Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Воскрешение Лазаря

ModernLib.Net / Отечественная проза / Шаров Владимир / Воскрешение Лазаря - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Шаров Владимир
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Когда коммуну разгоняли, примерно треть земли отошла к сельсовету как бы в резерв, на ней уже в середине 30-х годов организовали инвалидный лагерь с большой женской и куда меньшей мужской зонами, свой срок отбывали в нем в основном жены врагов народа и бытовые. Лагерь довольно быстро рос и перед войной перебрался на другой берег речки Середы. Там, прямо напротив Кострищева, было раньше село староверов Купель, когда же старообрядцев сослали в низовья Оби, лагерю отошли и их земли. Эти совпадения отца, конечно, не могли не поразить.
      Аня, кажется, я тебе говорил, что в последнее время дела у моей соседки Ирины идут неважно, похоже, я ее сглазил. Недавно, например, она снова мне заявила, что никто из умерших не хочет воскресать во плоти. И не потому, что плоть - источник похоти, греха, о похоти никто не думает и не помнит. Плоть для них хранилище боли, страданий, именно их плоть мучили все эти годы на следствии, в лагере, именно она беспрерывно болела, голодала, мерзла так, что они нигде и никогда не могли согреться. Отмороженная, она гнила на них заживо. Именно плоть делала их слабыми, немощными, именно она не выдерживала первая, заставляла оговаривать других, предавать, и они ее ненавидят. Не хотят ее возвращения.
      Она говорила мне, что отец ее из тех людей, на которых было очень мало грехов, и то воскресению он не рад, и ей кажется, что для других, для большинства, оно будет еще страшнее. Снова знать, помнить, что ты делал в жизни, они не захотят. "Видите ли, - продолжала она, - в Божьем мире иной счет, и если считать, как принято там, мы на земле, за редким исключением, творим бесконечное, кромешное зло, зло без единого просвета, и чтобы его простить, надо Божье милосердие. Но в самом человеке подобной доброты нет и быть не может. Бывает, что человек, окончивший земной путь, готов к Божьему суду, готов на Его суде ответить за все, что он в жизни совершил, но дальше он хочет единственной милости - ухода, беспамятства, потому что, в отличие от Бога, никогда ничего простить себе он не сумеет".
      После того разговора прошла неделя, а я все о нем думаю. Здесь, на земле мы себя легко оправдываем, действительно, кто из вас без греха, брось в него камень. В крайнем случае найдется ближний, и не один, зло которого больше, или свой грех мы сумеем объяснить обстоятельствами, тем, что нас заставили, принудили. Посмотри, Аня, грех - естественная часть человеческой жизни, он везде, и уже эта его естественность, обычность как будто нас обеляет. Но вот человек попадает на небо, где греха нет и никогда не было, там собственное прошлое каждый сразу увидит, каким оно было, то есть чем-то совершенно немыслимым. Кто же захочет его помнить?
      Ирина впряглась, боится остановиться, но, наверное, и в самом деле умершим воскресение не нужно, нужно оно ей и мне, словом, тем, кто воскрешает. Нам жизнь еще дорога, и нам кажется, что и другим она тоже нужна. И мы, любя, хотим верить, что смерть не окончательна, что это так - отдых, сон, а потом они проснутся, и снова все вместе мы будем жить дальше. Нам трудно принять, что в человеке, едва он уйдет, жизнь, кроме отвращения, мало что вызывает, и самое страшное в ней, что ничего нельзя ни изменить, ни отмолить, ни исправить. То есть, понимаешь, Анюта, у меня меньше и меньше сомнений, может ли человек воскресить другого человека, но надо ли это делать - я не знаю. И тут даже не важно, кто воскрешает, человек или Бог.
      Аня, я тебе уже писал о Николае Кульбарсове, теперь посылаю десяток его писем, примерно четверть из найденных в папке. Остальное пока не разобрал. Бумаги Кульбарсова среди прочего перешли ко мне после смерти отца Феогноста и тетки. Письма во многих отношениях любопытны. Во-первых, автор. Кроме того, что я тебе писал раньше, о младшем Кульбарсове я знаю следующее: в мировую войну он был санитаром, причем не при тыловом госпитале, а с поля боя таскал раненых, следовательно, рисковал жизнью не меньше любого пехотинца, но сам не убивал. Адресат всех писем один - его жена Ната - Наталья Колпина. Они стали жить вместе в 18-м году, а в 27-м венчались и тогда же он отправился в свое довольно известное путешествие из Москвы во Владивосток. Цель - проповедовать переполненному ненавистью, разделенному и расколотому недавней Гражданской войной народу мир и любовь. Убедить людей простить друг другу обиды, зло, опять сойтись в одно.
      От тетки я слышал, будто сначала предполагалось, что Кульбарсов дойдет до Владивостока примерно за четыре года, однако сколько он в итоге шел и дошел ли, не знаю. Если судить по датам на письмах, он был в пути чуть ли не 10 лет, но, наверное, делались перерывы, скорее же было не одно, а несколько разных путешествий. Письма, что я тебе посылаю, - за исключением трех, датируемых восемнадцатым годом, он тогда возвращался с фронта, - писались в дороге. Писал он жене очень часто, во всяком случае, время от времени он перед ней оправдывается, что вчерашний день пропустил. Если это так, то, что осталось, капля в море. Письма любопытны не только кем и откуда они писались... В них есть практически законченная теология, я ее зову теологией Доброго Бога, немало других Колиных идей; отчасти есть и время. Письма, кроме двух, длинных и путаных, - их я тебе пересказал - посылаю один в один, по моей просьбе мама сняла копию. Вот, собственно, и все введение.
      Боровск, 17 февраля 1927 года.
      Ната, милая моя, любимая моя Ната, это письмо как бы за два дня, за вчера и сегодня, и оно очень грустное, ты сама увидишь, как я разделен и расколот, не хуже, чем страна. Мне и вправду один день кажется одно, другой - другое, в общем, я запутался. Вчера картина казалась ясной, понятной, а сегодня я целый вечер проговорил с замечательным человеком, дальше я к нему вернусь, и снова ничего, кроме неуверенности, смущения во мне нет. Будто старуха, я опять у разбитого корыта.
      Все-таки по порядку. В связи с детством Христа я тебе уже писал, что в первые семь дней творение мира не было завершено. Тогда не было создано не только детство, но и народы, они тоже творение чисто человеческое, нужное, наверное, потому, что жить на земле было очень и очень трудно, стаей же, племенем - легче. Первым народом были строители Вавилонской башни, то есть первый же народ против Бога восстал. Люди тогда сошлись в народ, чтобы унизить Бога. Чего тебе надо еще, чтобы сказать, что народ - существо, Богу враждебное, может быть, даже всегда.
      Из истории с Вавилонской башней следуют и другие выводы. Например: сойдясь в народ, люди сразу же приходят в необыкновенную силу, то, что за считанные месяцы способен сотворить народ, поодиночке не сделаешь и за миллион лет. Соблазн, конечно, огромный. Кстати, откуда сила, понять легко. Люди отказываются почти от всего, что в них разное, значит, сходят на нет ссоры и свары, в итоге любая работа идет семимильными шагами.
      Но я хочу вернуться к мысли, что народ есть радикальное упрощение жизни, того мира и того человека, каким его создал Господь. Бунт уже в этом. Будучи проще любого отдельного человека, народ и сам, где и сколько может, пытается упростить жизнь. В первоначальном Божьем мире ему плохо. Впрочем, та сила, мощь, которые есть в народе, многим кажутся достаточной компенсацией. Выгодность народа не только здесь: он дает человеку возможность спрятать, замаскировать свой грех. Сделать так, чтобы его грех потерял имя и адрес, стал грехом всех и каждого, тем самым не позволяя Господу никого осудить. Отсюда и человеческая, совершенно греховная мысль, что народ всегда прав, что виновен он быть не может. "Что скажет народ, то и правда". А значит, пока ты часть, пока ты вместе со всеми, ты безгрешен.
      Дальше: народ, пытаясь упростить мир, как бы говорит, что он создан Господом чересчур, может быть, даже преступно сложным. Нет ничего ровного и понятного, везде норы, дыры, щели, в них прячется зло, и его оттуда ничем и никогда не выкорябаешь. Сойдясь в народ, люди начинают подозревать Господа, что это специально, чтобы человек не мог ни в чем разобраться, не мог за свою короткую жизнь понять, где добро, а где зло, отделить зерна от плевел. То есть мир не благ и Господь не всеблаг, наоборот, Он даже покровительствует злу. Так, Ната, я думал вчера, а сегодня, оказавшись в Боровске - совсем небольшой городок, недалеко от Калуги - и проведя целый вечер с милейшим человеком учителем математики местной школы, фамилия его Циолковский, снова ничего не понимаю.
      Циолковский, конечно, несомненный федоровец, только еще более радикальный, хотя Федорова он при мне не упомянул ни разу, а когда я о нем заговорил, был недоволен. Но дело тут, кажется, не в различии идей, а в ревности, в том, за кем приоритет. Вдобавок, в отличие от Федорова, Земля ему неинтересна, Циолковский считает, что она - нечто вроде люльки, а настоящая, взрослая жизнь человека начнется в космосе, где мы, людской род, скоро будем признаны высшей расой и станем править Вселенной.
      У Циолковского очень здравый практический ум, и его планы отнюдь не девичьи мечтания, напротив, он сделал, причем с величайшей точностью, все математические расчеты для ракеты - объем, вес, сколько ей понадобится топлива, чтобы преодолеть земное притяжение и оказаться в космосе. То же и для другой, которой, чтобы уйти уже в свободный космос, придется преодолевать еще более мощное притяжение Солнца. Там никто и никогда не сможет нам помешать. Кстати, получилось, что ракета должна иметь несколько ступеней, в каждой из них будет топливо; выгорев, отдав свою энергию, они отстегнутся и упадут на землю. По-моему, для Циолковского это символ отношений человека с Землей.
      О свободе он говорит очень интересно. Для него притяжение земли, ее нежелание отпустить человека во взрослую жизнь, во вселенную, и есть несвобода. Он объяснил мне, что полное воскрешение всех когда-либо живших на Земле людей тоже возможно лишь в космосе. В космосе оно произойдет легко и естественно. Причина проста: атомы, из которых человек состоял, продолжают помнить его вечно, это пик их жизни, время гармонии, наивысшего счастья и наслаждения, того, ради чего вообще существует материя, - подобное, конечно, не забывается. Но на Земле снова собраться и начать воскрешение атомам трудно, почти невозможно, закон Земли - зло, жадность, грабеж. Отчего умирают люди или их убили соплеменники, или миллионы и миллионы вызывающих болезни мельчайших существ напали на них все скопом и разодрали на части. Они захватили атомы, которые составляли человека, и теперь считают их своей собственностью, своей военной добычей, добровольно с ними они никогда не расстанутся. Не то в космосе; там для них чересчур чисто и чересчур холодно. В космосе, где атомы вольны и свободны, они сами без какого-либо принуждения снова сойдутся и воскресят нас для новой и уже вечной жизни.
      Но это - будущее, а чтобы оно наступило скорее, считает Циолковский, человеку еще здесь, на Земле, предстоит огромная работа. Он говорил мне, Ната, что в мире должно выжить, остаться лишь прекрасное и совершенное, а что недостаточно хорошо, должно уйти, оно - тупик, дорога, которая никуда не ведет, только путает. С простейшими, которые вызывают болезни и больше вообще ни на что не годны, с мириадами и мириадами насекомых Циолковский предлагает поступить радикально: прокалить землю на несколько метров в глубину и разом их уничтожить. Если сравнивать, потоп - пример мягкости и разгильдяйства. Ведь Господь надеялся, что и после него мир будет такой, каким был создан, погибнет одно зло, вот и сказал Ною взять на ковчег каждой твари по паре. У Циолковского, наоборот, жестокий отбор, и пройти его, получить санкцию на жизнь смогут немногие. Не исключаю - кроме человека, никто не получит. Как он предлагает поступить с насекомыми, ясно, что же до крупных животных, конец ждет и их, но средства более мягкие. Млекопитающих, по его плану, разделят по полу: пусть спокойно доживают свой век, но не размножаются. Или даже еще либеральнее - перевяжут им семенные железы, пусть тогда совокупляются, сколько влезет, все равно через несколько лет без потомства вымрут.
      Понимаешь, Ната, Циолковский меня поразил, он ведь милый, домашний. Толстенький, в огромных роговых очках - он и в них едва видит, оттого движения его мягкие, неуверенные, - а в контраст такая вера, такая увлеченность и искренность. Циолковский не сомневается, что на все хватит 20-30 лет и по-другому коммунизм не построишь. Циолковский, Ната, мне настолько понравился, что я не удержался, рассказал, куда я иду, чего, в свою очередь, хочу, и он меня одобрил, всячески поддержал, сказал, что мы очень близки. А уже когда я прощался, заявил, что берет на себя обязательство везде пропагандировать мою идею, будь же он моложе, сам бы ко мне присоединился. Я иду с запада на восток, а он бы пошел из Боровска или на север, или на юг, к сожалению, из-за глаз он в собственной комнате стол не сразу находит, но душой он со мной и за меня.
      Напоследок мы обнялись, и я вышел ни улицу. Городок спал, ни огонька; если бы не луна, не знаю, как бы разыскал дорогу. А так видно, будто днем. От штакетника настолько четкие тени, что я прыгаю по ним, словно по ступенькам, как ребенок играю, смотрю, чтобы не промахнуться. В общем, красиво, и совершенно не хочется спать. Дошел до избы, где уже договорился о ночлеге, но заходить не стал, просто постоял, решил еще пройтись, и тут настроение у меня переменилось. Мне вдруг пришло в голову, что корень, суть - здесь. Не вера и атеизм, они друг с другом даже не знакомы: если прав атеизм, значит, Бога в самом деле нет, нет и разговора, а если Бог есть, об атеизме можно забыть - их спор мертвый, в нем и сегодня, и пять тысяч лет назад одно и то же: или да, или нет; борьба же, вечное противостояние идет - церковь, конечно, права между Богом и сатаной, между добром и злом, между Христом и антихристом. Именно они сражаются за душу Иова и за наши души. Ведь зло, сатана, не отрицает существование Бога, отнюдь, он отрицает, что мир, созданный Господом, благ, что в Его мире можно жить без греха. То есть строго говоря, Божий мир со всем, что в нем есть, создан разумно, справедливо. Сатана говорит, что корень зла, которое существует и которого с каждым поколением становится больше, - в Нем, в Господе. Его вину Сатана разбирает очень тщательно.
      В Иове много о том, что нельзя Богу возразить и остаться правым, нельзя усомниться в его приговоре и остаться невиновным. А ведь мы точно знаем, что Иов перед Господом чист. И все равно он должен принять наказание, как будто оно им заслужено. Книга Иова - отголосок давних споров об устройстве мира, о том, справедливо ли оно, таково ли, что добро в нем может победить.
      И вот первое, к чему пришли люди, что нет - мир плох, и главный его порок, он сразу бросается в глаза: мир чересчур, совсем неоправданно сложен. Он сложен ради сложности, красив ради красоты. Можно говорить, что именно в них и цель, и смысл творения. В пользу подобного взгляда тысячи свидетельств, и наоборот, глядя на наш мир, честно пытаясь понять, что в нем к чему, трудно поверить, что цель его - добро. Он настолько странно устроен, что чуть ли не каждый раз, когда какой-нибудь твари Божьей делаешь хорошее, одновременно сотням других существ, которые тоже сотворены Богом, приносишь зло. Недаром некоторые буддисты говорят, что надо сидеть и не двигаться, стоит сделать хоть шаг, сразу раздавишь, растопчешь мириады неповинных жизней. Но ведь это другое, еще более страшное, чем у атеистов, опровержение Бога - он есть, но он не Бог, потому что не всеблаг. Тот, кто не всеблаг, не может называться Богом. Отсюда, кстати, следует, и что человек, невзирая на заповедь, не должен размножаться - он плодит лишь зло и грех.
      Вот, Ната, что за мысли приходили мне в голову, когда я шел по этому спящему городку. Не было ни души, я, будто Адам, был единственным человеком; я шел, а везде - и сверху, и снизу, и во все стороны, куда ни посмотри, - был Божий мир, и мне казалось, что он точно такой, каким был давным-давно, в самом начале. Понимаешь, подобное у меня было два-три раза в жизни. Вокруг огромный, бесконечный мир, и ты знаешь, ни на минуту не сомневаешься, что Богом он только что создан, от этого в тебе трепет, страх и в то же время восторг, потому что все, что ты видишь, чего касаешься рукой, даже что топчешь ногами, минуту назад касались Божьи руки. Ты прямо видишь, что если в стволе дерева, например, есть вмятина, это потому, что Бог надавил тут одним из своих пальцев, а если кора вдобавок теплая и тебе хочется прижаться к ней щекой или рукой ее погладить, это не просто собственное, идущее из нутра тепло дерева, нет, его Бог согрел, когда лепил.
      Довольно скоро я снова вышел к избе, в которой остановился, но уйти спать было невозможно, все было как на литургии, в том первом храме, куполом которого был свод небес с луной и бесчисленными звездами, на литургии, где и земля, и снег, и деревья, те же звезды - славили и славили Господа. От любви, что поднималась к своему Создателю, от каждой твари, от каждого растения и даже от засыпанных снегом домов, от великолепия, которое я вокруг видел, мне стало тяжело стоять, я сел на лавочку, что была врыта у калитки, и тоже со всем, что было вокруг, плакал от радости.
      Лег я под утро, по-моему, уже светало, но не заснул, лежал, думал, что как же получается, человеку дан в удел бесконечно прекрасный мир, а в нем, человеке, нет ни радости, ни благодарности, и на добро он отвечает одним злом. Мысли - не то что когда я сидел на лавочке, были теперь грустные, невеселые; но постепенно, когда - я и сам не заметил, мое непонимание человека: почему он такой, почему выбирает зло - стало проясняться. Нет, черное по-прежнему было черным, но я хотя бы начал понимать, откуда оно взялось.
      Вот посмотри, Каин и Авель, оба приносят жертву Господу. Жертву одного из братьев, Авеля, Господь принимает, а другого, Каина, нет. Единственная разница между братьями, о которой мы знаем из Библии, это что Каин земледелец, а Авель пастух, и в жертву Богу они принесли начатки своих трудов, и вот я подумал: почему то, что возложил на алтарь Каин, Он отверг, а что Авель - принял. Смотри, Ната: пастух со стадом проходит по земле, ничего на ней не меняя, какой ее создал Господь, такой она и осталась. Что-то овцы съели, другое оставили и пошли дальше. Минет время, прольются дожди, и степь будет снова, словно в первые дни творения. Конечно, овцы многое вытопчут, и однажды земля может не ожить, превратиться в пустыню, но здесь нет злого умысла, для самого кочевника это тоже несчастье, и он будет драть свои власы, посыпать голову пеплом, моля Господа опять сделать пастбища тучными. То есть мир, каким Господь его создал, для скотовода хорош, он любит его, радуется, ликует, и жертва, которую он приносит, полна благодарности.
      Земледелец - Каин - другая статья. Божий мир редко когда нравится крестьянину. На собственной земле он, как мой Циолковский, безжалостно выпалывает, уничтожает до последнего травы, кусты, деревья, чтобы немногое нужное ему, его питающее и кормящее, получило больше влаги, солнца. Все, что он делает - каждым своим усилием крестьянин будто говорит Богу: это не надо, и это тоже не надо, это Ты создал зря, из прихоти. Разве в сорняках есть толк, есть смысл, наоборот, из-за них я и мои дети будут голодать, плакать. Ты сотворил мир из рук вон плохо, в нем почти все лишнее, полезного же мало и оно слабо; если не помогать ему денно и нощно, оно засохнет на корню. И вот земледелец одно выпалывает, других травит. В общем, я, Ната, хочу сказать, что он не любит Господен мир, не благодарен Богу и жертва его неискренна, фальшива.
      Именно с Каина, с его жертвы, начинается противостояние Богу. От Каина что Бог не всеблаг, что мир, который он создал, плох и человек должен приложить неимоверные усилия, чтобы его исправить, сделать пригодным для жизни. В Каине - семя бунта, а уже ближайшие его потомки, строители Вавилонской башни, решаются на прямое восстание против Создателя. Суть тех обвинений, которые они предъявляют Богу, проста - мир создан таким сложным специально, чтобы запутать человека, не дать ему спастись. На то, чтобы прокормить себя и своих детей, у него уходят все силы и время, Господь просто лишил его возможности стать лучше, найти и исправить в себе зло. Здесь истоки всех попыток изменить мир, корень всех революций, в том числе и нашей, последней. В основе - одна и та же идея упростить природу и человека.
      Я уже говорил, суть народа в том, что главное в нас - наше общее, одинаковое, а в чем мы друг от друга отличны, - ерунда, мелкие подробности, которые не стоят внимания. Более того, различия вредны, они мешают нам сойтись, сплотиться, действовать, словно один человек. Поэтому там, где народ как бы всего "народнее", - в армии - люди ходят строем, одинаково и одеваются одинаково, и на то, что им говорят - на приказы, - должны отвечать равно не раздумывая и не размышляя. Наверное, народы когда-то были необходимы человеку, без них невозможно было защитить себя и свою землю, лучше они сберегают и общие воспоминания, однако народ всегда язычник.
      Во время войн он на алтарь своей богини-победы гекатомбами приносит в жертву человеческие жизни. Столько, сколько душ, не ведая раскаяния, загубили народы, по отдельности людям не извести и за миллиард лет. Народ страшен, ужасен, и он ненавидит Бога. Люди для того и собрались в первый народ, чтобы восстать против своего Создателя. Как известно, в тот раз Господь смешал языки, но вскоре люди опять начали сходиться в народы, и Господь увидел, что тут ничего не поделаешь: человек, какой он есть, по-другому жить боится. И тогда Господь, чтобы понять, почему так, решился породить собственный народ.
      Алексин, 5 апреля.
      Ната, милая, мне стыдно тебе писать, но ты и не представляешь, какую радость я теперь испытываю, когда бегу. В Москве, ты знаешь, во мне не было ничего, кроме страха, ежедневного, ежечасного ужаса, что вот сейчас за мной идут, сейчас постучат в дверь. От него никуда невозможно было деться; и наяву, и во сне я видел одно и то же - за мной пришли. Все это было и в первый месяц, что я бежал, и вдруг в один день кончилось. Тогда, в начале - сейчас я понимаю - я бежал совершенно неправильно. Семь лет голода, холода, главное, бесконечный страх измотали меня до последней степени. Я частью пробегал, частью проходил километр, максимум два, а ноги уже заплетались. Я знал, что мне надо бежать дальше, бежать во что бы то ни стало, иначе схватят, и вот, чтобы заставить себя двигаться, я сильно, чуть не до земли, наклонял тело вперед. Еще занимаясь коньками, я хорошо усвоил, что при правильном беге корпус должен лежать строго параллельно земле, как бы над ней парить. Я же наклонялся вперед, будто хотел упасть, тем самым я гнал и гнал ноги, вынуждал их ни на секунду не останавливаться, а то ткнешься носом в землю. Я будто все время падал, и лишь в последний момент мне удавалось или одну ногу, или другую вытащить из этой бесконечной весенней грязи, я увязал в ней почти по щиколотку, но выдергивал, успевал подставить под тело и удерживал равновесие.
      То был, конечно, дурной бег. Каждый раз, доводя дело до края, когда думал, что упал, я спешил, суетился и скоро сбивал дыхание. Прошел километр, а меня качает, будто старуху, пешком забравшуюся на шестой этаж. Ясно, что мне надо было остановиться, отдышаться, но ужас гнал и гнал вперед, и ничего поделать с собой я не мог.
      Это продолжалось ровно месяц. Ко вчерашнему дню силы во мне кончились. Мне и ночью не удавалось забыться, чуть не до утра колотил озноб, я даже не знаю, от чего: то ли от холода, я ведь шел и иду мокрый, голодный, то ли от ужаса, от того, что через час-два надо вставать и бежать дальше. Я уже знал, что бегу последний день, я так устал, так измотался, что мне было давно безразлично, настигнут меня или я сам где-нибудь свалюсь в канаву и подохну. Пожалуй, я, Ната, хотел, чтобы меня схватили и все кончилось.
      Как я тогда добрался до Петухов - деревни, в которой еще в Москве наметил выступить и заночевать, - не помню. Я вообще мало что соображал, шел, падал, потом вставал и шел дальше. Помню лишь, что солнце закатилось, а я стою на околице, держусь за плетень, вместе с ним качаюсь и проходящего мимо мужика спрашиваю, что за деревня, и он мне отвечает - Петухи. То есть я дошел. Ну вот, я в Петухах и выступил, хотя, конечно, ни что говорил, ни кто слушал, не помню. Затем меня уложили спать, а утром я проснулся и вдруг понял, что ужаса во мне больше нет, нет ни капли. Наверное, просто сил на него не осталось.
      Ната, ты не думай, я и сейчас очень боюсь ареста, но это другой, веселый страх. Я знаю, что мы с ним будто бежим наперегонки, и вот, пока я так бегу, им меня не догнать, я бегу быстрее. Ты ведь помнишь, как в Малаховке мы с тобой съезжали с высокой ледяной горки - скользишь, ветер свистит в ушах, и хоть тебе страшно, но тут же и хорошо, весело. Вот и теперь. Новый страх меня лишь подгоняет, он замечательно легкий, он гонит меня, будто ветер, гонит и не дает упасть. Несет, несет, я бегу, и мне хочется смеяться и все время хочется обернуться и тем, кто меня преследует, показать язык. Будь у меня хвост, я бы им и хвостом помахал.
      Знаешь, первый месяц, когда я, по правде говоря, не столько бежал, сколько, спотыкаясь, падая, плелся, мне иногда приходило в голову, что до войны я целых 4 года каждую зиму по многу часов в день на норвежских коньках мерял и мерял ледяное поле. Мне тогда казалось, что любая самая маленькая мышца моего тела запомнила, как ей надо себя вести, как сжиматься и разжиматься, чтобы телу бежалось быстро, легко. Я был уверен, что забыть это невозможно, даже на смертном одре я буду так же складываться, так же группироваться. А тут выяснилось, что ужас все стер, он куда сильнее любых затверженных на тренировках навыков. Не то чтобы из-за их потери я горевал, за последние годы мы лишились многого и более важного, но мне было странно. А теперь я вспомнил, что знал, разом вспомнил и вернул. Я вышел со двора, попрощался с теми, кто хотел меня проводить, и едва сделал первый шаг, тело само собой легло ровно параллельно земле, руки же сложились сзади, правильно сведя плечи и голову в гладкий почти не вызывающий сопротивления воздуха эллипс.
      Тренер учил нас видеть себя со стороны, иначе трудно заметить и исправить ошибку. Когда-то еще в гимназии мне в учебнике попалась картинка с пикирующим за добычей соколом, и вот он так же держал голову и так же складывал крылья, как мы - руки, когда бегали на коньках. При подобной посадке воздух огибает тело без помех. Спереди и сбоку он обтекает тебя, ни за что не цепляясь, а снизу, где живот, держит, иногда будто мощный домкрат, прямо отрывает от земли, и ты летишь. В итоге бежишь без усилий, не уставая, и быстро-быстро. И еще, поскольку в твоем теле каждая мышца снова двигается автоматически, голова свободна, чиста и тебе, словно в детстве, думается хорошо и красиво.
      Лысая Гора, 13 апреля.
      Милая моя, дорогая, любимая моя Ната, как я без тебя скучаю, как без тебя тоскливо и грустно! Хуже всего, когда недалеко проходит железная дорога, только представлю, сколько мы еще с тобой не будем вместе, и хочется все бросить, завязать с моей бесконечной агитацией и пропагандой, первым же поездом ехать домой. Последнее время я часто боюсь, что то, что взвалил на себя, мне не по силам, шапка не по Сеньке. Если бы ты была рядом, я бы смог, но тебя рядом нет, наоборот, с каждым днем, с каждым моим переходом ты делаешься дальше, и от этого я прямо на глазах слабею. Уже не понимаю, куда я иду и зачем. Будто и вправду никакое дело не может быть хорошим, если оно лишь уводит меня от тебя. Думаю, что мне было бы легче, если бы сначала я поездом добрался до Владивостока и оттуда пошел в сторону дома. Тогда я бы точно знал: день прошел и я к тебе пусть чуть-чуть, но ближе. Я безумно тебя люблю и безумно хочу быть, где ты, особенно сейчас, когда моя Натка вот-вот родит нашего с ней ребенка, нашу с ней плоть и кровь. Все это время он в тебе рос и рос, из капельки развился почти что в человека, в тебе ему было и сыто, и хорошо, и тепло, ты была для него всем миром, причем миром невообразимо добрым, и вот теперь так назначено, что он хочет от тебя отделиться, начать жить своей жизнью. Конечно, и дальше ничего ближе и роднее тебя у него не будет, и все же он отделится, чтобы пойти собственной дорогой.
      Я тут многого не понимаю, но что это настоящее чудо: и само зачатие, и рождение, и дальнейшая жизнь - мне ясно как дважды два. И я очень хочу быть рядом с этим чудом, рядом с тобой, потому что нормально, правильно, чтобы муж был рядом с женой, когда она не сегодня-завтра родит. У меня же наоборот. Если бы не твои письма, я бы просто сошел с ума. В том, что я от вас так далеко, есть одна вещь, примириться с которой мне особенно трудно.
      Как ты знаешь, двенадцать лет назад я не решился пойти за Федором, не принял постриг. Тогда я предал и его, и все то, о чем мы мечтали с ним вдвоем еще детьми, о чем только и думали. Конечно, из нас двоих Федор с первых шагов был лидером, но я верил, что буду ему надежным спутником. Происходящее сейчас в России его правоту лишь подтверждает. Это касается и перевода богослужения со старославянского на современный русский язык, без чего люди не понимают, что сами же говорят Богу, и, конечно, главной Фединой мысли, что проповедь должна быть центром, вершиной литургии, а священники - сделаться действительными посредниками между Богом и человеком. Между Ним и христианской душой, которая Его ищет, мечется туда-сюда, которой надо немного помочь, и она найдет правду. У нас же церковь так до конца и осталась куда больше смотрящей на власть, чем на Бога. Она просто ставила печать, визировала то, что вокруг делалось, в итоге однажды оказалась никому не нужна.
      Новой власти такой штамп ни к чему, она сама себе высшая санкция, сама себе начало и конец. На дух не вынося церковь, она объявила, что христианский Бог устарел, и народ встретил это равнодушно. За свою жизнь церковь одобрила слишком много того, что одобрять ни в коем случае нельзя было, наоборот, следовало обличать и анафемствовать. В ней было чересчур мало любви, чересчур мало сочувствия к людям, и теперь, когда она гибнет, так же мало сочувствия вызывает ее смерть. Не то чтобы людям нравилось смотреть, как взрывают храмы и расстреливают священников, совсем оголтелых немного, в большинстве - из молодых комсомольцев, но факт, что защищать ее на баррикадах никто не спешит. Конечно, что творится, ты знаешь и сама, я же о церкви заговорил даже не потому, что в деревне, в которой вчера выступал, старый, еще допетровский храм Иоанна Предтечи разрушили накануне (священник пока здесь, сидит и плачет на пепелище, но, по словам моих хозяев, в деревне не сомневаются, что не сегодня завтра за ним приедут чекисты), просто тогда, после Федора, ты меня подняла не знаю, что бы вообще со мной было.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5