – окликнул он. – Даша!

А девочку трясло – то ли от холода, то ли от испуга. Митька обнял ее, худенькую, бледную, взял на руки, приподнял. Даша не противилась. Она обхватила его руками и вдруг заплакала. Заплакала тихо, про себя, как, бывало, Аксинья, Митькина мать, плакала.

А на улице бегали артисты, дворня, и на псарне истошно завыли собаки. Когда появился Митька с Дашей на руках, все расступились. Митька подошел к актерскому флигелечку. Толкнул дверь, переступил порог и положил Дашу на кровать.

Даша открыла глаза. Посмотрела на Митьку и сказала то, от чего у Митьки дыхание сперло:

– Митя, ты хороший! Ты смелый, Митя…

<p>Даша заболела</p>

Митьку немец не тронул – ждали господ. Но легче от этого Митьке не стало.

Заболела Даша. На следующий день начался у нее жар. Приехал доктор, послушал, покачал головой, сказал: застужены легкие.

Целыми днями Митька не находил себе места. Все норовил пройти к Даше, но его не пускали. В окна пытался заглядывать, да окна завешены.

– Все из-за тебя! – журила тетка Агафья. – Из-за твоей дурости.

И Митьку от этого как огнем жгло.

За три дня до Нового года приехали господа. А потом стали съезжаться гости. Собралось карет до двадцати. А Митьке все равно – даже и не взглянул. Доложили графу про болезнь Даши. Пришлось ставить другое представление. Вызвал оркестрант Митьку, сказал, что и ему придется теперь на дудке играть. Два дня сыгрывались. А вечером Митька бегал к домику Даши и, пока хватало сил, все вокруг флигелечка топтался. Выходила тетка Агафья (она теперь у Даши дежурила), гнала Митьку спать.

– Шел бы, соколик, домой, – говорила. – Ну что ты как неприкаянный!

А потом сжалится и пустит Митьку на часок в сенцы. Сидит Митька, все о Даше думает.

<p>Страшное</p>

Страшное случилось под самый Новый год. Шло представление. Митька сидел в последнем ряду оркестра – с дудкой ближе и не полагалось. Сидел Митька и ничего не видел, не слышал. По дороге в господский дом забежал он к тетке Агафье. Достал Митька тряпочку, развернул и вынул сахар, тот, что немец ему дал и что он берег для матери.

– Даше это гостинец, – сказал Митька и протянул сахар тетке Агафье.

А та вдруг заплакала:

– Снова приезжал дохтур, – зашептала, – ох, худо Даше, ох, худо!

Сидит Митька, играет на дудке, а у самого одна мысль: «Даша, Даша…» Никак не может себе простить Митька, что застудил Дашу.

Играет Митька, а что кругом творится, не понимает. Подает оркестрант ему какие-то знаки – не видит. «Громче, громче играй!» – шепчет сосед, а он не слышит. Толкают Митьку в бок, а он словно из камня скроен. Ноет у Митьки душа: «Даша, Даша…»

Не помнил Митька, как кончился спектакль. Господа хлопали, актеры кланялись, а он тихонько вышел на улицу и побежал к Дашиному Дому.

Около дома тихо и пустынно. Дверь приоткрыта. Вошел Митька в сенцы, встретился с теткой Агафьей. Удивился: не останавливает его тетка Агафья, не удерживает. Вошел в комнату.

На лавке лежала Даша, тихая, спокойная. Глаза закрыты. В руках Митькин сахар зажат. Остановился Митька, замер. И вдруг видит – у Дашиного изголовья свечка. Колышется легкое пламя, поднимается чад. Посмотрел Митька на свечку – понял.

– А-а! – заголосил он и бросился к Даше. – Даша! – кричит. – Даша! Встань, Даша! – И льются по Митькиным щекам слезы и падают на одеяло. – Даша, Даша!

Вернулись артисты. Входили в комнату, осторожно крестились. Стали полукругом.

– Увести бы мальчонку надо, – сказал кто-то.

– Пусть сидит, – ответила тетка Агафья. – Пусть плачет. От слез оно легче бывает.

Потом подошла к Митьке, погладила по голове, зашептала:

– Пошел бы ты спать, соколик! Спать! – и осторожно подталкивает Митьку к двери.

Вышел Митька на улицу и побрел. Где бродил Митька, никто не знает. Да и сам он не помнит. Только в конце концов пришел к своему дому.

– Опять шлялся! – набросилась на него девка Палашка.

Потом посмотрела на лицо, осеклась: лицо у Митьки стало страшным. Испугалась Палашка, оставила Митьку в покое. Плюхнулся Митька на лежанку, уткнулся носом в рукав и снова заплакал. Вздрагивают худенькие Митькины плечики, стонет душа: «Даша, Даша…»

И в это время вдруг дед Ерошка забил в колотушку. Раз, два, три… двенадцать.

Наступил Новый год.

<p>Пожар</p>

Среди ночи Митька вышел на улицу. Сквозь легкий зипун сразу пробил мороз. «Вь-и-ть», – просвистел ветер. Надвинул Митька покрепче шапку и двинулся к дому управляющего. Немец ложился спать. В окне горела свеча. Управляющий разделся, задул свечу, лег. Митька выждал время, подошел к двери, задвинул скобу и для надежности привалил колодой. Потом пошел на конный двор, взял охапку соломы и положил под дверь. Принес вторую и положил под угол дома, со стороны окна.

Огонь вспыхнул сразу. Языки пламени лизнули крыльцо, занялся угол.

Прибежал дед Ерошка.

– Пожар! – закричал он истошным голосом.

На улицу стали выбегать дворовые. Появился Федор. Протирала глаза, не понимая, в чем дело, заспанная Палашка. Никто и не обратил внимания на Митьку. От крика проснулся немец. Бросился к двери, забил кулаками и дико закричал. Люди не двигались с места.

Тогда вышла вперед тетка Агафья.

– Все же человек, – сказала она, – побойтесь Бога! – и пошла к двери.

Но ее опередил Федор.

В руках у него оказался кол. Он влетел на крыльцо, стал спиной к двери и грозно замычал. Все замерли. И только выскочила девка Палашка.

– Ирод! – завопила она. Бросаясь к Федору, вцепилась в его кудлатую бороду. – Ирод! – кричала. – Убивец!

А немой лишь мычал, еще сильнее прижимая дверь плечами и неловко отбиваясь от девки Палашки. И по озаренным окнам металась огромная тень немца.

Митька постоял, постоял, потом повернулся и пошел к скотному двору. Там он перелез через изгородь и стал подниматься в гору, в сторону леса.

На взгорье он остановился, взглянул на усадьбу. Там высоко в небо поднимались языки пламени. Потом разлетелись в стороны искры. Это рухнула крыша. И в то же время в господском доме вспыхнул свет: господа проснулись. Митька еще раз посмотрел на усадьбу и вошел в лес.

Глава третья Гвардейский поручик

<p>Беглый</p>

По тракту из Москвы в Петербург мчался на тройке молодой офицер. Мчался офицер по срочным делам, даже в новогоднюю ночь ехал. Верстах в трех от почтовой станции, что возле села Чудова, ямщик вдруг осадил лошадей. Слез с козел, нагнулся.

– Что там? – крикнул офицер из санок.

– Мальчонка, никак… – ответил ямщик. – Замерз, должно быть. Морозище-то какой!

– Ну, давай его сюда, – сказал офицер и приподнял укрывавшую ноги доху.

Положили мальчонку на дно санок, в теплое место. Отогрелся он, отошел, шевельнулся.

Приоткрыл офицер доху.

– Ты кто? – спрашивает.

Молчит найденыш.

– Ты кто? – повторил офицер.

– Митька я, Мышкин, – ответил мальчонка.

– Мышкин! – усмехнулся офицер. – Да как тебя сюда занесло?

– Беглый небось, – ответил за Митьку ямщик. – По всему видать, беглый.

– Н-да, – произнес офицер. – Так что же нам с тобой делать?

– Да что делать! – ответил ямщик. – Сдадим его, ваше благородие, на станции – там разберутся.

Впереди как раз мелькнул огонек. Санки подъезжали к селу Чудову. Соскочил ямщик с козел, отбросил с ног офицера доху.

– Вылазь и ты, беглый, – сказал Митьке.

Офицер пошел на станцию, ямщик замешкался у лошадей, а Митька – раз! – и в сторону.

Вышел офицер со смотрителем станции, а Митьки и след простыл.

– Тут был, – стал оправдываться ямщик. – И куда он девался? Утек небось, как есть утек. Шустрый такой, не зря что беглый.

– Бог с ним, ваше благородие, – сказал смотритель. – Много их тут, беглых, шатается.

Двинул офицер ямщика по затылку рукой и опять ушел в дом. Угнал и ямщик лошадей. А Митька в это время сидел за сугробом в придорожной канаве, не зная, как быть. И вдруг видит – подают новую тройку. Вышел офицер, сел в санки. Тогда Митька выпрыгнул, из канавы, догнал санки и пристроился сзади на полозьях.

Резво бегут свежие кони, разлетается из-под полозьев снег, взлетают санки на ухабах – только держись! Держится Митька, слететь боится. Под дохой сидеть было тепло, а теперь холодно. Жмется Митька, трет ладошкой щеку, а сам чувствует – замерзает. И не стало у Митьки больше сил сидеть сзади. Покрутился, покрутился и стал пробираться по саночным распоркам к сиденью. Долез, смотрит – офицер спит.

Приподнял тогда Митька край дохи – и шмыг в санки! И сразу стало тепло, хорошо.

Свернулся калачиком и заснул. Проснулся Митька оттого, что кто-то тормошит его за плечо. Открыл сонные глаза. Смотрит, над ним стоит офицер.

– Ты как здесь?

Митька все и рассказал. Засмеялся офицер.

– Вот я тебя сейчас властям сдам! – говорит, а у самого на лице улыбка. Понравился, видать, офицеру Митька.

Чувствует Митька, что офицер про власть просто так, чтобы припугнуть, говорит.

Повел офицер Митьку на станцию. Накормил и опять спрашивает:

– Так что же нам с тобой делать?

– Возьми с собой, барин, – произнес Митька.

– С собой! – усмехнулся офицер. – В Питер?

– Возьми, барин! – просит Митька. – Да я тебе все, что хошь, буду делать. На дудке играть буду!

– На дудке? – переспросил офицер. – Ну разве что на дудке, – и опять улыбнулся.

Ночь была новогодняя. Выпил офицер чарку, потом вторую. В глазах появились веселые огоньки.

Может, если бы не выпил офицер в эту ночь лишнюю рюмку, так бы и остался Митька на большой дороге. Да от вина человек добреет. Взял гвардейский офицер с собой Митьку в Питер.

<p>В Питере</p>

И началась у Митьки новая жизнь. Живет он в самом Питере на Невском проспекте, у поручика лейб-гвардии императорского полка Александра Васильевича Вяземского.

Гвардейский поручик Митьке нравился. Молод, весел поручик. Ростом высок, статен, а как наденет парадный мундир – глаз не оторвешь. А главное, Митьку не обижает. И Митька в лепешку готов разбиться, лишь бы угодить поручику. Кофе научился варить. Сапоги чистил так, что они за версту блестели; за табаком бегал, парик расчесывал. Был Митька вроде как денщик.

А еще Митька бегал на Литейный проспект, к дому генерал-аншефа[2] Федора Петровича Разумовского и там через девку Аглаю передавал для генеральской дочки от гвардейского поручика записочки и приносил ответы. Нравилось это Митьке. И дочка генеральская нравилась. Стройная, белокурая, не то что деревенские девки.

А еще Митька любил, когда поручик про войну рассказывал. Здорово рассказывал! У Митьки даже дух захватывало.

Пробыл Вяземский на войне год. Воевал с турками, к Черному морю ходил, реку Рымник переплывал, на стены турецкой крепости лазил.

Слушает Митька. А самому кажется, что это вовсе не поручик Вяземский, а он, Митька, вплавь через реку Рымник перебирается, лезет на стену турецкой крепости и гонит турка к Черному морю.

– Ну как, пойдешь в солдаты? – спрашивает поручик.

– Пойду, – отвечает Митька.

А вечерами, бывало, собирались у поручика товарищи. В карты начинали играть. Митька и здесь в услужении: вино разливает, пустые бутылки на кухню относит. Потом поручик заставляет Митьку на дудке играть. Играет Митька – все смеются. И Митьке весело. Нравились Митьке поручиковы товарищи. Шумят, кричат, все молодые, шпорами звенят. А потом Митька двери за каждым закрывает и каждый дает Митьке по полкопейки. Проводит Митька гостей – поручика укладывает спать: стянет сапоги, мундир снимет, уложит Вяземского в постель и одеялом еще прикроет.

Останется Митька один. Наденет на себя гвардейский мундир, шпоры прикрепит, шпагу нацепит. Сядет Митька за стол, нальет рюмку вина, подымет, выпьет.

Эх, и жизнь! Нравилась эта жизнь Митьке.

<p>Человека убили</p>

Заспорили как-то поручик Вяземский с драгунским майором Дубасовым, кто важнее: офицер гвардейский или армейский.

– Гвардия есть опора царя и отечества! – кричал Вяземский. – Гвардии сам Петр Великий положил начало.

– Опора, да не та, – отвечал Дубасов. – Гвардейские офицеры – одно только название, что гвардия. Сидите в Питере, на балы ходите. А кто за вас отечество защищает, кто кровь проливает? Мы, армейские офицеры.

Обозлился Вяземский, полез в драку. Только Дубасов был умнее – драться не стал, а бросил к ногам поручика перчатку: вызывал Вяземского на дуэль – стреляться.

Узнал Митька о случившемся, думает: «Как так, из-за такого дела – и стреляться? Мало ли на селе мужики спорят. Так ежели из-за каждого спора стреляться, скоро и живых не останется».

Достал поручик ящик с пистолетами, почистил, щелкнул Митьку по носу и поехал за секундантом.

Лег поручик в этот день раньше обычного. Лег и сразу заснул.

А Митьке не спится. «Как это так? – думает. – Завтра стреляться, а он хоть бы хны».

Утром, еще не рассвело, приехал за поручиком секундант.

Оделся поручик, умылся, выбежал на улицу и сел в возок.

– А как же я? – остановил его Митька.

– Что – ты? – говорит поручик. – Сиди дома, вари кофе. Через час буду. – Потом подумал, добавил: – А коли беда случится, поезжай, Митька, в Рязанскую губернию, разыщи поместье Василия Федоровича Вяземского, скажи: мол, так и так. У него и останешься. Понял?

– Понял, – ответил Митька, а самому про это и думать страшно.

И стал Митька ждать поручика. Ждет час, второй, третий. Нет поручика. «Ну, – решил Митька, – убили».

А вечером поручик вернулся. Весел, насвистывает что-то. Бросился Митька к нему.

– Ну как? – спрашивает.

– Что – как?

– Ну, дувель эта самая…

– А, дуэль! – усмехнулся поручик. – Что дуэль… Застрелил я его. Вот и все. – И щелкнул Митьку опять по носу. – Только утром это еще было.

А у Митьки от этих слов как-то и радость прошла. «Чего стрелялись? – думает. – За что человека убили?»

<p>На войну</p>

Не сошла поручику дуэль с рук.

Про убийство майора Дубасова узнала сама императрица Екатерина Великая. Приказала она разжаловать поручика из гвардейских офицеров и направить в действующую армию.

А в это время как раз война с турками шла. Русские осадили турецкую крепость Измаил. Под Измаил и послали Вяземского.

И стал он теперь не гвардейский офицер, а просто поручик армейский.

– Плохи наши дела, – сказал поручик Митьке. – Опять на войну. Да нам не привыкать! На войне еще интереснее.

И Митька думает: интереснее. А все же из Питера уезжать жаль. Да и не знает Митька, что с ним будет. Говорит поручику:

– А что со мной будет?

– Поедешь, – отвечает Вяземский, – в Рязанскую губернию.

– Во те раз! – опешил Митька. Смотрит на поручика, чуть не плачет.

Походил, походил, а потом подошел к Вяземскому, говорит:

– А возьми меня, барин, с собой!

– Как – с собой? – удивился поручик.

– На войну, – отвечает Митька.

– На войну?

– На войну.

– Так что ты там будешь делать?

– Турка бить буду, – говорит Митька.

– «Турка»! – расхохотался поручик. А сам подумал: «Может, и взять?»

И вот помчались поручик и Митька через всю Россию на перекладных от Балтийского до самого Черного моря. Менялись тройки, летели версты, проносились села и города. Митька сидел важный: Митька на войну ехал.

<p>Измаил</p>

Неприступной считалась турецкая крепость Измаил. Стояла крепость на берегу широкой реки Дунай, и было в ней сорок тысяч солдат и двести пушек. А кроме того, тянулся вокруг Измаила глубокий ров и поднимался высокий вал. И крепостная стена вокруг Измаила тянулась на шесть верст. Не могли русские генералы взять турецкую крепость.

И вот прошел слух: под Измаил едет Суворов. И правда, вскоре Суворов прибыл. Прибыл, собрал совет.

– Как поступать будем? – спрашивает.

– Отступать надобно, – заговорили генералы. – Домой, на зимние квартиры.

– «На зимние квартиры»! – передразнил Суворов. – «Домой»! Нет, – сказал. – Русскому солдату дорога домой через Измаил идет. Нет дороги отсель иначе!

И началась под Измаилом новая жизнь. Приказал Суворов насыпать такой же вал, какой шел вокруг крепости, и стал обучать солдат. Днем солдаты учатся ходить в штыковую атаку, а ночью, чтобы турки не видели, заставляет их Суворов на вал лазить. Подбегут солдаты к валу – Суворов кричит:

– Отставить! Негоже, как стадо баранов, бегать! Давай снова!

Так и бегают солдаты то к валу, то назад. А потом, когда научились подходить врассыпную, Суворов стал показывать, как на вал взбираться. «Тут, – говорит, – лезьте все разом, берите числом, взлетайте на вал в один момент».

Несколько раз Митька бегал смотреть Суворова. А как-то Суворов приметил Митьку и спрашивает:

– Что за солдат?

– Солдат гренадерского Фанагорийского полка! – отчеканил Митька.

– Ай-яй! – удивился Суворов. – Солдат, говоришь?

– Так точно, ваше сиятельство! – ответил Митька. К этому времени Митька уже научился рапорт как следует отдавать.

Посмотрел Суворов на Митьку, подивился, говорит:

– Ну, раз солдат, так другое дело. Солдатам у нас почет. – Снял Суворов свою шляпу и низко Митьке поклонился.

Только дело на этом не кончилось. Вызвал, оказывается, в тот же день Суворов поручика Вяземского и приказал Митьку домой отправить.

Загрустил Митька. Да и поручик привык к мальчику, отпускать не хочется. Тянули они с отъездом. А чтобы Суворову и генералам на глаза не попадаться, сидел Митька больше в палатке, все выходить боялся.

Между тем русская армия подготовилась к бою. Суворов послал к турецкому генералу поела – предложил, чтобы турки сдались. Но генерал ответил: «Раньше небо упадет в Дунай, чем русские возьмут Измаил».

Тогда Суворов отдал приказ начать штурм.

<p>«Вставай, барин!»</p>

В ночь на 11 декабря 1790 года русские пошли на приступ.

Отдернул Митька полог палатки, стал смотреть. Палатка как раз так стояла, что из нее крепость была видна. Только сейчас была ночь, туман, и Митька ничего не видел. Лишь слышал громыханье пушек и ровный гул солдатских голосов.

А когда наступил рассвет, Митька разглядел, что русские уже прошли ров, поднялись на крепостной вал и по штурмовым лестницам лезли на стену.

Шла стрельба. Над крепостью поднимался дым. На стене, один к одному, словно воробьи на изгороди, сидели турки. А вокруг крепости – и прямо перед собой, и слева, и справа, куда хватал глаз, – видел Митька, как двигалось, как колыхалось и плескалось со всех сторон огромное солдатское море. И казалось Митьке, что это вовсе и не солдаты и Измаил не крепость, а гудит перед ним, перекатывается и воет огромный пчелиный рой.

И вдруг внимание Митьки привлек русский офицер. Опередив других, офицер уже был почти на самой стене. Он ловко карабкался по лестнице, взмахивал шпагой и что-то кричал. Присмотрелся Митька – и вдруг признал Вяземского.

Вот поручик пригнулся, вот снова выпрямился… Вот свалил выстрелом высунувшегося из-за стены турка.

– Ура! – закричал Митька. – Ура!

А поручик уже на стене. Еще никого нет, а Вяземский там. Стоит, машет шпагой. Сбило с поручика шляпу, сорвало парик. Развеваются по ветру русые кудри. Отбивается поручик от турок и снова что-то кричит и кричит. И вот Вяземский уже не один, рядом с ним русские солдаты. Прыгают солдаты по ту сторону стены.

И вдруг видит Митька, как поручик хватается за бок. Роняет шпагу… Минуту держится… Потом приседает, неловко поворачивается и падает вниз.

– Барин, барин! – кричит Митька, выбегает из палатки и бросается к крепости.

Подбегает к стене, хватается за штурмовую лестницу.

– Ты куда? Смерти захотел?!

Митька не ответил. Кто-то схватил его за ногу.

– Пусти, дяденька! – Митька выдернул ногу и кошкой полез вверх.

Влез, глянул вниз – и чуть не вскрикнул. Там один на одном, крест-накрест и просто так лежали побитые солдаты: русские, турки – все вместе. А совсем рядом в узких, запутанных улицах Измаила шел бой и неслись крики… Страшно стало Митьке; хотел повернуть назад, потом перекрестился, закрыл глаза и прыгнул внутрь крепости.

Крадется Митька у самой стены, смотрит, не видать ли поручика. И вдруг видит: из-под убитого турка торчит знакомый сапог и шпора знакомая. Подбежал Митька, отвалил турецкого солдата, а под солдатом лежит поручик Вяземский.

– Барин, барин! – закричал Митька. – Вставай, барин!

А Вяземский лежит, не шелохнется. Приложил Митька ухо к груди поручика – дышит. Тихо, но дышит. Обрадовался Митька и опять свое.

– Вставай, барин, вставай! – трясет Митька поручика за плечо.

А Вяземский словно и не живой.

Взял тогда Митька поручика за ворот мундира и по земле потащил из крепости. Тяжело мальчишке – в поручике пудов до пяти, – но тащит. Плачет, но тащит. У самых ворот столкнулся Митька с Суворовым.

– Ты как здесь? – удивился Суворов.

– Да я… – начал было Митька и растерялся. Стоит, вытирает слезы.

Посмотрел Суворов на Митьку, на раненого.

– Поручик Вяземский? – спрашивает.

Митька кивает головой.

– Тот, что крепостную стену первым взял?

Митька опять кивает.

Крикнул Суворов солдат, приказал унести героя. А Митьку подозвал к себе, отодрал за ухо и сказал:

– Беги вон, и чтобы духу твоего тут не было.

<p>Медаль</p>

Два дня и две ночи просидел Митька в санитарной палатке, у постели поручика Вяземского. На третий день поручик пришел в себя, признал Митьку.

А еще через день пожаловал в палатку Суворов.

Узнал Митька Суворова – спрятался. Поручик было привстал.

– Не сметь! Лежать! – крикнул Суворов. Подошел к постели Вяземского. – Герой! – сказал. – Достоин высочайшей награды. – И спрашивает: – А где твой денщик?

– Так я, ваше сиятельство, отправил его в Рязанскую губернию, – отвечает Вяземский.

– Давно?

– Давно.

– Так, – говорит Суворов. – Дельно, хорошо, когда офицер исправен. Похвально. А то ведь вралей у нас – о-о – сколько развелось!

– Так точно, ваше сиятельство! – гаркнул поручик и думает: «Ну, пронесло!»

А Суворов вдруг как закричит:

– Солдат гренадерского Фанагорийского полка Дмитрий Мышкин, живо ко мне!

Притаился Митька. Не знает, что и делать. А Суворов снова подает команду.

Выбежал тогда Митька:

– Слушаю, ваше сиятельство! – и отдает честь.

Улыбнулся Суворов.

– Дельно, – говорит, – дельно! – Потом скомандовал «смирно» и произнес: – За подвиг, подражания достойный, за спасение жизни российского офицера, жалую тебя, солдат гренадерского Фанагорийского полка Дмитрий Мышкин, медалью!

Подошел Суворов к Митьке и приколол медаль.

Митька стоит, руки по швам, не знает, что и говорить.

А Суворов подсказывает:

– Говори: «Служу императрице и Отечеству».

– Служу императрице и Отечеству! – повторяет Митька.

– Дельно, – говорит Суворов, – дельно! Добрый из тебя солдат будет!

Потом повернулся Суворов к Вяземскому, сказал:

– Думал я тебя представить к высочайшей награде, а теперь вижу: зря думал. Негоже себя ведешь, поручик: приказа не выполняешь, командира обманываешь.

Покраснел поручик, молчит. И вдруг блеснули хитринкой глаза, и выпалил:

– Никак нет, ваше сиятельство!

– Что – никак?

– А как же я мог приказ выполнить, – говорит Вяземский, – коль дороги назад не было?

– Ай-яй! Не было? – переспросил Суворов. – Может, и вралей не было?

– Дорога солдату домой, – ответил Вяземский, – через Измаил ведет. Нет дороги российскому солдату домой иначе!

Посмотрел Суворов на поручика, крякнул, ничего не ответил. А через несколько дней пришел приказ простить Вяземскому дуэль с Дубасовым и отправить назад, в Питер. Видать, понравился ответ поручика Суворову.

Простились поручик и Митька с армией. И ехали они опять через всю Россию на перекладных от самого Черного до Балтийского моря. И снова менялись тройки, снова летели версты, снова проносились села и города.

Митька сидел гордый и медаль щупал. Солдат с войны ехал.

<p>Прощай, Вяземский!</p>

– Митька, друг ты мой, никогда тебя не забуду, никому не отдам! – говорил Вяземский.

Появился вскоре у поручика новый товарищ – капитан Пикин. Взглянул Митька на капитана: глаза навыкате, нос клювом, губы поджаты, на всех смотрит косо и даже ходит не как все, а как-то боком, правое плечо вперед.

Соберутся, как бывало, у поручика приятели. Все смеются, кричат. А капитан сядет в стороне, молчит, не улыбнется. Начнут офицеры про политику спорить, про дела государства говорить, заведут речь о мужиках: мол, неспроста мужики волнуются, так и жди нового бунта. А капитан спорящих прервет, скажет: «Мало с них шкуру дерут! Мало помещики порют – вот и распустились мужики! Вон Митька твой – и не поймешь, где холоп, где барин».

Заговорят офицеры про войну, про Измаил, Суворова вспомнят. А капитан и здесь слово вставит: «Суворов выскочка, счастливый, в сорочке родился. Вот и везет».

«И чего это терпит его поручик?» – думает Митька. А терпел Вяземский капитана потому, что любил Пикин играть в карты. Уж никто не хочет, а капитан играет. На картах они и сдружились.

Как и раньше, собираются у поручика молодые офицеры, да только Митьке уже перестали казаться хорошими прежние вечера. Митька уже и на дудке играет не так охотно, и вино разносит с опаской. Боялся Митька Пикина: чуял, что беда от него пойдет.

Так оно и случилось.

Сели как-то офицеры играть в карты. Вошли в азарт. Играли до полуночи, и все проигрались. В выигрыше был лишь один капитан Пикин. Разошлись другие по домам, а капитана поручик не отпускает.

– Играй, – говорит, – еще.

– Как же с тобой играть, – отвечает капитан, – ты уже все проиграл!

А поручик:

– Нет, играй.

Отказывается Пикин.

– Играй, – настаивает поручик. – В долг, – говорит, – играть буду.

– Нет, – возражает Пикин, – в долг не играю, хватит.

Понял Митька, что дело плохим кончится, подошел к поручику, говорит:

– Барин, спать пора.

А поручик резко оттолкнул Митьку и опять к капитану:

– Ставлю мундир!

Ну, и снова проиграл Вяземский. Вошел поручик в еще больший азарт. Смотрит по сторонам, на что бы еще сыграть.

А Митька опять подходит, говорит:

– Барин, спать пора.

Посмотрел поручик на Митьку, блеснул в глазах огонек, и вдруг говорит капитану:

– Вот на Митьку ставлю.

Митьку словно огнем обожгло.

А капитан Пикин снова сдает карты и приговаривает:

– Что ж, Митьку так Митьку. Вот он у меня узнает, кто холоп и кто барин!

Сыграли, и снова проиграл поручик.

– Митька! – закричал Пикин. – Собирай свои вещи, да медаль смотри не забудь! Будешь у меня при медали сапоги чистить.

Митька не отозвался.

Встал капитан, вышел на кухню: смотрит, а Митьки не видно.

Вбежал Вяземский:

– Митька!

Никто не отзывается.

– Митька! – снова закричал поручик.

А Митьки словно и не было.

Ушел Митька.

Смотрит Вяземский – только дверь на улицу слегка приоткрыта да лежит в углу забытая Митькой дудка.

Глава четвертая Добрый барин

<p>Неожиданная встреча</p>

Третий день кривой Савва жил в Питере. Привез Савва из Закопанок соленые огурцы, продавал ведрами.

– Огурцы соленые! Соленые-моченые! Кому соленые? – надрывал он глотку.

Да только мало кто покупал. Огурцов на базаре и без того хоть пруд пруди.

На четвертый день с самого утра Савва опять стоял около своих кадок – отмерял огурцы. А рядом с бочками лежала большая краюха хлеба. Савва по куску от нее отламывал и ел. Вдруг видит – чья-то рука тянется к краюхе хлеба. Схватил он руку. Обернулся – мальчишка. Посмотрел – Митька.

Признал и Митька кривого Савву – растерялся.

– Жив! Ить те жив! – вскричал Савва. – Ух, радость-то какая! А мы тебя похоронили. Еще в тот год узнали, что ты от господ убег. А потом сказывали: уже по весне нашли в лесу замерзшего мальчишку. Так мы думали… Ан нет, жив-таки!

И рассказал Савва Митьке и про отца, и про мать, и про всю Закопанку.

– Жизнь-то в Закопанке совсем расстроилась, – говорил Савва. – Распродали господа мужиков. Старосту Степана Грыжу – так и того продали. А родителев твоих, – говорил Савва, – сосед, князь и енерал Юсуповский, купили. Помещик-то у них добрый. А наши-то господа совсем разорились. Лесок, что по ту сторону речки, продали. Землицу, что от старой баньки шла, тоже продали. И из дворовых всего два человека осталось – девка Маланья да я. Кривой – никто не берет. Эхма, было времечко! – закончил свой рассказ Савва. – Другие нонче пошли времена.

– А вы тут чего, дядя Савва? – спросил Митька.

– Как – чего? Я теперь на месяц кажин раз в Питер езжу. Барыня посылают. Пшено вожу, редьку, огурцы. Оно дороже выходит… Да ты о себе расскажи, о себе.

Митька рассказал.

– Ить дела! – проговорил Савва. Потом подумал, сказал: – Митька, завезу-ка я тебя до родителев. Вот уж радость будет! А там, глядишь, князек ваш тебя и выкупит. Вот и заживете все вместе!

Всю дорогу Митька только и думал что об отце и матери.

Ехали по талому снегу. Бурлили ручьи. Светило солнце.

И Митьке было легко и радостно.

– Дядя Савва, – спрашивал Митька, – а кот Васька жив?

– Жив, жив, – отвечал Савва. – Чего ему не жить!

– Дядя Савва, а барин, он добрый, выкупит?

– Выкупит, – отвечал Савва. – Вот крест – выкупит!

Как и обещал, привез Савва Митьку домой.

– Аксинья! – позвал. – Аксинья! Принимай гостя.

Выбежала Аксинья, увидела Митьку, онемела от счастья. А потом как заголосит, как заплачет! Схватила Митьку, целует…

– Ох ты, мой родненький! – причитает. – Похудал… Ох ты, мой ненаглядный.

Вышел Кузьма, посмотрел на сына, признал не сразу…

– Что стоишь? – крикнула Аксинья. – Чай, сын прибыл… Митя, Митенька! – и снова заголосила.

На шум выбежал кот Васька. Посмотрел на Митьку, мяукнул; подошел, выгнул спину, задрал хвост и стал тереться о Митькины ноги.

– Признал, признал! – воскликнул Савва. – Ить ты, паршивец, признал!

А Митька стоял, вытирая рукавом намокшие глаза. И не знал, плакать или смеяться.

Митька был счастлив.

<p>Блаженный</p>

Князь Гаврила Захарьевич Юсуповский был генералом русской армии. Под Фокшанами генерал получил тяжелое ранение в голову, вышел в отставку и поселился в своем новгородском имении. Занялся генерал хозяйством. Усадьбу привел в порядок, дом перестроил. Накупил дворовых, тягловых мужиков прикупил. Выписал садовника из Питера и повара. И пошло генеральское хозяйство в гору. Барин был добр. Мужиков не обижал, на Пасху и Рождество гостинцами баб одаривал, а в день святого Гаврилы раздавал всем по пять копеек медью и бочку браги выкатывал.

Только стали мужики вскоре замечать за барином какие-то странности. Забываться стал временами, на себя всякое наговаривал. То возьмет в рот кинжал, бегает по двору и кричит: «Турок я! Турок!» То положит на порог голову и заплачет: «Пугачев я, Емелька, рубите мне, вору и разбойнику, буйную голову!» А еще, когда грянет, бывало, гром, бледнел барин и начинал шептать: «Война, война, снова турка в поход идет!»

В день приезда Митьки побежал Кузьма к князю, бросился в ноги.

– Не откажи, барин! – просит. – Уж пожалей, откупи сынка у графа Гущина!

Рассказал Кузьма генералу про Митьку, стоит на коленях, просит.

– Вот оно как! – удивился генерал. – На войне, говоришь, был?

– Был, был! – зачастил Кузьма. – Медаль с той войны привез.

– Медаль? – протянул генерал.

Приказал князь привести к нему Митьку.

– Падай, падай барину в ножки! – подталкивает Кузьма Митьку.

А Митька по-солдатски отбил шаг, подошел к генералу и докладывает:

– Солдат гренадерского Фанагорийского полка Дмитрий Мышкин прибыл!

У Кузьмы от удивления скула отвалилась. «Ну, все испортил», – решил.

Оказывается, нет. Взглянул генерал на Митьку, сказал: «Вольно». Потом обошел вокруг Митьки, осмотрел со всех сторон, медаль пощупал и ответил:

– Ладно. Откуплю.

Кузьма бросился целовать барскую руку. А генерал вдруг как закричит:

– Не трожь, не трожь, сейчас взорвется!

Отскочил Кузьма, стал неловко кланяться и пятиться к выходу.

– Что с ним, тять? – спросил потом Митька.

– Блаженный, – ответил Кузьма.

И вот снова живет Митька в родительском доме. И снова помогает отцу и матери.

А вечером все соберутся в светелке. Отец что-то стругает, мать веретено крутит. А на печи сидит кот Васька и, как прежде, смотрит на Митьку хитрым взглядом. И всем хорошо. И мирно трещит лучина, и от каждого вздоха, словно живое, колышется яркое пламя.

<p>Карты</p>

Неделю Митька прожил спокойно, а потом вызвал его к себе барин.

– Давай, – говорит, – играть в карты. Я тебя этому искусству враз обучу.

Вначале стал генерал Митьке карты показывать.

– Это, – говорит, – двойка, это тройка, это семерка. Так что старше, – спрашивает, – двойка или семерка?

– Семерка, – отвечает Митька.

– Правильно, – говорит генерал. – Молодец!

Потом стал объяснять картинки.

– Это, – говорит, – валет, это дама, это король. Кто старше?

– Король, – отвечает Митька.

– Правильно, – говорит генерал. – Ну, дело у тебя пойдет.

Потом объяснил генерал про масть. Трефь и пика – черные, бубен и червь – красные.

– Трефь и пика – черные, – повторяет Митька, – бубен и червь – красные.

И стал генерал учить Митьку играть в «подкидного дурака». А чтобы было интереснее, договорились бить проигравшему по носу тремя картами.

Вначале Митька только проигрывал. Набил ему за эти дни барин нос так, что нос стал у Митьки вроде красной свеклы. И так пристрастился генерал бить картами, что игре еще и конец не пришел, а он уже приготовится и приговаривает:

– Вот я тебя сейчас! Будешь знать, шельмец, как со мной в карты играть!

А когда лупил, тоже приговаривал:

– Так тебе и надо, так тебе и надо! Не берись играть, коль не умеешь.

Но вот наступил день, когда Митька выиграл.

– Как это так? – проговорил генерал. – Ты, шельмец, небось карты подмешал?

А Митька ничего и не подмешивал. Так оно само вышло. Ну, и пришлось генералу подставлять свой нос.

Митька бил осторожно.

Опять сыграли. Барин проиграл снова. И снова Митька бьет по генеральскому носу. Только теперь Митька осмелел и бьет посильнее.

И третью партию проиграл барин. На этот раз Митька ударил во всю силу.

Начал барин кипятиться. А чем больше он кипятится, тем и играет невнимательнее. И стал у генерала нос краснеть. Видит барин – дела плохи. И как Митька выиграл снова, схватил палку и Митьку по мягкому месту – раз, два!

– Ты, – говорит, – шельмец, плутуешь.

И только Митька выиграет, барин за палку и бьет. Вернулся Митька домой – весь зад в синяках. Лег спать, думает: «Проиграл – плохо, выиграл – плохо! Пойми ты ее, барскую душу!»

Решил Митька на следующий день больше у барина не выигрывать, поддаваться. Все же по носу, решил, не так больно.

А генералу, видать, понравилось бить Митьку палкой. Решил он тоже поддаваться и за каждый выигрыш его драть. Блаженный был генерал.

Вот сели они играть на следующий день. Митька поддается, и генерал поддается. Так они и играют в «дурака» на проигрыш. И все Митька проигрывает. Хотел барин Митьку палкой бить, а теперь, выходит, нельзя: нужно картами по носу. А это генералу уже наскучило.

Пытается барин проиграть, а все не получается. Разозлился тогда генерал, крикнул на Митьку:

– Пошел вон! Не умеешь играть, а лезешь!

С той поры они уже в карты не играли.

<p>«Императрица»</p>

Прожил Митька еще неделю спокойно. А потом его снова кличут к барину.

– Будешь, – говорит генерал, – за императрицу Екатерину Великую.

Удивился Митька, думает: как же это он будет за императрицу?

А барину пришла в голову блажь, что должна к нему приехать царица в гости. В это время как раз через Новгород из Петербурга в Москву царица ехала. Все вокруг только об этом и говорили. Вот и решил генерал всех удивить. Сшили Митьке женский наряд. А на следующий день прошел по селу слух, что в гости к генералу едет сама императрица Екатерина Великая. Собрали к господскому дому мужиков и баб. Разложили на крыльце ковер. Ждут. И вот карета въехала. Сам барин выбежал «императрицу» встречать. Мужики и бабы упали на колени. Никто и не обратил внимания, что карета господская, а на месте кучера свой же мужик, дядя Игнат, сидел.

Открыл генерал дверцу кареты, поклонился, а из кареты выходит Митька.

Ахнули мужики – ну и блажь…

А барин взял «императрицу» под руку и повел в дом. Митька идет, путаются ноги в юбке. Привел барин Митьку в зал, а там стол накрыт. Усадил генерал Митьку.

– Ваше величество, – говорит, – не откажите принять нашу убогую трапезу.

Ест Митька; барин ему вина наливает.

А после еды генерал говорит:

– Ваше величество, извольте в ваши апартаменты проследовать.

И повел барин Митьку по комнатам в спальню. Идет Митька, пошатывается. Смотрит, а в спальне уже кровать приготовлена.

– Приятной ночи, ваше величество! – сказал генерал и удалился.

А Митька от вина опьянел, так в царицыном наряде и залез под одеяло.

Спал в эту ночь Митька крепко. Проснулся утром, потянулся, вспомнил вчерашний день – самому смешно стало. А в это время вдруг открывается дверь, входит барин. Посмотрел барин на Митьку.

– Ты что тут, поганец, делаешь?

– Императрица я, – говорит Митька.

– Что? – заревел генерал. – «Императрица», паршивец? Вот я тебе дам «императрицу»!

Понял Митька, что прошла у генерала блажь, вылез из-под одеяла – и бежать! Да запутался в юбках.

Схватил его барин и давай лупить. Бьет и приговаривает:

– Вот я тебе покажу «императрицу»! Мужик, а бабой прикидываешься! Имя монаршее позоришь!

Еле вырвался Митька.

А вечером Митьку опять позвали в господский дом. И снова он был за Екатерину Великую. Когда отвел генерал Митьку в спальню, он ложиться не стал, а потихоньку убежал из барского дома.

На следующий день Митька ждал, что генерал позовет. Однако за Митькой никто не прибегал. Ни в этот день, ни на другой, ни в третий… Видать, прошла барская блажь.

<p>«Ать, два, левой, правой!»</p>

В третий раз генерал вспомнил про Митьку к концу лета.

– Ты на войне был? – спросил барин.

– Был, – ответил Митька.

– Медаль получил?

– Получил.

– Так приходи завтра, да по всей форме! Посмотрим, какой из тебя солдат.

Пришел Митька, и начались с этого дня учения. Является Митька с самого утра. Генерал уже одет – в мундире, при погонах и шпаге. Ждет. Выходят генерал и Митька во двор, начинаются учения.

– Смирно! – кричит генерал.

– Так, – говорит генерал, – верно.

Потом подает команду: «Направо, шагом марш!» Дойдет Митька до конца двора – генерал кричит: «Кругом!» Поворачивается Митька. И так до самого обеда ходит Митька по двору от одного угла до другого. А генерал идет рядом: «Выше ногу, шире шаг! Ать, два, левой, правой! Ать, два, ать, два!»

А после обеда другие учения.

– Ложись! – кричит генерал.

Митька ложится.

– Встать!

Митька встает.

– На пузе ползи!

Митька ползет. И так до самого вечера.

Намучается Митька за целый день – сил нет. А с утра все снова. Через неделю Митька все команды выучил. Тогда генерал приказал собрать деревенских ребят. И теперь они с Митькой оба стали вести учения. Поначалу ребятам нравилось. С самого утра Митька их строил. Потом выходил генерал. Митька кричал «смирно» и докладывал:

– Ваша светлость, рота к учению построена.

– Вольно! – говорил генерал.

И начинались занятия. Да только вскоре ребятам всё надоело, не все стали являться.

Заметил генерал – перекличку приказал делать. А для неисправных в курятнике устроил гауптвахту. Да только ребятам на гауптвахте нравилось больше, чем животами тереть господский двор. Там и отсиживались.

Тогда отменил генерал гауптвахту и всыпал непослушным розог.

А вскоре и ребят показалось генералу мало. Приказал он, чтобы собирались взрослые мужики. И вот с самого утра толпится на барском дворе человек до тридцати мужиков. Строит их барин по росту, и начинаются учения.

– Ать, два! Ать, два! Левой, левой! – снова командует генерал.

Дело как раз летом было. На поле стоят неубранные хлеба, зерно осыпается. А мужики от одного конца до другого господский двор меряют. Научились мужики ходить, как настоящие солдаты, да только богаче от этого не стали.

Мужики – на Митьку: «Все из-за тебя, из-за твоей медали!» Возненавидели мужики Митьку.

А тут генерал стал поговаривать, что пора и в лагеря ехать и там учинить настоящие маневры. Разбить мужиков на две группы и устроить войну.

Видит Митька – дело плохо, не простят мужики ему этой затеи, и сказал как-то барину:

– Ваша светлость, а как же на войне без пушек быть?

Посмотрел генерал на Митьку, сказал:

– Правильно. Отпишу-ка я письмо самому любимцу императрицы, светлейшему князю Потемкину. Он меня помнит – пришлет.

Написал, а ответ никак не приходит. Пока его ждали, генерал и забыл про военные учения. И опять стало спокойно.

<p>Кончилось детство</p>

Прошел год. Мало что изменилось за это время в жизни Митьки Мышкина, повзрослел разве что на год. Зато прежние его господа, помещики Воротынские, совсем разорились. Усадьбу продали, сами в Москву уехали. А кривого Савву и Маланью продали за долги князю Юсуповскому. Стал теперь Савва от князя в Питер и Чудово на базар ездить.

И вот как-то захватил Савва в Чудово с собой Митьку. И здесь, в скотном ряду, повстречали они тетку Агафью.

– Митька! – закричала она. – Соколик ты мой, Митька! Да, никак, ты? – Она обхватила мальчика и крепко прижала к себе. – А мыто…

– Знаю, тетка Агафья, – говорит Митька, – помершим считали.

– Считали, считали, соколик!

Тетка Агафья водила Митьку по базару, купила ему пряник, вздыхала и все слезу рукавом смахивала.

– Да чего ты, тетка Агафья! – успокаивал ее Митька.

– Ох, как вспомню, как вспомню!.. Так ты ничего, при родителях, значит?

– Да, тетка Агафья.

– Дашу-то помнишь?

– Помню.

– А Федора?

– Помню, тетка Агафья.

– Так засудили Федора – ушел на каторгу.

– Как – засудили? – вырвалось у Митьки.

– Ой, не говори, соколик! Немца-то порешил немой, а дом поджег. Сам признался. А девка Палашка – типун ей на язык – потом все на тебя наговаривала.

– Тетка Агафья, – вдруг сказал Митька, – не дядя Федор, я немца поджег.

– Да что ты! Да бог с тобой, соколик! – замахала руками тетка Агафья.

– Я, – повторил Митька.

Ни единого слова не обронил Митька обратной дорогой. Сидел ястребом. За эти годы Митька почти что и забыл про графский дом. Прошло, как сон. И было ли это? Может, и не было…

Дотемна просидел в тот день Митька над обрывом реки. Уставился на воду, смотрел в одну точку. Смотрел – и вставала перед ним та далекая новогодняя ночь. Дым, люди, языки пламени и немец. Бегает немец из угла в угол, бьется в закрытую дверь. А на крылечке стоит Федор, большой, широкоплечий, с дубиной в руке.

А потом Митька увидел другую избу, ту, где актеры жили. Кровать. Свечу, что горела ровным пламенем. Дашу. Смотрит Митька на воду, а Даша, словно живая, перед ним стоит. Стоит и улыбается, как тогда, когда они в первый день свиделись.

Сколько сидел Митька над рекой, неведомо. Только уж стало смеркаться, когда проходил берегом реки Митькин отец. Увидел сына, позвал. А тот не откликается. Подошел Кузьма к нему, положил руку на плечо.

– Митя! – позвал снова.

А Митька ничего не слышит. Сидит как завороженный, все в воду смотрит.

<p>Счастливого тебе пути, Митька!</p>

Пообещал барин откупить Митьку, да позабыл. Вспомнил уже через год, летом. Послал генерал к графу Гущину своего управляющего, а когда тот вернулся, вызвал Митьку.

Шел Митька к господскому дому, а у самого тяжесть какая-то на душе. И небо было серое, и полыхали где-то зарницы, и истошно петухи голосили. А у самого подъезда увидел Митька тележку – точь-в-точь как у немца Неймана была.

«Откуда такая?» – подумал.

– Э, – произнес генерал, когда вошел Митька, – да ты, говорят, смутьян!

– Говорят, в графском имении дом сжег и ихнего управляющего, немца, погубил. Было такое дело? – спрашивает генерал.

– Было, – отвечает Митька.

Генерал поднял брови, с удивлением посмотрел на Митьку, как будто бы впервые видит.

– Э, да ты на самом деле смутьян! Иди сюда. – И повел Митьку в соседнюю комнату.

Вошел Митька – и замер. Смотрит – стоит в комнате солдат, а рядом с ним девка Палашка.

– Он, он! – закричала Палашка. – Ирод, убивец! – бросилась она к Митьке.

Митька – в сторону. А барин его раз – и за руку: «Стой!» Рванулся Митька, а генерал опять: «Стой!» Схватил тогда Митька стул, поднял над головой, закричал:

– Уйди, барин! Уйди – не пожалею!

– Ах, злодей! – взвизгнул генерал, но остановился. А потом как закричит: – Хватай его, вяжи!

Бросились к Митьке солдат и Палашка, а он к окну, только – бемц! – звякнули стекла. Распахнулись от удара створки. Выпрыгнул Митька на улицу, прямо во двор, как раз к самым дрожкам. И в это время грянул гром, прошумел грозным раскатом. Вздрогнули кони, забили копытами. Митька – в возок, схватил кнут и полоснул лошадей во всю силу. Те взвились и понеслись к выходу. А ворота закрыты. И вдруг одна створка открылась. Вторую-то уже кони с размаху вынесли сами. Пролетая, увидел Митька кривого Савву.

Выбежали генерал, Палашка и солдат на дорогу, а Митька уже далеко. Только шарахаются из-под колес замешкавшиеся куры да остался у самой дороги раздавленный гусь. Промчались кони через село, перемахнули вброд речку, вынесли на бугор и, поднимая пыль, понеслись полем.

– Утек! – кричала Палашка. – Снова утек.

И опять грянул гром. Блеснула молния. Генерал побледнел, схватил солдата за руку, зашептал:

– Турка, снова турка войной идет… – потом как закричит: – Смирно! Из всех орудий пли!

Солдат растерялся. Схватил ружье, стрельнул. А девка Палашка вдруг умолкла, разинула рот и не знала, куда смотреть: то ли на барина, то ли туда, где на поле, на самом бугре, все еще держалась пыль, и кони – эхма, господские кони! – уносили злодея и ирода Митьку Мышкина.

Прощай, Митька! Счастливого тебе пути и большой удачи!

Жизнь и смерть Гришатки Соколова

Из повести «История крепостного мальчика» вы узнали о безвыходной, трагической судьбе крестьян во времена крепостного права.

Не раз подымались крестьяне на борьбу против дворян и помещиков. Но, плохо вооруженные, плохо обученные, они терпели поражения от правительственных войск.

В 1773 году вспыхнуло новое крестьянское восстание. Его возглавил смелый донской казак Емельян Иванович Пугачев. Это была самая настоящая война трудового народа против своих угнетателей и царицы Екатерины Второй. Больше года сражались отважные пугачевцы. Они одержали много славных побед, взяли много крепостей и городов. Но сил опять не хватило. В конце 1774 года восстание было подавлено. Пугачев схвачен, посажен в железную клетку и привезен в Москву. Здесь Пугачева казнили.

Прошло почти двести лет. Но память о великом народном вожде не забыта.

Вот и эта повесть посвящена Пугачеву. В ней вы подружитесь с маленьким отважным пугачевцем Гришаткой Соколовым, мальчиком, который вместе со взрослыми сражался и погиб за свободу.

Глава первая Фантазии

<p>Первое знакомство</p>

Гришатку Соколова привезли в Оренбург в начале 1773 года.

Жил Гришатка с отцом, с матерью, с дедом Тимофеем Васильевичем и сестренкой Аннушкой в селе Тоцком. За всю свою жизнь дальше Тоцкого не был. А тут на тебе – в Оренбург собирайся!

Село Тоцкое большое, приметное. Около сотни дворов, четыреста душ жителей. Божий храм на пригорке. Погост. Речка журчит Незнайка. Каменный дом купца Недосекина. Каменный дом барского управителя отставного штык-юнкера Хлыстова. Мельница. Избы. Овины. Село Тоцкое и люди, живущие в нем, принадлежали оренбургскому губернатору генерал-поручику немцу Ивану Андреевичу Рейнсдорпу. Он здесь хозяин всему, судья и всему повелитель.

Из тоцких крестьян набиралась в губернаторский дом прислуга: камердинеры, повара, лакеи. В Оренбург в услужение к барину был привезен и Гришатка.

Глянул губернатор на мальчика.

– Гут, гут[3], – произнес. – Иди-ка сюда, – поманил он пальцем Гришатку. – Подставляй свой голова.

Гришатка подставил.

Взял губернатор трубку и чубуком Гришатку по темени стук-пристук. Стал выбивать о голову мальчика пепел. Посыпалась табачная труха, а следом за ней вылетел огонек. Припек он Гришатку.

– Ай! – не сдержался мальчик.

– Фи, какой, – поморщился генерал. – Так и знал – дурной он есть, твой голова. – И для первого знакомства отодрал Гришатку за ухо.

<p>Вавила и другие</p>

Поселился Гришатка на первом этаже губернаторского дома в каморке у Вавилы Вязова.

Вавиле лет двадцать. Он истопник и дровокол здешний. Под лежанкой у него топоры и пилы, в каморке мрак, сырость.

Познакомился Гришатка и с другой барской прислугой. С парикмахером Алексашкой. Озорник Алексашка. В первый же день зазвал он Гришатку к себе в парикмахерский кабинет и завил мальчика.

То-то было для всех потехи.

Повстречался Гришатка и с кухонной судомойкой теткой Степанидой.

– Ой, ой, Ванечка мой из гроба явился, – заголосила Степанида. – Родненький, кровинушка ты моя. – И ну обнимать, целовать и ласкать мальчика. – Ванечка! Ванечка!

Гришатка опешил. Потом-то узнал: лет десять тому назад засек до смерти Степанидиного сынка Ванечку барский управитель Хлыстов. С той поры и впала Степанида в головную болезнь – всех детей за Ванечку принимала.

Затем прибежали дворовые девки – сестры Акулька и Юлька.

– Ох, ох, из Тоцкого! – заверещали они. – Как там папенька наш, как там маменька. Ох, ох, приехал из Тоцкого!

Познакомился Гришатка и с дедом Кобылиным. Как и все, дед тоже из Тоцкого. И его, как Гришатку, привезли однажды в Оренбург. Только было это давным-давно.

Состоял Кобылин при губернаторе в камердинерах и лакеях, а потом, по преклонности лет, был удален от барских покоев и определен в водовозы. Возил он с реки Яика воду в генеральский дом для всякой хозяйственной надобности.

Была у старика и другая обязанность: пороть крепостных. Здорово это у него получалось. Врежет плеткой, словно саблей пройдется.

– У меня талант к этому, – хвастал Кобылин. – Тут в замахе все дело.

Дед принял Гришатку добром. Завел разговор про Тоцкое.

А что рассказать Гришатке? Село как село. Недород четвертое лето. По весне голодуха. Смертей – что грибов в урожайный год.

Барский правитель Хлыстов больно лютует. Нет на него управы.

– Так, так, – поддакивает старик, а сам: – Знаю Хлыстова. Исправно ведет хозяйство. Мужику всыпать, так это же не в помех. Откуда, думаешь, недород? Людишки ленятся – отсюда и недород. Помирают, говоришь, мужички. Эх-эх, воля на то Господня.

Стал дед наставлять Гришатку уму-разуму.

– Наш-то барин – генерал и губернатор, ты смотри ему не перечь. Скажет: «Дурак», отвечай: «Так точно, ваше сиятельство». Съездит тебя по уху – лови, целуй барскую ручку. Так-то оно спокойнее, – объяснял дед Кобылин.

Рассказал Гришатка деду про встречу свою с генералом.

– Эка беда – голову припек, – ответил старик. – А ты улыбайся, словно это тебе в радость. Мал ты, Гришатка, глуп. В жизни приладиться главное. Слушай меня, в люди, даст бог, пробьешься – в лакеи, а то и выше, в самые камердинеры.

Через несколько дней Гришатку снова крикнули к генералу.

Губернатор лежал на мягком диване, на персидском ковре, раскуривал трубку.

– Нагни свой голова, – приказал генерал.

Гришатка нагнул, думал, что Рейнсдорп снова трубку начнет выбивать о темя. Однако на этот раз барин выдал ему увесистого щелчка.

– О, крепкий есть твой голова, – произнес губернатор.

Вечером у Гришатки произошел разговор с Вавилой.

Поговорили о господах. Рассказал Гришатка дровоколу про трубку и про щелчок.

– Немец, как есть немец, – заявил Вавила. – У него что ни день, то новые в голове фантазии.

<p>«Ку-ка-ре-ку!»</p>

Прав оказался Вавила.

Немало бед принял Гришатка из-за этих самых барских фантазий.

Началось с того, что Рейнсдорп решил просыпаться чуть свет, вставать с петухами. А так как петуха в губернаторском доме нет, то генерал приказал быть за голосистую птицу Гришатке.

Явился мальчик чуть свет к дверям губернаторской спальни.

– Ку-ка-ре-ку! – завопил.

Спит губернатор.

– Ку-ка-ре-ку-ку! – заголосил еще громче Гришатка.

Не помогает.

Кукарекал, кукарекал Гришатка, голос себе сорвал.

Хоть плачь – не просыпается барин.

Позвал Гришатка на помощь Вавилу. Вместе они кукарекают. Хоть из пушек пали, спит, не просыпается генерал-губернатор. Часов в одиннадцать наконец проснулся.

– О майн гот! – закричал генерал. Схватил он Гришатку за ухо. – Не разбудил. Не разбудил. Ты есть приказа не выполнил.

– Я же будил, – начинает Гришатка. – Вот и Вавила. Сон у вас очень крепкий, ваше сиятельство.

– О, русише швайн[4], – вскипел генерал. – Их бин золдат[5]. Их бин золдат. Я человек военный. Мышь хвостом шевельнет – я уже есть на ногах. Муха летит – я уже слышу.

Смешно от такого вранья Гришатке.

– Да вас хоть из пушек буди, ваше сиятельство.

– Что!! – заревел генерал. – Кобильин, Кобильин! Всыпать ему плетей.

Тащат Гришатку на кухню. Всыпает Кобылин ему плетей.

<p>Ганнибал</p>

Вздумалось Рейнсдорпу иметь при себе арапчонка. Вспомнил генерал про царя Петра Первого, что у того арапчопок был – себе захотелось. А откуда в Оренбурге и вдруг африканец, и губернатор опять за Гришатку. Вымазали мальчика сажей, Алексашка снова завил ему кудри, дали в руки опахало – веер на длинной палке. Ходит Гришатка следом за Рейнсдорпом, опахалом помахивает.

Стал генерал величать Ганнибалом Гришатку, так же как и Петр Первый своего арапчонка звал.

Потешается дворня:

– Ганнибал, как есть Ганнибал!

И вот как-то в губернаторском доме был званый прием. Стали съезжаться гости.

Поставил генерал Гришатку с опахалом в руках недалеко от парадного входа. Пусть, думает, когда входят гости, смотрят они на этакое чудо, смотрят и ему, Рейнсдорпу, завидуют.

Приходят гости, смотрят, завидуют.

– Это есть Ганнибал, – объясняет губернатор каждому. – Из Африки он есть привезенный. Большая сумма гельд на него трачен.

Все шло хорошо.

Но вот какая-то дама, увидев необычного мальчика, всплеснула руками:

– Ай, какой чудный! Ай, какой милый! Ай, какой черный! Как тебя звать?

Растерялся Гришатка.

– Гришатка я, Соколов, – брякнул.

Подивилась дама, протянула к Гришатке руку, взяла пальцем за подбородок.

На пальце осталась сажа.

Ойкнула от неожиданности дама, а затем рассмеялась. Подняла она палец высоко вверх, хохочет и всем показывает.

Сконфузился генерал Рейнсдорп, покраснел, однако тут же нашелся:

– Дорогой господа, я вас сделал веселый шутка. Шутка. Веселый шутка. Ха-ха!

– Ха-ха! – дружно ответили гости.

Кончился званый прием. Разъехались гости.

Кликнул барин Гришатку.

– Зачем ты есть паршивый свой рожа ей подставлял? А?! Как ты посмел Гришайтка сказать. А? Кобильин! Кобильин!

И снова Гришатку тащат на кухню. Снова Кобыл ин всыпает ему плетей.

<p>Великий гипнотизер</p>

Побывал как-то Рейнсдорп в Петербурге. Повидал там гипнотизера. Насмотрелся, как тот людей усыпляет, как в человеческое тело иглы стальные вкалывает.

Вернулся генерал в Оренбург, вызвал Гришатку.

– Я есть великий гипнотизер, – заявил. Усадил он Гришатку на стул. – Спи, спи, спи, – шепчет.

Не хочется вовсе Гришатке спать. Да что делать! Прикидывается, что засыпает.

Доволен губернатор – дело идет. Вот он какой ловкий гипнотизер.

Взялся за иглы. Кольнет. Не выдержит, вскрикнет Гришатка.

– Не ври, не ври. Не болит, – покрикивает генерал. И снова иглами тычет.

Намучился, настрадался Гришатка. Возвратился к себе в каморку. Тело от уколов мозжит. Голова кружится.

Шел Гришатка и вдруг увидел деда Кобылина. Заблестели озорством глаза у мальчишки. Побежал он назад к генералу.

– Ваше сиятельство, а старика Кобылина вы сможете усыпить?

– Что? Кобылина? Могу и Кобылина.

Позвали к генералу Кобылина. Усадил он деда на стул.

– Спи, спи, – шепчет.

Исполняет старик барскую волю, делает вид, что засыпает.

– Гут, гут, – произносит Рейнсдорп. Потирает от удовольствия руки. Взялся за иглы.

Увидел старик иглы – взор помутился.

Нацелился генерал, воткнул в дедово тело одну иглу, приготовил вторую.

– А-ай! – заорал старик. – Батюшка, Иван Андреевич, не губите.

– Ты что, ты что, – затопал ногой генерал. – Не болит, не болит. Я есть великий гипнотизер.

– Болит, ваше сиятельство! – кричит Кобылин. Рухнул на пол, ловит барскую руку, целует.

Сплюнул генерал от досады, отпустил старика Кобылина.

– Ox, – вздыхал Кобылин, возвращаясь от генерала. – И кто это надоумил барина, кто подсказал? Шкуру спущу со злодея.

Гришатка стоял в стороне и усмехался.

<p>Тоцкое</p>

Весна. Солнце выше над горизонтом. Короче ночи, длиннее дни.

Село Тоцкое. Ранний рассвет. Слабый дымок над избами. Пустынные улицы. С лаем промчался Шарик – дворовый пес купца Недосекина. Вышел на крыльцо своего дома штык-юнкер Хлыстов. Зевнул. Потянулся.

Все как всегда.

И вдруг…

Видит Хлыстов, бегут к нему мужики. Один, второй, третий. Человек двадцать. Подбежали, шапки долой, бросились в ноги.

– Батюшка, пожалей. Не губи, батюшка!

Оказывается, Хлыстов приказал собрать с крестьян недоимки. Задолжали крестьяне барину. Кто рубль, кто два, кто зерном, кто мясом. Недород, обнищали крестьяне. В долгах по самую шею.

– Подожди, батюшка, – упрашивают мужики. – Подожди хоть немного – до нового урожая.

– Вон! – закричал Хлыстов. – Чтобы немедля! Сегодня же! За недоимки избы начну палить.

И спалил дом Серафима Холодного.

С этого и началось. Взыграла обида в мужицких душах. Ударила злоба в кровь.

– Бей супостата!

– На вилы, на вилы его! – кричал Серафим Холодный.

– В Незнайку, в Незнайку, вниз головой, – вторила Наталья Прыткова, нареченная генеральского парикмахера Алексашки.

– Рушь его собственный дом! – кричали другие крестьяне.

Хлыстов едва ноги унес. На коня – и в Оренбург к барину и губернатору.

Для наведения порядка была отправлена Рейнсдорпом в Тоцкое команда солдат во главе с офицером Гагариным. Прибыли солдаты в село.

Сгрудились мужики и бабы. У кого вилы, у кого косы, у кого дубины в руках.

Вышел вперед Серафим Холодный.

– Детушки, – обратился к солдатам. – Вы ли не наших кровей. Вам ли…

– Молчать! – закричал офицер Гагарин. – Пали в них! – подал команду.

Стрельнули солдаты. Бросился народ кто куда, в разные стороны.

На земле остались убитые. В том числе сразу и мать и отец Акульки и Юльки, девица Наталья Прыткова, Серафим Холодный и Матвей Соколов – родитель, отец Гришатки.

Два дня на селе пороли крестьян. Затем команда уехала.

Похоронили крестьяне убитых. Притихли.

<p>Медовый пряник</p>

В губернаторском доме ждали возвращения команды офицера Гагарина. Переполошилась прислуга. Соберутся группками, шепчутся.

– Погибло Тоцкое, побьют мужиков солдаты, – произносит Вавила Вязов.

– Наташа, ягодка, убереги тебя господи, – поминает невесту свою Алексашка.

– Офицер Гагарин – служака: и виновному и безвинному всыплют солдаты, – переговариваются между собой камердинеры и лакеи.

– Ох, ох, – вздыхают Акулька и Юлька, – всыплют солдаты.

И только один старик Кобылин словно бы рад нависшей беде.

– Пусть, пусть надерут им солдаты спины. Пусть знают, как лезть на господ.

Ждут возвращения Гагарина.

Ждут день.

Два.

Три.

И вот Гагарин вернулся. Разнеслась по дому страшная весть. Взвыли Акулька и Юлька. В слезах весельчак Алексашка.

Гришатка навзрыд.

– Тятька, – кричит, – родненький! Тятька, миленький. Как же теперь без тебя. Как же мамка и Аннушка. Как же дедушка наш Тимофей Васильевич. Тятька, тятенька!

Понял Рейнсдорп, что команда офицера Гагарина наделала в Тоцком лишнего. Решил задобрить свою прислугу.

Акульке и Юльке выдали на кофты яркого ситчику, Алексашке – рубль серебром. Гришатке – медовый пряник.

– Благодетель. Заступник. В ножки нашему барину, в ножки ему, – поучает дворовых старик Кобылин.

Только никто, конечно, к барину не пошел. Смотрит Гришатка на пряник.

– Тятька, – плачет, – тятенька!

– Наташа, ягодка, – голосит Алексашка.

– Папенька, папенька наш, маменька, маменька! – бьются в слезах Акулька и Юлька.

Э-эх, жизнь подневольная, жизнь горемычная! Скажите: будет ли время доброе? Наступит ли час расплаты?

Глава вторая Сокол и соколенок

<p>Царские знаки</p>

Царь, царь объявился. Народный заступник. Государь император Петр Третий Федорович.

Слухи эти осенью 1773 года ветром пошли гулять по Оренбургу. Говорили, что император чудом спасся от смерти, более десяти лет скитался в заморских странах, а вот теперь снова вернулся в Россию. Здесь он где-то в Оренбургских степях, на реке Яике. А главное в том, что император горой за всех обездоленных и угнетенных. Что мужикам несет он землю и волю, а барам петлю на шею.

– Быть великим делам, – шептались на улицах и перекрестках оренбургские жители.

Рад Вавила. Рад озорник Алексашка. Рады Акулька и Юлька.

– За Ваню, за Ванечку отомсти, – шепчет Степанида.

Однако нет-нет – долетают до Гришаткиных ушей и такие речи:

– Не царь он, не царь, а простой казак. Пугачев его имя. Пугачев Емельян Иванович. Родом он с Дона, из Зимовейской станицы.

Вот и дед Кобылин:

– Смутьян он, смутьян, а никакой не царь.

Царя Петра Третьего Федоровича уже двенадцать лет как нет в живых. Разбойник он. Вор. Самозванец. На дыбу его, на дыбу!

Смутился Гришатка: а может, и вправду он вовсе не царь.

Однако тут одно за другим сразу.

То Вавила Вязов сказал, что в городе появилась писаная от царя-батюшки бумага.

– Манифест называется, – объяснял Вавила. – А в том манифесте: жалую вам волю-свободу, а также всю государственную и господскую землю с лесами, реками, рыбой, угодьями, травами. Во как! А снизу собственноручная подпись – государь император Петр Третий Федорович. Выходит, он и есть царь настоящий, раз манифесты пишет, – заключил Вавила.

А на следующий день Гришатка бегал на торжище и подслушал такие слова.

– Доподлинный он государь, – говорил какой-то хилый мужичонка в лаптях. – Как есть доподлинный. У него на теле царские знаки.

– Доподлинный он государь, – докладывал вечером Гришатка Акульке и Юльке. – У него на теле царские знаки.

– Ох, ох, – вздыхали Акулька и Юлька, – царские знаки.

<p>Всколыхнулся Яик</p>

Заполыхали огнем Оренбургские степи. Всколыхнулся Яик. Из дальних и ближних мест потянулся на клич царя-избавителя несметными толпами измученный и измордованный барами люд.

Пала крепость Татищево, пала Нижне-Озерная. Без боя сдалась Чернореченская. Хлебом-солью встретили царя-батюшку Сакмарский казачий городок и татарская Каргала.

Огромная армия Пугачева подошла к Оренбургу. Обложили восставшие крепость со всех сторон. Нет ни выхода из нее, ни входа.

Забилось тревожно Гришаткино сердце. Свернется он вечером в комок на своей лежанке, размечтается.

Эх, скорее бы уж царь-батюшка взял Оренбург. Освободил бы его, Гришатку. Вернулся бы мальчик домой в свое Тоцкое.

Берегись, управитель Хлыстов! Не пожалеет его Гришатка. Сполна за всех и за все отомстит: и за отца, и за Ванечку, и за Акульку и Юльку, за Серафима Холодного, за Наталью Прыткову. За всех, за всех. Никого, ничего не забудет.

Смыкаются глаза у Гришатки.

– Господи, помоги ты ему, нашему царю-батюшке, – шепчет Гришатка и засыпает.

Заснет, и видится мальчику сон. Будто повстречал он самого государя императора Петра Третьего Федоровича.

Царь верхом на коне. В дорогом убранстве. Красная лента через плечо.

«Ах, это ты Гришатка Соколов, – произносит царь. – Тот самый, о голову которого генерал Рейнсдорп выбивает трубку. Наказать генерала. А Гришатку взять в наше вольное казацкое воинство. Выдать ему коня, пистолет и пику».

И отличается Гришатка в сражениях. Слава о нем идет по всему Оренбургскому краю, птицей летит через реки и степи.

Взыгрались во сне мысли у мальчика. Приподнялся он на лежанке, будто всадник в седле.

– Ура! Царю-батюшке слава! Вперед!

Проходил в это время мимо Вавилиной каморки дед Кобылин. Услышал он странные крики. Открыл дверцу. Увидел Гришатку. Понял, в чем дело. Подошел Кобылин к Гришатке, ремнем по мягкому месту – хвать!

<p>Страшный человек</p>

Оренбург – грозная крепость. Это тебе не Татищево, не Нижне-Озерная. С ходу ее не возьмешь. Семьдесят пушек. Крепостной вал с частоколом. Ров. Бастионы. Солдаты.

– Ах, негодяй! Ах, разбойник! – посылал Рейнсдорп проклятия. – Ну я тебе покажу.

И вот как-то тащил Гришатка в кабинет к губернатору трубку. Открыл дверь и замер. Генерал важно ходит по комнате. У дверей – стража. В центре – человек огромного роста. Голова у человека взлохмачена, борода спутана. На теле лохмотья. На лбу и щеках «вор» выжжено. Нос выдран, одна переносица. На ногах тяжелые железные цепи.

«Колодник», – понял Гришатка.

– Так вот, братец, – говорил генерал, обращаясь к страшному человеку, – я тебе решил подарить свобода.

Колодник растерялся. Стоит как столб. Не шутит ли губернатор.

– Да, да, свобода, – повторил генерал. – Ты хочешь свобода?

– Батюшка… Отец… Ваше высокородие… – Слезы брызнули из глаз великана. Гремя кандалами, он повалился в ноги Рейнсдорпу.

– Хорошо, хорошо, – произнес генерал. – Подымись, братец. Слушай. Пойдешь в лагерь к разбойнику Пугачеву. Как свой человек. Будто бежал из крепости. А потом, – губернатор сделал паузу, – ножичком ему по шее – чик, и готово.

– Да я его, ваше превосходительство, – загудел молодчик, – в один момент. – Он взмахнул своими богатырскими руками. – Глазом не моргну, ваше сиятельство.

– Ну и хорошо, ну и хорошо, – зачастил губернатор. – Ты мне голову Вильгельмьяна Пугачева, а я те свободу. – Потом подумал. – И денег сто рублей серебром в придачу. Ты есть понял меня?

Колодник бросился целовать генеральскую руку:

– Ваше высокопревосходительство, понял, понял. Будьте покойны. Да он у меня и не пикнет. Ваше высоко…

– Ладно. Ступай, – перебил губернатор.

Когда стража и колодник ушли, Рейнсдорп самодовольно крякнул и поманил к себе Гришатку.

– Мой голова, – ткнул он пальцем себе в лоб, – всем головам есть голова. Такой хитрость никто не придумает, – и рассмеялся.

<p>«Посматривай! Послушивай!»</p>

– Посматривай! Послушивай!

– Посматривай! Послушивай!

Ходят часовые по земляному валу, перекликаются. Оберегают Оренбургскую крепость.

Раскатистый смех Рейнсдорпа еще долго стоял в ушах у Гришатки.

– Убьет, убьет колодник царя-заступника. Господи милосердный, – взмолился мальчик к Господу Богу, – помоги. Удержи злодейскую руку. Пошли ангелочка, шепни о беде в государево ушко. Помоги, Господи.

Молился Гришатка Господу Богу, а сам думает: «Ой, не поможет, не поможет Господь!» Вспомнил Гришатка тот день, когда увозили его из Тоцкого. Тоже молился. Не помогло. Да и здесь, в Оренбурге, молился. И снова напрасно. Вернулся Гришатка к себе в каморку мрачнее тучи.

Уже вечер. Ночь наступила. Не может Гришатка уснуть. Заговорить бы с Вавилой. Да вот уже третий день, как Вавилу ночами угоняют вместе с солдатами чинить деревянные бастионы. Некому Гришатке подать совет.

И вдруг, как вспых среди ночи: бежать, немедля бежать из крепости! Опередить колодника. Явиться к царю первым, рассказать обо всем. Мальчишка даже подпрыгнул на лавке.

Вскочил Гришатка, стал надевать армяк. От возбуждения и спешки трясется. Никак не может просунуть локоть в рукав.

Наконец оделся, вышел на улицу. А там: взвыл, заиграл над городом ветер. Ударил мороз. Загуляли снежные вихри. Начиналась зима.

Гришатка поежился, а сам подумал: «Ну и хорошо. Это к лучшему. Оно незаметнее». Решил он пробраться на вал – и через частокол, через ров на ту сторону.

Пробрался. Прижался к дубовым бревнам. Прислушался. Тихо.

Полез он по бревнам вверх. Добрался до края. Перекинул ноги и тело. Повис на руках. Поглубже вздохнул, зажмурил глаза. Оттолкнулся от бревен. Покатился Гришатка с вала вниз, в крепостной ров. То головой, то ногами ударится. То головой, то ногами.

Наконец остановился. Поднялся. Цел, невредим. Только шишку набил на затылке.

Глянул Гришатка на крепость. Нет ли погони. Все спокойно. Лишь:

– Посматривай! Послушивай!

– Посматривай! Послу-у-ушивай! – несется сквозь ветер и снег.

<p>Горынь-пелена</p>

Взыграла, разгулялась вьюга – метель по всему Оренбургскому краю. Темень кругом. Ветер по-разбойному свищет. Жалит лицо и руки колючими снежными иголками.

Третий час бредет Гришатка по степи. Как слепой телок тычется в разные стороны. Думал: только бежать бы из крепости, а там враз государевы люди сыщутся. А тут никого. Лишь ветер да снег. Лишь вой и гоготание бури.

Продрог, как снегирь, на ветру мальчишка.

– Ау, ау! – голосит Гришатка.

Крикнет, притихнет, слушает.

– Ау, ау! Люди добрые, где вы!

Жутко Гришатке. Сердце стучится. Озноб по телу. И чудятся мальчику разные страхи.

То не буря гуляет по полю, а ведьмы и разные чудища пустились в сказочный перепляс. То не ветер треплет полы кафтана, а вурдалаки хватают Гришатку за руки и ноги. Присвистнула, пронеслась в ступе Баба-яга. Помелом провела по лицу Гришатки.

– Господи праведный, помоги. Не оставь, – шепчет мальчишка. – Геть, геть, нечистая сила!

Где-то взвыла волчица. Оборвалось Гришаткино сердце. Покатилось мячиком вниз. Повалился мальчонка на землю. Щеки в ладошки. Носом в сугроб. Не шелохнется.

Навевает метель на Гришатку горынь-пелену, словно саваном укрывает.

Встрепенулся мальчишка. Голову вскинул, ногами в землю, тело пружиной вверх.

И снова идет Гришатка. Снова ветер и снег.

– А-ау! А-ау! – срывается детский голос. Покидают силы Гришатку.

И вдруг – присмотрелся мальчонка: у самого носа снежный бугор – неубранный стог залежалого сена.

– У-ух! – вырвался вздох у Гришатки.

Вырыл мальчишка в стоге нору. Залез. Надышал. Согрелся. Заснул, засопел Гришатка.

<p>Попался</p>

Проснулся Гришатка от шума человеческих голосов. Кто-то тронул мальчика за руку.

Открыл Гришатка глаза. Стог разворочен, рядом солдаты.

– Малец, гляньте – малец!

– Ну и дела!

– Откуда ты? – загомонили солдаты.

Подошел офицер.

– Мы его вилами, ваше благородие, чуть не пришибли, – доложили солдаты.

Был ранний рассвет. Буря утихла. Глянул Гришатка: солдаты с вилами, рядом телеги. Одна, вторая, до сотни телег. Слева и справа по полю стога. За стогами – ба, совсем рядом ров и вал Оренбурга!

Заплутал Гришатка в темноте и по вьюге, закружился в степи, думал, что ушел далеко, а выходит, заночевал у самого города.

Ночью же за сеном явились солдаты.

Вот и попался Гришатка.

Привезли мальчика назад в Оренбург, доложили Рейнсдорпу.

– Бежал, – набросился губернатор.

Чует Гришатка беду. Стал что есть сил и ума изворачиваться.

– В ров я сорвался.

– Сорвался?!

– На вал я, на бревна полез, – зачастил Гришатка. – Уж больно схотелось на степь посмотреть… А ветер как дунет. Легкий я, ваше сиятельство. Не удержался… Вот и шишку набил, – повернул мальчик к генералу затылок.

Смотрит генерал – верно, шишка.

– Дурной, как есть дурной твой голова, – произнес губернатор, однако не так уж строго.

Распорядился он всыпать Гришатке плетей и бросить в подвал на пятеро суток. Этим дело и кончилось.

Врезал дед Кобылин по тощей Гришаткиной спине, приговаривал:

– К разбойнику надумал бежать. К нему, к злодею. Меня не обманешь. Вот, вот тебе за государя, вот тебе за императора.

<p>Поклон от Савелия Лаптева</p>

Сидит Гришатка в подвале. День. Второй. Третий.

– Не убежал, не убежал, – сокрушается мальчик. – Эх, как там царь-батюшка. – И думы одна страшнее другой пугают Гришатку: – Убил, убил, зарезал его колодник.

На четвертый день втащили в подвал к Гришатке побитого солдата.

– Пить, пить, – стонал мученик.

Гришатка сунулся к стоящей тут же бадейке, дал напиться солдату.

Глотнул тот воды, постонал и забылся. Часа через три солдат пришел в себя, глянул на мальчика.

– Кто такой?

– Гришатка.

– За что же тебя, дитятко?

Не знает Гришатка, как и сказать. Посмотрел на солдата – ни стар, ни молод. Брови густые. Вдоль правой щеки пальца в четыре шрам. Глаза, кажись, добрые, а там кто его знает. Осторожен Гришатка.

На всякий случай решил соврать:

– Убег я из крепости. На хутора. К мамке. Словили.

– А-а, – протянул солдат.

Около часу они молчали.

– Значит, убег, – переспросил солдат. – К мамке?

– Эге, к ней к самой.

Опять помолчали.

– К мамке, значит, убег, – начинает снова солдат.

«Чего это он? – обиделся Гришатка. – Пристал, как репей к собаке».

А солдат придвинулся к мальчику и продолжает:

– Вот что: будешь снова бежать, так ступай к Сакмарским воротам. Встретишь стражника – рыжий такой и с бороды, и с усов. Как огонь – рыжий. Рындиным зовется. Шепнешь ему единое слово: «ворон». Он из ворот тя и выпустит. Вот так-то. – Солдат перешел на шепот: – А как повстречаешь батюшку государя императора Петра Третьего Федоровича, то пади ему в ножки и скажи: «Поклон те, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева». Понял – от Савелия Лаптева. А-а, – застонал солдат.

Не ожидал Гришатка таких речей. Опешил. Переждал. Подумал.

– Дяденька, – наконец обратился к солдату, – я не к мамке бежал. Я…

Однако солдат отвернулся к стене и больше не молвил ни слова.

<p>Сакмарские ворота</p>

Зима. Забелело кругом. Иней на ветках. Сугробы. Дед Кобылин переставил свою водовозную бочку с колес на сани.

Вышел Гришатка из заключения – первым делом помчался к валу. По-прежнему ходят дозорные. Пушки в сторону степи дулами смотрят. Город в тревоге. Никаких перемен.

«Жив, жив царь-батюшка, – соображает Гришатка. – Убегу, сегодня же убегу. Дождусь темноты – к Сакмарским воротам. Увижу рыжего с бородой. Шепну ему слово «ворон» – и поминай как звали».

Не собьется теперь Гришатка с пути. Небо чистое. Ночи звездные. Разъезды царя-батюшки гарцуют у самого города.

Стало смеркаться. Собрался Гришатка, помчался к Сакмарским воротам. Подходил медленно, не торопясь, вытягивал шею – здесь ли стражник, что Рынд иным зовется.

Нет Рындина. Все стражники у ворот то ли черные, то ли вовсе безусые и безбородые.

– Эх! – вздыхает Гришатка. – Видать, соврал Лаптев про рыжего человека… А может, смена не та?

Переждал, перемучился мальчик еще один день. Снова явился. На сей раз подошел поближе. Глазеет. Тут он, тут он, с бородой, рыжий. Рванулся мальчишка вперед, как вдруг чья-то рука за шею Гришатку хвать.

Вскрикнул, рванулся Гришатка. Однако рука, что петля, еще туже зажала шею.

Повернул человек Гришатку к себе лицом. Глянул Гришатка – Кобылин.

– Ты зачем здесь, паршивец. Ась?

И снова Гришатку били.

– Душу по ветру пущу! – кричал дед Кобылин. – Кишки размотаю! – И бил Гришатку с такой силой, словно и впрямь убийство задумал.

<p>«Честь имею»</p>

Старик Кобылин ездил за водой на Яик либо перед рассветом, либо когда упадет темнота. Это чтобы «разбойники» не приметили.

Отлежался Гришатка день, второй после побоев, опять за свое. Э-эх, птахой небесной взмыть бы из крепости!

Ночь. Лежит, думает думы свои Гришатка. И вдруг рукой с размаху по темени хлоп. «Бочка деда Кобылина, бочка!»

Поднялся Гришатка, армяк на плечи, к Вавиле под лавку. Где тут топор? Вышел Гришатка во двор и сторонкой-сторонкой к дедовой бочке. Пощупал днище, крепкое днище. Пристроился мальчик, давай выламывать нижние доски. Трудился, трудился, отбил. Просунул голову, плечи – в размер, все пролезает.

Приладил Гришатка доски на старое место, вернулся домой.

«Ой, не уснуть бы! – думает мальчик. Лежит, не спит, дожидается раннего часа. – Ну, – решает, – пора».

Явился он к бочке. Приподнял доски. Залез. Притих.

Неудобно в бочке Гришатке. Холодно. На досках намерзла вода.

Прошел час, а может быть, более. Терпит Гришатка. А мысли пчелиным жалом: вдруг как не поедет сегодня старик за водой.

Но – чу! – хлопнули двери. Раздались шаги. «Он, он», – забилось Гришаткино сердце.

Вывел дед Кобылин коня, стал запрягать.

– Но, но, ленивый! – покрикивает.

Запряг, взгромоздился на сани. Тронулись.

Лежит Гришатка тихо-тихо. Не шелохнется. Дышит не в полный придых. Подбрасывает санки на снежных выбоинах. Скрипнет льдом и деревом бочка. Качнет Гришатку – мальчик руки в распор. Эх, не наделать бы шуму!

Прошло минут десять.

– Наше почтение! – слышит Гришатка человеческий голос. Понял – городские ворота.

Загремели засовы. Ржаво пискнули петли. Бросило сани на последней колдобине. Впереди простор Оренбургской степи.

Переждал Гришатка немного, стал оттягивать доски. Глянул в просвет. Темень, тихо кругом. Лишь скрип-скрип из-под полозьев. Лишь чвак-чвак из-под конских копыт.

Ну, с богом! Изловчился Гришатка, из бочки наружу – прыг!

Прощай, Оренбургская крепость! Честь имею, генерал-поручик Рейнсдорп!

<p>«Путь-дорога куда лежит?»</p>

Прошел Гришатка версту, вторую. Забрезжил рассвет. Легко на душе у Гришатки. Остановится, кинет взглядом в сторону крепости и снова вперед. Идет он размашистым шагом. Версты ему нипочем.

Впереди замаячил казачий разъезд. Рванули кони навстречу путнику. Момент – и рядом с Гришаткой. Обступили удалые наездники мальчика.

– Кто будешь?

– Откуда?

– Путь-дорога куда лежит?

– К его царскому величеству государю императору Петру Третьему Федоровичу.

– Ух ты!

– К нам, значит.

– Пополнение жалует!

– А зачем тебе к государю императору?

Запнулся Гришатка, думает: сказать или нет про колодника. Ответил уклончиво:

– По секретному делу.

– Ого!

– Скажи-ка на милость!

– Он на тятьку, на тятьку в обиде. Тятька его отодрал. С жалобой шествует к батюшке.

– Брось зубы скалить, – оборвал балагуров высоченный детина с огромной серьгой в оттопыренном ухе. – Ступай сюда! – крикнул Гришатке. – Сказывай.

Подошел Гришатка, подтянулся к уху с серьгой и зашептал про злой умысел оренбургского губернатора.

– Гей, казаки! – закричал высоченный. – Назад, в Бёрды, к государю!

Подхватил он Гришатку, усадил на коня к себе за спину. Вздыбились кони, в разворот и ветром по чистому полю. Вцепился Гришатка в казацкий чекмень. Держится. Со страха глаза прикрылись. Дух перехватывает. Сползла на затылок Гришаткина шапка. Лицо что каленым железом прожгло. Ух ты, казацкая удаль!

Конники вступили в Бёрды. В Бёрдской слободе ставка Емельяна Ивановича Пугачева. Здесь же «царский дворец» – огромный дом, пятистенок. Резное крыльцо, ступени. На крыльце стража – государева гвардия. Молодцы на подбор, один к одному – богатыри русские.

Поравнялись с крыльцом казаки. Высоченный спрыгнул с коня. Подхватил, поставил на землю Гришатку. Потом подошел к страже, доложил что-то. И вот уже Гришатку ведут во «дворец». Переступили порог – сенцы. Впереди дубовая дверь.

Замер Гришатка.

– Ступай, – толкнув дверь, скомандовал стражник.

<p>Остановилась в жилах Гришаткиных кровь</p>

Входя в комнату, Гришатка зажмурил глаза. Он, царь-государь, поди, в бархате, в золоте. Не ослепнуть бы – оберегался Гришатка.

Вошел мальчик в горницу и сразу бух на колени. Прижался лбом к половицам.

Лежит, не шевелится Гришатка, ждет царского слова.

– Ух ты, старый приятель! – кто-то пробасил над Гришаткой. Голос противный, Гришатке знакомый.

Вскинул мальчик глаза – господи праведный: тот самый колодник без носа перед Гришаткой.

Только не как тогда у Рейнсдорпа, не в цепях, не в лохмотьях, не со спутанной бородой. Волосы у каторжника гладко причесаны, на плечах новый зипун, искалеченный нос под тряпицей.

Растерялся Гришатка: ни взад, ни вперед, ни в крик, ни в призыв. Остановилась в жилах Гришаткиных кровь. Сердце остановилось.

«Опоздал, опоздал, вот на столечко опоздал. Совершил свое черное дело разбойник».

Но вот скрипнула дверь из соседней комнаты. Вошел человек. Смотрит Гришатка. Красный кафтан. Генеральская лента через плечо. Пистолеты за поясом. Волосы на голове подстрижены по-казачьи – горшком. Черная борода. Глаза чуть вприщур, ясные, но с хитринкой.

«Он, он, царь император», – кольнуло Гришатку.

Бросился он к вошедшему человеку.

– Государь, – завопил, – берегись, государь!

Прижался мальчик к Пугачеву, словно собой заслонить собрался.

– Стреляй, государь, стреляй! – тычет Гришатка рукой на колодника. – Он из Оренбурга. Рейнсдорпом он послан.

Однако Пугачев не торопится.

– Откуда ты, дитятко?

– Стреляй, государь!

– Зачем же стрелять, – улыбается Пугачев. – Соколов это. Хлопуша по прозвищу. Повинился во всем Хлопуша. Не поднял руку на государя. Милость мою заслужил.

– Жизни не пожалею, – гаркнул колодник.

Опешил Гришатка, моргает глазами.

– Вот так-то, – произнес Пугачев. – А ты-то откуда такой?

– Из Оренбурга он, государь, – ответил вместо Гришатки Хлопуша.

– Да ну?! Ты что же, бежал?

– Бежал, – признался Гришатка.

Покосился он еще раз на Хлопушу и рассказал Пугачеву, как было.

– В бочке? Ну и дела! Хоть мал, а хитрец, вижу. А чего это у тебя волосы на голове прожжены?

Поведал Гришатка, как Рейнсдорп выбивал о его голову трубку.

– Ах, злодей! – воскликнул Пугачев. – Ну я до него доберусь. А как звать тебя, молодец?

– Соколов я, Гришатка.

– Соколов? – переспросил Пугачев. Повернулся к Хлопуше: – И ты Соколов.

– Так точно, ваше величество, – гаркнул колодник. – Соколов Афанасий.

– Ну и дела, – усмехнулся Пугачев. – Выходит, и Сокол ко мне прилетел, выходит, и Соколенок.

Глава третья Великий Государь

<p>На новом месте</p>

Прошло три дня. Обжился Гришатка на новом месте. Оставили его тут же, при «царском дворце». Только не наверху, а внизу, в пристройке, на кухне у государевой поварихи Ненилы.

– Заходи, располагайся, – сказала Ненила. – Чай, и место, и миска тебе найдутся.

Постригли Гришатке голову вкруг – по-казацки. Хлопуша притащил полушубок. Ненила где-то достала новые валенки. Хоть и велики валенки, хоть и плохо держатся на ногах, зато точь-в-точь такие же, как у самого царя-батюшки, – белые, кожа на задниках.

Стал Гришатка гонять по слободе. Слобода большая. И с каждым днем все больше и больше. Валит сюда народ со всех сторон. Наскоро ставят новые избы, роют землянки. Людей словно на торжище. Казаки, солдаты, татары, башкиры.

Одних мужиков – хоть море пруди.

Бежит Гришатка по бердским улицам.

– Привет казаку! – кричат пугачевцы.

– Ну как генерал Рейнсдорп?

– Скоро ли крепость сдастся?

Вернется Гришатка домой. Накормит его Ненила. Погреется мальчик и снова к казакам и солдатам.

Знают в слободе про Гришатку все: и как он был за голосистую птицу, и как в Ганнибалах ходил, и как выбивал губернатор о Гришаткино темя трубку.

Знают про Тоцкое, про лютое дело офицера Гагарина. И про Вавилу знают, и про парикмахера Алексашку, про Акульку и Юльку, про деда Кобылина.

Известнейшим человеком на всю слободу оказался Гришатка.

«Дитятко», – называет его Ненила.

– Ух ты, прибег. Царя заслонил. Жизнь свою ни в копейку, – восторгается Гришаткой Хлопуша.

– Казак, хороший будет казак, – хвалят мальчика пугачевцы.

<p>Синь-даль</p>

Утро. Мороз. Градусов двадцать, но тихо, безветренно.

Поп Иван, священник пугачевского войска, приводит вновь прибывших в Бёрды к присяге.

Крыльцо «царского дворца». Ковер. В кресле сидит Пугачев. Рядом, ступенькой ниже, в поповской рясе поверх тулупа, свечкой застыл священник Иван. Лицо ястребиное, строгое. Перед крыльцом полукругом человек триста новеньких. Среди них и Гришатка. Все без шапок. Кто в армяке, кто в кацавейке, кто в лаптях и онучах, лишь немногие в валенках.

– Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь всемогущим Богом… – начинает густым басом священник Иван.

– Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь… – в одну глотку повторяют стоящие.

– Я, казак войска государева… – шепчет Гришатка.

– Клянусь великому государю императору Петру Третьему Федоровичу служить не щадя живота своего до последней капли крови, – продолжает поп Иван.

– Клянусь великому государю… – разносится в морозном воздухе.

– Служить до последней капли крови, – повторяет Гришатка.

Проходит четверть часа. Присяга окончена.

Пугачев подымается со своего места, кланяется в пояс народу.

– Детушки! – Голос у Пугачева зычный, призывный, Гришатку аж дрожь по телу берет. – Молодые и старые. Вольные и подневольные. Русские, а также разных иных племен. Всем вам кланяюсь челом своим государевым. Царская вам милость моя, думы мои вам и сердце.

– Долгие лета тебе, государь, – несется в ответ.

– Детушки, – продолжает Емельян Иванович. – Не мне клянетесь, себе клянетесь. – Голос его срывается. – Делу великому, правде великой, той, что выше всех правд на земле. В синь-даль вас зову, в жизнь-свободу. Иного пути у нас нетути. Не отступитесь же, детушки, не дрогните в сечах, не предайте же клятву сею великую.

И из сотен глоток, как жар из печи:

– Клянемся!

– Клянемся!

– Клянусь! – шепчет Гришатка.

«Уф!»

– Гришатка, Гришатка, – позвала Ненила. – Собирайся, с государем в баню пойдешь.

Собрался Гришатка. Ух ты, не каждому от батюшки подобная честь!

Баня большая, с предбанником. Фонарь с потолка свисает.

Маленькое оконце в огороды глядит.

Липовая скамья. Полка-лежанка. Котел с кипящей водой. Рядом второй, поменьше – для распаривания березовых веников. В нем квас, смешанный с мятой. Груда раскаленных камней для поддавания пара.

Раздевался Гришатка, а сам нет-нет да на государево тело взглянет. Вспомнил про царские знаки. Видит, у Пугачева на груди пониже сосков два белых сморщенных пятнышка. «Они, они», – соображает Гришатка.

Заметил Пугачев пристальный взгляд мальчика, усмехнулся:

– Смотри, смотри. Тебе такое, конечно, впервой.

Зарделся Гришатка.

– Это царские знаки?

– Так точно, – произнес Пугачев. – Каждый царь от рождения имеет такие.

– Прямо с младенчества?

– Прямо с младенчества. Как народилось царское дите, так уже и сразу в отличиях. Вот так-то, Гришатка.

Мылись долго. Пугачев хлестал себя веником. То и дело брался за ковш, тянулся к котлу, в котором квас, смешанный с мятой. Подцепит, подымется и с силой на раскаленные камни плеснет. Шарахнутся вверх и в стороны клубы ароматного пара. Квасом и мятой Гришатке в нос.

Мылся Гришатка и вдруг вспомнил, что забыл он передать великому государю поклон от Савелия Лаптева. Бухнулся мальчик на мокрый пол Пугачеву в ноги:

– Поклон тебе, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева.

– Что?!

– Поклон тебе, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева.

– Встань, встань, подымись!

Встал Гришатка, а Пугачев посмотрел куда-то поверх Гришаткиной головы и о чем-то задумался.

Было это давно, в 1758 году, во время войны с Пруссией. Донской казак Емельян Пугачев находился в далеком походе. Молод, горяч казак. Рвется в самое пекло, в самую гущу боя. Вихрем летит на врага. Колет казацкой пикой, рубит казацкой шашкой. «Бестия, истинный бестия!» – восхищаются Пугачевым товарищи.

Сдружился во время похода Пугачев с артиллерийским солдатом Савелием Лаптевым. Соберутся они, о том о сем, о жизни заговорят. Пугачев – о донских казаках. Лаптев – о смоленских крестьянах. Сам он родом оттуда. И как ни говори, как ни рассуждай, а получается, что нет жизни на Руси горше, чем жизнь крестьянина и казака-труженика.

«Эх, власть бы мне в руки, – говорил Пугачев. – Я этих бар и господ в дугу, в бараний рог крутанул бы. А мужику и рабочему люду – волю-свободу, землю и солнце. Паши, сей, живи, радуйся!»

«Ох, Омелька, быть бы тебе царем, великим государем», – отвечал на это Савелий Лаптев.

«Эка куда хватанул, – усмехнулся Пугачев. – Да разве может так, чтобы царь – и вдруг из простого народа?»

«Не бывало такого, – соглашался солдат. – Прав. Не бывало. Да мало ли чего не бывало…»

Потом судьба разлучила друзей. Прошли годы…

– Так как, говоришь, Лаптев сказал? – обратился Пугачев к Гришатке.

– Поклон тебе, великий государь… – начинает мальчик.

– Стой, стой, – прервал Пугачев. «Великий государь! – произнес про себя и подумал: – Одобряет, выходит, Лаптев. Не забыл старое. Царем величает. Ну что же, царь так царь. Держись, Емельян Иванович». – Эй, Гришатка! – закричал Пугачев. – Залезай-ка на лавку. А ну, давай я тебя по-царски.

– Да я сам, ваше величество.

– Ложись, ложись, говорю. Не упорствуй.

Намылил Пугачев Гришатке спину, живот, натер бока до пурпурного цвета мочалой. Взялся за березовый веник. Заходило под взмахами Гришаткино тело. Разыгралась, забилась в сосудах кровь.

– Вот так, вот так, – усмехаясь, приговаривает Пугачев. – Чтобы болезни и хвори к тебе не пристали. Чтобы пули тебя не брали. Чтобы рос ты, Гришатка, как дуб среди степи. Чтобы был ты не раб, а казак!

Потом Пугачев подхватил в бадейку воды. Отошел, размахнулся, хлестанул на Гришатку.

Гришатка захлебнулся и фыркнул:

– Уф!

<p>Шапка</p>

Собралось в Берды до трех тысяч простых крестьян – мужиков-лапотников. Они-то и ружья в руках никогда не держали. Многие пики не видели.

Приказал Пугачев для крестьянской части своего войска устроить учения.

Вели занятия сразу же за слободой на открытом месте. Бегают мужики в атаку. Учатся пикой владеть, в казацком седле держаться.

Тут же неподалеку установлено три щита и на них мишени. По мишеням из ружей идет пальба.

Около стрелков крутится Гришатка. Интересно ему. Стоит, смотрит.

Стараются мужики. Пугачев заявил, что лучшему стрелку будет с его царской головы шапка.

Шапка дорогая, мерлушковая, с малиновым верхом. То-то бы угодить в самое яблочко.

Однако дела стрелков плохи. В щит еще кое-как попадают. А вот о большем не думай.

Намучились, намерзлись крестьяне. Стали роптать:

– Ружья кривые. Мишени далекие. На морозе руки дрожат. Попробовал бы тут сам царь-батюшка в яблочко стрельнуть.

А в это время Пугачев прибыл проверять, как идут учения, и услышал крестьянские речи.

Подъехал Емельян Иванович к стрелкам. Увидев царя, крестьяне попадали ниц.

– Встаньте, – приказал Пугачев. – Тут воинский плац, а не государевы палаты. Тут пригиб не мне, а умельцам делай.

Поднялись мужики.

– Ружья, значит, кривые?

Замялись крестьяне.

Слез Пугачев с коня.

– Ну-ка, подай сюда кривое ружьецо-то.

Подали Пугачеву ружье.

Вскинул Емельян Иванович стволину. Приклад к плечу, палец к курку – бах!

– Попал, попал! В самую отметину! – заголосили крестьяне.

Взял Пугачев второе ружье – во вторую мишень. Взял третье, вскочил на коня и с ходу, с рыси – в третью.

И снова в самую середину, снова навылет.

Поразевали крестьяне рты. Остолбенели от такого умельства. И Гришатка разинул рот. «Ай да стрелок! Ай да царь-батюшка!»

Подъехал Пугачев снова к крестьянам.

– Ну как, детушки, ружья кривые или глаз ваш косит?!

– Глаз, глаз, государь! – закричали крестьяне.

– То-то, – рассмеялся Пугачев. – Как же нам с шапкой, детушки, быть?

– Твоя шапка, твоя! – кричат вперебой крестьяне. – Тебе полагается. По закону. По справедливости.

– Эн, нет, – говорит Пугачев. – А ну-ка выходи, кто смелый.

Нет смелых. Боятся стрелки при царе попасть в полный конфуз.

В это время Пугачев заметил Гришатку.

Сунул Пугачев ему в руки ружье.

– Стреляй!

Прицелился Гришатка. Руки дрожат. В глазах туман. Однако ослушаться государя боится. Стрельнул.

– Попал, попал! – взвыли мужики. – Ух ты, в самую тютельку, в самое яблочко.

– Ух ты! – не удержался и сам Пугачев. Снял он со своей головы шапку. – На, получай!

Растерялся Гришатка, как быть, не знает.

– Бери, бери! – гудят мужики. – Государь жалует.

Взял Гришатка шапку, надел, утонул по самые уши. А когда приподнял шапку, то Пугачева рядом уже и нет. Лишь снег от конских копыт клубится.

<p>Сани</p>

– Эх, мало, мало у нас пушек! Ружей мало. Пороху бы нам побольше! – сокрушается Емельян Иванович.

Затеял Пугачев разные хитрости. То среди ночи подвезут казаки под самый Оренбург охапки сена и распалят костры. В крепости подумают, что это подошла пугачевская армия, и откроют страшный огонь из пушек.

– Так-так, – посмеивается Пугачев. – Хорошо. Ядер у них тоже не тысячи. Пусть, пусть постреляют.

Потом стали выманивать из крепости воинские отряды.

Для этого поступали так. Подойдет пугачевский разъезд поближе к городу. А основные силы в стороне, в засаде.

Увидят в крепости, что отряд мал, откроют ворота. Вылетят конники. Пугачевцы же делают вид, что отступают. Заманивают они неприятеля. Подведут солдат к задуманному месту. А там – раз! – выскочили из засады товарищи. И неприятельский отряд либо в плену, либо порублен.

Однако в Оренбурге вскоре догадались про пугачевские хитрости.

Сколько ни ездят казаки к Оренбургу, как ни кричат, ни выманивают осажденных – никакого успеха.

Тогда Пугачев приказал запрячь в сани тройку добрых коней.

Оделся и сам поехал.

– Батюшка, да куда же ты? – взмолились пугачевские помощники. – Да видано ли дело, чтобы сам царь – и вдруг вроде как за приманку. Да пожалей ты себя. Не царское это дело. А вдруг как убьют!

– Не убьют, не убьют, детушки, – отвечал Пугачев. – Не убьют. Я завороженный. Ружья нужны нам, ружья. Нельзя нам без них.

И вот тройка у самого города.

Промчался Пугачев взад-вперед вдоль оренбургского вала.

– Эй, солдатушки! – закричал. – Вам ли против своего законного государя идти. Рушь господ, открывай ворота.

– Пугачев! – понеслось по крепости.

Подумал Рейнсдорп: «Вот так удача!»

– Эй, верховые наружу!

И снова открылись ворота, снова погоня.

Мчат царские санки лихо, во весь опор. Кони как птицы. Шеи вперед, гривы по ветру, ногами по снежному месиву цок-перецок.

Промчит Пугачев саженей сто, двести, приостановится. Подпустит погоню поближе. И снова плеткой коней.

Почуяли верховые недоброе. Остановились. Отстали. Решили вернуться назад.

– Эх, эх, пропали ружья! – сокрушается Пугачев.

Снова заворачивает он коней к Оренбургу. Снова взад-вперед у самого вала. И снова за ним погоня. И так несколько раз.

Добился все же своего Емельян Иванович, заманил правительственный отряд до задуманного места.

Выскочили пугачевцы, изрубили отряд.

– Хорошо, хорошо! – говорит Пугачев. – Вот и ружьишек штук тридцать. Да и сабли, да конская сбруя. Эхма, не царское оно, конечно, дело этак по капельке! Да ведь и море капелькой полнится.

<p>Шашки</p>

Пугачев любил играть в шашки. Играл со своими командирами. А тут как-то надумал сыграть с Гришаткой.

– Главное, – поучал Пугачев, – чтобы в дамки пройти. Дамка, она всему полю хозяин.

Конечно, поначалу Гришатка проигрывал Пугачеву. А потом наловчился.

И вот как-то сложилась игра так, что Гришатка первым и в дамки пролез, и шашек у него на доске больше.

Струхнул Гришатка: «А ну как царь-государь рассердится».

Сделал он вид, будто бы не замечает, что дамкой следует бить, то есть сделал Гришатка фука.

Понял Пугачев Гришаткину хитрость.

– Э, нет! – говорит. – Ты не хитри. Не гни перед сильным шапку. Бей! Не зевай! Шашки, они тем хороши, – стал рассуждать Емельян Иванович, – что тут, как на войне, словно бы ты полководец. Умен – победил. Недодумал – тебя побили. Вот так-то, Гришатка.

Однако потом, когда они кончили игру и Гришатка выиграл, Пугачев вдруг заявил:

– Побил ты меня, Гришатка. Царя своего побил. Не стыдно тебе?

Смутился Гришатка, не знает, что и ответить.

А Пугачев опять укоряет:

– Побил, побил, не пожалел…

Краснел Гришатка, краснел. «Как же это понять царя-батюшку?! – И вдруг: – Э, была не была!»

– Так ведь тут как на войне… Бей! Не зевай!

– Молодец, ой молодец! – рассмеялся Пугачев. Посмотрел он пристально на Гришатку, потрепал по голове. – Башковитый. Эх, жить бы тебе в добрые времена! – Пугачев задумался. – Вот возьму власть, учиться, Гришатка, тебя пошлю. Там в Испанию или Голландию, к немцам али к французам. И станешь ты у меня первейшим человеком в науках. Про Ломоносова, чай, слыхал? Ломоносовым будешь.

«Добрый царь-батюшка, – подумал Гришатка. – Добрый. Зазря я его обыграл».

<p>Карать или миловать</p>

К Пугачеву в Бёрды прибыла группа крестьян вместе с своим барином. Притащили помещика на суд к государю.

И вот снова крыльцо «царского дворца» как тогда, во время присяги. Кресло. Ковер. Пугачев в кресле.

Пугачев начинает допрос. Обращается то к мужикам, то к помещику:

– Ну как, детушки, лют был барин у вас?

– Лют, лют, уж больно лют, царь-государь, продыху от его лютости не было! – кричат мужики.

– Ну, а ты что скажешь, господин хороший? – обращается Пугачев к помещику.

Молчит, не отвечает помещик.

Пугачев опять к мужикам:

– А бил ли вас барин, руку к телу прикладывал?

– Бил, бил, батюшка! Собственноручно. Кожа, поди, по сей день свербит.

– Так, – произнес Пугачев и снова к помещику: – Не врут, правду сказывают мужики?

Молчит, не отзывается барин.

Лицо у Пугачева начинает багроветь. На скулах желваки проступают. Вздувается шея.

– А не забижал ли он стариков и детушек малых?

– Забижал, забижал, великий государь. Ой, как забижал! Васятку Смирнова до смерти запорол батогами. Федотку Краснова посохом покалечил. Старика и старуху Раковых, о Господи, в мороз босыми гонял по снегу. Не выжили, померли Раковы.

Нечего сказать в оправдание барину. Понимает он, что не миновать ему лютой казни.

Но вдруг Пугачев смягчился, согнал с лица своего суровость.

– А может, и добрые дела есть у вашего барина? Может, забыли вы, детушки?

Видит помещик такое дело.

– Есть, есть добрые дела! – закричал он что есть силы. – Я на Пасху всем по копейке жалую. На Великий пост Богу за души усопших поклоны бью.

– Так, так, – подбадривает Пугачев.

– Я и за вас помолюсь, – слукавил помещик, – за ваше величество…

– Да, – усмехнулся Пугачев, – вижу, и вправду много добрых дел на твоей душе. Так как же, детушки, – обратился к крестьянам, – карать мне вашего барина или миловать?

Мужики враз, как по команде, бросились Пугачеву в ноги:

– Карать, карать, батюшка. На виселицу его, дых ему в передых.

Пугачев привстал во весь рост, глянул на согнутые спины крестьян, перевел взгляд на помещика, потом на стражу свою.

Тихо. Все замерли. Ждут царского слова.

– Бог не осудит. Вздернуть! – взмахнул Пугачев рукой.

– А-ай! – завопил помещик. – Разбойник! Злодей!

– Ба-атюшка, благодетель, заступник! – кричали крестьяне.

<p>«Прешпективная» труба</p>

У Пугачева имелась подзорная труба.

Любил Емельян Иванович глянуть в нее – далеко видно.

Вот и сейчас. Гришатка крутился в царевой горнице. А Пугачев, приложив подзорную трубу к глазу, рассматривает, как казаки где-то на краю Бёрдской улицы устроили драку.

– Ах, паскудники, ах, лешие! – ругается Пугачев. Крикнул караульных: – Там казаки дерутся. Разнять да всыпать зачинщикам!

То-то будет зачинщикам! Пугачев строг к непорядкам.

– Что это у тебя, государь? – спросил Гришатка, показывая на трубу.

– Инструмент оптический, – ответил Пугачев. – «Прешпективная» труба называется.

– А чего в ней видно-то?

– Все, что пожелаешь, – сказал Пугачев. – Хоть край света, хоть завтрашний день.

– Да ну! – не сдержался Гришатка. – И Тоцкое?

– Можно и Тоцкое.

Пугачев приложил трубу снова к глазу, всмотрелся и говорит:

– Вон деревеньку вижу. Церковь на взгорке. Погост. Каменный дом с крылечком.

– Так это же Тоцкое! – закричал Гришатка. – Дом управителя нашего штык-юнкер Хлыстова.

– Вон девоньку вижу. С косичкой. Маленькая такая. Букашечка, – продолжает Емельян Иванович.

– Так это же Аннушка, Аннушка, сестренка моя!

– Вон деда старого вижу. С клюкой, с бородой в пол-аршина.

– Так это же дедушка наш, дедушка Тимофей Васильевич!

Потянулся Гришатка к трубе:

– Дозволь, дозволь, государь, глянуть.

– Смотри, – произнес Пугачев.

Вцепился Гришатка в трубу, ну и, конечно, никакого Тоцкого не увидел. А просто выросла перед ним крыша соседнего дома, только так, словно бы кто ее передвинул к самому Гришаткину носу.

Понял Гришатка, что Пугачев пошутил. Однако виду не подал. Понравилась ему пугачевская выдумка про магическую силу трубы.

Через несколько дней он снова выпросил у Пугачева трубу, а потом еще и еще раз. Ляжет Гришатка на лавку, один конец трубы к глазу, второй в потолок. Лежит, смотрит, и возникают перед мальчиком Тоцкое, и Оренбург, и Москва, и Питер, и весь белый свет. И раскрывается перед ним та самая синь-даль и жизнь-свобода, про которую рассказывал Емельян Иванович. Нет на земле ни бар, ни господ. Не слышно стона мужицкого. Не видно плача сиротского. Земля, и леса, и горы – все это не барское и не панское, все это работника-труженика. Эх, и жизнь: чудеса и сказка!

Заинтересовался Пугачев, чем это занят мальчишка.

– Чем ты там занят?

Рассказал Гришатка Пугачеву про то, что видел.

– Да ну! – подивился Емельян Иванович. – Синь-даль, жизнь-свободу… – Задумался. – Эх, кабы труба не соврала! Да-а-а, зажили бы людишки на белом свете!.. А может, оно так и будет, Гришатка. Ась? Труба ведь не простая, труба– «прешпективная».

<p>На урал</p>

Полюбился Хлопуше Гришатка, с самой первой встречи понравился. Мало того что раздобыл он мальчику полушубок – как-то горсть леденцов принес, потом рубаху синего цвета, наконец притащил Нениле для Гришатки бараний бок.

– Ты что, сдурел? – набросилась стряпуха на великана. – Что, его тут голодом морят, не поят? Чай, при особе самого императора кормится…

«Безносый-то опять приходил, – рассказывала потом Ненила мальчику. – Видать, люб ты ему, Гришатка».

А тут как-то явился Хлопуша с казацкой саблей.

– На, получай!

Разгорелись глаза у Гришатки. Вот это подарок!

– Что, – закричал Пугачев, увидев у мальчика саблю. – Кто сие баловство придумал?!

– Пусть, пусть позабавится дитятко, – стал упрашивать Пугачева Хлопуша. – Мальчонка же он, государь. Не забижай ты его. Они, мальчонки, все до ружья охотники.

Осталась сабля у мальчика.

Нацепит ее Гришатка, по слободе бегает. Сабля длинная, по снегу волочится.

– Атаман, как есть атаман! – кричат со всех сторон пугачевцы.

Нехватки в пушках, ядрах и порохе по-прежнему не давали Пугачеву покоя. «Эх, Урал, Урал-батюшка, вот бы куда податься! – размышлял Пугачев. – Прямо бы на самые железоделательные и оружейные заводы».

И вдруг нежданно-негаданно явились к Пугачеву с Урала три заводских человека.

– Государь, ждут, ждут тебя на заводах. И пушки, и ядра будут. Снаряжай-ка своих людей.

На один из заводов, на Петровский, в поселок Авзян решили послать Хлопушу.

Выслушал Хлопуша царское слово:

– Слушаюсь, батюшка.

– Ну, с богом! Ступай.

Хлопуша ушел, однако через несколько минут снова явился.

– Ну что тебе?

– Дозволь, государь, мальчонку с собою взять.

– Какого мальчонку?

– Гришатку, ваше величество.

– Да ты что, в своем ли уме, Хлопуша?

– В своем, в своем, государь. Да отпусти ты его. Ему ж в интерес. Он же мальчонка. Они, мальчонки…

Пугачев рассмеялся. Подумал. Махнул рукой.

– Ладно, быть по-твоему. Забирай, Соколов-Хлопуша. Да береги ты его, – добавил строго.

– А как же!

Уехал Гришатка.

Глава четвертая Государственное поручение

<p>Галия</p>

В Авзян Хлопуша торопился как мог. Шутка ли сказать, у него государственное поручение.

Сам царь-батюшка, отправляя в поход, так и сказал: «Государственное».

– А главное, – наставлял Пугачев, – привези мне мортиры. Хоть две штуки. Чтобы навесным огнем можно было стрелять по Оренбургу.

Хлопуше в сопровождение было придано пять казаков. Ехал с ним и заводской человек с Авзяна, низенький, маленький мужичонка по имени дядя Митяй.

Хлопуша и казаки едут верхом на конях. Дядя Митяй и Гришатка – по-барски – в санках.

То и дело к Гришатке подъезжает Хлопуша:

– Не холодно тебе, дитятко?.. Не голодно?

На четвертый день пути отряд остановился ночевать в башкирском сельце Иргизла. Хлопуша решил здесь дать и людям и лошадям отдых. Устроили дневку.

Хлопуша, дядя Митяй и Гришатка расположились в одной юрте. Казаки – в других, по соседству.

Юрта большая, занавесками перегорожена.

Уселись ужинать. Уплетает Гришатка навар из бараньего мяса, поднял глаза кверху. Смотрит – из-за занавески выглядывает девочка. Волосы на голове черные-черные. Косички свисают. Глаза шустрые-шустрые. Из стороны в сторону бегают.

Увидела девочка, что Гришатка ее заметил, – юрк за занавеску.

Опустил Гришатка глаза. Переждал минуту, опять поднял. Видит – снова торчит из-за занавески с косичками голова. Вот опять скрылась.

Весь ужин Гришатка только и занимался тем, что глаза то в миску, то в сторону занавески, то в миску, то в сторону занавески. Даже шея заныла. А девочка то спрячется, то наружу, то спрячется, то наружу. Даже рука, что дергала занавеску, устала.

На следующий день с утра Гришатка возился около санок. Вдруг слышит – за спиной кто-то пронесся верхом на лошади. Повернулся Гришатка – знакомая девочка.

Промчалась девочка в одну сторону. Развернула коня. Промчалась мимо Гришатки в другую. Потом еще и еще раз.

У Гришатки аж дух захватило. Ну и девчонка!

Наконец девочка сбавила прыть. Осадила коня рядом с Гришаткой. Спрыгнула ловко на снег. Остановилась, смотрит на мальчика.

– Как тебя звать? – обратился Гришатка.

Молчит девочка. Видимо, не понимает русскую речь. Стал Гришатка тыкать рукой: мол, звать как тебя, девчонка?

– Га-ли-я, – наконец протянула девочка.

– А я Гришатка, – проговорил мальчик, затарабанив пальцем себе в грудки.

– Гри-шат-ка, – повторила девочка. Потом зачастила: – Шатка, Шатка, – и улыбнулась.

– Да не Шатка, а Гришатка, – стал поправлять мальчик.

Однако девочка его не слушала и повторяла свое:

– Шатка. Шатка. Шатка.

Гришатка махнул рукой.

Девочка стала с любопытством рассматривать висящую на боку у мальчика саблю, и Гришатка сразу же оживился. Он вытянул наполовину клинок, потом полностью. Взмахнул, описал полукруг и с победоносным видом вскинул снова его в ножны.

Девочка не удивилась.

Гришатка повторил все снова.

И опять Галию это не поразило.

Огорчился Гришатка, думает, чем бы еще похвастать. Вспомнил про шапку. Теперь она не спадет ему на глаза. Ушила ее Ненила. Снял мальчик шапку, крутит в руках, начинает объяснять Галие, что это шапка не простая – с царской она головы, а он, Гришатка, заслужил ее за меткую стрельбу из ружей. Гришатка ого-го какой целкий!

– Пах, пах! – объясняет мальчик. – Фу ты, какая бестолковая. Пах, пах! – вскидывает он руки на манер, словно стреляет.

Но вот девочка закивала головой, побежала в дом, через минуту вернулась – в руках дробовое ружье.

– Ну, поняла наконец-то.

Протянула Галия Гришатке ружье – хотел же, так стрельни.

– Куда бы стрельнуть? – рассуждает Гришатка.

А Галия схватила с его головы шапку и подбросила вверх. Вскинул Гришатка ружье – бах! Мимо.

– Тьфу ты!

Тогда ружье взяла Галия.

«Ах, так! – думает Гришатка. – Ну на – промахнись и ты». Подбросил он шапку высоко-высоко. Ушла та в небо метров на двадцать. На секунду повисла. Растопырилась зонтом и снова к земле.

В это время раздался выстрел.

Не задела дробь мерлушковые бока, не затронула – угодила в самый малиновый верх. Вышибла. Только его и видели.

– 0-ох! – вырвался вздох у Гришатки.

На следующий день с рассветом отряд Хлопуши покинул сельцо Иргизлу. Едет Гришатка, голове холодно. Прикрывает он темя рукой, сокрушается:

– Эх, эх, и чего хвастал! Чего не сдержался. Царскую шапку испортил. Ну и девчонка!

<p>Дядя Митяй</p>

Гришаткину беду первым заметил дядя Митяй:

– Э, чего там у тебя? Чего руку-то тянешь и тянешь?

Подъехал Хлопуша. Всплеснул руками:

– Дитятко, да где это ты?! Где же верх твой малиновый?

Гришатка молчал, не признавался. Однако потом рассказал.

– Ах она такая, разэтакая! – гудел великан. – Да как она посмела забижать государева человека? Ах, ах! Ну, мы ей покажем!

– Да я сам виноват, – пытался защитить Галию Гришатка.

Однако Хлопуша не слушал его.

– То-то я смотрю: глаза у нее так и бегают, так и бегают. Да ты не горюй, Гришатка. Мы тебе на шапку новый поставим верх. Еще лучше будет. Желаешь – атласный. Желаешь – парчовый. Хочешь, садись верхом на коня, – неожиданно предложил Хлопуша.

Поменялись они местами. Рад Гришатка до смерти. Вот научится ездить верхом – берегись, Галия!

В отличие от Хлопуши, дядя Митяй оказался на редкость сварлив. То ему сено в санках плохо подмощено, то кони тихо бегут, то Гришатка все время вертится.

– Неспокойный я очень, – сознавался дядя Митяй. – Душа у меня в раздражении. А почему? Жизнь извела, Гришатка.

Дядя Митяй хотя ростом и мал и с виду хил, зато по рукам сразу видать – человек рабочий. Руки у него широкие, совками, цепкие. И аппетит хороший. На первой же остановке умял целую баранью ногу и не крякнул. Куда только лезет?

– Наголодались мы на заводах, – смущаясь, объяснял дядя Митяй.

На восьмой день к вечеру, проехав с начала пути без малого триста верст, путники приблизились к поселку Авзяну.

– Тут он и будет, Петровский, рода Демидовых, наш, стало быть, завод, – сообщил дядя Митяй.

За эти дни отряд Хлопуши вырос до ста пятидесяти человек. То в степи к нему примкнуло сорок человек конных башкир, то, откуда ни возьмись, появилась целая толпа безоружных крестьян, потом в лесу, уже почти у самого Авзяна, присоединилось человек пятьдесят углежогов.

– Постой с людишками тут, – предложил дядя Митяй Хлопуше. – Заночуй. А я вмиг слетаю в Авзян, упредить надобно.

Утром дядя Митяй вернулся.

– Сполнено, – заявил он Хлопуше. – И пушки есть, и мортиры – целых три штуки, и ядра в большом количестве. И людишки работящие нас ждут. Вот так-то.

– Благодарствую, – произнес Хлопуша.

<p>Вечноотданные</p>

Заводской люд встретил Хлопушу торжественно. И не только потому, что он был посланцем самого царя императора, но и потому, что сам Хлопуша произвел на всех огромное впечатление.

– Ух, батюшка, да и ты-то порченый! – кричали люди, завидя безносое лицо Соколова. – Видать, и тебе не сладко пришлось в жизни.

– Не сладко, не сладко, работнички, – отвечал Хлопуша. – Да что было – прошло, миновало. Нынче все круто в другую сторону. Царь Петр Федорович, долгие лета ему, нынче всех нас, сирых и битых, великий заступник. Ура царю-батюшке!

– Ура! – кричали работники.

Собралось их на заводской площади тысячи две. Изможденные, лица в дыму и копоти. Одежонка – рвань. Стоят, смотрят воспаленными глазами на огромную фигуру Хлопуши, ловят каждое слово.

Тут же на площади был оглашен манифест Пугачева. Говорилось в нем, что царь-батюшка дарует рабочим людям всякие вольности и шлет им свое царское благословение.

И снова «ура» всколыхнуло воздух.

В общей толпе Хлопуша заметил группу людей, закованных в цепи. Все людишки, как тень, а эти и вовсе: кожа да кости. Не человеки, а слезы.

– Что за народ? – обратился Хлопуша к дяде Митяю.

– Это вечноотданные, батюшка.

– Какие еще вечноотданные?!

– А это те, батюшка, которых вместо вечной ссылки в Сибирь сюда – к нам на завод. До конца своих дней так в цепях им и маяться. Из них многие к тачкам прикованы. Так и спят, так и работают. О, Господи!

Нахмурилось лицо у Хлопуши.

– Эй! – закричал. – Кто здесь вечноотданные, выходи-ка сюда!

Загремели люди цепями, потянулись к Хлопу ше. Собралось их человек пятьдесят.

– Люди вечноотданные, – забасил Хлопуша. – Мученики и перемученики. – Голос его сорвался, из глаз проступила слеза. – Люди без роду и племени. Отцы и брательники. – Голос Хлопуши снова окреп, понесся могучим гулом. – Быть вам отныне не вечно униженными, быть вам вечно свободными. На веки веков. Эй, кузнецы! Живо! Немедля оковы долой!

– Батюшка, избавитель, – бросились колодники в ноги Хлопуше.

Потом Хлопуша устроил суд над управителем Авзяно-Петровского завода. Под одобрительный гул толпы управитель был тут же повешен.

На следующий день Хлопуша стал проверять заводское хозяйство. Приказал показать ему мортиры и пушки.

И вдруг выяснилось – исчезли куда-то мортиры. Обыскали весь завод. Нет их, словно и не было.

– Были, были они! – уверяет дядя Митяй. – Как я в ночь приходил – были. Их, никак, управитель куда запрятал.

– Эх ты, рано вздернули управителя! – сокрушался Хлопуша.

А вечером на Хлопушу свалилась вторая беда. Пропал куда-то Гришатка.

– Да был он, был! – разводил руками дядя Митяй. – Туточка все время крутился.

– Не уследил. Не усмотрел! – ревел Хлопуша. – Дитятко! Где же ты, дитятко?

<p>Бадья</p>

С Гришаткой случилось вот что. Крутился, крутился он возле Хлопуши и дяди Митяя, ходил, ходил по заводу, потом надоело. Пошел он бродить по улицам Авзяна. Тут его и окружили мальчишки:

– Глянь, глянь, шашка висит!

Разговорился Гришатка с ребятами. Шашку достал из ножен. Рубанул залихватски направо, налево.

Разинули авзянские ребята рты:

– Настоящая!

Дивятся мальчишки. Это тебе не Галия. Приятно Гришатке.

Принялся Гришатка про шапку хвастать. Рассказал, что шапка с царской головы. Что за меткую стрельбу шапка ему досталась. А верх (пока нового верха у шапки не было, Хлопуша наскоро стянул мерлушковые бока ниткой) – это Гришатка прострелил влет, чтобы доказать одной глупой девчонке свое умельство.

Не отстают от Гришатки ребята, ходят за ним по пятам.

– А у нас рудники есть, – вдруг заявил кудлатый, конопатый мальчишка. – Глубо-о-кие!

Побежали они смотреть рудники. На шахтах в этот день и в прошлый работы не было. По случаю приезда посланца от государя прекратил работу Авзянский завод. Подошли ребята к одной из шахт. Большая дыра в землю уходит. Над дырой, как над колодцем, на подпорках большое бревно. На бревне веревка намотана. С другой стороны веревки – бадья.

– Это для спуска вовнутрь, – стал объяснять конопатый. – Руда-то, она под землей. Саженей в пол сотни. Там ее добывают, потом на завод.

Заглянул Гришатка в дыру – ничего не видно.

– Хочешь, мы тебя враз! – вдруг предложил конопатый.

Поколебался Гришатка. Да неудобно отказываться.

Где же, скажут, твое геройство.

– Хочу!

Залез он в бадью. Стали ребята его спускать. Раскручивается веревка, что намотана на бревне. Придерживают ребята бревно, чтобы не очень оно вращалось.

Вот спустили Гришатку на треть, на половину, на две трети. Совсем немного осталось. И вдруг не удержали бревно ребята. Завращалось оно быстро-быстро. Не ухватишь, не остановишь. Раскрутилась веревка. Бадья внизу о породу – бах!

Обмерли ребята.

– Вытягивай, вытягивай назад! – завопил конопатый.

Стали мальчишки выкручивать из шахты бадью. Торопятся. Выкрутили. Пусто в бадье.

– Побился! Побился!

– Эй, эй, отзовись! – кричат ребята в дыру. – Отзовись!

Тихо. Нет никакого ответа.

Страшно стало ребятам.

– Перестреляют нас казаки! – закричал конопатый. – Повесит безносый. Тикай по домам – и молчок!

Поразбежались ребята.

<p>Забылся</p>

Страшную ночь пережил Хлопуша. То казалось ему, что Гришатку убили, то – что ушел, заплутал Гришатка в лесу и там загрызли его волки или медведи, то вдруг чудится Хлопуше Гришаткин голос. Великан срывался со своего места и стремглав выбегал на улицу.

– Найдется, найдется мальчонка, – успокаивал Хлопушу дядя Митяй. – Тута он, тута. Да куда ему деться? Не провалился же он под землю. Жив, помяни мое слово – жив!

Гришатка и вправду остался жив.

При ударе бадьи о грунт мальчик вылетел из нее наружу, стукнулся головой о какой-то камень и на время лишился сознания.

Когда Гришатка пришел в себя, была уже ночь. Мальчик привстал, пощупал руки и ноги. Боли нет. Кости целы. Лишь в голове гул и непонятная тяжесть. Гришатка принялся звать на помощь. Никто призыва его не слышал. Слева и справа от мальчика виднелись какие-то углубления. Это начинались штреки и штольни – специальные ходы, которые вели в глубь шахты. Кругом темно, сыро.

Гришатка подумал и сделал несколько шагов по одному из коридоров: «А вдруг где-то там впереди есть выход?» Коридор то суживался, то расширялся, время от времени его пересекали другие переходы. Гришатка сворачивал то налево, то направо; наконец он уперся в стену. Мальчик устал. От сырого и неприятного воздуха голова стала еще более тяжелой, и Гришатка чувствовал, как кровь ударяет в виски. Дышать становилось трудно.

Гришатка не выдержал и присел. Он машинально провел рукой по земле и вдруг натолкнулся на непонятный предмет – что-то длинное, круглое, отверстие в середине. Рядом второй такой же предмет, чуть в стороне – третий.

«Так это же пушки, это мортиры! – понял Гришатка. – Ах, вот куда запрятал их управитель!» Мальчик вскочил и помчался назад. Он спотыкался, падал, подымался, снова бежал. Сколько прошло времени, Гришатка не помнил. Он очумело тыкался то в одну, то в другую сторону. Наскакивал на стены, ударялся о какие-то балки и перекрытия. Наконец, полностью обессилевший, он опять опустился на землю. В нос снова ударил едкий, противный запах. Гришатка зевнул и забылся.

<p>«Тут они, тут»</p>

После бессонной ночи Хлопуша казался чернее тучи. Страшно глянуть, страшно подойти к человеку.

Облазили казаки, башкирцы и сам Хлопуша вдоль и поперек весь завод, опросили всех жителей, на конях выезжали в лес и в степь. Никаких следов, ни слуху ни духу. Словно и вовсе не приезжал на завод Гришатка.

И вот, когда, казалось, все надежды потеряны, в избу к Хлопуше ввалился плечистый, бородатый детина. Бросился в ноги:

– Не гневись, батюшка.

– Подымись, работный человек, – произнес Хлопуша.

Детина поднялся.

– Батюшка, сыскался, сыскался твой… – пришедший детина запнулся, – сынок, значит.

Хлопуша вскочил, схватил детину руками за грудки, тряхнул:

– Да где же он, говори!

– Играли, играли мальцы, – заторопился детина. – На руднике, на шахте. Да упустили бадью. А в бадье он, он самый – твой, значит. Мальцы с перепугу молчали. А потом Санька – мой, значит, взял и признался. Я его, батюшка, уже отодрал батогом, значит. Конопатый он у меня, до баловства дюже прыткий. Не гневись, батюшка.

К руднику Хлопуша мчал с лошадиной прытью, только пятки сверкали. Подлетел, сразу полез в бадью.

– Да куда ты, батюшка? – пытался остановить великана дядя Митяй. – Да ты тут постой, тут. Мы без тебя.

– Крути! – крикнул Хлопуша сбежавшимся людям.

Спустили Хлопушу.

– Гришатка! Дитятко! Гришатка! – кричит великан.

Тихо. Нет мальчика.

Бросился Хлопуша в подземные коридоры. Следом за ним спустились другие. С факелами, с фонарями в руках. Расползлись люди в разные стороны.

– Гришатка, Гришатка! – несется со всех сторон.

– Гришатка, дитятко! – перекрывает всех голос Хлопуши. Носится, мечется он по коридорам и переходам, словно ветер-буран в непогоду.

И вот наконец великан различил маленький, съежившийся комок – детское тельце.

– Дитятко, дитятко! Родненький. Сынок! – задыхался от счастья Хлопуша. Подхватил он Гришатку на руки. – Головушка моя, рученьки, ноженьки!..

Гришатка с трудом приоткрыл глаза.

– Дядя… Афанасий…

– Я, я! – заревел Хлопуша, и слеза за слезой забили глаза.

Потащил он Гришатку к свежему воздуху, к выходу.

– Стой, стой, – прошептал Гришатка.

Хлопуша остановился.

– Мортиры.

– Что – мортиры? – не понял Хлопуша.

– Тут они, тут.

– Да ну? – только и молвил Хлопуша.

<p>Сила к силе</p>

В тот же день мортиры были извлечены на поверхность.

– Они, они, – говорил дядя Митяй. – Они, голубушки. Самые.

Хлопуша стал торопиться с возвращением назад в Бёрды к Пугачеву.

Пушки и мортиры срочно устанавливались на колеса. На телеги грузились ядра. В заводских погребах нашелся и порох.

Пока Хлопуша был занят заводскими делами, наблюдать за Гришаткой он поручил башкирцу Хакиму.

Уедет мальчик вместе с Хакимом в степь за завод. Учит башкирец Гришатку в седле держаться, ездить шагом, рысью, в галоп. Гришатка смекалист и ловок. Он уже может и с коня на всем скаку спрыгнуть, и не слететь, если конь вздыбится, и удержаться в седле при конском прыжке через рытвину или канаву. Где нужно, Гришатка привстанет на стременах, где нужно, к шее лошадиной прижмется.

– Якши, якши, – хвалит Гришатку башкирец.

Потом Хлопуша отсыпал Гришатке пороху и выдал с полсотни пуль. Казак Ферапонт Узловой соорудил для Гришатки мишени и два дня с утра до самого вечера заставлял мальчика пулять в цель. То из положения «стоя», то «с колена», то «лежа». А затем «с ходу», с коня, как тогда стрелял сам Емельян Иванович. Настреляется Гришатка, прокоптится от дыма и пороха, набьет плечо от ружейной отдачи. Зато радость так и светится в глазах у Гришатки. Теперь не случайно, а как по заказу влетают Гришаткины пули тютелька в тютельку в самое яблочко.

– Умелец, умелец, – хвалит Гришатку казак Ферапонт Узловой.

А перед самым отбытием из Авзяна Хлопуша приказал испробовать целость пушек. И Гришатке было разрешено выстрелить из мортиры. Поднес Гришатка к стволине запал. Гаркнула мортира во весь свой пушечный дых – слушай, сбегайся народ, смотри на нового артиллериста.

Наступил час отъезда.

Многие из работных людей хотели присоединиться к Хлопуше. Однако он отобрал всего пятьдесят человек.

– Нельзя, нельзя, – отвечал остальным. – У батюшки людишек хватает. Пушек, ядер, ружей у него мало. Вы уж тут потруждайтесь. В сем ваша главная сила. Вы да мы, – добавил Хлопуша. – Сила к силе – двойная сила!

– Потруждаемся, батюшка, потруждаемся! – кричали рабочие.

Хлопуша оставил за старшего на заводе дядю Митяя.

– Ну, прощайте!

– С богом, с богом, Афанасий Тимофеевич!

<p>Косички вразлет</p>

Гришатка теперь ехал не в санках, а по-казацки – верхом. Пришпорит он сивку-бурку – своего удалого коня, вихрем по степи промчится. Смотрит, любуется на Гришатку Хлопуша.

В башкирском сельце Иргизле Хлопуша снова устроил дневку.

– Ну, где твоя Галия? Вот мы сейчас ей покажем.

– Дядя Афанасий, – взмолился Гришатка.

– Ладно, ладно, сынок.

– Шатка, Шатка! – закричала Галия, увидев мальчика. Закричала и покраснела.

Снова ели навар из бараньего мяса, долго сидели в юрте, вели разговоры. На сей раз Галия не пряталась за занавеску. Она то исчезала куда-то, то возвращалась вновь, приносила на огромных мисках-подносах еду. А Гришатке подсунула такой здоровенный кусок жирного мяса, что и дядя Митяй с таким бы не справился.

На следующий день Гришатка и Галия сели верхом на коней и уехали в степь. Хотел было Гришатка похвастать девочке про стрельбу и про пушку. Однако сдержался.

Ехали они рядом. Тихо кругом. Кони идут копыто к копыту, головы опустили. Хорошо Гришатке. Как-то радостно на душе. Начинает он рассказывать Галие про Хлопушу, про царя-батюшку, потом про Тоцкое, потом про синь-даль и свободу.

Слушает девочка, словно бы понимает. А может, и понимает.

Пропадали они до самого вечера. А где ездили, Гришатка не вспомнит. Не видел мальчишка дороги. Лишь лошадиные холки. Лишь стремена и уздечки. Да косички, косички вразлет…

Вечером Галия взяла у Гришатки шапку и вшила ему новый верх. Правда, не парчовый, не атласный, а из простого сукна зеленого цвета. Глянул Гришатка – ну и верх! Лучше, лучше прежнего. Поклянется Гришатка, что лучше!

Наутро обоз Хлопуши тронулся дальше в путь.

Галия у дороги стояла грустная и долго-долго махала рукой.

– Прощай, Галия! – прокричал Гришатка.

– Шатка, Шатка! – приносил в ответ ветерок шепоток. – Ша-а-тка!

Глава пятая Вольная птица

<p>Кар-генерал</p>

Роста малого. Ноги тонкие. Руки тонкие. Большеголовый. Глаза как у зайца – в разные стороны. Волосы торчком, с медным отливом. На щеке бородавка, на подбородке другая. Это Кар. Кар-генерал.

Едет Кар по завьюженной Оренбургской степи. Спешит на выручку к осажденному Оренбургу, к другу своему генералу Рейнсдорпу.

Разбить и схватить Пугачева – таков приказ генералу Кару.

Мороз. Ветер. Сидит Кар в открытом возке. Засунул руки в дамскую муфту. От мороза и ветра ежится. Растянулись походной колонной солдаты. И им на морозе холодно. «Эх, полушубки бы нам, сапоги валяные. Ради чего страдаем!»

Едет Кар, рассуждает: «При одном появлении моем разбегутся злодеи. Войско у меня регулярное. Ружья и пушки. Молодцы гренадеры. Схвачу Пугачева – новый чин и награда».

Вдруг шевельнулся легким облаком снег на горизонте. Впереди, с боков, сзади. Из снега выросли всадники. Криком и гиком наполнилась степь.

Выпрыгнул Кар из санок:

– К бою! Становись! Стройся! Пушки вперед!

Построились солдаты. Ружья наизготовку.

Пушки вперед.

Все ближе и ближе пугачевские конники.

– Ух ты, несметная сила!

– Братцы, погибель пришла! – понеслось в генеральском войске.

– Молчать! За матушку царицу! Из пушек пали! – кричит разъяренный Кар.

Стрельнули пушки. Понеслись ядра и злая картечь в сторону наступающих. Молодцы пушкари, точен солдатский глаз. Да только не дрогнули пугачевцы. На месте погибших – сразу же новые, словно нет никаких потерь.

– Их смерть не берет!

– Их великие тысячи! – зарокотали снова солдаты.

– Бей, пали! Бей, пали! – не унимался Кар.

Кричит, а сам нет-нет да на санки свои посмотрит. Кони быстрые, санки легкие. В случае чего, спасут они генерала.

Еще ближе придвинулись пугачевцы. Теперь уже не только конные, но и пешие на виду. Движутся, движутся, движутся. Не остановишь восставших рать.

– Отходи! Отступай, братцы! – понеслось по солдатским рядам. – Сдавайся царю-государю Петру Третьему.

Зашевелилось Карово войско. Врассыпную солдаты. Кто в плен, кто в сторону недалекого леса.

Прыгнул Кар в свои генеральские санки. Эх, эх, пропадай чины и награды!

Отъехал генерал версты три. Остановился, перевел дух. Вдруг невесть откуда появилась ворона. Поравнялась она с генеральским возком, растопырила крылья:

«Кар-р!»

«Свят, свят», – закрестился генерал с перепугу и снова плеткой коней. Да так, что дамская муфта из санок вон.

<p>«Слушаюсь, ваше Сиятельство!»</p>

Ждал генерал Рейнсдорп генерала Кара. Не прибыл на помощь Кар-генерал.

Ждал генерал возвращения Хлопуши, не вернулся Хлопуша.

Понял губернатор, что колодник его провел.

– Русише швайн, – ругнулся.

Стал Рейнсдорп думать о том, как все же покончить ему с Пугачевым.

– Вот что. Позвать ко мне старика Кобылина.

Явился Кобылин.

– Слушаюсь, ваше сиятельство.

– Хочешь сто рублей серебром и медаль от царицы?

– Желаю, ваше сиятельство.

– Ну и хорошо, собирайся.

– Куда, ваше сиятельство?

– В лагерь к злодею.

Понял старик зачем, в глазах помутилось.

– Да я же стар! – взмолился Кобылин.

– Ничего-ничего. Так оно даже и лучше есть.

– Да я и кинжала ему в ребра не всуну.

– Не надо, не надо кинжал. Ты ему – яду.

– Яду?! Так стариковские руки мои дрожат.

– Что?! – заревел генерал. – Руки дрожат? Плетей захотелось? О, доннерветтер, всыпать ему плетей.

Понял старик Кобылин – выбора нет.

– Слушаюсь, ваше сиятельство!

<p>Честь и приветствие</p>

Вот так радостный день у Пугачева! То-то удача! И Кара разбили, и вернулся Хлопуша. Порох, ядра, пушки привез. Мортиры – целых три штуки. И привет от работного люда. Дружбу-союз с Урала. И Гришатка вернулся. Герой! Без него – как знать, может, и не было бы здесь мортиры.

– Ну, Соколов-Сокол, уважил, уважил! Исполнил, как есть, мое государственное поручение. Ну, Соколов-Соколенок, порадовал!

Произвел Пугачев Хлопушу в полковники.

– Ну, а тебе какую награду? – обратился к Гришатке.

Подумал Гришатка и говорит:

– Мне бы, батюшка, в Тоцкое…

И вот едет Гришатка в Тоцкое. Сабля при нем. Шапка на нем. Пистолет настоящий за поясом.

Блестит, искрится на солнце снег. От яркого света глаза смыкаются. Прикроет Гришатка глаза. Вырастает, как в сказке, Тоцкое.

Сбежался, сгрудился народ. Встречают Гришатку жители. Честь ему кричат и приветствие:

«Ура! Ура! Соколов Гришатка приехал».

«Он у царя-батюшки в видных начальниках».

«То-то будет теперь Хлыстову».

Приятно от таких мыслей Гришатке. За спиной у него сундучок. В нем полушалок для матери, сарафан для сестрички Аннушки, для дедушки Тимофея Васильевича сапоги, козловые, новые, никем не ношенные.

Справа от Гришатки казак Ферапонт Узловой, слева – башкирец Хаким. Специально посланы вместе с Гришаткой.

Резво бегут казацкие кони. Верста за верстой, верста за верстой – все ближе и ближе родимое Тоцкое.

Вот и оно. Божий храм на пригорке. Погост. Каменный дом купца Недосекина. Каменный дом штык-юнкера Хлыстова. Мельница. Вот и замерзшая речка, речка Незнайка. Вот и Шарик бежит. Стойте, буланые, стойте! Не торопитесь. Приехали.

Радостно бьется Гришаткино сердце. Встречай, выползай из хибарок, народ!

Но что такое? Наперерез путникам выбежала группа крестьян. С топорами, с вилами, с косами.

– Не шевелись! Кто такие?

– Мы здешние, здешние, тоцкие! – закричал во всю мочь Гришатка.

Смотрит мальчик – мужики незнакомые. Обступили они приехавших со всех сторон. Вышел вперед горбоносый, в треухе детина:

– Здешние, не здешние – слазь!

Схватились Ферапонт и Хаким за сабли. Гришатка руку быстрей к пистолету. Да где тут! В один момент набросились мужики на конных. Стащили на землю. Руки за спины. Скрутили, связали.

– Тащи их, тащи к командиру! – кричит горбоносый в треухе.

Потащили крестьяне.

Вот так встреча! Вот так честь и приветствие!

<p>«Ух ты! Ох ты!»</p>

Приволокли мужики пленников к командиру. Втащили в каменный дом к Хлыстову.

Глянул Гришатка – Вавила!

Глянул Вавила – Гришатка!

– Ух ты!

– Ох ты!

Смотрят мужики остолбенело на Вязова. Горбоносый почесал за ухом. Понимает, что вышла промашка. Видать, и вправду не тех словили.

Рассказал Вавила Гришатке, в чем дело. Вот уже две недели, как он здесь, в Тоцком. Послал Рейнсдорп дровокола в Тоцкое за продуктами. Трудно с харчами сейчас в Оренбурге. Приехал Вязов, а назад не вернулся.

Снова, как весной, заволновались тоцкие мужики. Избрали Вавилу своим командиром. К тоцким присоединились крестьяне соседних сел и деревень. Организовался целый отряд. Волю всем объявили. Землю барскую стали делить. А вот теперь собираются идти в Бёрды к Пугачеву.

– Порядок у нас строгий, – объяснил Вавила. – Охрана. Вы уж не сердитесь, что так получилось, – обратился он к Хакиму и Узловому.

– А как же Хлыстов? – задал вопрос Гришатка.

– Повесили, повесили, вздернули. Да ты-то мамку видел? Эй, позвать Соколову! – крикнул Вавила.

Прибежала Гришаткина мать, взвыла при виде сына:

– Кровинушка, родненький, дитятко!

Плачет, не верит своим глазам.

– Он, он. Он самый, тетка Лукерья, – улыбается Вязов.

Примчалась сестренка Аннушка. За ней дед Тимофей Васильевич. За ними соседи и просто тоцкие жители. Набился хлыстовский дом до отказа.

– Гришатка, Гришатка! Ух ты! И стрижен на казацкий манер, и пистолет, и сабля, и шапка, гляди, мерлушковая!

Пришлось Гришатке до позднего вечера рассказывать всем про Бёрды, Оренбург и Пугачева.

Пробыл мальчик в Тоцком три дня. На могилку сходил к родителю. Вволю поплакал. Повидал своих старых дружков и приятелей. Удаль свою в стрельбе показал. Похвастал про Авзянский завод.

Но вот пора и назад к царю-батюшке.

– Вот что, – сказал Вавила. – Едем все разом.

Собралось Вавилово войско. Кто конно, кто пеше, кто в санках. Присмотрелся Гришатка. Ба – и дед Тимофей Васильевич тут же! В новых, привезенных Гришаткой козловых сапогах.

– Да куда же ты, дедушка?!

– Молчи, молчи, – оборвал старик. – К нему, к амператору. В войско казацкое.

– Да ты же старенький, дедушка.

– Эка скажешь! – обиделся дед. Тряхнул бородой. – Стар, да умел! Я еще при царе Петре Первом со шведами бился…

Но тут подбежала Гришаткина мать:

– Ах ты, старый, ах ты, глупый, ах душа твоя неспокойная! Да кто же в такой мороз и в козловых сапогах! Не смеши народ. Сиди, дед, дома.

И Аннушка вцепилась в дедов армяк.

Остался дед Тимофей Васильевич.

Уехало крестьянское воинство.

– Эх, эх! – еще долго сокрушался старик. – Как они там без меня! Хватит ли без меня у них силушки?

<p>Божий странник</p>

Вернулся Гришатка в Бёрды – новостей целый ворох.

– Ой, что тут было, что тут было! – докладывала ему Ненила. – Дружка твоего словили.

«Какого это еще дружка?» – подумал Гришатка.

– Ну, того, того самого, что тебя плетками драл, что в водовозах у губернатора.

– Деда Кобылина?!

– Его, его самого. Он царя-батюшку травить собирался.

Рассказала Ненила, что появился старик Кобылин в слободе под видом божьего странника.

– На молебен, все говорил, иду. Из Сибири в далекий град Киев, в Киево-Печерскую лавру. Все за нашего царя-батюшку помолиться там обещался. Я ему еще сухарей на дорогу дала и баранины кус зажарила, – призналась Ненила. – А он, ох, ох, душонка его бесстыжая, мне же в котелок, где уха для государя варилась, взял и подсыпал отраву.

– Повесили? – поинтересовался Гришатка.

– Нет, нет! Отпустил его государь. Говорит: «Ступай в свой Оренбург. Не имею на тебя зла, потому что человек ты глупый и темный. Иди и подумай». Да еще этому супостату десять рублей пожаловал. Чудной наш батюшка… К людям доверчив. Воистину царская, святая у него душа.

Пожалел Гришатка, что не к нему в руки старик попался. «Ишь ты, царя-батюшку явился травить! Да я бы его, как Хлыстова, на одну перекладину!» – совершил свой приговор Гришатка.

<p>Портрет</p>

Сидел как-то Гришатка в царевой горнице. Взял лист бумаги, карандаш и стал рисовать портрет Пугачева.

Нарисовал коня, на коне верхом царя-батюшку. Бороду нарисовал, генеральскую ленту, пистолеты за поясом. Снизу написал: «Царь-государь Петр Третий Федорович».

Посмотрел Пугачев на портрет, усмехнулся.

– Похож, как есть похож. Мастак ты, Гришатка. – Потом подумал и произнес: – А знаешь, Гришатка, я вовсе не царь.

Вылупил Гришатка на Пугачева глаза: «Ну и шутник батюшка. Право, такое скажет».

– Не царь, не царь, – повторил Пугачев. – А простой казак Пугачев Емельян Иванович. Вот так-то, Гришатка.

Лицо у Гришатки стало глупым-преглупым. Рот по-лягушечьи разинулся до ушей. Не знает, как и принять слова государевы.

– А как же царские знаки? – потянулся Гришатка рукой к груди Пугачева.

– Знаки? – Пугачев рассмеялся. – Так это с Прусской войны. Картечины эти царские знаки мне припечатали.

Провалилась под Гришаткой земля. Голова закружилась. Думал, царь настоящий. А тут казак, да к тому еще и простой. Обидно до слез Гришатке. Смотрит мальчик на шапку свою, смотрит на валенки. Выходит, и шапка не царская, не царские валенки.

Бродил в этот день мальчик по Бёрдам, словно в воду опущенный. А вечером под большим секретом рассказал о словах Пугачева Хлопуше.

– Эку новость принес! – рассмеялся Хлопуша. – Вестимо, не царь. Вестимо, Пугачев Емельян Иванович. Стал бы тебе настоящий царь воевать для народа землю и волю. Эх ты, Гришатка!

Смутился Гришатка.

– Царь наш батюшка, – продолжал Хлопуша, – тем и велик, что он сам из народа и что для народа он первый заступник.

– Так, дядя Афанасий, он же не царь!

– Как так – не царь? – оборвал Хлопуша. – Кто сказал, что не царь? Настоящий он царь!

Совсем замутилась Гришаткина голова. Вот так запутал Хлопуша!

– Царь он, доподлинный царь, – повторил Хлопуша. – Только не дворянский. Мужицкий он царь. Народом на царство венчан. Вождь он, Гришатка, народный. А сие выше, выше, чем царь. Понял?

– Понял, – произнес Гришатка. А сам подумал: «Выше, чем царь, – эка куда хватанул Хлопуша!»

<p>Последнее слово деда Кобылина</p>

– Говоришь, отпустил?

– Отпустил, отпустил, ваше сиятельство.

Рейнсдорп хмыкнул. Смотрит он на деда Кобылина. Ой, что-то не так говорит старик. Не может губернатор понять, как это так, чтобы злодей Пугачев – и вдруг отпустил подосланного с ядом к нему человека.

Рассказал Рейнсдорп о возвращении Кобылина своей жене генеральше, другим генералам и офицерам. «Да, – призадумались те. – Тут неспроста что-то».

– Ваше сиятельство, – вдруг произнес офицер Гагарин. – А не перекуплен ли ваш Кобылин?

Все повернулись к Гагарину.

– Мысль такую имею, – продолжал офицер, – что прислан он сюда Пугачевым с целью убить вас, ваше сиятельство.

Лицо у Рейнсдорпа вытянулось.

– Что?!

– Ему, наверное, и деньги злодей подсунул.

Бросились обыскивать старика. Нашли у Кобылина пожалованные ему Пугачевым десять рублей.

– Ох, ох! – хватался за сердце Рейнсдорп. – Сквозь строй его, сквозь строй шпицрутенами. Не жалея, до смерти.

Схватили деда Кобылина, содрали до пояса одежонку.

Построили роту солдат. Погнали старика под солдатские взмахи.

Сам Рейнсдорп идет тут же, рядом.

– Признавайся! Признавайся! – кричит.

– Нет, нет моей вины, – твердит, изнемогая под ударами, дед Кобылин. – Я ли вам не правдой служил, батюшка Иван Андреевич, ваше сиятельство? Я ли вам не слуга? Пожалей, смилостивись, батюшка!

– Молчать, молчать! Ты не слуга мне. Ты есть вор и разбойник!

– Пожалей, не губи! – стонет Кобылин.

– Так ему, так ему! Хлеще!

Теряет от боли старик сознание.

– Батюшка…

Не отзывается генерал.

И вдруг встрепенулось что-то в деде Кобылине, рванулся он к губернатору:

– Изверг! Губитель!..

Собрал старик последние силы, плюнул в лицо Рейнсдорпу и тут же упал как подкошенный.

Кончился дед Кобылин.

<p>«На штурм! На слом!»</p>

Приказ к штурму был дан неожиданно.

Вечером над Бёрдами стал подыматься туман. Разлился, разошелся он в разные стороны. Словно кто из огромной бадейки хлестнул молоком по степи.

– Готовьсь! Готовьсь! – понеслось от землянки к землянке, от избы к избе.

Зашевелилось, задвигалось пугачевское войско. Заржали, почуяв скорое дело, кони. Заиграли трубы и дудки. Забегали сотники и командиры.

Пользуясь темнотой и туманом, подтянули пугачевцы мортиры и пушки к самым стенам Оренбурга. Пугачев расставлял войска. Конных в засады, пеших за земляные выступы и в овражные пади. Перед пушками приказал из каменных плит выложить защитные стенки. Сам проверил готовность орудий.

Зарумянилось небо, стал голубеть восток. Туман отступал, неохотно потянулся в низины.

– Начинай с мортир. Пали! – скомандовал Пугачев.

Мортиры навесным огнем плюнули первые ядра. Залп, второй, третий.

– Так их, так их! Молодцы, детушки!

– Жарь, не стой!

– Целься! Ура! Ух ты, в дом к самому генерал-губернатору.

Гремит, захлебывается, рассыпается дробью барабанный бой над стенами крепости. Палит караульная пушка. Переполох и смятение в Оренбурге.

– Не трусь, не трусь! – кричат офицеры.

– Солдаты, равняйсь!

– Канониры, к орудиям!

Тем временем Пугачев вывел из укрытия первую группу своих казаков и башкирцев. Рванулись они к крепостному валу.

– На штурм! На слом! – кричит Пугачев.

Вьить, вьить! – встретили их солдатские пули.

Бах! – врезалось в самую гущу ядро.

– Смелей, смелей, детушки! – подбадривает наступающих Пугачев. – Нам ли под пулями гнуться?! Нам ли шапки снимать?! На штурм! На слом! По-соколиному!

Подбежали наступающие к валу, залегли за откос горы. Передохнули. Дали залп по защитникам. Поднялись в полный рост и с криком двинулись дальше.

Бросился Пугачев в атаку, да с малыми силами. Поняли это оренбургские офицеры. Открыли городские ворота. Стал заходить солдатский отряд в тыл Пугачеву. А сверху, увидев подмогу, подняли такую пальбу, что даже вал содрогнулся.

Ясно Пугачеву, что победы не будет.

– Назад, назад отходи, детушки!

Отхлынули пугачевцы. Отошли за Яик в безопасное место.

<p>Ненила всплеснула руками</p>

Всю эту ночь Гришатку пугали страшные сны.

То вдруг явился генерал Рейнсдорп с трубкой в руке и снова бил Гришатку по темени. Потом появилась тетка Степанида. Она снова кричала: «Ваня, Ванечка!» – обнимала и прижимала к себе Гришатку. Затем неожиданно всплыл губитель Гришаткиного отца – офицер Гагарин.

Гагарин не один, вместе с солдатами. Вскинули солдаты ружья, направили на Гришатку.

«Пали!» – командует офицер.

Гришатка вскрикнул, заметался во сне. Подошла Ненила.

– Дитятко, дитятко, не жар ли с тобой? На бочок, на бочок повернись, дитятко.

Мальчик успокоился, но вскоре началось все снова. Опять Рейнсдорп, опять Степанида, снова Гагарин. И вдруг – Пугачев:

«Кто забижает Гришатку?»

Исчезают Рейнсдорп и Гагарин. Остается одна Степанида. Смотрит мальчик, а то вовсе не Степанида, а Гришаткина мать.

«Царь наш, заступник!» – бросается женщина к Пугачеву.

«Не царь он, не царь, – кричит Гришатка, – а простой казак Пугачев Емельян Иванович!»

Лицо Гришаткиной матери становится строгим, смотрит она на сына укоряющим взглядом.

«Царь он, царь он, Гришатка!»

И вдруг врывается голос Хлопуши:

«Царь он народный! Вождь и заступник!»

И снова голос Гришаткиной матери:

«Вождь и заступник!»

Гришатка проснулся. Стоит у постели Ненила.

– Дитятко, я кашу тебе приготовила.

Вскочил Гришатка:

– Тетка Ненила, а где… где царь-батюшка наш?

– Уехал, уехал, Гришатка, Оренбург с казаками уехал брать.

В это время на кухню к Нениле ввалился еще по первой встрече знакомый Гришатке казак, тот высоченный, с серьгой в оттопыренном ухе.

– Сей минут из-под Оренбурга. Ух и сеча! Ух и сеча! Сам царь-батюшка водил казаков и башкирцев на приступ. Людишек много, оружия мало у нас. Неосторожен царь-государь. В самое пекло лезет. Ты, Ненила, догляд ай за Гришаткой, наказал император.

– Ох, ох! – вздыхала Ненила. – Тут-то догляжу. Как они там, родные?

Принялась Ненила угощать казака варевом. А Гришатка незаметно полушубок на плечи, пистолет из-под подушки за пояс и на улицу – шмыг. Подбежал он к коню, на котором прискакал казак из-под Оренбурга. Ногу в стремя, на спину – скок, пятками в лошадиное брюхо – трогай!

Взвился лихой скакун с места галопом.

Выбежали казак и Ненила.

– Стой! – закричал казак.

– Ох ты, дитятко! – всплеснула руками Ненила.

<p>«Крови частица народной»</p>

К исходу дня Пугачев начал новую атаку на Оренбург. На сей раз в конном строю.

– За мной, детушки!

Взяли казацкие кони в карьер. Вмиг промахнули открытым полем.

Вот и ров, вот и вал.

– На штурм! На слом! – привстав в стременах, кричит Пугачев.

И снова градом навстречу картечь, снова несмолкаемым гулом бабахнули ружья.

Ударила пуля Пугачева в левый рукав – отлетел клок от полушубка, словно перо из птицы. Ударила другая пуля в правый рукав – обожгла чуть повыше локтя.

– Не трусь! – кричит Пугачев. – Дело святое, правое. Смерть не страшна. Слазь с коня! Валом кати на вал!

Однако казаки не успели выполнить приказ Пугачева. Сверху, с вала, посыпались на пугачевцев солдаты. Врезались они в ряды конных, взыграл рукопашный бой.

Заработали казаки пиками, саблями. Крошит Пугачев солдат. Не подставляй головы, береги плечи! Удар у Пугачева пудовый. Сабля острая. Раз – взмах, два – взмах! Не шути с государем.

– Емелька! Это Емелька! – кричат царские солдаты и, словно к магниту, лезут к отважному всаднику.

– Неразумные! Сирые! – кричит Пугачев. – Так-то своих встречаете?! – И снова саблей во весь богатырский мах.

Бьется Емельян Иванович, мышцы как сталь, лицо в напряжении. Зрачки как маятник – в разные стороны бегают. На взлохмаченной бороде сосулька повисла.

Метнул Пугачев глазами налево – рядом верхом на коне Гришатка.

– Прочь! – взревел Пугачев. – Откуда ты, глупое! Эй, казаки, оттащить Гришатку в безопасное место!

Собрался Гришатка отъехать подальше от Пугачева, да вдруг заметил, как из-за крепостной стены из-за огромных бревен высунулось бородатое лицо солдата. Поднял солдат ружье, целит прямо в грудь Пугачеву.

– Берегись, берегись, государь!

Однако Пугачев то ли не услышал Гришаткиного крика, то ли не понял, в чем дело. Как был, так и остался на старом месте.

Сощурил бородатый солдат левый глаз. Момент – и нажмет на ружейный курок.

И вдруг Гришатка что есть мочи ударил коня. Дернул за узду так, что у лошади в губах кровь проступила.

Взмыл, привстал конь на задние ноги. Прыгнул вперед, заслонил Гришаткой и собой Пугачева.

Свистнула солдатская пуля. Ударила мальчика. Выпустил Гришатка из рук поводья. Осел, словно кто к земле потянул. Качнулся и рухнул с коня на снег.

– Гришатка! – закричал Пугачев. Он рванулся к мальчику, спрыгнул на землю, подбежал. – Гришатка, Гришатка!

Враз несколько казаков окружили Гришатку и Пугачева.

– Дитятко, – тормошит Пугачев Гришатку. – Дитятко!

Смотрит мальчик полузакрытыми глазами на Пугачева, смотрит, ничего не видит, не слышит. Не дышит Гришатка. Отжил, отгулял свой недолгий мальчишеский век Соколов-Соколенок.

– Гришатка! Гришатка! – кричит Пугачев.

Расстегнул Пугачев полушубок Гришаткин.

Рванул залитую кровью рубаху – у самого сердца рана навылет.

Вдруг что-то зашуршало в руках Пугачева. Потянул он – бумага. Развернул – пугачевский портрет, тот самый, что рисовал как-то Гришатка. Конь. Пугачев. Генеральская лента. Пистолеты за поясом. Снизу надпись: «Царь-государь Петр Третий Федорович». Только надпись теперь перечеркнута. И вместо старой поверх нее новая – во весь разворот листа: «Пугачев Емельян Иванович – вождь и заступник народный».

– Дитятко! Сокол! – взревел Пугачев. – Крови частица народной. Кровушки. – И слеза, огромная слеза, размером в горошину, поползла по заросшей щеке Пугачева и тут же, застыв на морозе, повисла серебряной, стонущей каплей.

<p>Поле, огромное поле</p>

Поле, огромное поле. Только что вырытая в промерзшей земле могила. На краю ее – маленький гроб с Гришаткой. Вокруг – огромной толпой притихшие люди.

– Успокой, Господи, душу новопреставленного раба твоего, отрока Соколова Григория, и сотвори ему вечную па-а-амять! – вытягивает прощальную молитву священник Иван.

Он, по привычке, в поповской ризе поверх тулупа.

Только лицо на сей раз не ястребиное, не строгое. Как-то сморщилось лицо у попа Ивана. Служит он панихиду, а сам нет-нет да носом потянет. Забивается нос, в глазах проступают слезы.

И голос сейчас у него тихий, и губы почти не шевелятся, словно бы вовсе и не он те слова произносит, а льются они откуда-то сами и несет их ветер из дальних далей.

Поп Иван подает команду. Все медленно опускаются на колени и, сотрясая притихшую степь, трижды повторяют за священником:

– Вечная па-а-амять.

Четверо казаков подымают гроб и опускают его в могилу.

По приказу Пугачева гремит прощальный салют из пушек.

Опять тишина, и вдруг!..

– Гришенька, родненький! – взорвал немоту плачущий голос Ненилы.

– Дитятко, сокол! – крик стоном метнулся хрип из груди Хлопуши.

И следом сотни людей:

– Ушел, ушел! Улетел! Закрылись очи твои соколиные.

– Детушки, детушки, – перекрыл человеческий плач дрогнувший бас Пугачева. Он пробился к самому краю могилы, поднялся на бугор из отрытой земли. – Неверно. Неверно! Жив он, жив, Соколенок! Соколам вольное небо. Ширь им, простор им и вечность. – Пугачев вскинул руки, простер их вверх в синеву, к небу. – Здесь он, здесь он, наш Соколенок!

Все невольно подняли головы к небу. И хотя не было там ничего, но всем вдруг ясно представилась вольная птица. Она кружилась, махала крылом, издавала призывные крики. Она то взмывала, то падала вниз и манила, манила людей…

А голос Пугачева крепчал и крепчал, наливался медью, гудел, словно колокол в час набата.

– Соколам вечная слава! Соколам жить да жить! Не забудет смелых русский народ. Внуки-правнуки нас не забудут.

Люди притихли. Хлопуша вытер слезу рукавом.

Царь Иван Грозный

Иван IV Грозный – один из самых известных русских царей. При нем страна окрепла, расширилась. Он присоединил к России Казанское и Астраханское ханства, другие земли. При нем в состав России вошла Сибирь. Родина наша стала страной, в которой жило много разных народов. При Иване IV был составлен «Большой чертеж» – первая географическая карта России. Была издана первая русская печатная книга, и жил первопечатник Иван Федоров. Начали строиться новые русские города: Архангельск, Воронеж, Самара и другие. Появилось русское чудо – красивейший собор Покрова в Москве, на Красной площади, рядом с Кремлем. Весь мир знает его как храм Василия Блаженного. Царь поощрял ремёсла, торговлю. Много и другого произошло в годы жизни царя Ивана. Был он человеком суровым, требовательным, а порой и жестоким. Не зря назвали его Грозным.

И еще одно: до Ивана IV правители России носили титул великих князей. Вступив на престол, великий князь Иван IV первым назвал себя царем. С него и пошли в России цари.

Глава первая Великий князь говорить будет

<p>Забавы</p>

После смерти отца, великого князя Василия III, в трехлетием возрасте мальчик был провозглашен великим князем Иваном IV. Сложным было Иваново детство. Мать, Елена Глинская, умерла, когда сыну исполнилось семь лет. Воспитанием сироты занялись бояре. С юных лет у него проявился нелегкий нрав. Появились забавы странные.

Вот одна из потех Ивана. Забирался он на крышу высокого терема. Бросал с крыши собак и кошек. Бросит кота, следит: упадет ли тот на лапы, на бок, на спину. Изловчится кот, упадет на лапы, значит, остался жив.

А вот и еще забава. Отправлялась как-то бабка Марефа к бабке Арине в гости. Заболела бабка Арина – в пояснице, в костях ломило. Несла ей бабка Марефа квас, пироги и сбитень. Прошла вдоль улицы, обогнула часовенку на бугре, вошла в проулок – и вдруг… Смотрит бабка: что-то в белом саване верстой немереной на нее движется. Вскрикнула, ойкнула бабка. От страха на землю подкошенным колосом рухнула.

Переступило чудище через бабку. Дальше пошло верстой. Отлежалась, вскочила бабка, мчала домой как молодая.

– Сатана явился! Сатана! – кричала.

Возвращался как-то кузнец Кузьма Веревка домой от дружка своего Басарги Подковы. Хорошее настроение у Басарги. Долго сидели они с приятелем. О жизни, о прошлом, о будущем говорили. Угощал Басарга Кузьму медовым настоем. Крепок настой у Басарги Подковы.

Шел Кузьма, пошатывался, и вдруг смотрит: что-то в саване белом верстой немереной на него движется. Замер Кузьма от страха. Неземное ступает что-то. Неведанное.

Поравнялось загадочное с кузнецом. Задело саваном. Чем-то стукнуло по голове. Рухнул Кузьма на землю. Переступило чудище через Кузьму, дальше пошло верстой.

Отлежался Кузьма. Поднялся. Мчал рысаком под родную крышу.

– Сатана! Сатана! – кричал.

Разнеслось по Москве, по домам, по площадям, по улицам:

– Сатана! Сатана явился!

Отважные оружейные мастера из пушечной слободы решили схватить сатану.

Поймали. Потянули за белый саван. Слетел саван. Под ним ходули. На ходулях великий князь.

От страха пали ниц перед ним мастера. Лежат. Не дышат. Переступили ходули через мастеров. Дальше пошли верстой.

А Иван продолжал чинить свои «забавы». Рос он без отца и без матери, некому было его одернуть. Бояре же только поощряли: пусть потешается! Царю должно жестким быть, чтобы ни рука, ни сердце не дрогнули.

<p>Карусель</p>

Поражался простой народ. Что ни год – из Кремля, из дворцовых палат все новые и новые вести тайной молвой разносятся.

Сразу же после смерти Василия III зашевелилось боярство. Каждому поближе к власти стать хочется. Момент удачный. Великий князь Иван IV малолеток, недоросль. При таком-то князе, конечно, советчик нужен. Много желающих стать советчиками, а еще лучше быть первым – первосоветчиком, первосоветником.

Удачливее других оказался князь Овчина-Телепнёв-Оболенский. Дороден он с виду. Умом не глуп. Он и вышел на первое место.

Перешептывается московский люд:

– Сила в руках у Телепнёва-Оболенского. Овчина теперь за главного.

Однако недовольны другие бояре, что власть досталась Овчине-Телепнёву-Оболенскому.

– А мы чем хуже!

Выбрали бояре момент. Скинули князя Овчину-Телепнёва-Оболенского. Заковали в оковы, бросили в страшное подземелье. Умер в оковах, в темнице князь.

Власть в стране перешла к боярам, к совету, состоявшему из самых именитых, к Боярской думе.

Вышли теперь на первое место князь Иван Вельский и князья Шуйские. Однако не возникло между ними согласия. Князь Иван Вельский и его сторонники были за то, чтобы в России усиливалась власть великого князя и в своем единении государство крепло. Шуйские и их приближенные – за то, чтобы ограничить власть великого князя, чтобы и другие князья и бояре право на власть имели.

Началась между Вельским и Шуйским борьба.

Шепот идет по домам, по московским улицам:

– Вельский осилит Шуйских. Вельский!

Но рядом с этими слышны и другие речи:

– Шуйские станут над Вельскими. Шуйские!

И верно. Осилили Шуйские Вельского. Брошен в темницу Вельский.

Прошло недолгое время. Снова шепот ползет по домам, по московским улицам:

– Выпущен Вельский. Все же Вельский осилил Шуйских.

И верно. Выпущен из заточения Вельский. Первым советником ходит Вельский.

Не утихает борьба между боярами. Прошло два года, и новая новость плывет по городу:

– Сброшен, не удержался Вельский. Снова у власти Шуйские.

И верно. Организовали Шуйские заговор против Вельского. Не удержался у власти Вельский.

Догоняет новость одна другую:

– Сослан в Белоозеро Вельский. Посажен в тюрьму, в заточение.

И сразу за этим:

– Скончался в заточении Вельский. Людишками Шуйских в тюрьме прикончен.

Одержали Шуйские верх над Вельским. В первосоветниках ходят Шуйские.

Крутится, крутится карусель.

<p>Должность</p>

Освободилась в служебных государственных верхах важная должность.

Место и почетное, и доходное.

Предстоит новое назначение.

Заволновались в боярских и княжеских семьях. Много претендентов на эту должность.

– Нам бы на должность. Нашему роду, – идут разговоры в семье князей Таракановых. – Мы – Таракановы – всех важней. Наш род о-го-го с какого века и дороден и славен. Не было б Москвы – не будь Таракановых. Не было бы Руси – не будь Таракановых. Нашему роду – должность! – твердят Таракановы.

И под крышей дома бояр Бородатовых тоже идут пересуды:

– Нет других, чтобы нас важнее. Наш пращур Додон Бородатый на Куликовом поле еще воевал. Наш предок Извек Бородатый в Ногайские степи ходил походом. Наш прадед Тарах Бородатый при великокняжеской псовой охоте в дружках при великих московских князьях ходил.

И пошло, и пошло, и поехало.

Получается: нет достойнее бояр Бородатовых. От них, от Бородатовых, кто-то и должен вступить на должность.

И в усадьбе бояр Кологривовых все тот же – о должности разговор:

– Нам – Кологривовым – место сие уготовлено. Кому, как не нам. Кто же знатнее, чем мы – Кологривовы. Нет рода древнее, чем мы – Кологривовы. Нет рода богаче, чем мы – Кологривовы. Не допустит Господь, не допустит, чтобы нас обошли на должность. Первое право – наше.

Собрались вместе затем бояре в высшем совете, в Боярской думе. Решали вопрос о должности, о хорошем служебном месте, то есть, как в старину говорили, «местничали».

Рядили бояре. Гудели. Шумели. Кричали. Обиды старые вспоминали.

Не кончились ссоры речами, глотками. Дело дошло до рук.

Таракановы вцепились в бороды Бородатовых:

– Мы важнее!

Бородатовы в бороды Кологривовых:

– Мы важнее!

Кологривовы за груди трясли Таракановых:

– Мы самые, самые, самые важные.

А так как были еще и другие, которые о той же мечтали должности, то превратилась Дума в кромешный ад.

Накричались. Вспотели. Охрипли бояре.

Решился все же вопрос о должности. Нашелся самый из них дородный. Он и занял высокий пост.

А умен ли?

А смышлен ли он?

А умел ли в делах служебных?

Об этом не было речи. Не это, по боярскому разумению, главное. Не по уму, не по делу – по чину ступай на должность.

О, бедная, бедная, бедная должность!

<p>Молодой князь и бояре</p>

Невзлюбил юный князь Шуйских, возненавидел. Немало обид и унижений перенес от них молодой Иван.

Самолюбив, памятлив на обиды великий князь. Не простится боярам прошлое.

Еще в тот год, когда князья Шуйские выступили против князя Вельского, один из приближенных Вельского спрятался от преследователей в спальне спящего Ивана. Ворвались сторонники Шуйского в спальню, разбудили, перепугали мальчика.

На всю жизнь запомнилась Ивану IV эта ночь. И топот чужих ног, и крики, и собственный страх.

Запомнил Иван и тот день, когда в одну из комнат великокняжеского дворца вошел князь Иван Шуйский, бесцеремонно уселся на лавку, оперся на постель Иванова отца, великого князя Василия III, даже ногу на нее положил.

Глянул на князя Ивана Шуйского исподлобья маленький Иван, глазенки налились гневом.

Самолюбив, памятлив на обиды великий князь. Не простится боярское непочтение.

Укрепив свою власть, Шуйские и вовсе перестали считаться с мнением Ивана. Однажды другой князь из рода Шуйских – Андрей, будучи в хмельном состоянии, даже руку пытался поднять на молодого князя.

Не думали бояре, что подросток-князь неожиданно проявит крутой характер. Терпел, терпел Иван. И вдруг… Случилось это из-за Федора Воронцова. Приблизил к себе Иван боярина Федора Воронцова. Милым он оказался ему человеком.

Видят Шуйские, молодой Иван все время рядом с Воронцовым держится. При разговорах с другими все о Федоре Воронцове говорит.

И умен Воронцов. И красив Воронцов.

И характер – не злой, а ласковый.

Заволновались Шуйские. А вдруг из-за такого к нему внимания Федор Воронцов силу большую приобретет в государстве. Решили отдалить Воронцова от великого князя. Даже пытались его убить. Иван заступился за любимого человека. Неохотно отступили Шуйские. Убить Воронцова не убили. Однако все же сослали подальше от Москвы, от Ивана на Волгу в город Кострому.

Случай с Воронцовым и оказался для Шуйских роковым. Не отступил Иван, не смирился с их решением. Кликнул к себе псарей. Приказал схватить ставшего к тому времени самым могущественным из всех Шуйских – Андрея Шуйского.

– Не сметь! – кричал князь. – Я Шуйский.

Не послушались псари. Выполнили Иванов приказ: забили до смерти князя Андрея Шуйского.

Задумались бояре. Поняли: время приходит грозное.

Было великому князю Ивану IV в ту пору тринадцать лет.

<p>Великий князь говорить будет</p>

Боярин Афанасий Бутурлин имел острый и злой язык. Не может Бутурлин удержаться, чтобы не сказать о ком-нибудь нехорошего или колючего слова.

Еще когда Шуйские были в силе:

– Разбойники! – называл всех Шуйских. Не лучшие слова говорил и о князе Вельском. – И этот – разбойник. Вурдалак! Встретишься с ним на большой дороге – без ножа зарежет.

Великую княгиню Елену Глинскую, мать Ивана IV, и ту и хитрой лисой, и змеей называл. Даже про молодого великого князя, случалось, не удержится – недоброе бросит. Правда, не громко, не вслух. А лишь при надежных, доверенных людях:

– Послал нам Господь звереныша.

А еще любил боярин Бутурлин при любом разговоре всегда первым выпрыгнуть, по любому поводу свое мнение первым высказать. Другие бояре только еще прикидывают, что бы сказать, а он тут как тут – готовы слова бутурлинские. Вот и великого князя повадился боярин перебивать.

Посмотрел на него однажды косо великий князь Иван. Посмотрел второй раз косо. Что-то, видать, в уме отметил.

Нужно сказать, что боярин Афанасий Бутурлин таким был не один. И другие бояре наперед великого князя лезли. И у этих свои советы, свои мнения. Едва поспевает молодой князь крутить головой налево, направо. Советы и наветы то одного, то другого боярина слушать.

В 1545 году великому князю Ивану исполнилось 15 лет. По порядкам того времени это считалось совершеннолетием.

В Кремле торжественно отмечался день рождения Ивана IV. Зашел разговор о делах государственных. Не удержался боярин Афанасий Бутурлин, по старой привычке и здесь первым сунулся.

Грозно посмотрел на него великий князь. Не заметил этого Бутурлин. Ведет себя, как глухарь на току, – ничего не видит, ничего не слышит. Словами своими, всякими советами и наставлениями упивается.

Нахмурились Ивановы брови. Хоть и юн, а глаза свинцом налились.

На следующий день великий князь Иван вызвал своих приближенных и приказал отрезать язык боярину Бутурлину. Узнали другие бояре. Притихли. Ясно: не им теперь лезть с речами, с советами.

Великий князь говорить будет.

<p>Хочу жениться</p>

Кончилось Иваново детство. Повзрослел. Поумнел, остепенился. Великому князю Ивану исполнилось 16 лет.

– Хочу жениться, – объявил боярам.

В те времена рано женились. Да и царь без жены – не царь, не положено.

Стали искать для царя невесту.

Где ж ее искать-то?

– В Литве, вестимо, – говорили одни. – Мать Ивана, Елена Глинская, жена великого князя Василия III, оттуда была. В Литву послов засылать надобно…

Другие не соглашались:

– Не в Литву, а в Византию. Бабка нашего Ивана, Софья Палеолог, мать покойного князя Василия III, – византийская принцесса. Умная женщина была, племянница самого императора!

Спорят бояре, негодуют. В одном согласны: искать надобно в иных государствах: иноземные невесты лучше. Ищут приближенные заморских принцесс. Прикидывают:

– Кто там есть из невест во французском королевстве?

– Кто там есть из невест в немецких княжествах?

– Кого присмотреть на земле греческой, земле сербской, польской или чешской?

И вдруг:

– Не хочу иноземной принцессы, – заявил великий князь Иван. – Желаю найти невесту в России.

Пытаются приближенные объяснить ему про старые порядки:

– Так ведь такое ведется издавна, испокон веков. Вот и батюшка твой великий князь Василий III, и дед…

– Искать в России! – грозно повторил князь Иван.

Пришлось приближенным невесту искать в России. Разъехались гонцы в разные концы Русского государства. Стали отбирать в невесты великому князю самых знатных, самых красивых девушек.

В Москве состоялись смотрины. Выстроились невесты в ряд. Идет вдоль ряда молодой князь. Выбирает себе суженую.

Остановился князь Иван около девушки, которую звали Анастасией.

– Захарьина, – кто-то назвал фамилию.

– Вот, – указал на девушку пальцем князь.

Видного рода девушка, знатного. Еще в XIV веке ее предок Андрей Кобыла в числе русских знатных людей ходил.

Обвенчали в соборе Ивана и Анастасию Захарьину по тогдашним законам. Пропели священники им здравицу и пожелали счастья на долгие годы.

Свадьбу праздновали несколько дней. Молодые выходили на площади Кремля, представлялись народу.

Бойко идет веселье. Еще бы и дольше праздновали. Да вдруг прервал князь Иван буйные пиры:

– Хватит!

Решил он вместе с молодой супругой отправиться в далекую Троице-Сергиеву лавру и там помолиться Богу.

Запрягли им княжеский возок. И вновь поразил всех великий князь.

– Нет, – замотал головой Иван.

Решил он отправиться пешком. Не близко Троице-Сергиева лавра, семьдесят верст от Москвы.

Зима. Ветер срывается стылыми вихрями. Шагает великий князь Иван. Шагает великая княгиня Анастасия.

Верста за верстой. Верста за верстой. Ложится под ноги земля России.

<p>Шапка мономаха</p>

Стоит Иван IV в храме. Застыл. Свечи горят. Мерцают лампады. Лики святых с икон и со стен смотрят.

Венчание Ивана состоялось в Кремле, в Успенском соборе. Собрались сюда бояре, князья, священники самых высоких званий.

Митрополит – старший из священников – подошел к великому князю, благословил на царство. Надели Ивану IV на голову знаменитую «шапку Мономаха».

Дружно пропели здравицу. Вокруг храма сгрудился народ.

– Что там? – спрашивают друг друга.

– Венчание.

– Кого?

– Князя Ивана.

– На что?

– На царство.

– Как же сие понять?

– Государева власть крепчает.


До этого Русским государством управляли великие князья.

И отец Ивана IV – Василий III – был великим князем.

И дед Ивана IV – Иван III – был великим князем.

И все, кто правил Русью до них, тоже в князьях ходили.

При Иване IV кончалось княжество на Руси. Царская власть создавалась.


В этот момент появился у Успенского собора Любимка Ноздря. Подошел вплотную. Спросил:

– Что там, любезные?

– Венчание.

– Кого?

– Князя Ивана.

– На что?

– На царство.

– Как же сие понять?

– Государева власть крепчает.

Кончилось богослужение. Стал царь Иван выходить из собора. И тут вдруг посыпались на него золотые монеты. Два знатных боярина стояли на возвышении, бросали деньги. Сыпались они золотым дождем на каменные плиты и ступени у входа в храм. Это было пожелание богатства стране и успехов царю.

Видит Любимка: выходит из храма великий князь.

– Царь, царь! – понеслись голоса.

Прошел царь – прямой, молодой, высокий.

Выждали люди минуту, вторую. Бросились к каменным плитам, к ступеням собора. Потянулись к монетам. Блестит на ступенях, на плитах золото. Переливается. Досталась и Любимке золотая деньга. Зажал он деньгу в ладони:

– Царская!

Прямо с неба деньга свалилась…

<p>Огнем начинается</p>

Ездил Осирка Рябой под Звенигород к брату, а когда вернулся домой в Москву – нет дома. Сгорел дом, даже трубы не осталось.

Страшные пожары произошли в Москве в тот памятный 1547 год. Невиданные.

Первый из них вспыхнул 12 апреля. Загорелась в центре города одна из торговых лавок. За ней вторая, третья. Затем запылала Никольская улица. Пробушевал пожар вплоть до стен Китай-города. Пробушевал. Успокоился.

Прошла неделя, и снова огонь побежал по московским улицам. Вспыхнул на этот раз он за рекой Яузой. Это трудовая окраина города. Жили здесь гончары и кожевники. Понеслось, заплясало пламя по мастерским, по домам, по подворьям. Оставило груду пепла и плач обездоленных.

Хоть и великий был урон от двойного огня в апреле, однако самые страшные беды ожидали москвичей впереди. Прошел май, к исходу шагал июнь. И тут…

Не видел Осирка Рябой пожара. Прибыл из-под Звенигорода на пепелище. Уезжая, оставил Москву Москвой, вернулся – мертва красавица.

Вспыхнул огонь на Арбатской улице. Ветер гулял в те часы над Москвой. Вмиг добежало пламя до стен Кремля. Перепрыгнуло стены. Заметался в Кремле, как в западне, огонь. Обдало кремлевские площади жаром. Большинство строений в Кремле в те годы были деревянными. Вспыхнули терема и кремлевские палаты еловым лапником. Расхохотался, радуясь силе своей, огонь. Гигантским кострищем взметнулся в небо.

Накалились кремлевские стены. А в стенах пороховые склады. Порох стал взрываться. Ломал, крошил стены. Адский грохот стоял над городом.

Завершив расправу с Кремлем, огонь побежал по московским улицам.

Идет, идет по Москве огонь.

Примечания

1

О боже!

2

Генерал-аншеф – чин, предшествующий званию фельдмаршала.

3

Хорошо.

4

Русская свинья.

5

Я солдат.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8