Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Царская невеста. Любовь первого Романова

ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Сергей Степанов / Царская невеста. Любовь первого Романова - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сергей Степанов
Жанр: Исторические любовные романы

 

 


Сергей Степанов

Царская невеста. Любовь первого Романова

Глава 1

Кремлевское сидение

Марья Хлопова прижалась к кремлевской стене, стараясь укрыться от глаз дозорных, шагавших на площадке верхнего боя за зубцами в виде ласточкиных хвостов. Но дозорным недосуг было следить за тенью, боязливо пробиравшейся под стеной московского Кремля. Поеживаясь от пронизывающего ветра, они смотрели в сторону Китай-города, за которым чернели сожженные посады.

На своем коротком девичьем веку Марья повидала столько, сколько иному старику не повидать за целую жизнь. Оттого и разумом была взрослой не по годам, а вот изобильным телом не взяла. Вытянулась как былиночка и до того была худенькой, что каждая косточка торчала под черным полумонашеским одеянием. Впрочем, в Кремле все походили на иконописных мучеников, принявших на себя подвиг умерщвления плоти. Худенькое личико Марьи выражало нетерпение. Она давно закончила свой обход, а вот ее приятель Миша, как всегда, припозднился. Наконец он появился из-за угла Фроловской башни. По тому, как он уныло волочил по земле длинные рукава дедовской шубы, непомерно великой и тяжелой для отрока шестнадцати лет, Марья поняла, что его поход тоже закончился неудачей. Прихрамывающий Миша неловко поскользнулся на подмерзшей луже. Громко хрустнул осенний ледок. Марья с тревогой глянула наверх. Кажется, дозорные ничего не услышали.

– Нет ничего, – виновато прошептал Миша, – разве только…

– Не томи! – Марья терпеть не могла, когда начинали мямлить. Они с Мишей были закадычными приятелями, но Марья, признаться, верховодила товарищем, а он, будучи по натуре мягким и уступчивым, всегда ей покорялся.

– На Ивановской ляхи собрались, – выдавил из себя Миша, – там толпа, а поодаль шептались жолнер и немчин. Потом жолнер деньги показал, немчин кивнул головой и куда-то ушел.

Ого! Неспроста такое. Вновь шевельнулась надежда, и Марья решительно сказала.

– Надобно проверить.

– Боязно, Машенька! Ляхов много. Кричат на всю Ивановскую, хватаются за сабли.

– Не празднуй труса, – оборвала его Марья. – Я прикинусь каликой перехожей, а ты держись поодаль.

Она надвинула по самые брови черный платок, подхватила суковатую палку и заковыляла, согнувшись в три погибели. Мгновенное преображение в древнюю старуху было столь забавным, что Миша, следовавший за своей подругой, едва сдерживал улыбку. Крадучись, они миновали Грановитую палату, в которой поляки устроили конюшню. Русские бояре, помнившие, что при царе в палату входили с трепетом по особому приглашению, только ужаснулись, заслышав лошадиное ржание под сводами палаты. Сейчас, конечно, конюшня стояла пустой. Всех лошадей давно съели.

В деревянной звоннице напротив палаты висел Царь-колокол весом в четыре тысячи пудов, отлитый при Борисе Годунове. К языку Царь-колокола были привязаны двенадцать веревок, ибо раскачать его могла только дюжина дюжих мужиков. И был этот колокол первым из череды царь-колоколов, коим суждено было погибнуть в огне кремлевских пожаров. Из поверженного и расколотого царя отливали новый, еще больше прежнего, а потом новый пожар повергал его ниц, как будто само небо страдало от его мощного гула.

Марья увидела толпу поляков, сгрудившихся на паперти Успенского собора. На самой высокой ступеньке стоял ротмистр Миколай Мархоцкий в шапке Мономаха, залихватски заломленной набок. Поляки были облачены в парчовые церковные ризы и крытые венецианским бархатом шубы. Толпа яростно спорила. Предки Марьи по материнской линии происходили из Великого княжества Литовского. Еще при Василии Темном ее пращур Жигимонт Желябужский выехал на службу к московскому великому князю. Род давно обрусел, но польская речь была привычна девушке с детства, а за несколько месяцев осадного сидения она научилась разбирать почти все, что говорили иноземцы. Прислушавшись, Марья поняла, что у поляков тяжба.

Истцом выступал гайдук, снявший с головы высокую боярскую шапку о сорока соболях. Он тряхнул осельцом – чубом на бритой голове, за что русские насмешливо называли ляхов плешивыми, – и начал свою речь:

– Пане рыцарство! Все вы хорошо знали моего дядю, славного воина, который с отрядом Сандомирского воеводы дошел до Москвы. Увы, третьего дня он скончался от лишений! Непреложно известен доблестному рыцарству тот факт, что я являюсь его единственным наследником. Однако мое наследство было бесстыдно похищено. Посмеют ли похитители опровергнуть мои обвинения перед беспристрастным судом?

На его призыв вышел изможденный поручик Леницкий и положил к ногам судьи тяжелый кошель:

– Клянусь Маткой Бозкой, возвращаем все деньги покойного до последнего цехина.

– Золото!? На что мне золото! – в негодовании воскликнул истец. – Где дядино тело, лайдаки? Сожрали его, едва он испустил дух! Я единственный наследник, а они, пан судья, ни косточки мне не оставили!

– Ты наследник имущества движимого и недвижимого, – возразил поручик, – а тело твоего дяди было нашим по справедливости, потому что он служил в нашей хоругви и в нашем десятке.

– Дядино тело мое, ибо оно суть неотъемлемая часть наследства! Допустим, пал конь. Разве не принадлежали бы законному наследнику его кожа, стерво и волос из гривы и хвоста? – доказывал истец.

На одних поляков это казуистическое доказательство произвело впечатление, и они согласно закивали головами, другие зашумели, что нельзя человека, созданного по образу и подобию Божьему, равнять с бездушным скотом.

Марья не слушала их спор. Ее внимание привлекло гораздо более важное. Из-за собора вышел немчин, один из многочисленных наемников, воевавших в польских отрядах. Немчин кивнул бритому наголо жолнеру, и тот быстро выбрался из толпы. Затаив дыхание, Марья придвинулась поближе к ним. Немчин протянул ладонь, и жолнер отсчитал в нее три золотых флорина с изображением цветка. Товар в отличие от денег передали скрытно, но пока жолнер, подозрительно оглядываясь, прятал покупку, Марья успела заметить край черного крыла и невольно сглотнула слюну. Ворона! И какая огромная! Пять человек можно было бы досыта накормить такой великолепной вороной! Но как к ней подобраться? Если бы жолнер повесил ее на пояс, можно было бы незаметно подкрасться сзади, схватить ее и убежать. Однако поляк засунул покупку глубоко за пазуху жупана и бережно придерживал ее рукой.

Всякий сказал бы, что немчин продешевил, запросив за ворону всего три золотых флорина. В Кремле деньги давно потеряли ценность. Когда бояре по доброй воле впустили поляков и немцев в Москву, они надеялись защититься их мушкетами от подлой черни. Не прошло и нескольких недель, как наемники начали хозяйничать в Кремле. В их руки попали несметные сокровища. Они брали одни богатые одежды, бархатные, шелковые, парчовые, серебро, золото, жемчуг, драгоценные каменья, обдирали с образов драгоценные оклады. Каждому немцу и ляху досталось от десяти до двенадцати фунтов чистого серебра. Кто прежде не имел ничего, кроме дырявой рубахи, теперь щеголял в соболях.

Царские венцы, скипетры и держава были поделены между полками и хоругвями. Шапку Мономаха отдали в залог гайдукам из полка Сапеги, царские посохи достались ратникам полковника Струся. В царской сокровищнице нашли литую статую Иисуса из чистого золота весом в тридцать тысяч червонных. Собирались пожертвовать статую Краковскому замковому костелу, однако алчность взяла верх над благочестивым порывом. Не пощадили и Господа Иисуса, разрубили его на куски и поделили между наемниками.

От свалившегося на них богатства грабители словно ошалели. Они презрительно швыряли наземь медные деньги, из озорства заряжали мушкеты отборными жемчужинами размером в добрый боб и палили в воздух. Днем и ночью шел пир горой, благо дворцовые кладовые ломились от съестных припасов. Черной икры в бочках, копченых осетров, масла, сыра, жита, солода, хмеля, соленых грибов было запасено столько, что хватило бы на десять лет осады. Однако никто из захватчиков не помышлял о сбережении припасов. На пиво и мед глядеть не хотели, бочки опрокидывали наземь и выливали. В луженые глотки наемного сброда лились душистые фряжские вина. Каждый брал что хотел, воображая, что изобилие никогда не иссякнет. Все было истреблено самым расточительным образом, по большей части даже не выпито и съедено, а зря брошено и затоптано в грязь.

Расплата за легкомыслие не заставила себя долго ждать. Сначала захватчики обратили в пустыню Москву с ее изобильными лавками и торгами. Вокруг Кремля простиралась выжженная гарь, среди которой вздымались развалины каменных церквей. Подвоз извне прекратился, а в опустошенных кремлевских сусеках нельзя было наскрести и горстки муки. Кремль осадило ополчение, собравшееся со всей Русской земли. Поляки делали вылазки, чтобы раздобыть пропитание, но их бдительно стерегли ратники ополчения, укрывавшиеся за закопченными кирпичными печами на месте сожженных домов. Прорваться не удавалось, и приходилось голодными возвращаться под прикрытие кремлевских стен.

От голода осажденные питались скверным и нечистым, истребили всех мышей и крыс, по ночам выкапывали мертвецов из могил и жадно пожирали их. Сильный поедал слабого, отцы умерщвляли детей своих. Несколько дней назад привлекли к суду гайдука, который зажарил и съел своего сына. Однако судья убежал с судилища, боясь, как бы обвиненные не съели его самого. Вот и сейчас ротмистр Мархоцкий, судивший дело, старался склонить наследника к примирению. Поправляя шапку Мономаха, надетую для пущей важности, Мархоцкий предложил:

– Пусть ответчики отдадут истцу какого-нибудь московита. За схизматика пан Бог простит! А если и будет в том грех, то малый, который можно будет легко замолить. Что скажет благородная шляхта?

– Согласны! – кивнул ответчик. – Найдем боярина, у которого на костях осталось мясо.

– Добже! – обрадовался судья. – Только поторопитесь, потому что пан полковник Струсь ведет переговоры, чтобы отпустить всех московитов из замка.

Лучше бы он не произносил этих слов. Поляки разом всколыхнулись:

– Як выпустить?!

– Иначе московиты не соглашаются принять капитуляцию. Князь Пожарский обещает, если мы освободим бояр и дворянок, позволить нам вернуться в Польшу без всякой зацепки, а тех, кто захочет служить Московскому государству, пожаловать по достоинству.

Это разъяснение только подлило масло в огонь. Вся толпа в бешенстве закричала, бросая оземь соболиные шапки:

– Не можно тому бывать!.. Разве схизматики победили нас силой оружия?.. Мы храбрецы, а они подлейший в свете народ, только и знают прятаться за рвом как сурки!.. Дождемся подмоги от королевича или гетмана, перевешаем их всех, и первым – бунтовщика Пожарского.

Особенно возбудился жолнер, покупатель вороны. Тусклые глаза его засверкали, он выхватил из ножен саблю, рванул на груди жупан и с криком: «Не позволям!» – бросился на паперть! Ворона выпала у него из-за пазухи. Он даже не заметил потери, но Марья, зорко следившая за каждым его шагом, бросилась на добычу как ястреб, схватила ее и, крадучись, бочком, бочком, заспешила подальше от толпы. Вслед неслись крики: «Не позволям!» – и девушке казалось, что ляхи возмущаются кражей.

По дороге к ней присоединился Миша. Они добежали до двора Бориса Годунова, от которого остались одни дубовые сваи. Между сваями сидели несколько поляков и варили в чане пергаментные листы, выдранные из книг, которые грудой валялись на стылой земле. Кожаные ремни давно съели, а теперь и пергамент считался за лакомство. В другое время Марья непременно бы задержалась, выжидая, не оставят ли поляки хоть обрывок пергамента. Но сейчас в ее руках была более ценная добыча. Надо только тщательно припрятать ее.

Осторожно обойдя поляков, варивших книги, Марья сунула ворону в длинный рукав Мишиной шубы и завязала оба рукава. За разоренным годуновским двором на взрубе возвышались причудливые деревянные хоромы Лжедмитрия в польском вкусе. Хоромы состояли из двух построек углом друг к другу. Одна предназначалась для Самозванца, другая – для Марины Мнишек. Обе постройки были объединены двускатной крышей. Хоромы новые, даже бревна не везде потемнели, но в оконных переплетах не осталось ни кусочка слюды, резные наличники были сбиты, ставни криво болтались. Вход на парадное крыльцо преграждало медное чудище о трех главах, привезенное из дальних земель для устрашения московитов.

О чудище рекли, что ни в Московском царстве, ни в иных, кроме подземного, такого не видели: «Ад превелик зело, зубы же ему имеюще осклаблены и ногти яко готовы на ухапление». И хотя чудище было повержено набок, а две главы его были отбиты, третья глядела на всех входящих немигающим взором, в коем блистало адское пламя. Жутко было ходить каждый день мимо чудища, зато оно своим видом отпугивало непрошеных гостей. Даже иноземные наемники, не верившие ни в Бога, ни в черта, предпочитали лишний раз не совать носа в разгромленные чертоги Самозванца.

Не успели Марья и Миша поравняться с адским чудищем, как раздался разбойничий посвист и из-под крыльца вынырнули две тени.

– Салтыковых принесло! Ну, Миша, держись! – предупредила Марья.

Братья Салтыковы, Борис и Михаил, были долговязыми недорослями, мослатыми, рыжими, с остриженными в скобку волосами на головах и такими же рыжими едва начавшими пробиваться бороденками. По их голодным лицам, усыпанным бледными веснушками и яркими прыщами, можно было понять, что им давно не перепадало ни крошки, хотя они, как два лисенка, целыми днями рыскали по округе.

– Показывай, чего промыслили? – пробасил ломающимся голосом один из братьев.

Миша отступил назад, непроизвольно схватившись за длинные рукава. Поняв по неосторожному движению, где спрятана добыча, Борис Салтыков резким движением дернул рукав шубы. Ворона упала на мерзлую землю. Братья на мгновенье застыли, не веря своему счастью, а затем старший из них с деланым возмущением обратился к Мише:

– А еще родственник называется! Теперь не обессудь! Не хотел добром делиться, так мы все заберем.

Он нагнулся за птицей, но Марья опередила его, схватив ворону и метнувшись к крыльцу. Однако Михаил Салтыков тоже был проворным и вскочил на ступени. Марья подалась назад, но там, широко растопырив руки, стоял Борис. Деваться было некуда, но тут девушке пришла в голову шальная мысль бросить ворону прямо в пасть адскому чудищу.

Салтыковы боязливо переглянулись. Страшно было дотрагиваться до адского стража. Но голод пересилил страх, и Борис, перекрестившись, протянул руку к оскаленной пасти чудовища. Марья только того и ждала. Она прыгнула обеими ногами на голову поверженного истукана. Хитроумный механизм, спрятанный иноземным мастером в брюхе чудовища, пришел в движение. Из ушей истукана показалась зазубренная по краям медная пластина, изображавшая адское пламя, тяжелые челюсти с лязгом захлопнулись. Салтыков отдернул руку, и медные клыки только царапнули ладонь. Недоросль завопил от боли, а больше от ужаса. Братья бросились наутек, вообразив, будто адское чудище ожило и сейчас вскочит на когтистые лапы. Марья засмеялась, разжала медные челюсти и высвободила ворону.

Через низкую дверь они вошли в хоромы, а навстречу им уже спешили две женщины: впереди инокиня великая старица Марфа в черном монашеском одеянии, за ней бабушка Федора в ветхом телогрее.

– Кто кричал? Не с тобой ли, сыночек, приключилась беда? – испуганно расспрашивала Мишу старица Марфа и, убедившись в том, что сын цел и невредим, начала ему выговаривать: – Как ты смел из дома выйти! Дождешься, непочтительный сын, материнского проклятья!

– Не гневайся, матушка! Голодно было сидеть, – робко отвечал Миша. – Зато Господь послал нам за труды, – прибавил он, показывая ворону.

При виде птицы суровое лицо старицы Марфы несколько смягчилось. Она взяла ворону из рук сына и обнюхала ее.

– Дохлая, поди! – с сомнением сказала она, потом еще раз понюхала и рассудительно заметила. – А хотя бы и дохлая! Что Бога гневить! Федора, займись-ка птицей.

Тут только бабушка Федора оторвалась от любимой внучки. Она не произносила гневных слов, подобно старице Марфе, а только укоризненно вздыхала и обнимала свою ненаглядную Машеньку. Погрозив внучке пальцем, Федора захлопотала по хозяйству. В одном из дальних покоев имелась исправная муравленая печь, даже зеленые изразцы по бокам не все были отбиты. Марья закрыла дверь на засов и быстро затопила печь, а Федора ловко ощипала ворону. Вскоре в печи забулькал горшок с похлебкой.

В дверь тихо постучали. Три раза, а потом еще два, как было условлено. Значит, кто-то из своих. Федора глянула на Марфу, та глазами показала: «Отвори». Отодвинув запор, Федора впустила в комнату инокиню Евтинию, ликом как две капли воды схожую со старицей Марфой. И взгляд у них был одинаково колюч, и широкие скулы под тонкой кожей придавали одинаковую неприветливость их лицам, и складка в углу тонких губ на один манер. Сходство неудивительное, потому что они были родными сестрами, дворянками Шустовыми в девичестве, затем боярынями Романовой и Салтыковой, а сейчас инокинями Марфой и Евтинией.

Евтиния перекрестилась на образа в углу, трижды облобызалась с сестрой Марфой, поцеловала племянника Мишу, поздоровалась холодно с Федорой и только на Марью не обратила внимания, словно ее не было в палате.

Раньше Евтиния вела себя ласковее. Но однажды ночью Марья проснулась от мук голода и увидела, как Евтиния сидит над ларцом и трет какие-то коренья. Рядом с ларцом стояли глиняные пузатые сосуды и склянки. Марья окликнула монашку. Евтиния чего-то испугалась, прикрыла телом ларец. Потом оправилась от испуга и сказала приторным голоском: «Ах ты, проказница! Переполошила меня, старуху. Глянь, какой жук ползет за твоей спиной!» Марья оглянулась, дивясь, какой жук выжил в холодных покоях Лжедмитрия. Никакого жука не было, а когда она повернулась обратно, исчез и таинственный ларец. С той поры Евтиния ее шпыняла и своей сестре Марфе что-то нашептала. Старица Марфа тоже невзлюбила девушку и подозрительно на нее поглядывала. Марья догадывалась, что Евтиния пришла по ее душу, и не ошиблась.

– Что же это ты, Федора, за внучкой не смотришь! – начала Евтиния. – Пошто она сына моего чуть не искалечила? Едва дитятко без руки не осталось!

– Борька первым на нас напал, хотел добычу отнять, – заступился за свою подружку Миша.

На лице старицы Марфы отражались противоположные чувства. Она должна была встать на сторону сестры, но сын для нее был гораздо дороже племянников, и старица сухо ответила:

– Дивлюсь я на племянников, сестра! Детины вымахали такие, что кулачищем свалят быка, а девку за косу оттрепать не могут. Не след тебе жаловаться, пускай сами управляются, а к Мише им накажи близко не подходить.

– Ну, сестра, спасибо! – Евтиния оскорбленно поджала губы. – Не ожидала! Знать, чужие люди для тебя ближе родни.

Евтиния направилась к выходу, но Марфа, не желая окончательно обижать сестру, пригласила ее разделить трапезу. Евтиния, с трудом скрывая муки голода, отнекивалась. Марфа по обычаю предложила второй раз, Евтиния по обычаю же отказалась, но после третьего приглашения согласилась, не в силах устоять перед упоительным запахом похлебки, распространившимся по комнате. Она села в уголке, назидательно сказав Федоре:

– Девке не положено со двора носа высовывать. Так издревле повелось, и не нам обычай менять.

Федора промолчала, да и что возразить? Евтиния права. Не полагалась дворянской дочери Марье Хлоповой бегать без присмотра. Сидеть бы ей в девичьей светлице, нанизывать бисер на нить и вышивать плащаницу или пелену для приходской церкви. В церковь выезжать раз в неделю в воскресенье вместе с родителями, братьями и прочими родственниками. Только где они все? Разбросало Хлоповых по русской земле. Неведомо, живы или нет, где и с кем воюют – с литовскими ли людьми, со шведами ли, с бродячими ли казацкими ватагами. Смута великая заполонила Русскую землю. Брат восстал на брата, сын на отца! И в то смутное время Марью Хлопову оставили на руках бабушки Федоры Желябужской.

Желябужские всегда были на виду, службу несли почетную, бывали и ясельничими, и посланниками. Это сейчас в присутствии стариц великих боярских родов бабушка Федора покорно возится у печи, а раньше она, как допущенная в дворцовые покои ближняя комнатная дворянка, сама приказывала ключницам и стряпухам. Она была замужем за думных дьяком Григорием Желябужским. Думный дьяк младший по чину из всех думных людей. Во время сидения государя с боярами, окольничими и думными дворянами в Боярской думе думные дьяки докладывают дела стоя. Но великих бояр и окольничих много, а думных дьяков всего двое или трое, а больше четырех никогда не бывает. В бояре жалуют за великую породу, а в думные дьяки берут за вострый ум. Когда великому государю случится спросить совета у великих бояр, они сидят безмолвно, уставя в пол длинные брады, а думный дьяк всегда знает ответ. Каждый имеет нужду в думном дьяке, а если есть нужда, то и благодарность само собой. Немало скопил покойный муж, вот только в Смуту все пошло прахом, и осталась Федора Желябужская горькой и сирой вдовицей. Но грех жаловаться, главное живы, и слава Богу!

– Видывали мы голод и лютее этого, – приговаривала бабушка Федора, подбрасывая щепу в печь. – При Годунове три года поля не родили. Помню, летняя пора была словно осень, дожди затопили нивы, все вымокло – от колоса до колоса не слыхать человеческого голоса. Дворяне и иные справные люди всяких сословий имели запасы, а подлый люд к третьему неурожаю совсем отощал. Мерли от нестерпимого глада прямо на улице, идешь между мертвецов, а у них изо рта торчит трава, коей они пытались насытится. А иные, прости Господи, пробирались в нужные дворянские чуланы и жадно пожирали говно.

– Божья кара за Борискины грехи! – наставительно заметила старица Марфа. – Настрадались мы, Романовы, от неистовой Борискиной злобы. Ненавидел он нас и боялся как родичей благоверной царицы Анастасии, первой жены царя Иоанна Васильевича. За венец, неправедно добытый, опасался.

Старица Марфа вновь и вновь перебирала в памяти годы опалы. Жили не тужили пятеро братьев Никитичей, сыновья боярина Никиты Романова и племянники царицы Анастасии. Все красавцы и молодцы как на подбор, к православной вере прилежны, к ратной службе усердны, к убогим и нищим милостивы. Замыслил Годунов погубить соперников и объявил, будто Романовы хотели его отравить. Обыскали палаты Романовых, нашли в сенях неведомо откуда взявшийся мешок с колдовскими кореньями. Обвинили братьев в колдовстве и чернокнижии, сослали по глухим местам. Старшего из Романовых – Федора Никитича против его воли постригли в монахи под именем Филарета и отправили в Сийский Антониев монастырь под Холмогорами. Жену его тоже постригли, и она превратилась в инокиню Марфу. Ее сослали в дальний заонежский погост. Келью для опальной боярыни срубили нарочито тесную, чтобы в ней нельзя было ни лечь, ни повернуться.

Вспоминая свои страдания, старица Марфа на мгновение всплакнула, но тут же прогнала слезу, и очи ее блеснули сухой ненавистью:

– Сподобили меня ангельского чина, за то Бога вечно благодарю, но Бориску вовек не прощу. Неисповедимы пути Господни, избрал он орудием мщения Гришку Отрепьева, нашего же, Романовых, боевого холопа. Страдник ведомый, еретик и расстрига Гришка Отрепьев, отступя от Бога, по совету дьявола и лихих людей, бежал в Польшу и объявился там царевичем Дмитрием Ивановичем.

Царевич Дмитрий был сыном Ивана Грозного от последнего брака с Марьей Нагой. После смерти отца царевича сослали в Углич, где он погиб, случайно наткнувшись на нож во время детской игры в тычку. Так объявил Годунов, только ему не поверили. Шептались, будто Годунов подослал убийц к царственному отроку. Иные еще тише и потаеннее шептали друг другу на ухо, будто ошиблись злодеи – убили, да не того. Ну, не глупые же в самом деле были Нагие, знали же они, что сын Иоанна Грозного всегда будет бельмом в глазу для Годунова. Знали и укрыли царевича, а вместо него подставили чужого ребенка, обликом схожего с Дмитрием. Истинный же царевич жив и объявится, едва придет в совершенный возраст. Поэтому, когда в Литовской земле появился человек, назвавший себя чудесно спасшимся Дмитрием, ему поверили.

– Прельстил он своим ведовством и чернокнижием короля и панов, – рассказывала старица Марфа. – Да и в Московском государстве, чего греха таить, многие чаяли самозванца подлинным царевичем. Бориска Годунов умер внезапно, видать, от досады. Царствовал, как лиса, и околел, как пес. Оставил государство на малолетнего сына Федьку, но его удавили во дворце, когда Самозванец с ляхами и казаками подошел к Москве. Въехал Лжедмитрий в Кремль под колокольный звон. Тело Бориски велел выкинуть из храма Архистратига Михаила, царской усыпальницы. Выволокли прах его на сонмище, пихали ногами. Так был наказан наш враг! Зато нам, Романовым, стало легче! Самозванец привечал Романовых, якобы мы были его родичи по царице Анастасии, а я думаю, по старой холопской памяти, как своих бывших господ.

– Холоп он и есть холоп! – вступила в разговор Евтиния. – Не имел Самозванец ни виду царского, ни осанки. Христианских обычаев не исполнял, в мыльне не парился. После обеда не почивал, как всякий добрый христианин, а тайком выбирался из Кремля и запросто гулял по улицам, заходил в лавки серебряных дел мастеров. Ратным делом сам занимался, словно не было для того воевод. Велел построить на Масленицу снежную крепость, посадил в нее бояр и сам водил немцев на приступ. Из пушки палил зело метко, но разве царское дело быть пушкарем? Толковал, что нам, русским, надобно учиться у ляхов, немцев и прочих проклятых латинов и лютеров. Обещал, что за отъезд за рубеж в учение не будут казнить смертью, как всегда бывало. А в чем тут прибыток? Чему учиться у проклятых еретиков? Одно только смущение вере. Но терпели его неистовства, пока Маринка Мнишек не приехала из Польши.

Марья, заслышав имя Марины Мнишек, сразу встрепенулась. О супруге Самозванца толковали разное, и тем притягательнее и загадочнее казалась дочь сандомирского воеводы, ставшая русской царицей. Марья перебила старицу:

– Она, верно, писаная красавица!

– Маринка-то? Тощая и вертлявая вроде тебя, – неодобрительно буркнула Евтиния. – Пигалица росточком, к образам в церкви Успения прикладывалась, так дотянуться не могла, пришлось подставлять скамеечку. Но гонору на три царевны хватило бы. Самозванец, холопская душа, на цырлах бегал пред гордою полячкой. Сколько казны истратил на свадебные подарки! А какие пиры задавал в Грановитой палате! Только для русских людей те пиры были мерзость, а не веселье! Пировали под бесовскую музыку. Дудели в тридцать две трубы и били в тридцать четыре литавры. А чем угощали, поганые! Князь Василий Иванович Шуйский увидел на столе блюдо телятины и не утерпел, сказал Самозванцу, что негоже потчевать гостей гнусным яством.

– Разве телятина заповедная еда? – удивился Миша.

– Как же! – в один голос воскликнули три старухи и громче всех бабушка Федора, помешивавшая в горшке похлебку из вороны. – Шуйский-то после той телятины всем возвестил, что на троне восседает лжецарь и отродье сатаны. Ну, вот и похлебка закипела.

– Помолимся пред трапезой, – призвала Марфа.

Инокини молились истово, отбивая земные поклоны, бабушка Федора беспрестанно крестилась, Миша набожно поднял взор к потолку. И только Марья едва шевелила губами, безучастно произнося слова молитвы и размышляя над необычной судьбой Самозванца и его польской невесты.

Она знала, что все происходило в этой самой комнате с муравленой печью. Палата была на половине Мнишек. Самозванец велел обить стены парчою и рытым бархатом; все гвозди, крюки, цепи и петли дверные покрыть толстым слоем позолоты. Сейчас на голых стенах не осталось ни клочка парчи, ни одного позолоченного гвоздя. Только муравленая печь, да и с той ободрали изящную серебряную решетку. В богатых покоях Лжедмитрий и его супруга собирались провести медовый месяц. Но всего через девять дней после свадьбы против Лжедмитрия был составлен заговор, который возглавил князь Василий Шуйский – тот самый боярин, которого возмутила телятина на свадебном пиру.

Ночью по тревожному набату заговорщики ворвались в пышные хоромы. Лжедмитрий выхватил турецкую саблю, собираясь защищаться, но, увидав, что нападавших слишком много, крикнул Марине Мнишек: «Нас предали! Спасайтесь, сердце мое!». Малая ростом царица спряталась под юбкой своей гофмейстерины, пожилой и толстой полячки. Лжедмитрий выпрыгнул в окошко, выходившее на Житный двор. На его несчастье, внизу был помост, сооруженный для свадебных торжеств. Помост уже начали разбирать, но не закончили работу. Лжедмитрий упал на груду досок, сломал ногу и расшиб грудь. Его схватили и поволокли в хоромы.

В дворцовых покоях дворяне глумились над Самозванцем: «Поглядите-ка на царя всея Руси, – смеялся один, – у нас таких царей секут на конюшне. Скажи, откуда ты родом, чей сын?». Избитый отвечал: «Я сын царя Иоанна Васильевича». Между тем посадские люди, заполнившие Кремль, волновалась, требуя, чтобы царя вывели к народу. Тогда Шуйский, зная переменчивость толпы, мигнул князю Голицыну. Тот выхватил саблю и рассек Самозванцу голову. Но и с рассеченной головой он продолжал шептать: «Я царь ваш!». Тогда вышел один дворянин именем Валуев, двумя головами выше других, зверообразный ликом и страховитый. Валуев наставил на Лжедмитрия пищаль и со словами «Вот я благословлю этого польского свистуна» прострелил его навылет.

Бездыханное тело Самозванца поволокли в Вознесенский монастырь к келье старицы Марфы – в миру Марьи Нагой, матери подлинного царевича Димитрия. Когда Лжедмитрий вступил в Москву, он встречался с ней, как с родной матерью. Почтительно целовал ее руки по польскому обычаю, а она обнимала его и величала родным сыном, спасшимся от рук Годунова. Всем Нагим, как родичам Димитрия, были дарованы великие богатства. Теперь толпа кричала: «Глянь, царица! Скажи, твой ли он сын?» Марья Нагая возопила со слезами: «Ныне не знаю его, окаянного! Называла его своим сыном, страха ради смертного!»

Труп Самозванца бросили на Лобном месте, чтобы каждый мог убедиться в его смерти. Но уже тогда многие говорили, что лица убитого нельзя разглядеть из-за запекшейся крови и грязи. К тому же Лжедмитрий перед свадьбой коротко остригся, а убитый имел власы долгие. Потихоньку шептались, что застрелили двойника – пирожника, которого царь, прознав о заговоре, обрядил в свои одежды.

После убиения первого Лжедмитрия на царство избрали князя Василия Шуйского, но его царствование оказалось недолгим и несчастливым. До Шуйского была смута, а при нем началось великое московское разорение. Появился некий Иван Болотников, который уверял, что царь Дмитрий вторично спасся и скоро объявится, а пока послал народу своего верного воеводу. В союзе с Болотниковым действовал царевич Петр, выдававший себя за сына царя Федора Иоанновича, который вообще детей не имел, опричь дочери, умершей во младенчестве. Но отчаявшиеся русские люди готовы были поверить и в несуществующего царевича. Болотников рассылал по городам прелестные письма и многих переманил на свою сторону. Мятежники подступили к Москве и почти овладели стольным градом, но Бог спас, и думный дьяк Григорий Желябужский поспособствовал. Дьяк подкупил Истому Пашкова и других служилых людей, пришедших с холопами. В разгар сечи они перешли на сторону Шуйского. Мятежников удалось отогнать к Туле, где их осадили и принудили сдаться, обещая помиловать. Конечно, миловать воров никто не собирался. Болотникова сначала ослепили, потом утопили, а ложного царевича Петра повесили.

Не успел Шуйский справиться с мятежниками, как объявился сам царь Дмитрий, якобы дважды чудесно спасшийся от смерти. Он подошел к столице и встал лагерем в селе Тушино. Не имея сил избыть Тушинского вора, Василий Шуйский обратился за помощью к шведскому королю. Шведы прислали отряд латников, но Шуйский недолго радовался. Польский король, соперничая со шведами, вторгся на Русь и осадил Смоленск. Шведы из союзников превратились во врагов и захватили Новгород. С той поры иноземцы стали хозяйничать на русской земле.

Незадачливого царя Василия Шуйского свели с престола и насильно постригли в монахи. Начала править Семибоярщина. Про царевича Дмитрия было слышно, что его третий раз убили, но он опять ожил и объявился во Пскове. Впрочем, Псковского вора уже изловили.

Марья поняла, что окончательно запуталась в царях и самозванцах, и, едва дождавшись конца молитвы, спросила:

– А кто ныне царь?

Ее вопрос поверг взрослых в недоумение. Бабушка Федора и Евтиния ничего не ответили, и только старица Марфа после краткого замешательства объяснила:

– Царем ныне королевич Владислав Жигимонтович, сын короля Польского и Великого князя Литовского. Бояре ему присягнули на верность, за него страдаем в осаде от ополчения, которое привел Пожарский, князек захудалый и ветром подбитый.

Старица Марфа невольно выдала печаль, глодавшую кремлевских сидельцев пуще нестерпимого голода. Семибоярщина предложила шапку Мономаха польскому королевичу Владиславу с условием, что он примет православие. Ляхи повели себя лукаво. Прислали войско, но король не спешил отправлять на царствование своего юного сына. Видать, не хотел, чтобы королевич принял православную веру, а наоборот, по наущению кардиналов задумал обманом утвердить латинство на Святой Руси. То одна беда! А вторая беда, что никто, кроме бояр, слышать не хотел о польском королевиче. Боярину Михайле Салтыкову, бывшему мужу старицы Евтинии, пришлось отъехать в Польшу, опасаясь мести за содействие ляхам. Простолюдины дерзко говорили, что, видать, старый пес Жигимонт не хочет отпускать своего щенка в Москву, но для такой знатной невесты, как Москва, найдется получше жених, чем польский королевич.

Засевшие в Кремле бояре оказались меж двух огней. Поляки обращались с ними как с заложниками. Ничтожный шляхтич мог безнаказанно унизить Рюриковича. В глазах ополченцев, осадивших Кремль, бояре выглядели изменниками. Положим, со знатными людьми, пришедшими с ополчением, можно было найти общий язык. С тем же князем Пожарским, хоть он не великой породы. Но в ополчение влилось множество казаков из бывших боярских холопов. Они грозились извести боярскую породу на корню.

Оставалось надеяться на помощь извне. С каждым днем эта надежда таяла, но старица Марфа бодрилась.

– Придет государь Владислав Жигимонтович, прогонит мятежников от кремлевских стен и пожалует Мишу окольничим. Ныне Миша только стольник, что для Романова зазорно. Окольничим в самый раз, а даст Бог, умилостивится царь Владислав Жигимонтович и со временем скажет Мишеньке боярство, – поведала свою затаенную мечту старица Марфа. – Лишь бы королевич поскорее отрекся от латинства. Мы его женим по православному обычаю. В договоре сказано, что жениться ему только на православной девице греческого закона.

– Может, он меня в жены возьмет? – из озорства спросила Марья.

Ее слова вызвали хохот. Особенно надрывалась Евтиния. Старица Марфа смеялась почти так же громко, как сестра, бабушка Феодора тоже посмеивалась над внучкой, да и сама Марья была не прочь подшутить над собой. Подбоченившись, она с притворной серьезностью вопрошала:

– Почему нет? Чем я хуже Маринки? Правда, бабушка?

Среди общего веселья один только Миша сидел насупившись, со слезами на глазах.

– Что с тобой, сынок? – забеспокоилась Марфа.

– Не хочу, чтобы Маша выходила за королевича. Я сам на ней женюсь, – дрожащим голосом заявил он.

В ответ раздался новый взрыв смеха, такого громкого, какого стены не слышали со свадебного пира Самозванца. Бледные ввалившиеся щеки Миши Романова вспыхнули как маков цвет, он закрыл лицо рукавом и отвернулся к муравленой печи. Марья с жалостью смотрела на его вздрагивающие плечи. Она любила его как брата. Старица Марфа рассказывала, что в ссылке ее сына зашибла лошадь, оттого он рос слабеньким и хворым на ноги. Зато он был добрым и ласковым, и Марья готова была защищать его от нахальных Салтыковых и других забияк.

Но какой же из Миши муж? В редкие часы, когда удавалось раздобыть еды и насытиться, Марью посещали смутные мечтания о доблестном витязе. Таком, как на фряжском потешном листе, который она нашла в дальнем углу хором Самозванца. Подобные листы раньше продавались в Овощном ряду по алтыну за пару. На листе был изображен рыцарь на горячем коне, в блестящих латах, с развевающимися перьями на железном шлеме. Под картинкой что-то напечатано латинскими буквами. Старица Марфа, увидев потешный листок, отобрала и разорвала его в клочья. Но рыцарь навсегда врезался в девичью память. Иноземное слово королевич вполне подходило к этой картинке. А Миша? Нет! Неловкого Мишу никак нельзя было вообразить на скакуне!

Старица Марфа, недовольная тем, что поводом для шуток стал ее сын, резко оборвала общий смех:

– Полно веселиться, пора за трапезу.

Сваренную ворону вынули из горшка. Теперь она казалось совсем тощей, и Марфа недоумевала, как ее разделить. К тому же Евтиния умильным голоском попросила:

– Сестра Марфа, не пошлешь ли малый гостинец племянникам?

– Ох, сестра, самим мало, – отвечала Марфа, но потом, еще раз мысленно разделив ворону, сказала: – А впрочем, Федоре с внучкой крылышка будет много. Пусть они поделятся. Вот и племянники полакомятся. Не чужие они мне.

Бабушка Федора только вздохнула, не смея перечить. Старица взяла нож, но вороне в этот день не суждено было стать пищей для изголодавшихся людей. В дверь постучали условленным стуком громко и требовательно.

– Это деверь, – догадалась Марфа, спеша сама отпереть запор.

На пороге, тяжело дыша, стоял Иван Никитич, один из пяти братьев Романовых, которых расточил Годунов.

– Собирайтесь, – приказал он, с трудом отдышавшись. – Уговорились ляхи с ополчением. Завтра сдадут Кремль, а сегодня отсылают всех русских. Поторопитесь, не ровен час передумают. Не все жолнеры согласны с полковником, мало до бунта не дошло.

Сказал и пошел прочь, держась от слабости за стенку. Евтиния выскользнула за ним, а Марфа с Федорой начали быстро собирать скудные пожитки. Старица вынула из горшка ворону, обернула ее тряпицей и засунула за пазуху. Марья зорко следила за ее действиями, а сама соображала: наверняка старица Марфа почти всю ворону тайком отдаст любимому сыну, но Миша, золотая душа, поделится с ней, а уж она уделит часть бабушке. Салтыковым не достанется ничего. Так даже лучше, только когда это будет, а есть хочется сейчас.

Когда они выбрались из палат, на площади уже собрались три десятка стариков, женщин и детей. В кучке оборванных и изнуренных людей трудно было узнать надменное московское боярство. Родовитые князья безропотно подчинились приказам поляков, погнавших их вместе с домочадцами к Троицкой башне. Заскрипели дубовые, обшитые железными полосами ворота, открылся узкий просвет, и через него бояре один за другим стали выбираться на Неглинную. Они выходили с тяжелым сердцем: страшно было оставаться в Кремле, но никто не знал, что ждало их за его стенами. Ворота затворились. Бояре встали на Каменном мосту, не решаясь ступить дальше. Впереди застыл, понурив седую голову, князь Федор Мстиславский, глава Семибоярщины. Из-под высокой боярской шапки виднелся край льняной повязки с бурыми пятнами крови. Несколько дней назад голодные гайдуки в поисках еды перевернули вверх дном его двор в Кремле. Князь Мстиславский попытался их устыдить, говоря, что он первый боярин царя Владислава Жигимонтовича, но добился только того, что разъяренные гайдуки проломили ему голову чеканом. Ослабевшего от голода и раны князя поддерживал боярин Федор Шереметев, нестарый еще годами, широкий в кости и тоже исхудавший до последней крайности.

На Каменный мост въезжали казаки с копьями наперевес. Один из них направил коня прямо в толпу.

– Карамышев, Карамышев! – пронесся испуганный шепот.

Атаман Сергей Карамышев слыл лютым ненавистником родовитых людей. Подобно большинству казаков, он был из бывших холопов, битый батогами за строптивый нрав. Не желая терпеть наказания, он бежал на вольный Дон. Пытались его вернуть, но куда там! Известно, с Дону выдачи нет! В сердце бывшего холопа укоренилась ненависть к помещикам и вотчинникам, коим он старался отомстить за батоги.

– По здорову ли будете, гости дорогие? – насмешничал Карамышев, играя плетью. – Поклон вам от вольного Дона, стервь золотошубая!

Заметив перевязанную руку Бориса Салтыкова, он сразу потемнел ликом.

– Щенок боярский! Подбили тебя? Знать, помогал на стенах ляхам? Я тебе не руку – башку снесу!

Атаман с оттяжкой полоснул плетью. Борис успел увернуться, а вот стоявший рядом Миша Романов оказался не столь проворным. Плеть чиркнула по его шапке. Миша пошатнулся, шапка упала, светлые волосы окрасились алой кровью. Женщины завизжали, Марфа бросилась на помощь сыну, но атаман вновь замахнулся и толпа попятилась назад, сбив мать с ног. Белый как полотно Миша застыл перед атаманом, покорно ожидая удара. Плеть уже начала опускаться на его голову, как вдруг Марья бросилась к морде атаманского коня и двумя ладонями хлопнула его по глазам. Конь от неожиданности поднялся на дыбы и загарцевал назад. Его копыта заскользили по обледеневшему настилу, и конь вместе с всадником медленно завалился в ров.

Марья щупала залитую кровью голову своего приятеля. Кажется, ничего опасного. Она вынула вышитый серебряными нитями платок, подарок бабушки, приложила к ране. Миша сказал, медленно шевеля побелевшими губами:

– Испортишь платок.

– Молчи ужо! – отмахнулась Марья.

Она разорвала тонкий платок на полосы и перевязала голову товарища. Миша прошептал:

– Век не забуду твою заботу. И вместо испорченного платка подарю тебе другой, шитый жемчугом.

Над краем обледеневшего настила появилось перекошенное от злобы лицо Карамышева. Казаки бросились на помощь к своему атаману, вытащили его на мост.

– На копья бояр! В ров всех! – ревели казаки, сопровождая свои слова непотребной бранью.

В это время на Каменном мосту появились новые люди, конные и пешие. Всадник в латах преградил дорогу казачьему атаману. Тот в ярости крикнул:

– Прочь, князь Дмитрий! Они изменники, их надобно перебить, а животы их поделить на казачье войско!

Услышав имя князя Дмитрия, Марья на мгновение оторвалась от Мишиной раны. Вот он каков князь Дмитрий Михайлович Пожарский, воевода земского ополчения! Старица Марфа и другие боярыни великих родов презрительно называли Пожарского князьком захудалым. Но смотрелся он величественно. Лицо князя было спокойно и сумрачно, на лбу алым цветом горел глубокий рубец.

– Уймись, атаман! – отвечал Пожарский. – Они не своей волей в осаде сидели. Кто из них изменник, не вам, казакам, судить. То дело земское. Мне, начальнику ополчения, с Козьмой Миничем, – он кивнул в сторону сопровождавшего его пешего человека, – и Совету всей Земли решать.

– Нам земские не указ! Гляди, князь Дмитрий Михайлович! Приговорит казачий круг посадить тебя в воду!

– Не старая пора воровать! Не грозись! Я тебе не Прокопий Ляпунов, коего ты воровски предал смерти!

Они стояли друг против друга. Атаман Карамышев, пеший и помятый. Князь Пожарский на коне, спокойный и с глубокой печалью в очах. Князь не случайно вспомнил своего друга Прокопия Ляпунова, рязанского дворянина, собравшего самое первое ополчение против поляков и русских изменников. Будучи воеводой в Зарайске, князь Пожарский поддержал Ляпунова. После долгих колебаний к дворянам примкнули казачьи отряды. Казаки не смешивались с земским войском и вставали отдельными таборами. На святой неделе первое ополчение подошло к столице, объятой восстанием и пожаром. Князь Пожарский был тяжело ранен на Лубянке. Прокопий Ляпунов взял Яузские ворота, казаки облегли Белый город до Покровских ворот. Однако одолеть иноземцев не смогли. Хуже того, между дворянам и казаками вспыхнула застарелая вражда, коей не преминули воспользоваться поляки.

Полковник Гонсевский, староста Московский, изготовил ложную грамоту, в коей от имени Прокопия Ляпунова призывал земских людей бить и казнить казаков, где бы они ни встретились. Грамоту ловко подбросили в таборы. Казаки были вне себя от ярости. Срочно собрали великий круг. Атамана Сергея Карамышева послали звать в круг земского воеводу, обещая ему полную неприкосновенность. Прокопий Ляпунов поверил и явился в сопровождении немногих дворян. Предводителю ополчения предъявили ложную грамоту, подпись под коей была изготовлена столь искусно, что Ляпунов в растерянности молвил: «Похоже на мою руку! Токмо я сию грамоту не подписывал». Казаки не желали слушать никаких объяснений. Сергей Карамышев набросился сзади на воеводу и полоснул его саблей. Один из дворян пытался защитить Ляпунова, кричал казакам, что воеводу убивают за посмех. Сгоряча его тоже изрубили саблями.

Князь Пожарский, лечившийся от ран в Троицком монастыре, с горечью узнал о смерти товарища. Еще горше было известие, что после расправы над дворянским предводителем ополчение распалось. Через год пришлось созывать второе ополчение. Часть казаков с атаманом Иваном Заруцким ушли от Москвы и сейчас промышляли в окрестностях Калуги. Часть во главе с Сергеем Карамышевым осталась в таборах и примкнула к Пожарскому. Но с примкнувшими казаками надо было держать ухо востро, помня печальную судьбу воеводы Ляпунова. Сейчас от них приходилось защищать родовитых людей.

За атаманом толпились казаки с копьями и саблями, за Пожарским – земские с бердышами и пищалями. Земские постепенно оттесняли казаков от пленников, казаки отступали неохотно, огрызаясь и угрожая оружием. Но если кто-то и сомневался, чья сторона возьмет вверх, то только не Козьма Минин. Его имя Марья слышала по десять раз на день и всякий раз в сопровождении зубовного скрежета.

Простой торговец, художеством говядарь, стал выборным человеком от всей Русской земли. Ратным делом он не занимался, ведал казной ополчения. Однако хитрым умом торгового человека Козьма сообразил, что засевших в Кремле можно взять только измором. На выручку к полякам шел великий гетман Литовский Ян Ходкевич. Гетман вел с собой огромный обоз из четырехсот подвод с продовольствием. Польская конница и венгерская пехота заняли Замоскворечье, до Кремля оставалось рукой подать. Поляки уже ликовали, а земские воеводы пали духом, предчувствуя, что и второе ополчение не сможет выкурить ненавистных ляхов из Кремля.

Один только Минин бодрился и просил дать ему под начало три сотни ратников. Земские воеводы князь Дмитрий Пожарский и его сводный брат князь Дмитрий Лопата Пожарский донельзя изумились просьбе. Куда ему, говядарю, против литовского гетмана, победителя шведов и турок! Но Минин настаивал, твердил, что попытка не пытка. Воевода устало махнул рукой: «Бери кого хочешь!» Минин отобрал три сотни ратников и хоругвь ротмистра Хмелевского, за щедрую плату дравшегося против своих соплеменников. Они перешли вброд Москву-реку и отбили обоз с продовольствием. Потеря обоза обрекла осажденных на муки голода, и в Кремле на голову мужика Минина и предателя Хмелевского ежедневно сыпались страшные проклятия.

Кивнув на перевязанную Мишину голову, Минин ласково сказал:

– Задел тебя атаман! Пустое, до свадьбы заживет! А невеста у тебя боевая! Как она атамана в ров опрокинула! За такой женой, как за кремлевской стеной. Что в Кремле? Правду ли молвят, что дошли до человекоядства?

– Голод лютый, – отвечала Марья.

– То-то погляжу, вы оба худые как лучинки. Погоди-ка, где-то у меня, ребята, гостинец завалялся.

Он порылся в кармане, достал смесной калач, обдул его от сора, разломил пополам и подал одну половину Мише, а другую – Марье. Они впились молодыми зубами в калач, наслаждаясь давно позабытым вкусом.

Земские с трудом сдерживали казаков, рвавшихся расправиться с боярами. Над головами сверкали сабли, вздымались кулаки в железных рукавицах, звенели доспехи и сбруя, истошно кричали люди. Марью и Мишу толкали в метавшейся толпе, но они ничего не слышали, жадно поедая калач, и боялись только одного – не уронить бы на землю малую крошку.

Глава 2

Ипатьевский монастырь

Метель прекратилась так же внезапно, как началась. Стих ветер, слепивший глаза ледяными порывами. Небо, затянутое сплошной снежной пеленой, постепенно очистилось, и перед взором возникла заснеженная излучина реки, за ней стены и купола монастыря, а еще дальше едва различимые избы посада.

– Ипатьевский! – обрадованно сказал проводник, пожилой мужик, державший за узду низкорослую слабосильную лошаденку, обсыпанную снегом от лохматой холки до копыт. Он снял бараний колпак, стряхнул с него целый сугроб и постучал кнутовищем в закрытое рогожей окошко возка.

– Матушка-боярыня! Я же обещал, доберемся до Костромы засветло.

Из крытого возка высунулась голова в черном клобуке. Старица Марфа прищурилась, вглядываясь в заснеженную даль, истово перекрестилась, а потом гневно сказала:

– Что же ты, Ивашка, чуть своих господ не погубил! Завел в лесную чащу, в глубокие снега. Сказывай, лукавый раб, по чьему наущению такое содеял?

– Помилуйте, матушка-боярыня, – взмолился проводник, – разве я дерзнул бы худое умыслить! Поплутали маленько, был грех. Вестимо, метель разыгралась, не видно ни зги! Нам бы, как из Домнино выезжали, ближним путем через большую бель проехать, а там вдоль Корбы и вывернуть на большую дорогу. Опасался лихих людей. Слыхал, они за белью путников поджидают.

– Неведомо, кого больше бояться: лихих ли людей али тебя, старого дурня! Скачи вперед, предупреди в обители, что Романовы едут. Да гляди, опять с дороги не сбейся.

Напутствовав мужика этими словами, Марфа пожаловалась своей сестре Евтинии, сидевшей позади нее в возке:

– В иное время разве взяла бы я возничим Ивашку Сусанина. Знаю, он слуга верный, господ не выдаст, хоть ремни из кожи режь. Однако, как овдовел, совсем заполошным стал. Вся вотчина смеется, что он в трех соснах заблудится. А кроме него людишек нет, все разбрелись розно, остался стар да млад. Не токмо людей, лошаденок насилу нашли.

За крытым возком тащились сани, запряженные каурой кобылой. Сани подталкивали два старика, столь ветхих, что греть бы им кости на теплой печи, а не упираться в глубокий снег обутыми в лапти ногами. На санях, зарывшись от непогоды в почерневшее сено, скрючились несколько человек. Марья Хлопова, увидев, что метель стихла, спрыгнула с саней прямо в сугроб. Какое наслаждение было размять ноги после долгих часов неподвижности. В санях зашевелись братья Салтыковы, потом из сена, кряхтя и причитая, вылезла бабушка Федора.

– Метель! А ведь начало марта, весна не за горами! Недаром говорят: пришел марток – надевай трое порток!

После освобождения из польского плена опасно было жить в Москве из-за бесчинства казаков, считавших всех кремлевских сидельцев изменниками. Боярин Иван Никитич Романов остался в стольном граде ради великих государственных дел, старицу же Марфу с племянником отправил в костромскую вотчину Домнино. Вместе с Марфой, стараясь укрыть сыновей от казацких неистовств, поехала старица Евтиния, а с ними упросилась бабушка Федора с внучкой, не нашедшая приюта в сожженной Москве.

Нельзя сказать, что в Домнино, родовой вотчине Романовых, было сытно. Мужиков там почти не осталось, бабы подбирали последние запасы. Для прокормления отощавшей скотины снимали прошлогоднее сено с крыш овинов. Но после ужасного голода в Кремле вотчинное житье показалось сущим раем. Квашеной капусты и соленых огурцов было почти вволю. Старики из дальнего погоста починили рваный невод и наловили для матушки-боярыни карасей в озерах. Благодаря деревенскому раздолью московские гости быстро отъелись. Ссадины и раны зажили. У Миши Романова перестали пухнуть ноги, бледное личико Марьи Хлоповой расцвело румянцем. Борис и Михаил Салтыковы за два месяца вытянулись на три вершка, развернулись в плечах и обросли рыжими бородами словно заправские мужики. От праздной жизни детины стали озорничать, шатались ночью по селу, тискали девок, ломились в дома к беззащитным мужним женам. Иной раз старики ловили боярских детей и, пользуясь темнотой, основательно их поколачивали. Не далее как третьего дня Ивашка Сусанин, притворившись, будто не узнал боярского отпрыска, поучил жердью одного из братьев, полезшего через окошко к его дочери, чей муж Богдашка Собянин был в ратной отлучке.

Впрочем, братьям поучение на теле впрок не пошло и от озорства они не отстали. Сейчас они тоже озоровали: бегали взапуски вокруг саней, валяли друг друга в снегу и жизнерадостно гоготали. Миша Романов, сидевший в тесном возке между матерью и теткой, взмолился, чтобы его тоже выпустили на свежий воздух. Старица Марфа нехотя уступила просьбам сына, велев сестре не спускать с Миши глаз и, едва дитятко утомится, звать его обратно в возок. Выбравшись из возка, Миша зашагал рядом с Марьей, время от времени заглядывая ей в лицо и чему-то улыбаясь. В Домнино он старался улучить любую возможность увидеться с девушкой, смущался и опускал глаза, не то что Салтыковы, от чьих жадных лап приходилось отбиваться, случайно столкнувшись с ними на лестнице или в сенях. Братья дразнили их женихом и невестой. Миша только краснел, а когда их насмешки становились совсем скабрезными, убегал прочь.

– Как учение? – осведомилась Марья.

– Ох, нет моих сил! Ничего в голову нейдет, – тяжко вздохнул Миша.

Две недели назад старица Марфа вручила Мише список Степенной книги и велела вызубрить имена великих князей и царей, а сверх того родословную Романовых. Спрашивала урок каждое утро и часто была недовольна, потому что Миша путал великих князей. От отчаяния он попросил у матушки дозволения, чтобы его прежде проверяла Федора Желябужская, которая, хотя и была неграмотной, но царское родословие без всяких книг знала. Марья Хлопова при сем присутствовала. Прослушав два-три бабушкиных урока, она все запомнила и иной раз, когда бабушку клонило в сон, сама поправляла Мишу. Вот и сейчас она предложила:

– Проверить тебя?

– Окажи милость. Матушка зело гневна, когда я в родословной плутаю… Первый наш предок – это Андрей Иванович Кобыла, боярин великого князя Симеона Ивановича.

– Прозвищем Гордого, – подсказала Маша.

– Да, Симеона Гордого, – послушно повторил Миша. – Андрей Кобыла имел сыновей Семена Жеребеца, Александра Елку, Федора Кошку. От Федора Кошки пошел Кошкин род, а от Кошкина внука Захария – бояре Захарьины-Юрьевы. От боярина Романа Юрьевича Захарьина пошли Романовы. Его дщерь Анастасию Романовну взял за себя царь Иоанн Васильевич Грозный. У благоверной царицы Анастасии был родной брат, боярин Никита Романович – это мой дед, у него сын Федор Никитич – это мой батюшка, а это я сам, – Миша ткнул себя в грудь и звонко засмеялся.

– Ты забыл сказать, что Андрей Кобыла был родом от Глендона Камбиллы, мужа честна и светла, который выехал в незапамятные времена из Прусские земли. Уже потом Камбиллу переделали в Кобылу.

– Ай, правда твоя, Машенька! Ссудил тебе Господь добрую память! Вот досада, забываю немецкие имена! Дозволь еще разок? Муж честный – это… э-э… Камбилла. Потом Андрей Кобыла, у него сын Семен Жеребец…

Миша не успел продолжить, потому что сзади подкрались Салтыковы и толкнули его в сугроб. Братья подслушали урок и дразнили барахтавшегося в снегу Романова:

– Лошадиный род! Мишка-жеребец, а невеста его Машка-кобыла.

Марья бросилась с кулаками на обидчиков, но Борис Салтыков со смехом облапил ее, и она не могла разжать его железные объятия. Помощь пришла с неожиданной стороны. Инокиня Евтиния выскочила из возка быстрее молнии и принялась колотить сыновей посохом. Салтыковы попятились назад. Бессильные старушечьи удары были для них словно комариные укусы, но они буквально опешили от беспричинного материнского гнева. Борис, отпустив Марью, плаксиво заголосил:

– Пошто деретесь, матушка! Мы только потешались, что у Романовых в роду кобы…

Мать не дала ему договорить, заткнув сыну рот рукавом телогрея, надетого поверх монашеского одеяния, и яростно зашептала:

– Молчи, остолоп! Прочь оба с глаз моих! Идите позади всех, за мужиками!

Прогнав сыновей, Евтиния воровато оглянулась в сторону возка: не видела ли все происходящее Марфа. Однако старица задремала и не слышала шум драки. Евтиния помогла Мише выбраться из сугроба, заботливо стряхнула с него снег и повела его к возку.

– Не хочу туда. Там тесно, – отбивался Миша.

– Я местечко освобожу, прокачусь по-простому на санях, – отвечала Евтиния, усаживая племянника рядом с сестрой и укутывая его ноги медвежьей шкурой.

Когда возок тронулся, Евтиния забралась на сани и погрозила сыновьям. Салтыковы удивленно переглянулись. Марья тоже недоумевала. Евтиния всегда потакала своим детям и вдруг заступилась за племянника. И вообще, за последние недели произошло много странного. Началось все с того, что в Домнино заехал богатый новгородский купчина. Зачем он сделал такой крюк на возвратном пути из Москвы в Новгород, неведомо. Велел показать деревенские холсты, брезгливо переворачивал их холеными перстами. Кое-что купил, поторговавшись для виду не более получаса, а потом испросил благословения у боярыни, пребывающей в иноческом чину. Когда старица Марфа вышла к нему, купчина стал кряхтеть, покашливать и подмигивать так явно, что последняя сенная девка разобрала бы, что у человека есть тайное дело. Купчину оставили наедине со старицами Марфой и Евтинией. После долгого разговора сестры были сами не свои, вышли с лицами одновременно просветленными и испуганными. В тот день Марфа вынула Степенную книгу и засадила Мишу за учение.

Потом в Домнино заглянул стрелецкий полуголова и рассказал, что выборные ото всей Русской земли собрались соборно в Успенском храме в Кремле и думают великую думу о государе. Казаки прочат в цари Маринкиного сына от ложного Димитрия, но степенные люди под Маринкиного сына не хотят, а люб им шведский королевич Филипп Карлус, коего отец уже из Свейской земли в Новгород отпустил. Узнав о королевиче, старица Марфа загрустила и урок у Миши спрашивала уже не так строго. Потом были проездом два дворянина, сообщившие, что Земский собор решил литовского и шведского короля и их детей и иных государств иноязычных не христианской веры греческого закона на Владимирское и Московское государство отнюдь не избирать. Старица Марфа повеселела, и опять начались Мишины мученья.

По поводу собора в Москве толковали разное. Говорили, что черный люд волнуется и обличает думных людей в том, что они нарочито медлят с избранием царя, желая самим властвовать. На соборе предлагали в цари князя Ивана Голицына, но этому воспротивился князь Дмитрий Трубецкой из рода великих князей Литовских. Собор не знает, на ком остановиться, и многие предлагают метнуть жребий между первыми боярами, чтобы государь всея Руси был выбран не многомятежным человеческим хотением, но божьим соизволением.

И вот вчера в Домнино, загнав коня, прискакал служилый человек из костромских дворян с тайным посланием от Ивана Никитича Романова. Гонец отдыхал не более часа, успел только отдышаться и кваса хлебнуть. Марфа велела гонцу передать на словах, что она с сыном немедля приедет в Ипатьевский монастырь и там будет ожидать вестей. Укладывались наспех, не так, как обычно, загодя и обстоятельно. Запрягли возок, раздобыли сани и выехали задолго до рассвета, несмотря на явные признаки непогоды. Из-за этой торопливости и попали в метель и едва не сбились с пути.

Сестры Марфа и Евтиния ведали причину спешки, бабушка Федора, как казалось Маше, тоже догадывалась, в чем дело. Сидя в санях рядом с Евтинией, бабушка осторожно расспрашивала:

– Что в Москве? Спорят?

– О чем спорить, когда есть природный царь! Всем ведомо, что государь Федор Иоаннович перед смертью передал скипетр братчанину своему Федору Никитичу Романову, отцу Михаила Федоровича. Только Федор Никитич христианского смирения ради передал скипетр брату Александру, тот – третьему брату, Ивану, а Иван – Михаилу. Тогда царь Федор потерял терпение и молвил: «Так возьми же царство, кто хочет!» И не успел сказать, как мимо великих бояр пролез Бориска Годунов и жадно ухватил посох. Вот как оно было!

Федора Желябужская изумленно всплеснула руками.

– Господь с тобой, Евтиния. Мы же знаем, что Годунов долго отказывался от царского посоха. Хитро себе повел, заставил упрашивать и уламывать. Патриарх со всем синклитом грозил отлучить его от церкви, если он не примет царский посох. Насильно сгоняли посадских людишек к келье царской вдовы Ирины Годуновой, дабы она умолила брата венчаться на царство. Народ должен был рыдать и падать ниц и иных пристава били взашей. Многие не имели слез и, дабы избегнуть наказания, мазали лицо слюнями. Ты же помнишь все, пятнадцати лет не прошло!

– Помню али нет, не о том ныне речь, – сурово отрезала Евтиния. – Сказано, что царь Федор Иоаннович благословил свой посох Романовым, отныне так и думай. И сегодня я тебя по-сестрински, как учил пророк Аммос, обличаю, а завтра тебя за подобные неистовые речи на дыбе будут ломать.

Федора униженно поблагодарила за науку. Евтиния важно ответила, что гнева не держит, после чего обе женщины погрузились в молчание. Между тем возок и сани спустились с пригорка на заснеженную луговую равнину и вскоре выехали на реку Кострому, по льду которой была проложена узкая дорога. Лошади, чуя приближение жилья, побежали резвее и через полчаса поравнялись с первыми избами посада. На другом берегу возвышались стены Ипатьевского монастыря, основанного мурзой Четом, крещеным выходцем из Орды, предком Годуновых. После смерти царя Бориса монастырь, входивший в епархию митрополита Филарета, стал вотчиной Романовых. Смута не обошла стороной Ипатьевскую обитель. Монастырь и посады воевали, выясняя, чей царь или королевич прямее и честнее. В последние месяцы все успокоилось, и Ипатьевская обитель вновь превратилась в надежное убежище, охраняемое костромскими дворянами и детьми боярскими.

Едва возок с Романовыми свернул к монастырю, как на звоннице ударили в колокола. С первым ударом со стороны посада высыпала толпа народа. Над головами людей колыхались кресты и хоругви, в руках поблескивали оклады икон. Марья никак не могла припомнить, какой сегодня праздник. Она сделала знак Мише, чтобы он полюбовался крестным ходом. Но Мишу, сидевшего у окна возка, сморило от валкой дороги. Он сидел с закрытыми глазами, не замечая шествия. Тогда Марья слепила снежок и замахнулась, чтобы кинуть им в приятеля, но бабушка Федора перехватила ее руку.

– Не докучай Михаилу Федоровичу. Веди себя кротко и смиренно. Привел нам Господь лицезреть великое дело. Будешь об этом рассказывать своим детям, а дети твои – внукам, а внуки – правнукам.

Слова ее прозвучали так торжественно, что Марья сразу поверила ей, хотя никак не могла взять в толк, о чем рассказывать внукам и правнукам. Возок и сани остановились. Марфа вышла на дорогу, за ней вылез Миша. Позевывая, он равнодушно взирал на приближавшуюся толпу. В первых рядах выступали духовные особы, облаченные в парадные, шитые золотом одеяния, за ними шли несколько бояр и окольничих с обнаженными головами, а дальше пестрели кафтаны стрельцов, платки посадских женок и зипуны их мужей. Казалось, вся Кострома высыпала на реку. Крестный ход двигался молча и тишину нарушал только громкий скрип снега тысяч ног.

Бабушка Федора вполголоса называла внучке тех, кого она знала в лицо:

– Видишь, Машенька, в митре рязанский владыка, рядом чудовский, новоспасский, симоновский архимандриты, а это, мнится, келарь Свято-Троицкой обители, протопопы, двух знаю, а третий, наверное, костромской.

Некоторых бояр, переживших голодную осаду в Кремле, Марья узнала сама. Величаво выступал Федор Шереметев, чье лицо округлилось и сияло довольством. За ним шел окольничий Федор Иванович Головин, дальше теснились незнакомые Марье князья. Крестный ход остановился у возка. Рязанский архиепископ Феодорит, совсем дряхлый и подслеповатый, вопросительно глянул на старицу Марфу. Она кивком головы показала на сына и мягко подтолкнула его вперед. Миша наклонился, чтобы облобызать руку владыки, но владыка сам поклонился ему глубоким поясным поклоном, так что они чуть не столкнулись лбами. Дрожащим от волнения старческим голосом архиепископ начал речь:

– Государь Михаил Федорович! Всех чинов люди, соборно собравшись во царствующем граде Москве, просят на престол Владимирского и Московского государства и на всех великих государствах Российского царствия боговенчанного царя Михаила Федоровича…

Марья не верила своим ушам. Владыка обращается к Мише как к государю и великому князю. Она видела, что братья Салтыковы раскрыли рты, словно галчата, услышав, что Мишку, которого они с полчаса назад вываляли в снегу, величают царем всея Руси. Ничего не понимал и сам Миша. Обернувшись к старице Марфе, он испуганно спросил:

– Матушка! Что владыка говорит?

Между тем архиепископу передали посох, усыпанный множеством алмазов.

– Прими сей посох царя Иоанна Васильевича яко жезл скипетродержавия.

Марья во все глаза смотрела на символ царской власти. Посох из рога единорога был приобретен Иваном Грозным у аугсбургских купцов за семьдесят тысяч талеров. Сплошь усыпанный алмазами и разноцветными лалами, он один стоил дороже всех драгоценностей царской сокровищницы. Говорили, что этим посохом Иван Грозный поразил своего старшего сына. Царь застал в одном из покоев дворца брюхатую невестку, жену Ивана. Изнывая от летней жары, она сидела в одной сорочке. По московским понятиям баба, на которой было менее трех одеяний, одно поверх другого, считалась почти голой. Царь воспылал гневом и прибил невестку столь жестоко, что у нее случился выкидыш. Старший сын и наследник Иван осмелился вступиться за жену. Отец, не помня себя от ярости, ударил его царским посохом. Острый железный наконечник вонзился в висок. Рана оказалась смертельной, и через пять дней наследник скончался. Царь горько раскаивался, но не в человеческой воле было изменить предначертанное свыше. И вот этот посох вручают Мише. В солнечных лучах, пробившихся сквозь тучи, сверкнули ярким светом алмазы, но Марье почудилось, что от посоха во все стороны полетели брызги крови.

Миша в ужасе отшатнулся от посоха. Старица Марфа сказала:

– Не гоже предлагать сие, владыка. У сына моего и в мыслях нет на таких великих преславных государствах быть государем. Он не в совершенных летах. Есть многие на то достойнее.

– Бо убо… сродственных искр… ради… – запинаясь произнес архиепископ, а потом не по-книжному, а по-простому сказал: – Веди речь, Авраамий!

Из рядов духовенства вышел Авраамий Палицын. Не носил он владыческой митры, всего лишь келарем был в Троицком монастыре. Но его знали лучше, чем иных митрополитов и архимандритов, а прославился он вместе с настоятелем Дионисием писаниями из монастыря, осажденного ляхами и казаками. Чудесно и вдохновенно писал Авраамий, и мало у него было соперников по части красноречия. Он начал складно и витиевато:

– Многокормный царственный корабль Михаил Федорович! Избран ты не человеческим составлением, но Божьим строением, иже есть единокровен преждебывшему великому государю и царю Федору Ивановичу и всему царскому корню до Святого Владимира и Августа, кесаря Римского.

Марфа отвечала за сына:

– Московского государства люди по грехам измалодушестовались. Прежним государям не прямо служили. Царю Борису изменили и детей его на поругание выдали, царя Димитрия злой смерти предали, царя Василия с престола свели и ляхам в полон отдали. Видя такие позор, убийства и поругание, как быть на Московском государстве и прирожденному государю государем?

Авраамий, будучи опытным ритором, нисколько не смутившись, возразил, что Борис сел на государство своим хотеньем, изведши государский корень, и Бог мстил ему кровь царевича Димитрия. О воре и расстриге Гришке Отрепьеве и поминать нечего, а царя Василия выбрали на царство немногие люди, и по вражьему действу многие города ему служить не восхотели и от того случились великая смута, рознь и междоусобие.

– А теперь люди Московского государства наказались все и пришли в соединение, – заключил келарь и в подтверждение своих слов воззвал к толпе: – Истинно ли, братья и сестры?

– Наказались сполна… Матушка, благослови сына на царство, – зашумели в первых рядах.

Но Марфа была непреклонна:

– Не хочу благословлять сына на верную погибель. Опричь того, отец его митрополит Ростовский и Ярославский преосвященный Филарет ныне у ляхов и литовских людей в полонном утеснении, а как сведает король Жигимонт, что на Московском государстве учинился его сын, то сейчас же велит сделать зло над отцом.

Авраамий Палицын простер руку в сторону толпы, павшей на колени:

– Великий государь, не презри всенародного рыдания. Сказано в Писании, плакася весь Израиль при пророке Моисее. Ныне же во граде, глаголемом Кострома, яко в древнем Иерусалиме, плакася весь народ русский, единогласно вопияху, да помажут на царство царя Михаила Федоровича.

Все стоявшие на коленях возрыдали, а затем, повинуясь указующему персту келаря, поднялись, забурлили и, обступив Мишу и старицу Марфу, повели их в Ипатьевский монастырь. Людской водоворот увлек за собой Марью и всех, кто сопровождал Романовых. Ей показалось, что расстояние до монастыря было преодолено в мгновение ока.

Перед входом в соборную церковь Миша попытался вырваться. Он брыкался и испуганно кричал, но его крепко держали, а мальчишеский голос тонул в громких возгласах. Его на руках внесли в храм. Вслед за ним шли архиепископ Феодорит с алмазным посохом, поднятым высоко над головой, и келарь Авраамий, бережно прижимавший к груди грамоту об избрании на царство Михаила Федоровича Романова.

В сутолоке Марья потеряла из виду бабушку. Плотная стена людей не позволяла войти внутрь храма. Несколько часов она простояла среди костромичей, взбудораженных вестью об избрании царя. Большинство участвовавших в крестном ходе, а тем более тех, кто прибежал в монастырь позже, не видели Михаила Федоровича, и спрашивали друг друга, каков он обликом и имеет ли царскую осанку? Один посадский человек уверял, что нянчил царственного отрока с младенчества, ростом же Михаил Федорович высок, телом зело дороден и вид имеет грозный, как и подобает государю. Марья крикнула, что он врет, но ее и слушать никто не стал. Все наперебой вопрошали посадского, что за нрав у Михаила Федоровича, милостив он али нет, сложит ли подати за прошлые годы.

Время от времени из церкви выходили послы Земского собора и объявляли, что государь и мать его пока не согласны, потому что не слышат стенания народного. Тогда многотысячная толпа начинала громогласно кричать, сотрясая снег с деревьев.

К вечеру, когда сгустились черные зимние сумерки, Марья увидела, что из дверей соборной церкви вышел окольничий Федор Головин в сопровождении Евтинии Салтыковой и Федоры Желябужской. Протиснувшись к ним, Марья схватила бабушку за локоть.

– Нашлась, внученька, – обрадовалась Федора. – Пойдем с нами трапезу готовить. Великий государь будет потчевать послов Земского собора из своих милостивых ручек.

– Как же так? Марфа Ивановна ведь не дает благословения, – удивилась Марья.

Бабушка на ходу потрепала внучку по голове.

– Машенька, я тебя учила, ежели в гости приглашают, только на третий раз соглашайся. Много же паче, когда на царствие зовут. Тут не три, а тридцать три раза надобно честь отклонить. И не нашего ума это дело. Я вот боюсь, ренвейнского вина в монастыре не отыщется. Али в Кострому послать за бочонком? Торгуют ли здешние купцы заморскими винами?

Следом за Головиным они поднялись по обледеневшему крыльцу в бревенчатую трапезную, темную и выстывшую. Бабушка Федора сразу же убежала искать нерадивого истопника, велев внучке зажечь все свечи в трапезной. Между тем Евтиния усадила за длинный стол Федора Головина и преподнесла ему чарку вишневого меда.

– Ну как там решилось на Соборе? Кто первым замолвил слово за Михаила Федоровича?

Окольничий, вытирая уста, обстоятельно отвечал:

– Пререкались долго, но в один день вышел донской атаман Сережка Карамышев и положил перед князем Пожарским писание. Князь спросил: «Какое это писание, атаман?» Тот ответствовал: «О природном царе Михаиле Федоровиче Романове». Прочли сие писание и стало с того часу согласие и единомыслие.

– Вишь ты, атаман! Сережка Карамышев! Знаю такого молодца! Злодей и разбойник! Руками христопродавцев вершится Божье дело! Однако, кто же ему написал? Говорили, что казаки прочили на престол воренка, сына ворухи от Тушинского вора.

– Бояре не захотели под воренка. А казаки – да, весьма хотели. Насилу их уломали и то не всех. Маринка со своим сыном и атаманом Ивашкой Заруцким подались в степи. Не долго им гулять. Дай срок – изловим.

– Князь Пожарский чью руку держал? – спросила Евтиния.

– Князь Дмитрий своего помышления явно не показывал, а шептались, что он исподволь метил на престол и до двадцати тысяч рублей истратил на подкуп. Сомнительно, конечно! Откуда у князя такие деньги? Но слушок был. А может, лгут, завистников у него хватает.

Салтыкова всплеснула руками:

– Ах, начальник бранного ополчения! Князек ветром подбитый! Забыл свое худородство! Пожарские люди не разрядные, выше городовых приказчиков и воевод не сиживали. Ну, мы ему попомним, как мимо великой породы людей о самодержавстве помышлять.

– Многие помышляли, и худородные, и знатной породы. Ты про князя Трубецкого слышала ли?

– Ну-ну?! – зашлась от любопытства Евтиния.

– Гедеминович! Потомок великих князей Литовских, а приятельствовал с последним отребьем из казаков. Хотел их саблями царство приискать. Два месяца поил и кормил казаков и за то от них зело похваляем был и себя уже государем мнил. А как выбрали Михаила Федоровича, аж с лица почернел и на следующий день сказался хворым.

– У князька ели-пили, да князька же по морде били! – хихикала Евтиния. – Надоумлю сестру, чтобы Трубецкому во время венчания племянника на царство оказали великую честь: назначили быть у царского посоха. Хватался за посох, пусть за него напоследок подержится!

– Востро придумано, бояре потешатся, – усмехнулся в усы окольничий. – Однако государыня Марфа Ивановна долго не дает благословения.

– Владыка стар и простоват, – пожаловалась Евтиния. – Ему пора грозить отлучением от святой церкви. Тогда и сестре не зазорно будет уступить, дабы Господь не взыскал на ней конечное разорение государства. Ну, там отец Авраамий подскажет. Обычай известный.

Бабушка Федора вернулась с молодыми монахами и послушниками. Трапезная наполнилась монастырскими слугами, вносили почерневшие серебряные чаши и кубки, извлеченные из тайников, вносили пироги, которые велел настряпать игумен Ипатьевского монастыря, загодя извещенный о приезде Романовых. Заморских вин, как и опасалась Феодора, в Костроме не сыскали. Пришлось довольствоваться хмельным медом в медных братинах и жбанах. Бабушка Феодора только сокрушенно качала головой:

– Ну и царский пир!

Еще не все было внесено и поставлено на стол, как на монастырской звоннице вновь ударили в колокола и почти сразу же во дворе закричали:

– Государь принял посох!

Все выбежали на крыльцо. В темноте не было видно толпы, только слышались громкие крики и мелькали тени. Двери собора распахнулись, и во тьме заблистали колеблющиеся огоньки высоких ослопных свечей, которые несли монахи. Все хотели поклониться новому государю, падали ниц, мешая движению. Наконец шествие вступило на крыльцо. Привстав на цыпочки, Марья из-за спин и голов разглядела Мишу, которого с великим бережением вели под локти боярин Шереметев и князь Бехтеяров-Ростовский.

На безбородом мальчишеском лице Михаила Федоровича читалось только одно желание: отбросить алмазный посох и убежать далеко-далеко от громогласной толпы. Но нельзя было вырваться из объятий бояр, некуда было бежать от архиепископа, шествовавшего впереди, невозможно было ослушаться матери, выступавшей сзади. В сенях шествие остановилось. Авраамий Палицын возблагодарил государя за то, что он воли божьей с себя не снял, и прибавил с великим воодушевлением:

– Бысть смута великая! Ныне же смута венчанием царским пресечена. Только ехать бы тебе государь немедля на свой царский престол в Москву.

– Не спеши, отец Авраамий, – остановила его старица Марфа. – К царскому приезду есть ли во дворце запасы? Надобно отписать, чтобы для государя приготовили Золотую палату царицы Ирины Годуновой.

Боярин Федор Шереметьев ответил:

– Как прикажет великий государь. Только Золотая палата без кровли. Лавок, дверей и окошек нет, надобно делать все новое, а лесу нет и достать негде.

– Как без кровли? – изумилась Марфа. – Когда мы в Кремле в осаде сидели, кровля была цела. Значит, после ляхов растащили. Разбаловались без узды! Ничего, бояре, кончилась ваша вольница! Донесли мне, будто ты, Федор Иванович, писал князю Голицыну: «Миша-де Романов молод, разумом не дошел и нам во всем будет поваден». Сын мой молод летами, но дядя его Иван Никитич годами стар и умудрен, да и меня, бедную рабу, Господь разумом не обделил, а как вернется из полона Филарет Никитич, он вас приведет в смирение.

– Мы великому государю готовы прямо служить, – отвечал Шереметев, отводя хитрые глаза. – Токмо Золотую палату скоро приготовить нельзя. Мастеров нет и казна царская пуста. Можно приготовить старые хоромы Иоанна Васильевича, что слывут светлым чердаком царицы Настасьи Романовны, а тебе, матушка, келью в Воскресенском монастыре.

– Ну, ин так тому быть, – согласилась старица и, обращаясь к сыну, сказала: – Поедем в Кремль!

Услышав ее слова, Михаил Федорович зарыдал и закрыл лицо рукавом. К нему бросились мать, тетка, бояре, испуганно спрашивали, кто осмелился прогневить царя. Михаил Федорович, захлебываясь слезами, выдавил:

– Не хочу в Кремль. Там голодно. Там падаль придется есть.

Все наперебой стали объяснять, что ляхов из Кремля давно изгнали, осаду сняли. В Успенской церкви собрался Земский собор и ждет государя, а за хлебными и всякими иными припасами для царского обихода уже послано, и сборщикам писано, чтобы они скорее ехали из городов с кормами в Москву. Михаил Федорович не слушал объяснений и отталкивал руки Евтинии, пытавшуюся утереть его заплаканное лицо. Его взор, скользивший по чужим людям, наткнулся на Марью. Он обрадовался ей, словно заплутавший путник, которому посчастливилось выбраться из трясины на твердую дорогу.

– Ежели в Кремль возвращаться, надобно Машеньку взять. С ней не пропадешь, когда голод начнется. Дозволишь ли, матушка? – слезно обратился он к матери.

– Государь Михаил Федорович, – ответствовала Марфа. – Ты отныне есмь самодержавный царь. Кто твоему слову дерзнет перечить? Как самодержец всея Руси повелит, так и будет. А теперь, государь, пожалуй на пир.

Михаила Федоровича под руки повели в трапезную. Старица Марфа задержалась в дверях, поманила Федору Желябужскую и вполголоса приказала:

– Завтра же отошли внучку, дабы она государю на глаза не попадалась.

Глава 3

Воренок

Москва отстраивалась на пепелище. С утра, едва забрезжит тусклый зимний рассвет, на горелых пустырях начинали перестукиваться топоры. Плотники ловко обтесывали громадные, в два обхвата, бревна нижних венцов, и острыми топорами ладили охлупни – смолистые еловые корневища, предназначавшиеся для коньков крыш. Доски тоже были не пиленные, а топорные. Бревна кололи клиньями по всей длине и обтесывали. Из бревна по нужде выходило одна или две доски, зато толстых и прочных. Топор использовался и для мелкой работы. Иноземцы с удивлением писали, что немудреный топор русский вырубает такие причудливые фигуры и прорези, что впору подумать на долото и иной столярный инструмент.

Вдоль Арбата белели новехонькие срубы. Где-то лежали только нижние венцы, а где-то уже выводили крыши, украшенные резными деревянными полотенцами. По Лубянке двигался возок в сопровождении нескольких всадников. У ворот богатой боярской усадьбы им преградили путь плотники, выгружавшие с телеги длинные бревна. В возке сидел кряжистый дворянин с окладистой бородой чуть тронутой сединой. Рядом с ним примостилась Марья Хлопова. Дворянин был ее дядей Федором Желябужским.

Так повелось, что в семье Желябужских первенцев мужского и женского рода называли Федорами и Федорами. Дядя был осанист, медлителен, суров лицом и немногословен. Он нес службу при Посольском приказе, ездил с важными поручениями к иноземным дворам, где неосторожно оброненное слово могло повлечь за собой великие беды. Потому он слыл молчуном, избегавшим лишних речей.

Один из всадников, сопровождавших Желябужского, сказал, глядя на низкое хмурое небо:

– К вечеру снег повалит.

Желябужский на это ничего не ответил. Только поправил на голове богатый меховой колпак и хмыкнул неопределенно, то ли согласился, то ли нет – понимай надвое. Внезапно плотники, побросав работу, со всех ног бросились на чей-то призывной крик. Марье послышалось слово «Пожар!» и еще что-то непонятное. Она выглянула из возка, думая, что переполох вызван огнем, охватившим какой-нибудь сруб. Однако нигде не было видно ни огня, ни дыма. Ей удалось разобрать, что кричали «Пожарского ведут!».

В следующее мгновение из-за сруба вывалила толпа людей, обступивших князя Дмитрия Пожарского. Сердце Марьи болезненно сжалось. Она помнила князя Пожарского по встрече на Каменном мосту. Какой величавый вид имел начальник ополчения, облаченный в блестящие латы! Сейчас же он был обряжен в худой нагольный кожух, словно простой посадский человек. Пожарский, подталкиваемый приставами, шел с опущенной головой, избегая взглядов зевак. Перед боярской усадьбой он замедлил шаг, собираясь с духом. Приставы постучали в ворота, и они сразу же распахнулись во всю ширь, открыв чужим взорам обширный двор со множеством еще не законченных построек, среди которых возвышались господские хоромы под затейливыми шатрами, крытыми свежим гонтом.

Пожарского повели на двор. Возок Желябужского проехал за ним через ворота и остановился подле высокого крыльца. На крыльце в окружении челяди стоял Борис Салтыков. Высоко взлетели Салтыковы после венчания на царство Михаила Федоровича. Двоюродные братья царя по праву стали ближними к нему людьми. Михаила Салтыкова недавно пожаловали чином окольничего, а Борису было сказано боярство. По обычаю царский указ читался одним из особо назначенных по такому случаю бояр. У сказки Салтыкову назначено было стоять Пожарскому, но князь не стерпел, что его заставляют говорить боярство мальчишке. Сам князь начинал службу со скромного чина стряпчего с платьем, через много лет достиг чина стольника, а в бояре был пожалован после таких лишений, ран и подвигов, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Не мог он смириться с тем, что в великие бояре прыгают юнцы с едва обсохшим на устах материнским молоком.

У сказки он не был, и Борис Салтыков по наущению матери бил челом, что Пожарский нанес ему бесчестье. Борис упирал на то, что его отец Михаил Глебович Салтыков был боярином, тогда как князь Пожарский ходил всего лишь в стольниках. Пожарскому казалась нелепой ссылка на заслуги Михаила Салтыкова, изменника и польского приспешника, бежавшего к королю Жигимонту, а ныне то ли сгинувшему, то ли затаившемуся в литовских землях.

Однако бояр ссылка на службу изменника ни капельки не смутила. Найдено было по разрядным книгам, что родич Пожарского, князь Василий Ромодановский (меньшой), был однажды в товарищах у воеводы Михаила Глебовича Салтыкова, который по родству меньше Бориса Михайловича Салтыкова, а значит, и Пожарские гораздо меньше Салтыковых и ровня лишь Пушкиным. Когда в присутствии государя были прочтены эти статьи, бояре одобрительно кивали брадами и шумели, что Пожарский зазнался, не ценит царских милостей – ведь ему пожаловали за верную службу в Смуту село Холуй, кубок серебряный вызолоченный с покрышкою, весу в три гривенки тридцать шесть золотников, и шубу атласную турскую на соболях, пуговицы тоже серебряные. По приговору бояр Пожарский был выдан головой Борису Салтыкову.

Когда виновного выдавали головой, его полагалось вести по улицам пешим и, приведя на двор к обиженному, поставить на нижнем крыльце, после чего дьяк или подьячий говорил, за что он наказан. Единственной поблажкой опозоренному было дозволение бранить и лаять счастливого соперника. Многие из наказанных отводили душу, ругая недруга последними словами. Но князь Пожарский не бранился. Он стоял перед крыльцом, устремив невидящий взор в грязную лужу, подернутую первым ледком.

Двор Салтыковых был ему хорошо знаком. Со двора Салтыковых, теперь отстроенного заново, начался пожар, испепеливший Москву. Произошло это, когда Пожарский вместе с другими воеводами, тайно проникшими в город, поджидали подхода первого ополчения, возглавляемого Ляпуновым, Трубецким и Заруцким. Было условлено, что они ударят по полякам как только ополчение пойдет на приступ.

Поляки подозревали, что готовится восстание, и отбирали у москвичей даже длинные кухонные ножи. Что ножи! Староста Московский пан Гонсевский запретил торговать с возов дровами, ибо длинные поленья можно было использовать в качестве дубин. В свою очередь московские люди старались всячески навредить ляхам. Гулящие девки сладко улыбались наемникам, бесстыдными телодвижениями зазывали их в глухие переулки, где их поджидали добрые молодцы с кистенями. Извозчики сажали в сани загулявших поляков, сворачивали на замерзшую Москву-реку и топили пьяных в проруби со словами: «Хватить вам жрать наших коров и овец! Откушайте теперь рыбки». Каждый день в разных концах города происходили драки, и одна из них, возникшая по пустяковому поводу, переросла в кровавое побоище.

Восстание на московских улицах и площадях началось стихийно до подхода первого ополчения. Москвичи с голыми руками бросались на вооруженных до зубов наемников и сумели потеснить их. Из-за своей малочисленности поляки и немцы были обречены на истребление, если бы не последовали совету русских изменников зажечь город. Совет устроить пожар дал Михаил Салтыков, на чью боярскую службу ссылался Борис. Боярин не пожалел собственного двора и собственноручно запалил дом, чтобы восставшим не досталось его имущество. Следуя примеру боярина, пан Гонсевский послал несколько отрядов поджигать улицы.

Много раз деревянный город сгорал дотла. Каждые полвека происходил пожар, после которого летописец изумленно писал, что такого огненного бедствия не упомнят от начала Москвы. Через полвека случался новый пожар и снова летописец изумлялся страшной беде. Бывало, весь город сгорал от копеечной свечки. Бывало, пожар занимался мгновенно и за два часа полностью истреблял столицу. Но в ту святую неделю словно незримая рука Господа оберегала царствующий град. Перед светлым праздником Пасхи стояла слякотная погода. Отсыревшие кровли домов не хотели гореть. Поляки и немцы поджигали крыши факелами, но пожары затухали сами собой. Некоторые дома пытались запалить по три-четыре раза, однако огонь как будто был заколдован. И все же упорство поджигателей принесло свои плоды. Заполыхали хоромы боярина Салтыкова, за ним другие дома, потом целые переулки и улицы.

Пожар занимался медленно и неохотно. Однако, когда Бог отступился от града, упрямо поджигаемого людьми, начался настоящий ад. Князь Пожарский думал, что если он по грехам своим попадет в геенну огненную, то не увидит ничего нового по сравнению с тем, что видел в полыхавшей Москве. Стена огня вздымалась до самого неба. Гул мощного пламени сливался с беспрерывным боем набатов и выстрелами из тяжелых мушкетов. Особенно свирепствовали наемники. Князь знавал одного французского мушкетера Жака, или Якова Маржерета, сына обедневшего бургундского дворянина, которому достался в наследство лишь старый беарнский мерин желтовато-рыжей масти, с облезлым хвостом и опухшими бабками. Всего остального выходец из Бургундии добился своей острой шпагой, которой орудовал как дьявол во плоти. Маржерет выехал на русскую службу при Борисе Годунове, стал капитаном роты мушкетеров, был пожалован вотчинами и поместьями. Француз был хорошим товарищем боярина Салтыкова и часто устраивал с ним веселые пирушки.

В пылу сражения князь Пожарский увидел капитана Маржерета во главе роты мушкетеров, возвращавшейся с подожженной ими Никитской улицы. Даже поляки с ужасом глядели на мушкетеров, с головы до пят забрызганных кровью, как мясники на бойне. Наемники поставили на сошки свои тяжелые мушкеты, открыли огонь по русским. Потом закипела рукопашная. Пожарский столкнулся с Маржеретом, отразил саблей его шпагу. Но искусный фехтовальщик знал, что прочные рыцарские латы уязвимы для тонкой шпаги. Он сделал ловкий выпад и вонзил лезвие под край шлема. В глазах князя вспыхнул огонь, более яркий, чем зарево пожара. Воевода рухнул замертво. Счастье, что один из подмастерьев Хамовнической слободы, бившийся рядом с князем, бросился на выручку. Он был вооружен оглоблей, против которой оказалась бессильной шпага одного из лучших фехтовальщиков Франции. Оглобля переломила тонкий клинок как тростинку, и опытный наемник предпочел отступить от простолюдина, не признающего дуэльный кодекс. Тяжело раненного Пожарского унесли с поля боя.

Князь дотронулся до рубца на лбу, оставшегося от глубокой проникающей раны. Монахи Троицкого монастыря излечили рану молитвами и травяными отварами. Но от ранения в голову развился черный недуг. Князь бился в припадках, после которых его целыми неделями мучила слабость и тоска. Когда к нему в село Мугреево явились нижегородцы с просьбой возглавить второе ополчение, Пожарский только вздохнул. Непосильная ноша для «непогребенного мертвеца», как называли на Руси страдавших от черного недуга. Но посланцы были настойчивы и после долгих молений буквально приневолили князя. Один из послов сел писать грамоту, что князь избран начальником ополчения «за разум, и за дородство, и за храбрость». Пожарский невесело усмехнулся: «Какое дородство? Глянь на меня! Еле-еле душа в теле!» – «Тогда напишу – за правду». – «Так лучше. За правду готов отдать жизнь!».

К счастью, тяжелая рана в голову не отбила память. Года не прошло, как англицкий посол Джон Мерик усердно рекомендовал Совету всей Земли воспользоваться услугами капитана мушкетеров. Пожарский ответил резким отказом: «Когда польские и литовские люди, оплоша московских бояр, Москву разорили, выжгли и людей секли, то Маржерет кровь христианскую проливал пуще польских людей и, награбившись государевой казны, пошел из Москвы в Польшу с изменником Михайлою Салтыковым».

Обошлись без мушкетеров. Изгнали ляхов, а потом сели соборно выбирать царя. Многие тайно приходили к князю Пожарскому, намекали кто обиняками, кто явно, что не надобно звать на престол ни иноземных королевичей, ни воренка, ни слабых разумом отроков великой боярской породы. Уж коли начальник ополчения освободил стольный град, то пусть довершит великое дело и примет царский посох. Не такой уж он худородный! Пожарские происходят от удельных князей Стародубских, а когда Дмитрий Михайлович вступит на престол, ему напишут родословную напрямую от самого Августа, кесаря Римского. Пожарский отмахивался от заманчивых посулов. Тоска глодала его сердце, не хотелось ни царства, ни славы. Все чаще и чаще он повторял слова Святого Писания: «Суета суетствий, всяческая суета, – глагола мудрец, видех бываемое под солнцем, – и се суета».

Всяческая суета! Бояре местничают, а того не ведают, что их ссоры суть суета сует. Когда же исчезнет сие враждотворное, братоненавистное и любовь отгоняющее местничество? Сжечь бы в печи все разрядные и случные книги, все челобитные о случаях и местах. Сжечь, дабы проклятое местничество не могло вспоминаться вовеки!

Марья не знала, о чем думал князь Пожарский, опустивший седую голову. Она всем сердцем сочувствовала прославленному воеводе и была готова расцарапать своими острыми ногтями наглую рожу Бориски Салтыкова. Она помнила, каким перепуганным выглядел Бориска на Каменном мосту, когда Пожарский спас их от казацких пик и сабель. Сейчас Борис глядел петухом, преисполненным важности и спеси. Челядь на крыльце подобострастно хохотала, тыча перстами в опозоренного воеводу. Марья взглянула на дядю. Федор Желябужский хмуро наблюдал за унижением князя. Дядя медленно вылез из возка, косолапя по-медвежьи направился к высоко крыльцу. Тяжело поднявшись по ступеням, он шепнул что-то на ухо молодому боярину. Салтыков нехотя сошел вниз и громко, чтобы слышала челядь, сказал Пожарскому:

– Недосуг мне слушать твое покаяние. Должен я быть у великого государева дела: судить вора, воруху и воренка. А ты, князек, постой у меня на дворе, повинись и поплачься. Эй, коня!

Конюхи подвели ему жеребца. Салтыков вскочил в седло и выехал со двора, сопровождаемый многочисленной челядью. Федор Желябужский, проходя мимо князя, поклонился ему глубоким поясным поклоном, сочувственно вздохнул, но ничего не сказал. Дмитрий Пожарский только ниже опустил голову.

Когда возок Желябужского неторопливо двинулся вслед за боярской свитой, Марья спросила дядю:

– Неужто Борька честнее князя Дмитрия Михайловича?

Дядя, поразмыслив, как делал это даже перед самым простым ответом, объяснил:

– Род честнее.

Спроси Марья бабушку, мастерицу рассказывать, она поведала бы одну из бесчисленных историй о местнических спорах и даже позабавила бы внучку, представив в лицах, как иной боярин, коему государь велел на пиру сидеть ниже другого, бьет челом, что ему сидеть ниже невместно, ибо родичи и предки его никогда ниже не сиживали. Бывало, царь велит посадить его насильно, а обиженный кричит: «Хотя де царь ему велит голову отсечь, а ему под тем не сидеть!» – и спустится под стол. Царь укажет вывести его вон, но боярин только пуще упирается и отказывается вылезти из-под стола. Государь велит не пускать строптивца пред свои светлые очи, однако и опала не помогает сломить боярского упорства. Об этом бы и о многом другом непременно бы рассказала бабушка Федора, но дядя Федор ограничился словами:

– За места наши предки головы на плахи клали. Уважаю князя Дмитрия, но боярский приговор справедлив. Пожарские не в версту Салтыковым.

Показались Боровицкие ворота. В длинном каменном проходе гулко зазвучало цоканье копыт, и через мгновение они уже были в Кремле. Марья, выглядывавшая из-за широкой спины, узнавала и не узнавала места, которые исходила и избегала за месяцы осады. Многое уже успели починить. Над Золотой Царицыной палатой и над Постельным крыльцом были устроены медные кровли, деланные котельными мастерами. За Золотой палатой в новосрубленных Больших государевых хоромах обитал великий князь, царь и государь Михаил Федорович всея Руси. Сейчас Марье и представить было невозможно, что когда-то она бегала, держась с ним за руки, и защищала его от драчливых двоюродных братьев.

За сотню шагов до государевых хором Борис Салтыков спешился. Порядки в Кремле были не те, что при поляках. Ныне даже боярину не дозволялось въезжать на царский двор верхом. Знатному человеку за такое бесчинство грозила темница до государева указа, а если бы какой-нибудь холоп без боярского ведома осмелился провести лошадей мимо Постельного крыльца, ему бы учинили беспощадное наказание кнутом.

Кинув поводья своему конюху, Салтыков приказал Желябужскому:

– Поезжай в Разбойный и жди, когда пришлют за ворухой.

На косогоре, где южная стена смыкалась с восточной, над Москвой-рекой возвышалась круглая Беклемишевская башня. В ней располагался Разбойный приказ, коему были ведомы всего Московского государства разбойные и татинные и приводные дела. В башне был устроен застенок, где допрашивали и ставили с очей на очи всякого чина людей, изыманных на разбое, в смертном убийстве, поджоге и иных воровских статьях. Полсотни заплечных дел мастеров, меняя друг друга, ломали на дыбе, жгли огнем и мучили разными пытками злочинцев, дабы те повинились и выдали своих товарищей по разбою. Работа кипела день и ночь напролет, пытали и мучили и по праздники, потому что лихие люди чинили убийства, не разбирая дней.

Желябужского ждали с раннего утра и сразу же провели к дьяку Семену Заборовскому. Худой, с землистого цвета испитым лицом, дьяк глядел на мир мрачно и сердито. Бросив хмурый взгляд на Марью, дьяк с сомнением качнул головой.

– Молода девка!

– Она моя сестрина. Дочь сестры. Понимает маленько по-ляшски, – объяснил Желябужский.

– Какой сестры? Вы ведь только просватали ее за Волкохищную Собаку?

– Нет, за Собаку просватали младшенькую. Она – дочь старшей, которая за Ванькой Небылицей.

– Добро, что сестрина! Такого дела чужой девке не доверишь. Оно, конечно, с малым дитем посидеть великого ума не надобно. Но ведь имеется боярский наказ, – дьяк развернул столбец, склеенный из нескольких листов бумаги и нараспев прочитал:

– «Буде воруха и воренок учнут говорить промеж собой по-ляшски, по-латынски али на ином каком языке или учнут обмениваться тайными знаками, то проведать доподлинно, что сие значит…»

Федор Желябужский недоуменно хмыкнул, но Заборовский продолжал:

– «…и не замышляют ли они завести какое воровство или смуту, а буде замышляют, то отнюдь сего не дозволять и стараться доискаться, не чинят ли сего по наущению иноземного потентата…»

– Семен! – пытался прервать дьяка Желябужский, но тот только отмахнулся:

– «…а ежели воруха или воренок признают, что подыскивают Московское царство с ведома иноземного потентата, то стараться дознаться, с кем они имели письменные ссылки: с королем литовским али королем свейским…»

– Семен! – еще раз подал голос Федор, и тут только дьяк остановился, недоуменно посмотрел на Желябужского, потом в свиток и, словно стряхивая с себя какое-то наваждение, пробормотал:

– Так писано. Ведаешь, каково от наказа отступать?

– Ведаю, Семен, ведаю, – примирительно сказал Желябужский.

Раньше Заборовский служил дьяком Посольского приказа. Отправили его с посланником, думным дворянином Степаном Ушаковым, к кесарю Матьяшу говорить, чтобы кесарь по примеру предков своих был в братской любви и дружбе с великим государем Михаилом Федоровичем. Кесарь дал ответный лист, но неведомо кому написанный. К тому же толмач донес, что кесарь, принимая посланников, не встал при упоминании имени Михаила Федоровича, а только приложил руку к шляпе.

Посланники оправдывались, что лист приняли без хитрости, хотели как лучше, но по грехам и простоте ошиблись. Бояре оправданий не приняли и говорили Семену Заборовскому: «Степан Ушаков действительно человек служилый и посольских обычаев не знает, а ты, Семен, сидел в Посольском приказе, тебе это дело за обычай. Хотя бы смерть свою там видели, а грамоты без государева имени не должны были брать». Дьяка били батогами и отправили служить в Разбойный приказ. После этого он дал себе твердый зарок своим умом не рассуждать, а исполнять буква в букву, что писано в наказах. Свернув столбец, он мрачно буркнул:

– Ну, пошли, девка.

Они спустились в подземелье. Скользкие каменные ступени вели к потайному колодцу, вырытому на случай долгой осады, а по бокам были устроены темницы. Дьяк коротко объяснил по дороге:

– Воруху скоро возьмут к пытке. Скажи ей, что тебя прислали приглядеть за воренком, а сама примечай, не проговорится ли она… ну как в наказе писано.

Они остановились перед низкой дубовой дверью, обитой позеленевшими медными полосами. Сторожа долго возились с запорами. Дверь чуть приоткрыли, втолкнули внутрь Марью и вновь закрыли на все запоры. Девушка огляделась. В темнице тлела тусклая плошка, едва освещавшая кусок стены и низкого свода. У стены была брошена охапка соломы, на которой смутно угадывалась фигура узницы. Марья поздоровалась:

– День добжий, пани!

Узница, услышав родную речь, быстро обернулась, но тут же, поняв по выговору, что перед ней не полячка, разочарованно протянула:

– Москалиха? Зачем ты здесь? Будешь соглядайничать? Смотри, мне нечего скрывать, ибо кого пан Бог осветит раз, тот будет всегда светел. Солнце не теряет своего блеска потому только, что иногда черные облака его заслоняют.

Марья впервые видела Марину Мнишек – воруху, или люторку-еретицу, как ее называли в Москве. Она была невысокого роста, лицо не отличалось красотой, но увидев ее один раз, нельзя было забыть бледных щек, носа, острого как лезвие ножа, и тонких губ. Но Марью более всего удивило одеяние узницы. Она представляла себе Марину в иноземного покроя платье с высоким кружевным воротом, но полячка была облачена в мужской красный кафтан, перепоясанный лазоревым кушаком. Ее ноги были обуты в высокие мужские сапоги, по верху вышитые травами. К красным каблукам прикреплены звонкие шпоры. В таком виде она провела последние недели на воле. В этом же наряде ее под крепкой стражей привезли в Москву.

Марья, путая польские и русские слова, сказала:

– Пшепрашам, пани! Мне велено смотреть за твоим дитем, когда тебя возьмут к пытке.

Она не знала, как будет пытка по-польски и сказала по-русски, но Мнишек поняла, о чем речь, и сразу же обнаружила, что говорит на русском, только неверно делает ударения.

– К пытке! – воскликнула она. – Чем меня будут пытать? Иглами под ногти? Испанским сапогом?

Брать к пытке не означало пытать. Для начала вора вразумляли. Показывали палаческий инструмент, разводили огонь, клали персты в колодки, не зажимая винтов. И только на следующем допросе, если вор вздумал запираться, его поднимали на дыбе. Обо всем этом знал каждый ребенок, однако Марина Мнишек, похоже, не задумывалась о том, что ей когда-нибудь доведется встретиться с заплечных дел мастерами.

– Разве они дерзнут притронуться ко мне, императрице Московии! Пусть все отняла у меня неблагоприятная фортуна; остались при мне одна справедливость и право на престол, коронацией обеспеченное и удостоверенное двойной присягой от всех сословий жителей Московского государства.

Мнишек помолчала, потом внезапно переменила тон, ласково обратившись к Марье:

– Ты совсем юная! Что ты слышала обо мне? Наверное, ложь, что я польстилась на царский трон? Знаешь, что привело меня, дочь Сандомирского воеводы, в варварскую Московию? Любовь! Ответь, ты любишь кого-нибудь?

Марья отрицательно мотнула головой.

– У тебя все еще впереди. И дай Бог, чтобы избранник твоего сердца был таким же рыцарем, как царевич Димитрий! Вот кто был рожден для славы и подвигов! Он быстрее всех скакал на коне, метче всех стрелял из лука и пищали, ловчее всех бился на саблях. Он не знал страха. Когда он встречал меня, свою невесту, под Москвой в селе Тайнинском, косматый медведь сорвался с цепи. Всех обуял ужас, но только не моего ненаглядного жениха. Он бросился на свирепого зверя и заколол его кинжалом. А какая у меня была роскошная свадьба!

Как всякая женщина, Мнишек была готова с упоением рассказывать о своей свадьбе, а Марья Хлопова, как всякая девица, была готова часами слушать о торжественном венчании. И было о чем рассказать и послушать. По приказу Самозванца от царских палат до Успенского собора расстелили сукна багрецы, а на них бархаты. Посреди собора устроили аналой с поволокою и новое чертожное место, шире старого. Двенадцать ступеней, крытых багрецом, вели к золотому престолу, подарку персидского шаха Аббаса царю Борису Годунову. Престол был изукрашен шестьюстами алмазами, шестьюстами яхонтами красными, шестьюстами яхонтами синими, шестьюстами смарагдами. Но краше всех были бирюзовые каменья, величиной с голубиные яйца. По правую руку был поставлен стул для патриарха, а по левую – золотой стул для Марины Мнишек, а пред стулом – колодочка золотная камчата, чтобы невысокая панночка могла взойти на царственное седалище. Дорога к престолу была устлана золотой парчой, а к патриаршему месту – черным бархатом.

После обедни и молебна был совершен чин помазания Марины Мнишек на царство. Патриарх возложил на панну царские бармы, корону и цепь злату Мономахову. Вслед за помазанием елеем пред царскими дверями протопоп Федор обвенчал государя и государыню. Когда новобрачные вышли из собора, на всем пути до Грановитой палаты в толпу бросали тысячи золотых монет с двуглавым орлом, отчеканенных для свадебного торжества. Иные монеты стоили два венгерских червонца, иные менее.

Однако царская свадьба была устроена с немалыми отступлениями от старинного благолепного чина. На Руси не было принято возлагать на государеву невесту корону, а Самозванец заказал для панны особенный царский венец. Русским людям было зримо, что полячка только для вида отступилась от латинской мерзости. К животворящему кресту, который ей поднес патриарх, она прикладывалась нехотя. Только в первый день свадьбы невеста носила русское платье, а на следующий день облачилась в еретическую юбку на железных обручах. Маринка не только сама сидела за столом, но и привезенных из Польши фрейлин и нескольких русских боярынь дерзнула посадить вместе с мужчинами.

Польские шляхтичи устраивали перед кремлевскими святынями бесовские потехи, называемые рыцарскими турнирами. Скакали в блестящих латах навстречу друг другу и бились тупыми копьями, а Марина Мнишек рукоплескала им с крыльца. Но полячка до сих пор не могла взять в толк, почему ее пышная свадьба возмутила русских.

– Рыцари были подобны крестоносцам! – рассказывала Мнишек. – Мой любимый муж мечтал начать из Москвы новый крестовый поход, дабы навсегда отвоевать Гроб Господень и изгнать магометан из всех стран Востока. Невежественные русские попы и трусливые бояре не могли объять величие этих замыслов своими куриными мозгами. Стоит ли удивляться их глупости, если Сигизмунд, король Речи Посполитой, оказался столь же слеп и мелочен. Когда против законного царя был поднят мятеж, король ничем не помог ему, а когда Димитрий вернулся и разбил лагерь в Тушино, король не дал войск, чтобы изгнать из Москвы самозванца Василия Шуйского.

Марина Мнишек продолжала делать вид, будто первый и второй Лжедмитрий являлись одним и тем же человеком. Между тем все знали, что после гибели первого Самозванца поляки нашли в темнице какого-то плута и поставили его перед выбором: или он согласится признать себя царем, или его казнят смертью. Никто не ведал его настоящего имени. Про первого Самозванца говорили, что он был Гришкой Отрепьевым и имел родню Отрепьевых, с которой отказывался встречаться из боязни разоблачения. У второго Самозванца не было ни родных, ни близких. Некоторые называли его писарем Богданкой, однако и это могло быть выдумкой. Рассказывали, будто он был скрытый жидовин и тайно читал Талмуд. Во всяком случае ни поляки, ни казаки не верили в его царственное происхождение, обращались с ним пренебрежительно и называли не царем, а «цариком».

Василий Шуйский допустил непростительную ошибку, отпустив плененную Марину Мнишек под клятвенное обещание никогда не возвращаться на Русь. Самозванец, разбивший лагерь в Тушино, перехватил по дороге свою «супругу». Сандомирский воевода и его дочь затеяли отчаянный торг со вторым Лжедмитрием. Наконец была заключена взаимовыгодная сделка. Тушинский вор обещал Марине вернуть все, что даровал ей первый Самозванец, а взамен Марина провозглашала вора своим законным супругом. Под пушечный салют Марина Мнишек вступила в Тушинский лагерь и обняла своего чудесно спасшегося мужа. Первый и второй Лжедмитрий не были схожи ни лицом, ни ростом, ни голосом. Марина Мнишек старалась не глядеть на мужа и притворялась, будто не замечает различия во внешности.

Тушинскому вору не удалось взять столицу. Со временем у него начались нелады с поляками, составлявшими значительную часть Тушинского лагеря. Испугавшись, что поляки его выдадут, он переоделся в простую одежду, сел в навозную телегу и бежал в Калугу. Как ни странно, Марина Мнишек была на стороне своего ложного супруга, порицая соотечественников.

– Король Сигизмунд вел себя коварно, желая заполучить московский престол. Он видит соперника даже в своем сыне королевиче Владиславе. Мне же король предложил постыдную сделку, обещая вознаградить богатыми имениями в Польше, если я оставлю мужа и откажусь от императорского титула. Я ответила королю остроумным посланием, в котором соглашалась уступить ему Краков, если он отдаст мне Варшаву. Увы, почти все мои соотечественники, прельщенные королевскими посулами, замыслили предаться Сигизмунду. Тогда, переодевшись в мужское платье, я тайно ускакала к своему любезному супругу в Калугу, оставив предателям-шляхтичам письмо, что мне не пристало держаться за скипетр дрожащими руками. В Калуге мы с моим дорогим супругом имели полную власть и почет сообразно нашим титулам. К великому несчастью, безбожные татары, пользуясь добродушием мужа, коварно убили его.

Бабушка Федора рассказывала внучке о гибели второго Самозванца. Не столь подробно, как о смерти первого Лжедмитрия, но все же немало. Слушая ее рассказы, Марья изумлялась, как переменился нрав вора. Ведь говорили, что его насильно провозгласили Дмитрием. Однако, прикоснувшись к самодержавной власти, он вошел во вкус. Особенно заметным это стало в Калуге, где второй Самозванец жил без опеки польских панов. Собрав вокруг себя казаков, татар и всякий сброд, ищущий добычи, он казнил направо и налево. Удивительно, но беспричинная жестокость привлекала под его стяги все больше и больше сторонников. «Подлинный царевич! Грозный, как его батюшка Иван Васильевич!» – восторгались калужане.

Однажды второй Лжедмитрий заподозрил в измене служилого касимовского царя Ураз-Мухамеда и на всякий случай приказал утопить его в Оке. Самозванец поступил опрометчиво, потому что его ближайшая охрана состояла из татар под началом мурзы Петра Урусова. Татары были разъярены бессудной расправой над их соплеменником, но Самозванец потерял всякую осторожность. Он поехал на охоту в сопровождении любимого шута Петра Кошелева, немногих приближенных и двух десятков татар, затаивших в своих сердцах жажду мести. Лжедмитрий был в хорошем расположении духа, приказал нагрузить сани разного рода медами и вином, угощал в поле своих ближних людей. Подле его саней пускали зайцев, травили их, напивались, не подозревая, что телохранители Самозванца задумали охоту на него самого.

В разгар веселья Иван Урусов, младший брат мурзы, внезапно подскакал к саням и на ходу разрядил пищаль в Лжедмитрия. Затем сам мурза Петр Урусов отсек Самозванцу голову, приговаривая: «Я проучу тебя, как топить татарских царей». Татары иссекли труп саблями и сорвали с него царские одежды. Шут Кошелев и приближенные Лжедмитрия в ужасе ударили по лошадям и без оглядки поскакали в Калугу с вестью о неожиданном завершении охоты.

Ударили в колокола. Калужане бросились за город и в поле за речкой Яченкой у дорожного креста обнаружили сани с изрубленным нагим телом. Когда обезглавленного Самозванца привезли в Калугу, из его хором выбежала простоволосая и брюхатая Марина Мнишек. Она в отчаянии рвала на себе волосы, обнажила грудь и просила убить ее вместе с супругом. Даже сейчас узница рассказывала о смерти второго Лжедмитрия с содроганием. Вот так бывает! Заключила постыдную сделку с неведомым человеком, выдававшим себя за ее супруга. Выговорила непременным условием, что не допустит его на свое ложе, пока он не завоюет Москву. При первой встрече в Тушинском лагере смотрела на вора с плохо скрытым отвращением. Но вот полюбила же! Или просто была в отчаянии, что с гибелью второго Самозванца окончательно рушатся ее честолюбивые планы?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4