Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дева в голубом

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Шевалье Трейси / Дева в голубом - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Шевалье Трейси
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Трейси Шевалье
Дева в голубом

Пролог

      Это началось с мерцания, с колебания между тьмою и светом. Черным это не было, и белым тоже — это было голубым. Мне снился сон в голубых тонах.
      Это двигалось, словно повинуясь порывам ветра, то накатывая на меня, то отлетая. Это начало впитываться в меня, напоминая скорее напор воды, нежели тяжесть камня. Доносился чей-то речитатив. Я тоже принялась читать стихи, слова извергались из меня потоком. Тот, другой, голос превратился в плач, и я тоже зарыдала. Я плакала, пока почти не задохнулась от слез. Голубое впитывалось в меня, охватывая со всех сторон. Послышался громкий стук, словно захлопнулась массивная дверь, и на место голубого пришло черное, настолько непроницаемое, что, казалось, о том, что такое свет, оно и понятия не имело. Я изо всех сил вглядывалась в пустоту и в конце концов, когда сил смотреть совсем не осталось, закрыла глаза.
 
      Проснулась я лежа на спине, с ладонями, стискивающими горло, и локтями, прижатыми к груди. Все тело дрожало от напряжения, сердце бешено колотилось. Я не отрываясь смотрела на потолок. Поверх черного расходились во все стороны пятна голубого, они бледнели, лишь на мгновение густея, прежде чем исчезнуть окончательно. В ушах звучал чей-то голос, в горле першило, а в воздухе повис обрывок незаконченной фразы.
      Постепенно я почувствовала, что подо мной матрас, а рядом спит Рик. Заснуть мне больше не удалось, я лежала, вглядываясь во тьму и пытаясь хоть как-то связать разрозненные обрывки ушедшего видения. Оно еще какое-то время плыло передо мной, а затем исчезло, оставив лишь воспоминание о голубом. Но это было не обычное голубое — не цвета морской волны, или неба, или королевских регалий; все утро я отыскивала в доме то, что могло бы считаться голубым, но ни единое пятнышко, ни нитка, ни краска не подходили к тому, что я видела. Цвет я могла бы воспроизвести, но лучше запомнились чувства, которые он вызвал: внезапная радость и щемящая тоска.
      Таким было начало.

Глава 1
МАДОННА

      Ей дали имя Изабель, и еще в детстве цвет ее волос изменился ровно за то время, которое требуется птахе, чтобы позвать самца.
      В то лето герцог де Эгль привез из Парижа статую Мадонны с Младенцем, вместе с банкой краски, чтобы установить в нише над дверью церкви. По этому поводу в деревне было устроено празднество. Сидя у подножия лестницы, Изабель наблюдала, как Жан Турнье покрывает стенки ниши темно-голубым цветом — цветом ясного вечернего неба. Едва он закончил работу, как из-за облаков выглянуло солнце и голубая краска засверкала так ярко, что Изабель сцепила руки на затылке и прижала локти к груди. Достигнув девочки, лучи образовали вокруг ее головы бронзовый нимб, не исчезнувший даже после захода солнца. С того дня ее стали называть lа Rousse — Рыжей.
      Прозвище утратило ласковый оттенок, когда несколько лет спустя в деревне объявился месье Марсель. Ладони его были вымазаны танином, а речи заимствованы у Жана Кальвина. В первой же проповеди, произнесенной в лесу, тайком от сельского священника, он объявил собравшимся, что Девственница стоит на их пути к истине.
      — La Rousse осквернена изваяниями, свечами и прочей утварью. Она несет в себе заразу! — прогремел он. — Она стоит между вами и Богом!
      Крестьяне как по команде повернулись к Изабель.
      «Ему-то откуда знать, — подумала она. — Только maman все известно».
      А уж она-то ни за что не скажет ему, что с того самого дня у Изабель идет кровь и теперь на поясе у нее, между ногами и фиалом боли в животе, повязан кусок грубой ткани. Les fleurs — особые цветы Бога, так это назвала мать, — дар, о котором следует молчать, потому что им она отмечена, выделена. Девочка подняла глаза на мать, которая угрюмо смотрела на месье Марселя и уже открыла рот, словно собираясь заговорить. Изабель вцепилась ей в локоть, и maman плотно сжала губы.
      По дороге домой она держалась за руки матери и Мари, а братья-близнецы неторопливо шли за ними. Другие деревенские дети поначалу держались поодаль, перешептываясь. В конце концов один парнишка, которому любопытство придало храбрости, догнал Изабель и дернул ее за волосы.
      — Слышала, la Rousse? Ты — порченая!.. — выкрикнул он.
      Изабель завизжала. Маленький Анри и Жерар, довольные, что наконец-то и от них может быть польза, бросились ей на помощь.
      Со следующего дня, гораздо раньше своих сверстниц, Изабель начала носить косынку, полностью скрывавшую от взглядов каштановые завитки.
 
      Когда Изабель исполнилось четырнадцать, на солнечной проплешине, рядом с домом, росли уже два кипариса. За обоими в Бар-ле-Севен, а это два дня пути, отправлялись Маленький Анри и Жерар.
      Под одним была похоронена Мари.
      Живот у нее был такой огромный, что женщины в деревне говорили: должно быть, двойня. Но чуткие пальцы maman нащупывали только одну головку, правда, большую. Размеры ее беспокоили maman.
      — Хорошо бы и на самом деле была двойня, — вполголоса сказала она как-то Изабель. — Тогда ей будет легче.
      Когда время подошло, maman отослала всех мужчин — мужа, отца, братьев. Ночь выдалась на редкость холодная, сильный ветер намел сугробы у дома, каменных стен, снопов давно скошенной ржи. Мужчины не спешили оставлять тепло очага, но первый же крик Мари сразу погнал их прочь, хоть и были это люди сильные, привыкшие к визгу забиваемых свиней.
      Изабель и раньше помогала матери принимать роды, но всегда в присутствии других женщин, которые приходили попеть и рассказать всякие истории. Сегодня же холод не позволил им выйти из дома, и они с maman были одни. Изабель не сводила глаз с сестры: покрытая одеялом, придавленная к постели гигантским животом, та исходила потом, крупно дрожала и непрерывно вскрикивала. Лицо матери было обеспокоенным и напряженным. Она почти не разговаривала.
      Всю ночь Изабель держала Мари за руку, стискивала ей ладонь во время схваток и вытирала лоб влажной тряпкой. Крестясь и мысленно умоляя Мадонну и святую Маргариту оберечь сестру, она испытывала при этом чувство вины: ведь сказал же месье Марсель, что Мадонна и все святые ничего не могут сделать и обращать к ним молитвы не следует. Но сейчас его слова утратили силу. Только старые молитвы сохраняли смысл.
      — Слишком большая голова, — вымолвила наконец мать. — Придется резать.
      — Non, maman, — в один голос выдохнули Мари и Изабель. Глаза Мари расширились, в них застыл ужас. В отчаянии, заливаясь слезами и тяжело дыша, она снова начала тужиться. Изабель услышала звук рвущейся плоти; Мари вскрикнула — и тут же обмякла и посерела. В лужице черной крови появилась бесформенная голова, и когда maman извлекла младенца, он был уже мертв — пуповина захлестнулась вокруг шеи. Это была девочка.
      Мать и ребенка похоронили на солнечной лужайке, где Мари любила сидеть, когда было тепло. Кипарис рос прямо над ее сердцем.
      От крови на полу осталось бледное пятно, и сколько бы его ни пытались смыть или оттереть, ничего не получалось.
 
      Второе дерево посадили на следующее лето.
      Были сумерки, время волков, когда женщинам не следует выходить на улицу в одиночку. Maman и Изабель принимали роды в доме у Фельгеролей. Мать и младенец остались живы, прервав длинную череду смертей, начало которой положили Мари с младенцем. Вечером они засиделись, ухаживая за роженицей и ребенком, в окружении соседок, собравшихся попеть да поболтать, и когда maman, отказавшись остаться на ночь, засобиралась домой, солнце уже скрылось за вершиной Мон-Лозер.
      Волк лежал поперек тропинки, как будто ждал их. Они остановились, положили сумки на землю, перекрестились. Волк не шевелился. Они на мгновение замерли, затем maman подобрала сумку и шагнула к волку. Тот поднялся, и даже в темноте Изабель было видно, до чего он отощал и запаршивел. Глаза его сверкали желтизной, словно освещаемые изнутри свечкой, движения были неловки и замедленны… Лишь когда волк оказался совсем рядом, так что maman, протянув руку, могла коснуться его свалявшейся шерсти, Изабель увидела, что из пасти у него капает пена, и все поняла. Всем приходилось видеть бешеных животных: собаки мчатся очертя голову и не выбирая дороги, в пасти у них собирается пена, в глазах — безумный блеск, вместо лая — хрип. Они боятся только воды, и самая надежная защита, помимо топора, — полное ведро воды. Но у maman и Изабель были с собой только травы, белье и нож.
      Волк прыгнул, maman инстинктивно вскинула руки, и это продлило ей жизнь на двадцать дней, но лучше бы, стонала она про себя, он сразу же порвал ей горло, это было бы милосерднее. Когда у maman хлынула из руки кровь, волк отступил, коротко посмотрел на Изабель и, не издав ни единого звука, скрылся во тьме.
      Пока maman рассказывала мужу и сыновьям про волка со свечами в глазах, Изабель промыла ей рану отваром трав, залепила паутиной и замотала мягкой шерстью. Сидеть без дела maman отказалась, она собирала сливы, возилась на кухне — словом, вела себя так, словно не видела беспощадной истины, мерцавшей в глазах волка. Через день предплечье у нее раздулось до размеров самого плеча, кожа вокруг раны почернела. Изабель приготовила омлет, добавила в него розмарина и шалфея и молча помолилась. Она принесла еду матери и залилась слезами. Maman взяла тарелку и принялась медленно и сосредоточенно жевать, глядя Изабель прямо в глаза, ощущая в шалфее привкус смерти, пока не доела омлет до конца.
      Прошло пятнадцать дней, и как-то, взяв кружку воды напиться, maman поперхнулась, вода пролилась на платье. Посмотрев на темное пятно, расплывшееся на груди, она вышла и присела на скамейку рядом с дверью.
      Вскоре началась лихорадка, да такая жестокая, что Изабель молилась, чтобы смерть поскорее освободила мать от страданий. Но maman, обливаясь потом и вскрикивая в бреду, боролась еще четыре дня. В последний день из Ле-Пон-де-Монвер пришел священник причастить умирающую. Изабель перегородила дверь метлой и плюнула в священника, заставив последнего удалиться. Лишь с появлением месье Марселя она убрала метлу и отошла от порога, впустив его в дом.
      Еще через четыре дня вернулись с очередным кипарисом близнецы.
 
      Люди, собравшиеся у входа в церковь, не привыкли к победам и не знали, как праздновать их. Священник исчез еще три дня назад. Теперь-то они были в этом уверены — дровосек Пьер Ле Форе видел его в нескольких милях отсюда, нагруженным утварью, которую он был в состоянии унести.
      Рано выпавший снег покрыл гладкие участки земли тонким слоем, лишь местами виднелись листья и булыжники. Свинцовые облака, сгустившиеся на севере, над вершиной Мон-Лозер, предвещали новый снегопад. На черепичной крыше церкви тоже лежала тонкая белая пелена. Внутри было пусто. С самого сбора урожая никто не служил мессы: месье Марсель и его последователи чувствовали себя теперь более уверенно, и поток прихожан иссяк.
      Вместе с земляками Изабель слушала месье Марселя, расхаживавшего перед дверями; сребровласый, в черном одеянии, выглядел он внушительно, и лишь вымазанные красной краской ладони, напоминавшие, что это всего лишь сапожник, несколько портили впечатление.
      Говоря, он устремил взгляд поверх голов собравшихся.
      — Этот храм стал гнездом порока. Но теперь он в надежных руках. Он в ваших руках. — Месье Марсель потряс ладонями, словмо сеятель, рассыпающий зерна.
      Толпа загудела.
      — Храм должен быть очищен. Очищен от греха, от них идолов. — Он указал рукой на строение за своей спиной.
      Изабель не отрываясь смотрела на изображение Святой Девы. Голубая краска за изваянием поблекла, но по-прежнему сохраняла некую силу, оказывавшую на нее магнетическое воздействие. Лишь прикоснувшись пальцами ко лбу и груди, Изабель поняла, что делает, успела остановиться и оглянулась — не заметил ли кто, что она собралась осенить себя крестом. Но все смотрели на месье Марселя, который прошел сквозь толпу и, заложив за спину руки, двинулся вверх по склону, к кромке темной тучи. Он шел не оглядываясь.
      Когда он исчез из виду, толпа зашумела, заволновалась.
      — Окно! — выкрикнул кто-то, и все сразу повернулись в ту сторону. Над дверью было врезано небольшое круглое окошко с цельным куском стекла. Герцог де Эгль вставил его три года назад, как раз перед тем, как его осенила истина Жана Кальвина. Снаружи стекло как стекло, уныло-коричневого цвета, но изнутри оно переливалось зеленым, желтым и голубым, с небольшим вкраплением красного около руки Евы. Грех. Изабель давно уже не заходила в церковь, но хорошо помнила изображение: сластолюбивый взгляд Евы, улыбка змея, смущение Адама.
      Если бы они еще хоть раз взглянули на картину при солнце, освещающем витраж, словно поле, полыхающее летними цветами, собственная красота могла бы спасти ее. Но солнца не было, и войти в церковь тоже было нельзя: священник повесил на дверь большой замок, какого раньше местному люду и видеть не приходилось; несколько человек внимательно осмотрели его, подергали, не зная, как открыть. Без топора, похоже, не обойтись, только надо действовать осторожно, чтобы не сломать замок.
      Удерживала их только мысль, что окно это — большая ценность и принадлежит герцогу, которому они отдают четверть урожая в обмен на попечение и защиту интересов перед королем. Окно и изваяние — его дары, возможно, он все еще дорожал ими.
      Трудно сказать, кто бросил камень, хотя впоследствии сразу несколько человек утверждали, что это были они. Камень угодил в центр витража, и стекло разлетелось вдребезги. Раздался странный звук, заставивший людей замереть. Они никогда раньше не слышали, как бьется стекло.
      Какой-то мальчишка, очнувшись от оцепенения, рванулся с места, поднял осколок, но тут же завопил от боли и бросил его на землю.
      — Он кусается! — Паренек вытянул окровавленный малец.
      Люди снова заволновались. Мать мальчика прижала его к себе.
      — Дьявол! — закричала она. — Это был дьявол!
      Вперед с длинным граблями наперевес выступил Этьен Турнье, подросток с волосами цвета выжженного сена. Он оглянулся на старшего брата, Жака. Тот кивнул. Этьен посмотрел на изваяние и громко выкрикнул:
      — La Rousse!
      Толпа зашевелилась и подалась в сторону, оставив Изабель в одиночестве. Этьен повернулся. На лице его играла злобная ухмылка, бледно-голубые глаза не отрывались от Изабель, словно он самим взглядом, как руками, мял ее и ломал.
      Рука его скользнула вниз по ручке. Грабли взметнулись в воздух, и металлические зубья закачались прямо над головой Изабель. Они пристально смотрели друг на друга. Толпа притихла. Наконец Изабель ухватилась за зубья; теперь, когда они с Этьеном каждый держались за свой конец, она почувствовала, как где-то в нижней части живота поднимается жар.
      Он улыбнулся и выпустил грабли. Изабель схватилась за рукоятку, ладонь ее медленно заскользила по древку вниз, острый конец поднялся в воздух, и зубья коснулись Этьена. Он отступил в сторону и затерялся в толпе. Изабель посмотрела на Деву. Она физически ощущала давление толпы — вновь сомкнувшейся, беспокойной, жужжащей как улей.
      — Ну же, la Rousse, действуй! — крикнул кто-то. — Вперед!
      В толпе, не отрывая взгляда от земли, стояли братья Изабель. Отца ей не было видно, но даже если он здесь, помочь ничем не может.
      Изабель глубоко вздохнула и подняла грабли. Послышался гул, и рука ее задрожала. Грабли покачивались слева от ниши. Изабель замерла и огляделась: повсюду раскрасневшиеся лица, совсем незнакомые в этот миг, тяжелые, холодные взгляды. Она подняла грабли повыше, прижала их к основанию статуи и надавила. Изваяние даже не дрогнуло.
      Гул усилился. Она надавила сильнее, из глаз у нее брызнули слезы. Младенец смотрел в высокое небо, но взгляд Мадонны, Изабель чувствовала это, был устремлен на нее.
      — Прости, — прошептала она, отвела грабли назад и изо всех сил ударила.
      От соприкосновения металла с камнем раздался глухой звук, лицо Девы разлетелось на куски, Изабель обдало дождем каменной крошки, толпа радостно загоготала. В отчаянии она замахнулась — от нового удара жертва слегка пошатнулась.
      — Давай еще, la Rousse! — заорала какая-то женщина.
      «Не могу больше», — подумала Изабель, но вид раскрасневшихся лиц заставил ее замахнуться в очередной раз. Изваяние начало раскачиваться, безликая женщина словно баюкала младенца. Затем она наклонилась вперед и рухнула на землю, сначала головой, затем всем корпусом. Младенец выпал из рук матери, взгляд его по-прежнему был устремлен куда-то вверх. Изабель выронила грабли и закрыла глаза ладонями. Толпа заулюлюкала, засвистела, подалась вперед, окружая поверженное изваяние.
      Оторвав ладони от глаз, Изабель увидела прямо перед собой Этьена. Торжествующе улыбаясь, он наклонился, сдавил ей грудь, а затем растворился в толпе, забрасывавшей голубую нишу комьями грязи.
      «Никогда уж мне больше не увидеть такого цвета», — подумала Изабель.
 
      Уговаривать Маленького Анри и Жерара долго не пришлось. Хоть Изабель и говорила, что все дело в красноречии месье Марселя, в душе она знала, что все равно братья уйдут, даже без его слащавых слов.
      — Бог осенит вас своей улыбкой, — говорил он. — Это Он вас избрал, Он посылает на эту войну. Бороться за своего Бога, свою религию, свою свободу. Вы вернетесь домой мужами силы и доблести.
      — Если, конечно, вообще вернетесь, — сердито пробормотал Анри дю Мулен, и только Изабель услышала его слова.
      Он арендовал по два поля ржи и картофеля и каштановую рощицу, держал свиней и коз — помощь сыновей была необходима, вдвоем с дочерью с хозяйством не справиться.
 
      — Придется ужиматься, — сказал он Изабель. — Засею только одно поле ржи, избавлюсь от части овец и свиней, тогда для их прокорма картошки и с одного поля хватит. А когда близнецы вернутся, снова прикуплю скота.
      «Они не вернутся», — подумала Изабель. Она видела, как блестели глаза братьев, когда вместе со сверстниками они покидали Мон-Лозер. Они пойдут в Тулузу, в Париж, далее в Женеву, к Кальвину. Затем в Испанию, где живут люди со смуглой кожей, а то и на край земли, по другую сторону океана. Но сюда — нет, сюда они больше не вернутся.
      Однажды вечером, когда отец сидел у огня, затачивая плуг, Изабель решилась:
      — Знаешь, папа, я могла бы выйти замуж, мы бы стали жить вместе, помогали тебе.
      Он не дал ей договорить.
      — За кого? — Рука с точильным камнем замерла, монотонный звук скользящего по камню металла оборвался, и в доме повисла тишина.
      Изабель отвернулась.
      — Мы с тобой остались одни, ma petite, ты да я, — мягко произнес он. — Но Бог добрее, чем ты думаешь.
 
      Изабель судорожно впилась пальцами в шею — во рту все еще оставался привкус черствого хлеба. Этьен протянул руку, отыскал свободный конец ее головного платка, обмотал вокруг кисти и резко дернул. Она закружилась, запуталась в длинном платке, волосы рассыпались по плечам, перед глазами мелькнуло лицо Этьена, он мрачно ухмылялся, потом каштаны в отцовской роще: плоды были еще маленькие и зеленые, и висели высоко — не достанешь.
      Освободившись от платка, Изабель споткнулась было, но восстановила равновесие. Она посмотрела Этьену в лицо, отступила на несколько шагов. Он мгновенно оказался рядом, опрокинул ее на землю, и сам оказался сверху. Одной рукой задрал ей юбку, другой, растопырив пальцы, провел, как гребешком, по волосам, наматывая их на ладонь, в точности как только что, когда срывал платок, и в конце концов уперся в затылок.
 
      — Ну что, la Rousse, — негромко проговорил он, — долго же ты от меня бегала. Надоело наконец?
      Изабель заколебалась, затем кивнула. Этьен потянул ее за волосы, голова откинулась, и губы приблизились к его губам.
      «Но хлеб причастия все еще у меня во рту, и то, что я делаю, грех», — подумала Изабель.
 
      Турнье были единственным семейством в краях между Мон-Лозером и Флораком, у кого была Библия. Изабель сама видела, как Жан Турнье приносил ее, завернутую в парусину, на службу и демонстративно передавал месье Марселю, который раздраженно перелистывал ее на протяжении всей мессы. Видно было, как ему неловко.
      Месье Марсель сплетал пальцы и, раскрыв книгу, прижимал ее к заметно выпирающему брюшку. Читая текст, он раскачивался из стороны в сторону, словно пьяный, хотя Изабель знала, что это не так, ибо месье Марсель запрещал пить вино. Глаза у него бегали, слова соскакивали с языка, но непонятно было, как они туда попадали из Библии.
      Утвердив в старой церкви свет истины, месье Марсель получил из Лиона собственный экземпляр Библии, и отец Изабель соорудил для него специальную деревянную подставку. С тех пор Библию Турнье больше не видели, хотя Этьен по-прежнему хвастался ею.
      — Откуда приходят слова? — спросила его как-то Изабель по окончании службы, не обращая внимания, что все на них смотрят, даже мать Этьена, Анна. — Как месье Марсель берет их из Библии?
      Этьен наклонился, поднял камень, перебросил его из руки в руку и отшвырнул в сторону; камень покатился и исчез в траве.
      — Они вылетают оттуда, — решительно заявил Этьен. — Он открывает рот, и черные значки со страницы летят ему в рот, да так быстро, что заметить не успеваешь. А потом он выплевывает их обратно.
      — А ты читать умеешь?
      — Нет, но умею писать.
      — И что же ты пишешь?
      — Свое имя. Могу написать и твое, — доверительно добавил Этьен.
      — Покажи, как это делается. Научи меня.
      Этьен улыбнулся, слегка обнажив зубы. Он зажал в кулак подол ее платья и потянул на себя.
      — Научу, но тебе придется заплатить, — негромко сказал он, и глаза его сошлись в узкую щелку.
      Опять грех. В ушах звучит шелест каштановых листьев, ей страшно и больно, но одновременно она остро ощущает землю под собою и тяжесть его тела.
      — Ладно, — сказала она наконец, отворачиваясь в сторону. — Но сначала покажи, как это делается.
      Ему пришлось тайно собрать все необходимое: перо пустельги с заточенным концом; кусок пергаментной бумаги, оторванный от страницы Библии; высушенный гриб, который, если его смочить в воде на куске шифера, выделяет черную жидкость. Когда все было готово, Этьен повел Изабель в горы, подальше от деревни. Они остановились у плоского валуна, достававшего ей до пояса, и прислонились к нему.
      Чудо: он нарисовал шесть черточек и получилось ЭТ.
      Изабель впилась взглядом в бумагу.
      — Я тоже хочу написать свое имя, — сказала она. Этьен протянул ей перо, стал позади и прижался к спине. Она почувствовала, как ниже пояса у него что-то затвердевает, и ее мгновенно пронзило острое желание. Он положил ладонь ей на руку, заставил обмакнуть перо в чернила, затем прикоснулся к бумаге и вывел шесть черточек — ЭТ. Изабель сравнила обе записи.
      — Но ведь это то же самое, — удивленно сказала она. — А ведь твое имя не может быть и моим.
      — Написала его ты, значит, оно твое. Разве ты не знала? Кто пишет, тому имя и принадлежит.
      — Но… — Изабель замолчала с открытым ртом, выжидая, пока слова влетят ей в рот. Но когда она снова заговорила, вылетело не ее, а его имя.
      — А теперь плати, — с улыбкой сказал Этьен. Он подтолкнул ее к валуну, стал сзади, задрал ей юбку и спустил брюки. Коленями раздвинул ей ноги и удерживал их рукой, чтобы войти внезапно, сильным толчком. Пока Этьен делал свое дело, Изабель стояла, прислонившись к валуну. Затем, коротко вскрикнув, он толкнул ее в плечи и перегнул пополам, так что лицо ее и грудь оказались плотно прижатыми к камню.
      Когда он отпустил ее, она разогнулась и встала покачиваясь. Обрывок бумаги, прилипший к ее щеке, медленно опустился на землю.
      — Ты написала свое имя на лице, — ухмыльнулся Этьен.
 
      Раньше ей не приходилось бывать на ферме Турнье, хотя располагалась она недалеко от отцовской, чуть ниже по реке. Кроме владений герцога, который жил в конце долины, в полудне ходьбы от Флорака, это было самое крупное хозяйство в здешних краях. Говорили, дом был построен сто лет назад и со временем обновлялся: сначала появился свинарник, потом ток, соломенную крышу заменила черепичная. Жан и его кузина Анна поженились поздно, у них было только трое детей, люди они были осмотрительные, крепкие, держались обособленно. Гости к ним редко захаживали.
      При всей их влиятельности в округе отец Изабель никогда не скрывал своего неприязненного отношения к Турнье.
      — Они женятся на кузинах, — ворчал Анри дю Мулен. — Церкви дают деньги, а нищему желудя пожалеют. И целуются три раза, словно двух мало.
      Ферма расположилась на склоне холма в виде буквы L, вход был с юга, у самого перекрестья длинной и короткой граней. Этьен открыл ей дверь. Родители и двое наемных работников были в поле, сестра Сюзанна возилась в дальнем конце огорода.
      Внутри было тихо, до Изабель доносилось лишь приглушенное похрюкивание свиней. Свинарник Изабель понравился, да и амбар вдвое больше, чем у отца. Она стояла посреди гостиной, слегка опираясь о длинный деревянный стол кончиками пальцев, словно боялась упасть. Комната была чистенькой, ее только что прибрали, кружки висели на стене на равном расстоянии друг от друга. Кровать занимала всю стену и была так велика, что места хватило бы не только всем Турнье, но и ее семье — до тех пор, пока не начались убытки. Сестра умерла. Умерла мать. Братья в солдатах. Остались только они с отцом.
      — La Rousse.
      Она обернулась, увидела глаза Этьена, приближавшегося к ней своей обычной развязной походкой, и попятилась назад, пока не уперлась спиной в каменную стену. Он живо оказался рядом и положил ей ладони на бедра.
      — Нет, только не здесь, — сказала она. — Не в доме твоих родителей, на их кровати. Если твоя мать…
      Этьен убрал руки. Упоминание о матери отрезвило его.
      — Ты говорил с ними?
      Он не ответил. Его широкие плечи поникли, он двинулся в угол.
      — Стало быть, не поговорил.
      — Скоро мне исполнится двадцать пять, и тогда я волен делать все, что заблагорассудится. Тогда мне не нужно их разрешение.
      «Конечно, они не хотят, чтобы мы поженились, — подумала Изабель. — Мы бедны, у нас ничего нет, а они богаты, у них есть Библия, лошадь, они умеют писать. Они женятся на кузинах, они дружат с месье Марселем. Жан Турнье — синдик герцога де Эгля, он собирает с нас налоги. Никогда они не согласятся, чтобы дочерью их стала девушка, которую они зовут la Rousse».
      — Мы могли бы жить с моим отцом. Ему трудно приходится без сыновей. Он нуждается в…
      — Ни за что!
      — Стало быть, мы должны жить здесь.
      — Да.
      — Без их согласия.
      Этьен переступил с ноги на ногу, прислонился к краю стола, скрестил на груди руки и пристально посмотрел на нее.
      — Если ты им не нравишься, — вкрадчиво сказал он, — то сама в этом виновата.
      Изабель застыла, кисти ее сжались в кулаки.
      — Но я не сделала ничего дурного! — воскликнула она. — Я верю в истину.
      Этьен улыбнулся:
      — Но ведь ты любишь Святую Деву, разве не так?
      Изабель, не разжимая кулаков, наклонила голову.
      — А мать твоя была ведьмой.
      — Что? Что ты сказал? — выдохнула она.
      — Тот волк, что укусил ее, его дьявол наслал. А потом начали умирать дети.
      Изабель посмотрела на него.
      — Ты что же, думаешь, что мать нарочно умертвила свою дочь? И внучку?
      — Когда ты станешь моей женой, — сказал Этьен, — акушерством заниматься не будешь. — Он взял ее за руку и повел в амбар, подальше от родительского очага.
      — Зачем я тебе? — лгрошептала она так тихо, что он не услышал. И сама себе ответила: «Затем, что твоя мать ненавидит меня больше всех на свете».
 
      Пустельга летела прямо над головой, бешено хлопая крыльями на сильном ветру. Серая — самец. Изабель прищурилась. Нет. Рыжеватая, под цвет ее волос, — самка.
 
      Она сама научилась лежать на воде, перевернувшись на спину, слегка шевеля руками, — груди почти не видно, волосы распластались на поверхности, как листья, проплывающие мимо ее лица. Изабель снова посмотрела вверх. Пустельга стремительно приближалась справа. Миг соприкосновения был заглушён шелестом ракитника. Когда птица показалась, в когтях у нее трепыхалось какое-то существо: то ли мышь, то ли воробей. Она быстро набрала высоту и исчезла из виду.
      Нащупав большой гладкий камень на дне, Изабель резко поднялась на ноги. Грудь вернула свою привычную округлость. Звуки возникли из ниоткуда, отовсюду доносился звон колокольчиков, внезапно слившийся в общий гул колокола. Estiver — местные пастухи, отец Изабель говорил, что они появятся через два дня. Нынче летом у них должны быть очень хорошие собаки. Если не поторопиться, она окажется в самом центре стада в сотни голов. Изабель быстро направилась к берегу, вытерлась досуха, очистила от водорослей волосы. Волосы — знак ее позора. Затем натянула юбку, рубаху и набросила на голову белую косынку.
      Затягивая концы, она внезапно замерла: показалось, что кто-то смотрит. Изабель попыталась оглядеться, не поднимая головы, но ничего не увидела. Колокольчики все еще были далеко. Нащупав пальцами растрепавшиеся пряди, она живо спрятала их под косынку и помчалась по тропинке вдоль реки. Вскоре она свернула в сторону и побежала через поле, поросшее низким кустарником и вереском.
      Добравшись до гребня холма, она посмотрела вниз. Повсюду виднелись овцы, медленно поднимающиеся по склону горы. Разбежаться по сторонам им не давали двое мужчин, один спереди, другой сзади, каждый с собакой. Время от времени несколько овец отбивались от стада, но их тут же возвращали на место. Дней пять, должно быть, идут, от самого Эля, но даже сейчас, в конце дороги, не выглядят ослабленными. К тому же у них впереди целое лето выгула.
      Звон колокольчиков заглушался посвистом и выкриками пастухов, громким лаем собак. Тот, что был впереди, поднял голову, глядя, как показалось Изабель, прямо на нее, и пронзительно свистнул. Из-за ближнего валуна быстро вышел юноша. Он был невысок, жилист, черен от солнца. Со лба стекали струи пота, в руках посох и кожаный мешок, какие носят пастухи, на голове круглая плотная шапка, из-под которой выбивались темные пряди волос. Почувствовав на себе его взгляд, Изабель поняла, что это он смотрел на нее там, внизу, у реки. Юноша улыбнулся, по-доброму, понимающе, и на мгновение Изабель почувствовала ласковое прикосновение воды. Она посмотрела вниз, прижала локти к груди — и не сумела вернуть улыбки.
      Резко сорвавшись с места, юноша зашагал вниз. Изабель смотрела ему вслед, пока он не достиг стада. Тогда она побежала.
 
      — У меня будет ребенок. — Изабель положила руку на живот и с вызовом посмотрела на Этьена.
      Его светлые глаза мгновенно потемнели, словно на поле упала тень от набежавшего облака. Он задумчиво посмотрел на нее.
      — Я скажу отцу, потом поговорим с твоими родителями. — Изабель откашлялась. — Как думаешь, что они скажут?
      — Теперь им придется разрешить нам пожениться. Иначе, когда родится ребенок, будет еще хуже.
      — Они решат, что я это нарочно подстроила.
      — А ты это подстроила? — Этьен посмотрел ей прямо в глаза.
      Взгляд Изабель похолодел.
      — Это ведь ты пожелал греха, Этьен.
      — Ты тоже, la Rousse.
      — О, если бы могла вернуться maman. И Мари.

* * *

      Отец вел себя так, словно не услышал ее. Он уселся на скамью рядом с дверью и принялся обстругивать сук — мастерил новую мотыгу взамен сломавшейся нынче утром. Изабель неподвижно стояла перед ним. Голос ее звучал совсем тихо, она подумала было, может, стоит повторить, и даже рот уже открыла, но отец не дал ей заговорить:
      — Стало быть, все меня оставляют, — сказал он.
      — Извини, папа, но Этьен говорит, что здесь жить не будет.
      — Да и я не потерплю никого из Турнье у себя дома. И после моей смерти ферма тебе не достанется. Приданое ты получишь, но ферму я завещаю племяннику, тому, из Опиталя. Турнье моя земля не достанется.
      — Но ведь близнецы вернутся с войны, — возразила Изабель, глотая слезы.
      — Не вернутся. Они погибнут. Они не солдаты, а крестьяне. Ты и сама это знаешь. Два года прошло, а от них ни слова. А ведь сколько народа за это время вернулось с севера, весточку было с кем прислать.
      Изабель оставила отца сидеть на скамье и пошла через поля, вдоль реки, к ферме Турнье. Было уже поздно, быстро темнело, на холмы и спускающиеся с них террасами поля с наполовину вызревшей рожью ложились длинные тени. На деревьях о чем-то оживленно переговаривались скворцы. Дорога между фермами казалась длинной, в конце ее была мать Этьена. Изабель замедлила шаг.
      Она уже входила в рощу Турнье — каштаны в это время года давно уж отцвели, — как увидела, что из-за деревьев на тропинку выскользнула чья-то большая тень.
      — Sainte Vierge, aide-moi — Святая Дева-заступница, — машинально пробормотала Изабель. Она не сводила глаз с волка, который, в свою очередь, смотрел на нее. Желтые глаза его мерцали в темноте. Волк двинулся в ее сторону, и тут Изабель услышала чей-то голос: «С тобой этого не должно случиться».
      Она наклонилась и подобрала толстый сук. Волк замер. Изабель разогнулась и шагнула вперед, размахивая суком и громко что-то выкрикивая. Волк попятился, и, когда Изабель размахнулась, повернулся, метнулся в сторону и исчез среди деревьев.
      Изабель помчалась вперед, миновала рощу и пересекла поле, не обращая внимания на острые колючки, впивающиеся в лодыжки. Добежав до грибообразного булыжника, отмечающего дальнюю границу огорода Турнье, Изабель остановилась и перевела дыхание. Страх перед матерью Этьена куда-то улетучился.
      — Спасибо, maman, — прошептала она. — Этого я никогда не забуду.
      Жан, Анна и Этьен сидели у огня, Сюзанна убирала тарелки из-под bajanas, каштанового супа, вроде того, что Изабель приготовила отцу на обед. Все четверо при виде Изабель так и застыли.
      — Тебе что, la Rousse? — осведомился Жан Турнье, когда она добралась до середины комнаты и прислонилась к столу, как бы застолбив себе место среди хозяев.
      Ничего не сказав в ответ, Изабель пристально посмотрела на Этьена. Наконец он поднялся и подошел к ней. Повинуясь ее кивку, Этьен повернулся к родителям.
      В комнате было тихо. Анна застыла как изваяние.
      — У Изабель будет ребенок, — неловко пробормотал Этьен. — С вашего разрешения мы хотели бы пожениться.
      Он впервые назвал ее по имени.
      — Так ты беременна, Изабель? Только не говори, что от Этьена, — резко бросила Анна.
      — От Этьена.
      — Нет!
      Жан Турнье тяжело оперся о стол и поднялся. Серебристые волосы напоминали шлем, взгляд был угрюм. Он не произнес ни слова, но жена умолкла и вернулась на место. Он посмотрел на Этьена. После затянувшейся паузы Этьен наконец заговорил:
      — Это мой ребенок. И мы все равно поженимся, как только мне будет двадцать пять.
      Жан и Анна переглянулись.
      — А что говорит твой отец? — осведомился Жан.
      — Он согласен и пообещал выделить приданое. — Об остальном Изабель решила не говорить.
      — Ступай, la Rousse, и подожди немного на улице, — спокойно вымолвил Жан. — И ты с ней, Сюзанна.
      Девушки уселись на скамью подле двери. Повзрослев, они почти не встречались, хотя много лет назад, еще до того как у Изабель изменился цвет волос, Сюзанна играла с Мари, помогала ей собирать в снопы сено и пасти овец, плескалась в реке.
      Какое-то время они сидели молча.
      — А я волка видела в роще, — вдруг проговорила Изабель.
      Сюзанна повернулась и посмотрела на нее расширившимися глазами. У нее было узкое лицо и острый, как у отца, подбородок.
      — Ну и?..
      — Я отогнала его палкой. — Изабель довольно улыбнулась.
      — Изабель…
      — Да?
      — Maman недовольна, это видно, но я рада, что ты будешь жить с нами. Я никогда не верила тому, что о тебе говорят, про твои волосы и будто бы ты… — Сюзанна остановилась, а Изабель промолчала. — И тебе будет здесь хорошо. Наш дом оберегает…
      Она снова не договорила, посмотрела на дверь и опустила голову. Изабель не отрывала глаз от погружающихся в темноту отдаленных волнистых холмов.
      Вот так и всегда будет, подумалось ей. В этом доме молчат.
      Дверь отворилась, и на пороге появились Жан и Этьен со светильником и топором.
      — Мы берем тебя к себе, la Rousse, — сказал Жан. — Я поговорю с твоим отцом.
      Он протянул Этьену кусок хлеба.
      — Возьмитесь за руки.
      Этьен разломил хлеб надвое и отдал меньший кусок Изабель. Она отправила его в рот и протянула ему руку. Пальцы его были холодны. Кусок хлеба застрял у нее в горле, будто невысказанное слово.
 
      Маленький Жан родился в луже крови и был бесстрашным ребенком.
      Якоб родился слабеньким. Это был тихий младенец, даже когда Анна шлепнула его по спине, чтобы вызвать дыхание, он не издал ни звука.
 
      Прошло много лет, и Изабель снова, лежа на спине, покачивалась на речной волне. Рождение двух детей оставило следы на ее теле, а теперь в животе, возвышавшемся над поверхностью воды, шевелился еще один. Он стучал ножками. Изабель прикрыла холмик ладонями.
      — О Дева Святая, — взмолилась Изабель, — пусть это будет девочка. И тогда я назову ее Твоим именем и именем моей сестры. Мари. И никто мне не помешает сделать это.
      На сей раз не было никаких предчувствий, никаких колокольчиков и никто ее исподтишка не разглядывал. Он просто был там, сидел на берегу реки, опустившись на корточки. Изабель даже не прикрыла груди. Выглядел он так же, только постарше, и через всю правую сторону лица, от виска до подбородка, задевая уголок рта, проходил шрам. На сей раз она бы улыбнулась в ответ на его улыбку. Но он не улыбнулся. Просто кивнул, набрал в ладони воды, плеснул в нее, повернулся и зашагал в сторону ключа.
 
      Мари родилась в лужице светлой жидкости. Глаза ее были широко раскрыты. От этого ребенка можно было ожидать многого.

Глава 2
СОН

      С переездом во Францию, думалось мне, наша с Риком жизнь немного переменится. Только как именно, не имела представления.
      Начать с того, что новая страна оказалась большим застольем, где нам не терпелось отведать каждое блюдо. В первую неделю, пока Рик обживал свое новое рабочее место, я очищала от ржавчины свой школьный французский и исследовала сельскую местность в окрестностях Тулузы в поисках жилья. Нам хотелось жить в каком-нибудь городке — интересном городке. На своем новеньком серого цвета «рено» я моталась по узким дорогам, обсаженным с обеих сторон сикаморами. Порой, если забыть, где находишься, можно было подумать, что это Индиана или Огайо, но стоило увидеть дом с красной черепичной крышей, зелеными шторами, подоконниками, заставленными горшками с геранью, как все становилось на свои места. На полях, поросших бледной апрельской зеленью, работали крестьяне в пронзительно-голубых комбинезонах; они долго провожали взглядом машину, внезапно возникшую на их горизонте. Я улыбалась и приветственно махала рукой. Порою они неуверенно откликались. «Это еще что такое?» — должно быть, спрашивали себя местные жители.
      Городков я видела множество, но отвергла все, иногда из чистого каприза, но, в общем, потому, что искала место, которое отзовется в моем сердце песней, которое скажет: все, больше можно не искать.
      В Лиль-сюр-Тарн я попала, переехав по длинному узкому мосту, перекинутому через реку Тарн. На противоположном конце городок ограничивали церковь и кафе. Я оставила машину у кафе и отправилась на прогулку. Едва дойдя до центра, я уже знала: мы будем жить здесь. Это была bastide — городок-крепость, сохранившийся со Средневековья. Во время иноземных вторжений крестьяне стекались на рыночную площадь, и запирали ворота со всех четырех сторон. Я стояла посреди площади рядом с фонтаном, обсаженным кустами лаванды, и чувствовала, как в душе у меня воцаряется покой.
      С четырех сторон на площадь втекали извилистые узкие улочки с арками. Здесь теснились дома, нижние этажи которых были заняты магазинами, два верхних — жильем с закрытыми ставнями. Арки были сложены из длинных узких плиток кирпича; такой же кирпич использовался для строительства жилого помещения. Фронтоны домов были украшены орнаментом, состоящим из горизонтальных либо диагональных линий; заключенные между планками из мореного дерева, они скреплялись грязно-розовым раствором.
      «Вот — сказала я себе, — вот это то, что мне нужно. Только смотреть на все это — уже счастье».
      И тут же меня начали мучить сомнения. Останавливать свой выбор на городке только потому, что площадь красивая, — не дикость ли? Я снова двинулась в путь в поисках решающего аргумента, какого-то знака, который подскажет: то ли оставаться здесь, то ли продолжить поиски.
      И они не затянулись. Прочесав близлежащие улицы, я вернулась на площадь и вошла в boulangerie — булочную. На невысокой женщине за стойкой был светло-голубой фартук, какие встречались буквально на всех рынках, куда приходилось заглядывать. Обслужив очередного клиента, женщина остановила на мне вопросительный взгляд. Глаза у нее были черные, лицо испещрено морщинами, а волосы небрежно связаны в пучок.
      — Bonjour, madame, — певуче, как всегда во французских магазинах, проговорила женщина.
      — Bonjour. — Я обежала взглядом батоны хлеба на полках и подумала, что теперь это будет моя boulangerie. Но, вновь посмотрев на продавщицу и ожидая встретить приветливую улыбку, я почувствовала, как уверенность меня покидает. Она стояла за прилавком неподвижно, и выражение ее лица было каменным.
      Я открыла было рот, но не сумела произнести ни звука. Откашлялась.
      — Oui, madame? — неподвижно глядя на меня, спросила она тем же тоном, словно не заметила ни малейшей неловкости с моей стороны.
      Я поколебалась и указала на багет:
      — Un, — пробормотала или, скорее, промычала я. На лице женщины отразилось явное неодобрение. Не оборачиваясь и по-прежнему не сводя с меня глаз, она потянулась за заказом.
      — Quelque chose d'autre, madame?
      На мгновение я словно увидела себя со стороны — с ее стороны: иностранка, путешественница, с трудом выговаривает трудные для произношения звуки, сверяется с картой, чтобы не заблудиться в незнакомых краях, и с разговорником, чтобы хоть как-то общаться с местными. Она заставила меня почувствовать себя чужой, когда мне показалось, что я обрела дом.
      Я смотрела на полки, изо всех сил стараясь убедить ее, что не так уж смешна, как кажусь. Я указала на пирожныес заварным кремом в форме луковицы, выдавила из себя: «et un quiche» — и тут же сообразила, что употребилане тот артикль: «пирожное» по-французски, как и «багет», женского рода, стало быть, надо говорить не «un», а «une». «Идиотка», — простонала я про себя.
      Продавщица бросила пирожное в целлофановый пакет и положила на стойку рядом с хлебом.
      — Quelque chose d'autre, madame?
      — Non.
      Прозвенел кассовый аппарат, я молча протянула купюру, и лишь когда она положила сдачу на тарелочку рядом с кассой, сообразила, что и мне следовало поступить так же, а не совать деньги прямо в руки. Это был урок, который мне давно уже следовало усвоить.
      — Merci, madame, — пропела она, сохраняя неподвижное выражение лица.
      — Merci, — пробормотала я в ответ.
      — Au revoir, madame.
      Я повернулась к двери и остановилась, думая, что должен же быть какой-то способ разрядить обстановку. Я взглянула на продавщицу: она стояла, скрестив руки на необъятной груди.
      — Je-nous-nous habitons pr?s d'ici, l?-bas, — проблеяла я, безнадежно указывая куда-то себе за спину, словно старясь ухватить кусок земли где-нибудь в ее городе.
      — Oui, madame, — коротко кивнула она. — Au revoir, madame.
      — Au revoir, madame. — Я круто повернулась и вышла из лавки.
      «О, Элла, — думала я, медленно пересекая площадь, — ну зачем тебе это понадобилось, неужели для того, чтобы спасти лицо, надо врать?»
      «Ну так отныне и не ври. Живи здесь. Приходи к этоймадам каждый день за круассанами», — ответила я самой себе. Незаметно очутившись у фонтана, я наклонилась к кусту лаванды, сорвала несколько листьев и сжала их в ладони. Острый древесный запах подал мне сигнал: reste — ты дома.
      Рику Лиль-сюр-Тарн понравился с первого взгляда. Он поцеловал меня, поднял на руки и закружил в воздухе.
      — Эй! — приветствовал он громким возгласом старинные дома.
      — Ш-ш-ш, Рик. — Сегодня был рыночный день, и я буквально физически ощущала, как все глазеют на нас. — А ну-ка, немедленно опусти меня на землю, — прошипела я.
      Но он только улыбнулся и еще крепче сжал меня.
      — Именно о таком городке я и мечтал, — сказал он. — Видишь эти украшения в кладке?
      В поисках подходящего жилья мы исходили городок вдоль и поперек. В какой-то момент зашли в boulangerie купить пирожных. Под взглядом мадам я покраснела, но общалась она в основном с Риком, который нашел ее забавной и всячески над ней подшучивал, впрочем, совсем необидно. Видно было, что и Рик ей понравился: в этих краях, где мужчины стригли свои темные волосы коротко, его светлая грива была явно внове, а калифорнийский загар все еще не сошел. Со мной она обращалась вежливо, но я за этой вежливостью ощущала враждебность и вся ощетинилась.
      — Жаль, что у нее такие вкусные пирожные, — сказала я Рику, едва мы оказались на улице. — Иначе и ноги бы моей там не было.
      — Да брось ты, малышка, не принимай близко к сердцу. И не донимай меня своей паранойей — могла бы у себя на восточном побережье оставить.
      — Она заставляет меня ощущать себя пришлой.
      — Наверное, ее толком не научили обращению с покупателями. Та-та-та! Почему бы тебе не обратиться к специалисту по найму, пусть займется ею.
      — Точно, надо бы заглянуть в ее личное дело, — ухмыльнулась я.
      — Не сомневаюсь, что в нем полно жалоб. Впрочем, она же из последних сил держится, это видно. Так что пожалей старую клячу.
      Было искушение поселиться в одном из старых домов на площади или рядом, но, когда выяснилось, что здесьничего не сдается, я почувствовала тайное облегчение: это дома основательные, для коренных жителей. И конце концов мы отыскали дом в нескольких минутах ходьбы от центра, тоже старинный, но без причудливого орнамента, с толстыми стенами, кафельными полами и крохотным двориком, увитым виноградными лозами. Спереди двора не было, парадная дверь выходила прямо наузкую улочку. Внутри дома было темно, но это ничего, утешал меня Рик, даже лучше, летом будет прохладно. К тому же такими были все дома, где мы побывали. Я боролась с полумраком, открывая ставни, и поначалу нередко ловила любопытствующие взгляды соседей. Потом они, правда, научились не подсматривать.
      Однажды я решила сделать Рику сюрприз: когда он вечером вернулся с работы, его ждали выкрашенные в цвет маренго ставни и горшки с геранью на подоконниках. Он стоял у входа в дом и молча улыбался, а я смотрела на него, перевесившись через подоконник, убранный розовыми, белыми и красными цветами.
      — Добро пожаловать во Францию, — сказала я. — Добро пожаловать домой.
 
      Узнав, что мы с Риком переезжаем во Францию, отец уговорил меня написать какому-то нашему родственнику, седьмая вода на киселе, жившему в Мутье, городке на северо-западе Швейцарии. Когда-то, очень давно, папа навещал его там.
      — Уверен, тебе там понравится, — повторял он, диктуя мне адрес по телефону.
 
      — Папа, но ведь Швейцария и Франция — это разные страны. Может, меня там и поблизости не будет.
      — Может быть, малыш, может быть, но разве плохо знать, что рядом с тобою семья?
      — Рядом? Мутье в четырехстах или даже пятистах милях от места, где мы будем жить.
      — Вот видишь? Всего лишь день езды на машине. В любом случае это намного ближе к тебе, чем мой дом.
      — Послушай, папа…
      — Элла, не надо ничего говорить, просто запиши адрес. Сделай мне такое одолжение.
      Разве я могла сказать «нет»? Я со смехом взяла карандаш.
      — Только все равно это глупо. Что же написать ему: «Привет, я Ваша дальняя родственница, Вы обо мне никогда не слышали, но сейчас я в Европе, может, повидаемся?»
      — А почему бы и нет? Слушай, для начала можно порасспрашивать его об истории семьи, о наших корнях, о занятиях предков. У тебя там будет полно свободного времени, надо же чем-нибудь заняться.
      Отец был воспитан в духе трудовой этики протестантизма, и открывающаяся передо мной перспектива ничегонеделания его беспокоила. Он неустанно выдвигал предложения, чем бы полезным мне заняться. Тревога отца передалась и мне: я ведь и впрямь не привыкла к свободному времени, всегда была занята учебой или работой. Пришлось привыкать; перед тем как мне пришли в голову три дела, которыми можно заняться, я миновала фазу позднего вставания и домашней уборки.
      Я начала с совершенствования своего полузабытого французского, беря дважды в неделю уроки в Тулузе, у некоей мадам Сентье, пожилой дамы с блестящими глазами и узким, как у птички, лицом. У нее был превосходный выговор, и начала она прежде всего с фонетики. Она ненавидела дурное произношение и орала на меня всякий раз, когда я говорила «oui» в привычной для многих французов небрежной манере, когда губы едва шевелятся, а звук получается, как у квакающей утки. Она вставляла меня произносить это слово четко, раздельно, с присвистом в конце. Она настойчиво твердила, что то, как говоришь, важнее того, что говоришь. С этим я пыталась спорить, но безуспешно.
      — Если не произносить слова как следует, никто не поймет, что вы хотите сказать, — вещала она. — Более того, все сразу поймут, что вы иностранка, и не будут вас слушать. Таковы уж французы.
      Я воздержалась от напоминания, что она тоже француженка. В общем-то она мне нравилась, нравились ее суждения, твердое рукопожатие, да и фонетические упражнения, когда она заставляла меня изгибать губы, как будто надуваешь пузыри из жевательной резинки.
      Призывала она меня также говорить как можно больше, при любой возможности.
      — Если вам что-нибудь придет в голову — выскажите это! — восклицала она. — Не важно что, хоть самая мелочь, — говорите! Говорите со всеми.
      Иногда она заставляла меня болтать без умолку на протяжении какого-то отрезка времени, начиная с минуты и кончая пятью. Это испытание я выдерживала с великим трудом.
      — Вы думаете по-английски, а потом переводите свою мысль на французский, слово за слово, — объясняла мадам Сентье. — Но языком так пользоваться нельзя. У него свой великий устав. Главное — вам нужно научиться думать по-французски. Про английский забудьте вообще. Думайте по-французски, и как можно чаще. Не можете думать абзацами — думайте предложениями, даже словами. И стройте из них большие мысли! — И она начинала жестикулировать, делая руками такие движения, словно собиралась охватить всю комнату и даже весь человеческий интеллект.
      Узнав о моих родственных связях в Швейцарии, мадам Сентье обрадовалась. Собственно, именно она заставила меня сесть и написать письмо.
      — Знаете, совсем не исключено, что у вас французские корни, — говорила она. — Славно будет, если обнаружится, что ваши предки жили во Франции. Возникнет ощущение более тесной связи со страной и людьми. Тогда будет легче и думать по-французски.
      Я внутренне содрогнулась. В моем представлении генеалогия, вместе с радиопередачами, шитьем и субботними вечерами дома, была принадлежностью пожилого возраста; я понимала, что в конце концов буду находить во всем этом удовольствие, но пока не торопилась. Предки не имели решительно никакого отношения к моей нынешней жизни. Но чтобы порадовать мадам Сентье, я нацарапала кузену несколько строк, касающихся истории семьи. Мадам проверила грамматику и правописание, и я отправила письмо по адресу, в Швейцарию.
      Между тем уроки французского оказались полезны для осуществления второго проекта. «Прекрасная профессия для женщины! — прокаркала мадам Сентье, узнав, что я готовлюсь заниматься акушерством во Франции. — Благороднейшее занятие!» Она мне слишком нравилась, чтобы раздражаться по поводу столь романтических представлений, так что я не стала говорить, с какой подозрительностью к нам, акушеркам, относятся врачи, больничный персонал, страховые компании и даже сами роженицы. Точно так же ни словом не обмолвилась о бессонных ночах, крови и травмах, когда что-нибудь идет не так. Потому что это действительно хорошая работа и я на самом деле рассчитывала на практику во Франции, сразу после того, как пройду требуемый курс и сдам экзамены.
      Перспективы третьего проекта оставались крайне неопределенными, однако же со временем он явно будет отнимать много сил и времени. Оно и неудивительно. Мне двадцать восемь, мы с Риком женаты два года, и давление со всех сторон, в том числе и с нашей собственной, начинает нарастать.
      Однажды вечером, несколько недель назад, мы пошли поужинать в хороший ресторан в центре городка. Сидели, закусывали паштетом, креветками, овощами, беседовали о том о сем — о работе Рика, о моих занятиях и так далее. Когда официант принес Рику крем-брюле, а мне лимонное пирожное, я решила, что момент настал.
      — Слушай, Рик… — начала я, откладывая вилку.
      — Отличное мороженое, — заметил он. — Особенно карамель. Вот, попробуй-ка.
      — Спасибо, не надо. Слушай, я тут кое о чем подумала.
      — Ну вот, самое время для серьезных разговоров.
      В этот момент в ресторан вошла пара и устроилась за соседним с нами столиком. Живот уже немного натягивал красивое темное платье женщины. На пятом месяце, машинально отметила я, и плод расположен очень высоко.
      — Мы ведь не раз уже говорили о том, что пора бы завести ребенка, — понизив голос, начала я.
      — Что, прямо сейчас?
      — Вообще-то я подумывала об этом.
      — Ладно.
      — Ладно — что?
      — Ладно, пусть так оно и будет.
      — Вот и все? «Пусть так оно и будет»?
      — А что? Мы ведь оба этого хотим? Так чего же мучиться?
      Я почувствовала некоторое разочарование, хотя реакция Рика и не должна была меня удивить: я уже привыкла, что решения, даже самые важные, он принимает быстро. А вот мне-то как раз требовалась изрядная подготовка.
      — Видишь ли… — Я остановилась, подбирая слова. — Это вроде прыжка с парашютом. Помнишь, мы в прошлом году прыгали? Сидишь в самолетике и думаешь: еще две минуты — и поздно будет говорить «нет», еще минута — и я уже не смогу повернуть назад, и вот я уже рядом с дверью — и, оказывается, все-таки можно еще сказать «нет». А дальше — прыжок, и уже действительно ничего не изменишь, каково бы тебе ни было. Примерно так я себя сейчас и чувствую. Стою перед распахнутой дверью самолета.
      — Ну а я сейчас вспоминаю это удивительное чувство падения. И чудесные виды внизу. Такой покой разлит повсюду.
      Я облизнулась и отрезала очередной кусок пирожного.
      — Это серьезное решение, — с полным ртом проговорила я.
      — Серьезное решение принято. — Рик наклонился и поцеловал меня. — Ого, чудесный запах.
 
      Среди ночи я выскользнула из постели и направилась к мосту. Слышно было, как внизу течет река, но слишком темно, чтобы увидеть что-нибудь. Я огляделась по сторонам. Убедившись, что никого нет, вытащила из сумочки пакет противозачаточных таблеток и начала методически срывать с них фольгу. Таблетки одна за другой исчезали в воде, оставляя на поверхности кратковременный след. Выбросив последнюю, я перегнулась через перила и долго стояла так, в надежде, что теперь буду чувствовать себя совсем иначе.
      Этой ночью и впрямь нечто переменилось. Этой ночью я впервые увидела сон: туман, голоса, гул, голубое.
 
      Подруги говорили, что, если хочешь забеременеть, надо заниматься сексом либо как можно больше, либо как можно меньше. При первом варианте возникает эффект ружейного выстрела — дробинки разлетаются во все стороны и есть надежда, что хоть одна из них попадет в цель. Другой подход можно назвать стратегическим: бережешь боеприпасы в ожидании подходящего момента.
      Поначалу мы с Риком пошли первым путем. Он возвращался с работы, и мы перед ужином занимались любовью. Мы рано ложились, рано просыпались, чтобы не пропустить и утро, — словом, использовали любую возможность.
      Рику такое изобилие нравилось, чего не могу сказать о себе. Прежде всего я никогда не занималась сексом по нужде — только по желанию. А теперь во всем чувствовался расчет, за всем стояла цель, хотя вслух об этом и не говорилось. Да и к контрацептивам отношение оставалось несколько двойственным. Попытки избежать беременности в прошлом, уроки и наставления, которыми меня пичкали, — разве все это забудешь в момент? От многих я слышала, что это настоящий поворот в жизни, — может быть, но я лично вместо ожидаемого подъема чувств испытывала страх.
      Главное же — я совершенно изнемогла. Я плохо спала, каждую ночь мне снилось голубое. Рику я не говорила ничего, никогда не будила его и не пыталась на следующий день объяснить свою усталость. Раньше я делилась с ним всем, теперь в горле у меня застрял комок, а рот на замке.
      Однажды ночью я лежала на кровати, вглядываясь в танец голубых пятен где-то наверху, когда меня вдруг осенило: только две ночи прошли у меня спокойно, и было это, когда мы не занимались любовью.
      Это открытие несколько успокоило, хоть что-то стало ясно: я слишком озабочена тем, чтобы забеременеть, и поэтому мне снятся кошмары. Теперь не так страшно.
      Так или иначе, мне нужен был сон, следовало убедить Рика поменьше заниматься сексом, не объясняя почему. Сказать ему, что после любовных объятий меня посещают кошмары, я не могла.
      Тогда я придумала нечто иное. Когда подошли сроки и стало ясно, что я не беременна, я предложила Рику испытать стратегический подход. Я вооружилась всевозможной научной аргументацией, использовала несколько технических терминов и старалась сохранять полную непринужденность. Рик был разочарован, но отступил с достоинством.
      — Ты в этих делах лучше моего разбираешься, — сказал он. — Я что? Всего лишь ружье, взятое напрокат. Так что командуй.
      К сожалению, хотя сон стал являться реже, свое черное дело он сделал: я с трудом засыпала, случалось, ночами бодрствовала, ощущая неясную тревогу, ожидая появления голубого и думая, что в любой момент оно может вернуться, совершенно независимо от секса.
      Как-то ночью — а ночь это была стратегическая — Рик принялся целовать меня, как обычно, начиная с плеч и постепенно опускаясь вниз, и вдруг остановился. Я почувствовала, что губы его застыли на сгибе руки. Я ждала продолжения, но оно не последовало.
      — Слышишь, Элла, — заговорил он наконец.
      Я открыла глаза и, проследив за его взглядом, отдернула руку.
      — А-а, это, — просто сказала я и принялась изучать выступившие на коже красные чешуйки.
      — Это — что?
      — Псориаз. Когда-то он уже был, в тринадцать лет, и родители только что развелись.
      Рик вгляделся в кружок покрасневшей кожи и, перегнувшись, поцеловал меня в закрытые глаза.
      Открыв их, я успела уловить мелькнувшую в его взгляде брезгливость. Впрочем, он тут же взял себя в руки и улыбнулся как ни в чем не бывало.
      Всю следующую неделю я беспомощно наблюдала, как пятно увеличивается, а затем распространяется на другую руку и оба локтя. Вскоре краснота перекинется на лодыжки и икры.
      По настоянию Рика я пошла к врачу. Он был юн, резок и избегал выражений, которыми любят пользоваться американские врачи для успокоения пациента. Чтобы понять его стремительную речь, мне приходилось напрягаться.
      — Раньше у вас это было? — спросил он, рассматривая мои руки.
      — Да, в отрочестве.
      — А с тех пор?
      — Нет.
      — Вы во Франции давно?
      — Шесть недель.
      — И надолго приехали?
      — Наверное, на несколько лет. Мой муж работает в строительной фирме в Тулузе.
      — Дети у вас есть?
      — Нет. Пока нет. — Я покраснела. «Возьми себя в руки, Элла, — прикрикнула я на себя. — Тебе двадцать иосемь, пора бы перестать смущаться по такому поводу».
      — Работаете?
      — Нет. Сейчас нет. В Соединенных Штатах работала. Акушеркой.
      У него округлились глаза.
      — Une sage-femme? И собираетесь практиковать во Франции?
      — Вообще-то хотела бы, но пока еще не получила разрешения на работу. К тому же у вас другая система, так что для начала придется сдать экзамен. Сейчас занимаюсь французским, а осенью поступлю в Тулузе на курсы, чтобы подготовиться к экзамену.
      — Вы выглядите усталой. — Он резко сменил тему, как бы давая понять, что не следует тратить его время на разговоры о моей профессиональной карьере.
      — У меня бывают кошмары, но… — Я оборвала себя на полуслове, не желая посвящать его в свои семейные проблемы.
      — Вы несчастливы, мадам Тернер? — мягко спросил он.
      — Да нет, с чего вы взяли? — неуверенно ответила я. «Но когда чувствуешь себя такой усталой, трудно сказать», — добавила я про себя.
      — Видите ли, псориаз нередко вызывается бессонницей.
      Я кивнула. Слава Богу, с психоанализом покончено.
      Доктор прописал картизоновую мазь, свечи, уменьшающие опухоль, снотворное на случай, если резь будет мешать заснуть, и велел прийти через месяц.
      — И еще одно, — добавил он, уже прощаясь, — когда забеременеете, обращайтесь тоже ко мне. Я ведь, помимо всего прочего, и гинеколог.
      Я снова покраснела.
 
      Моя влюбленность в Лиль-сюр-Тарн длилась немногим больше, чем здоровый сон.
      Это был красивый мирный городок, жизнь здесь в отличие от Соединенных Штатов протекала неторопливо, и то, что называется ее качеством, было не в пример лучше. Продукты на субботнем рынке, особенно на вкус тех, кто привык к супермаркетам с их пресной пищей, — мясо в boucherie, хлеб в boulangerie, — были превосходны. Обед в Лиле все еще оставался главным застольем, дети спокойно играли, не опасаясь ни машин, ни незнакомцев, и просто поболтать всегда оставалось время, никто не торопился так, чтобы не было возможности остановиться и перекинуться парой слов с любым прохожим.
      Те есть с любым, кроме меня. Если не ошибаюсь, мы с Риком были единственными иностранцами в городке. Соответственно с нами и обращались. Стоило войти в лавку, как разговор прекращался, а если и возобновлялся, то можно не сомневаться, что речь идет о чем-то третьестепенном. Обращались со мной вежливо, и, прожив здесь несколько недель, я почувствовала, что толком, по душам, так ни с кем и не поговорила. Я взяла за правило приветствовать тех, кого знала в лицо, и они откликались, но никому бы не пришло в голову поздороваться первым и остановиться поболтать. Я старалась следовать совету мадам Сентье — говорить как можно больше, но стимула практически не было, так что мысли даже не успевали оформиться в слова. Лишь когда возникало какое-нибудь дело, например, при покупке или надо было узнать, как пройти куда-нибудь, горожане расщедривались на несколько слов.
      Однажды утром в кафе на площади я пила кофе и читала газету. За соседними столиками сидели люди. Хозяин подходил то к одному, то к другому, болтал о чем-то, обменивался шутками, угощал детей конфетами. В этом кафе я бывала уже не раз, мы с хозяином кивали друг другу, но до разговора дело так и не дошло. «Наверное, на то лет десять потребуется», — кисло подумала я.
      За несколько столиков от меня сидела юная, помоложе меня, женщина с пятимесячным младенцем, он расположился на сиденье, какие используют в машинах, и тряс погремушкой. На женщине были обтягивающие джинсы, она то и дело заливалась резким смехом. Вскоре она встала и вошла внутрь кафе. Ребенок, казалось, н ого не заметил.
      Я вчитывалась в «Le Monde», заставляя себя одолеть всю первую полосу, прежде чем обратиться к «International Herald Tribune», — трудность состоит не только в языке, но и в именах, которых не знаешь, и в политических ситуациях, в которых не разбираешься. И даже улавливая смысл статьи, можешь не испытывать никакого интереса к ее предмету.
      Я прокладывала себе путь через репортаж о надвигающейся забастовке почтовых служащих — в Штатах мы к такому не привыкли, — когда раздался странный звук или, вернее сказать, наступила тишина. Я подняла голову. Младенец перестал размахивать погремушкой, она упала ему на колени. Его лицо начало покрываться морщинами, как использованная за столом салфетка. «Ясно, сейчас заревет», — подумала я и посмотрела в сторону кафе: облокотившись на стойку, мать болтала по телефону и рассеянно барабанила пальцами по подносу.
      Но младенец не заревел. Его лицо все больше краснело, словно он старался что-то сделать, да никак не получалось. Затем личико его побагровело и тут же посинело.
      Я вскочила, уронив со стуком табуретку.
      — Он задыхается!
      Младенец был в каких-то десяти футах, но, когда я добежала, вокруг него уже сомкнулись посетители. Какой-то мужчина, перегнувшись пополам, похлопывал его по щекам. Я пыталась протиснуться поближе, но хозяин, стоявший ко мне спиной, перегораживал путь.
      — Держите его, он задыхается! — выкрикнула я.
      Передо мной возвышалась стена спин. Я метнулась к противоположной стороне круга.
      — Пустите, я акушерка, я знаю, что надо делать!
      Люди, которых я расталкивала, повернулись ко мне. Лица были суровы и непроницаемы.
      — Надо постучать его по спине, в легкие не поступает воздух! Живо! Если не поторопиться, нарушится мозговое кровообращение.
      Я умолкла. Оказывается, я говорила по-английски.
      Появилась мать младенца, и, ящерицей проскользнув сквозь толпу, принялась яростно колотить младенца по спине. «Слишком сильно», — подумала я. Люди не сводили с нее глаз в суеверном молчании. Я пыталась вспомнить, как по-французски будет «потише», когда младенец внезапно закашлялся и изо рта у него вылетела обсосанная конфетка. Он судорожно вдохнул и громко заревел. На лицо его вернулась краска.
      Раздался общий вздох, и круг людей разомкнулся. Я поймала холодный взгляд хозяина и уже открыла рот, собираясь заговорить, как он повернулся, взял поднос и вернулся в кафе. Я сложила газеты и ушла, не заплатив.
      После этого эпизода мне стало совсем неуютно в городке. Я избегала кафе и женщины с ребенком. Теперь было даже трудно смотреть людям в глаза. Мой французский стал хуже, акцент явно усилился, что сразу же отметила мадам Сентье. «Что случилось? Вы ведь делали такие успехи».
      Перед глазами у меня возникла стена спин. Я промолчала.
 
      Однажды, стоя в очереди в boulangerie, я услышала, что женщина впереди меня собирается идти отсюда в lа bibliothиque, и, судя по всему, эта самая bibliothиque находится совсем рядом, за углом. Мадам передала ей книгу в мягкой обложке — какой-то дешевый любовный роман. Я купила багеты и пирожные, сведя на сей раз к минимуму ритуальный обмен репликами с мадам. Затем выскочила на улицу и пристроилась к женщине, делавшей свои ежедневные покупки. Время от времени она останавливалась поговорить с прохожими и торговалась с лавочниками, я же тем временем сидела на скамье, глядя на нее поверх обреза газетной страницы. Задержавшись попеременно на трех сторонах рыночной площади, женщина в конце концов стремительно вошла в здание мэрии. Я сложила газету и бросилась следом. Оказавшись внутри, я принялась расхаживать по вестибюлю, изучая разного рода документы — от извещения о свадьбах до разрешения на строительство домов. Женщина тем временем поднималась по длинной лестнице. Перескакивая через ступеньку, я бросилась следом и вошла за ней и ту же дверь. Закрывая ее, я обнаружила, что впервые за все время, что прожила в городке, оказалась в месте, которое хотя бы выглядит знакомым.
      Библиотека в Лиле отличалась тем сочетанием деловитости и покоя, который так привлекал меня в общественных библиотеках дома, в Америке. Несмотря на скромные габариты — всего два зала, — здесь были высокие потолки и несколько окон без штор, что придавало старому зданию удивительное ощущение простора и воздушности. Несколько человек оторвались от своих занятий, чтобы посмотреть на меня, но, к счастью, любопытство их было быстро удовлетворено, и один за другим они вернулись к чтению или негромкому разговору.
      Я огляделась и прошла к столу регистрации заполнить формуляр. Любезная дама средних лет в модном платье оливкового цвета разъяснила, что мне следует предоставить какой-нибудь документ, свидетельствующий о местожительстве. Кроме того, она тактично кивнула в сторону полки с многотомным франко-английским словарем и указала на небольшую английскую секцию.
      Когда я пришла в библиотеку в следующий раз, за столом регистратуры моей знакомой не было; на ее месте стоял, разговаривая по телефону, мужчина с карими глазами, взгляд которых был устремлен в какую-то точку на площади, и иронической улыбкой на скуластом лице.
      Не дойдя до него нескольких шагов, я свернула в сторону англоязычной секции. Судя по ее содержимому, составилась она из книг, подаренных туристами: это было откровенное чтиво, триллеры и эротическая литература. Правда, имелось и неплохое собрание романов Агаты Кристи. Выбрав один из них, ранее не читанный, я принялась рыться на полках французской литературы. Мадам Сентье советовала почитать Франсуазу Саган, это поможет усовершенствовать язык. Я выбрала «Прощай, грусть» и направилась к регистрационному столу. Посмотрев на сидевшего за ним молодого волка и оценив все легкомыслие своего выбора, я остановилась, снова подошла к англоязычной секции и сняла с полки «Женский портрет» Генри Джеймса.
      Некоторое время я рассеянно листала «Пари-матч», потом все-таки понесла свою добычу к столу. Сидевший зa ним мужчина сурово посмотрел на меня, оценил про себя мой выбор и, пряча в уголках рта едва заметную усмешку, сказал по-английски:
      — Ваш читательский билет, пожалуйста.
      «Черт бы тебя побрал», — выругалась я про себя. Ненавижу эти высокомерные оценивающие взгляды, ненавижу, когда в тебе заранее видят американку, не умеющую говорить по-французски.
      — Мне хотелось бы записаться, — сказала я по-французски, тщательно подбирая слова и стараясь четко, без малейшего американского акцента произносить их.
      Он протянул мне формуляр.
      — Заполните, пожалуйста, — распорядился он по-английски.
      Я так обозлилась, что в графе «фамилия» вместо Тернер написала Турнье, и вместе с водительским удостоверением, кредиткой и банковским уведомлением, на котором значился наш местный адрес, сердито подтолкнула к нему. Он посмотрел документы, затем перевел взгляд на формуляр.
      — Как это понять — Турнье? — Он постучал пальцем по анкете. — Тернер, не так ли? Как Тина Тернер?
      — Да, — я по-прежнему говорила по-французски, — но изначально мои предки были Турнье. Они изменили фамилию, переехав в Соединенные Штаты, чтобы она звучала по-американски. Это было в девятнадцатом веке.
      Так гласило семейное предание, эта его часть была мне известна, чем я немало гордилась. Но на моего собеседника слова не произвели решительно никакого впечатления.
      — Многие меняют имена, когда эмигрируют…
      Я отвернулась, избегая его насмешливого взгляда.
      — Ваша фамилия Тернер, и на формуляре следует писать Тернер, не так ли?
      — Я… В общем, поскольку сейчас я живу здесь, — я перешла на английский, — решила, что буду называться Турнье.
      — Но никакого документа с этим именем у вас нет?
      Я покачала головой, сцепив пальцы, мрачно посмотрела на стопку книг и, к ужасу своему, почувствовала, что глаза наполняются слезами.
      — Ладно, не имеет значения, — пробормотала я, стараясь не смотреть на него, сгребла все бумаги в одну кучу, круто повернулаоь и зашагала к выходу.
      Ночью я вышла на крыльцо отогнать кошек, затеявших драку на улице, и споткнулась о стопку книг. Наверху белел читательский билет, и выписан он был на имя Эллы Турнье.
 
      В библиотеку я все эти дни не заходила, борясь с желанием нанести специальный благодарственный визит. Дело в том, что я так и не поняла, как надо благодарить французов. Когда покупаешь что-нибудь, они рассыпаются в благодарностях, но что-то заставляет сомневаться в их искренности. Интонацию толком не разберешь. Однако же саркастический тон библиотекаря сомнению не подлежал, и мне трудно было представить, что он с достоинством примет слова признательности.
      Некоторое время спустя, прогуливаясь по набережной, я увидела его сидящим на солнце перед входом в кафе, где я раньше пила кофе. Казалось, он был целиком поглощен своими мыслями, и я в нерешительности остановилась, не зная, что сделать — то ли подойти, то ли незаметно пройти мимо. Но тут он оторвался от созерцания воды, поднял голову и перехватил мой взгляд. Выражение лица его, однако, не изменилось — мысли, казалось, были по-прежнему далеко.
      — Bonjour, — глуповато улыбнулась я.
      — Bonjour. — Он слегка приподнялся и кивнул на соседний стул. — Кофе?
      — Oui, s'il vous pla?t, — поколебавшись ответила я и села рядом.
      Он подозвал официанта. Испытывая неловкость, я упорно смотрела на реку, лишь бы не встретиться с ним взглядом. Тарн — река большая, около ста ярдов шириной, с зеленоватой поверхностью, тихая, почти неподвижная. Но, приглядевшись внимательнее, я уловила медленное движение. Время от времени на поверхности мелькали какие-то темные, вернее, ржавого цвета огоньки и тут же рассеивались, словно уходя под воду. Я завороженно следила за красными пятнами и всякий раз, как они исчезали, испытывала двойственное ощущение — облегчение и одновременно разочарование, за которым приходило нетерпеливое ожидание новой вспышки. И когда она возникала, я невольно вздрагивала, но глаз не отводила, пока ржавое пятно не рассеется до конца.
      Появился, загородив мне вид на реку, официант с чашкой кофе на серебряном подносе. Я повернулась к библиотекарю.
      — Что это за красные пятна на реке? — спросила я по-французски.
      — Глина с холмов, — ответил он по-английски. — Недавно был оползень, обнаживший подпочвенную глину. Ее смыло в реку.
      Я снова повернулась в ту сторону и, не отводя глаз от реки, заговорила по-английски:
      — Как вас зовут?
      — Жан Поль.
      — Спасибо за читательский билет, Жан Поль. Очень любезно с вашей стороны.
      Он пожал плечами, освободив меня от необходимости распространяться на эту тему.
      Мы долго сидели, не говоря ни слова, просто отхлебывая кофе и глядя на реку. На майском солнце стало жарко, и я была не прочь снять жакет, только не хотелось демонстрировать ему свой псориаз.
      — А почему вы не в библиотеке? — Я вдруг нарушила молчание.
      — Среда, а по средам библиотека не работает.
      — Ясно. И давно вы там?
      — Три года. До этого работал в городской библиотеке Нима.
      — Так это ваша постоянная работа? Вы профессиональный библиотекарь?
      Он искоса посмотрел на меня и зажег сигарету.
      — Да, а что?
      — Просто… вы не похожи на библиотечного работника.
      — А на кого же я похож?
      Я пристально посмотрела на него: темные джинсы и мягкая, красноватого цвета рубаха из чистого хлопка. Через спинку стула перекинут черный блейзер. Загорелые руки густо покрыты черными волосами.
      — На гангстера, — сказала я наконец. — Разве что солнечных очков не хватает.
      Жан Поль слегка улыбнулся и выпустил струйку дыма, образовавшую вокруг его лица голубое облачко.
      — Как это у вас, американцев, говорится? «Не судите о содержании книги по ее обложке», — так, кажется?
      — Туше, — улыбнулась я.
      — Так что же вы делаете во Франции, Элла Турнье?
      — Мой муж архитектор. Он работает в строительной фирме в Тулузе.
      — А здесь вы почему?
      — Нам захотелось пожить в маленьком городке. Раньше мы жили в Сан-Франциско, выросла я в Бостоне, так, для разнообразия…
      — Я спросил, вы здесь почему?
      — А-а… — Я помолчала. — Да просто потому, что здесь мой муж.
      Он приподнял брови и затушил сигарету.
      — То есть я хочу сказать, что мне захотелось приехать сюда. Я была рада переменить обстановку.
      — Были рады или рады сейчас?
      — У вас превосходный английский, — фыркнула я. — Где занимались?
      — Я прожил два года в Нью-Йорке. Учился в Колумбийском университете на библиотекаря.
      — Что-что? Жили в Нью-Йорке, а потом приехали жить сюда?
      — Сначала в Ним, а потом сюда, именно так. — Он улыбнулся. — А что в этом удивительного, Элла Турнье? Здесь мой дом.
      Честно говоря, мне надоела эта «Элла Турнье». Он смотрел на меня с той же улыбкой, непроницаемой и снисходительной, какая играла у него на губах в библиотеке, при первой встрече. Не хотелось бы видеть его, когда он выписывал мне читательский билет, вполне вероятно, в его исполнении это был такой же царственный жест.
      Я резко поднялась и пошарила в кошельке, отыскивая мелочь.
      — Славно поболтали, но мне пора. — Я положила деньги на стол.
      Жан Поль посмотрел на горстку монет, нахмурился и едва заметно покачал головой. Я покраснела, сгребла монеты и направилась к выходу.
      — Au revoir, Ella Tournier. Надеюсь, вам понравится Генри Джеймс.
      Я круто обернулась:
      — Слушайте, почему вы с таким нажимом повторяете мою фамилию?
      Он откинулся на спинку стула. В глаза ему ударило солнце, и выражения лица я не уловила.
      — Так вы скорее привыкнете к ней. И она действительно станет вашим именем.

* * *

      Из-за забастовки почтовых работников ответное письмо кузена Якоба Турнье пришло с запозданием, только первого июня, через месяц после моего послания. В конверт были вложены две страницы, покрытые крупным, почти не поддающимся расшифровке почерком. Положив рядом словарь, я принялась за работу, но она оказалась настолько трудной, что после неудачных попыток отыскать несколько слов я остановилась и решила попытать счастья в библиотеке с ее куда более полным словарем.
      Когда я вошла в зал, Жан Поль, сидя за столом, разговаривал с каким-то мужчиной. В манерах его и выражении лица ничего не изменилось, но с удовлетворением, удивившим меня саму, я отметила, что, когда я проходила мимо, он поднял на меня взгляд. Взяв с полки несколько словарей, я села за стол спиной к нему, злясь на себя, что уделяю ему слишком много внимания.
      В библиотеке дело пошло живее, впрочем, и в этих словарях нескольких слов не нашлось, а еще больше — я просто не сумела разобрать. Промучившись над одним абзацем минут пятнадцать, я в изнеможении откинулась на спинку стула, и в этот самый момент слева от себя заметила Жана Поля. Прислонившись к стене, он смотрел на меня, и на губах его играла улыбка столь сардоническая, что захотелось ударить его.
      Я вскочила на ноги, подтолкнула письмо в его сторону и прошипела:
      — Сами попробуйте.
      Он взял письмо, бегло просмотрел его и кивнул:
      — Оставьте. В среду увидимся в кафе.
      В среду утром он сидел за тем же столиком, на том же стуле, но небо нынче было затянуто облаками, и красноватые пузыри на поверхности воды не вздувались. На сей раз я села не рядом, а напротив, спиной к реке и лицом к нему. В кафе было пусто: официант, читавший газету, проследил взглядом, как я сажусь, и, уловив мой кивок, отложил ее в сторону.
      В ожидании кофе мы не обменялись ни словом. Для светского разговора я чувствовала себя слишком усталой; сейчас были стратегические дни текущего месяца, и три ночи подряд мне являлись кошмары. Заснуть после них я не могла и часами просто лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к ровному дыханию Рика. Некоторой компенсацией могла бы стать полуденная дрема, но чувствовала я себя потом разбитой и больной. Впервые в жизни мне стало понятно выражение лица молодых матерей — недоуменное и усталое: так выглядят хронически недосыпающие люди.
      Принесли кофе, и Жан Поль положил на стол письмо Якоба Турнье.
      — В нем есть несколько специфических швейцарских выражений, — пояснил он, — которые вам, наверное, не понять. Да и почерк неразборчивый, хотя мне приходилось видеть и похуже. — Он протянул письмо, переписанное едва ли не каллиграфическим почерком.
 
      «Дорогая кузина, какая радость, что Вы написали мне! Я прекрасно помню, хоть и давно это было, краткий визит Вашего отца в Мутье и счастлив познакомиться с его дочерью.
      Извините за задержку с ответом на Ваши вопросы, но пришлось покопаться в старых бумагах моего деда, связанных с историей семейства Турнье. Видите ли, это он у нас самый большой любитель генеалогии, и это он занимался изысканиями в этой области. Семейное древо — его работа; в письме трудно описать его или воспроизвести, так что придется Вам приехать сюда.
      Тем не менее некоторыми сведениями поделиться готов. В Мутье первое упоминание имени Турнье относится к 1576 году. Это некий Этьен Турнье, и его имя шачится в списке военнослужащих. Имеется также запись о крещении другого Этьена Турнье, сына Жана Турнье и Марты Ружмон. С того времени свидетельств почти не осталось, но затем имя Турнье начинает мелькать все чаще и чаще — с восемнадцатого века и поныне семейное древо ветвится довольно пышно.
      Среди Турнье были люди разных занятий и профессий: портной, трактирщик, часовых дел мастер, школьный учитель. В начале девятнадцатого века некий Жан Турнье был избран мэром.
      Вы спрашиваете о французских корнях. Помню, дед говорил, что изначально Турнье жили в Севене. Не знаю уж, откуда у него эти сведения.
      Рад, что Вы проявляете интерес к семейной истории, и надеюсь как-нибудь увидеть Вас с мужем у себя. Новому члену семейства Турнье всегда рады в Мутье.
      Искренне Ваш, Якоб Турнье».
 
      Я отложила письмо в сторону и подняла взгляд на Жана Поля:
      — Севен — это где?
      Он ткнул пальцем куда-то поверх моего плеча.
      — Это провинция к северо-востоку отсюда. В горах, севернее Монпелье и западнее Роны. А по отношению к Тарну на юге.
      Я ухватилась за единственное знакомое мне географическое название.
      — Вы эту реку имеете в виду? — Я указала подбородком вниз, надеясь, что Жан Поль не заметил, что я приняла Севен за город.
      — Ну да. Только у истоков это совсем другая река — гораздо уже и быстрее.
      — А где Рона протекает?
      Жан Поль, взглянув на меня, извлек из пиджака ручку и быстро набросал на салфетке контур Франции. Он показался мне похожим на коровью голову: восточная и западная оконечности — уши, северная — щетка волос между ушами, граница с Испанией — квадратная морда. Точками он обозначил Париж, Тулузу, Лион, Марсель и Монпелье, волнистыми линиями, расходящимися по вертикали и горизонтали, — Рону и Тарн. Подумав немного, он добавил еще одну точку — у Тарна, справа от Тулузы. Это — Лиль-сюр-Тарн. И наконец нарисовал кружок на левой щеке коровы, непосредственно над Ривьерой.
      — Вот это и есть провинция Севен.
      — Иными словами, предки мои жили совсем близко?
      — Отсюда до Севена по меньшей мере 200 километров, — присвистнул Жан Поль. — Вы считаете, что это близко?
      — Для американца — да, — огрызнулась я, хоть совсем недавно пикировалась с отцом по тому же поводу. — Иные мои соотечественники на вечеринку ездят за сто миль. И в любом случае, согласитесь, это удивительное совпадение: в такой большой стране, как ваша, — я ткнула пальцем в коровью голову, — мои отдаленные предки, оказывается, жили неподалеку от места, где я живу сейчас.
      — Удивительное совпадение, — повторил Жан Поль таким тоном, что я пожалела, что употребила именно этот эпитет.
      — А раз это рядом, может, и разузнать про них будет не так трудно. — Я вспомнила, что мадам Сентье советовала мне заняться своей французской генеалогией, так, мол, легче освоюсь в новом окружении. — Можно было просто отправиться туда и… — Я оборвала себя на полуслове. И — что? Что именно я собираюсь там предпринять?
      — Заметьте, ваш кузен пишет, что это всего лишь семейное предание, будто ваши родичи из тех мест. А точно ничего не известно. Ничего определенного.
      Жан Поль откинулся на спинку стула, щелчком выбил из пачки сигарету и быстро чиркнул спичкой.
      — К тому же о швейцарских предках вам теперь известно многое, даже семейное древо есть. Корни прослежены до 1576 года, мало кто может похвастать такими знаниями. Неужели вам этого мало?
      — Нет, но забавно было бы покопаться в старине. В архивы заглянуть, что-нибудь в этом роде. Словом, заняться исследованиями.
      — В какие архивы, Элла Турнье? — удивленно спросил Жан Поль.
      — Ну, где хранятся свидетельства о рождении. О смерти. О браках. И так далее.
      — И где же вы собираетесь отыскать эти архивы?
      — Понятия не имею, — пожала плечами я. — Это уж по вашей части. Вы же библиотекарь, не так ли?
      — Ладно. — Похоже, ссылка на профессию убедила его. Он выпрямился на стуле. — Начать можно было бы с архивов Менда. Это центр департамента Лозер в Севене. Боюсь только, вы не вполне отдаете себе отчет в том, что такое «исследование». От шестнадцатого века сохранилось не так уж много архивов. В те времена официальным государственным записям не придавали такого значения, как после революции. Да, церковные книги велись, но во время религиозных войн большинство из них было уничтожено. Особенно это касается гугенотов. Так что маловероятно, что вы разыщете в Менде что-нибудь проливающее свет на историю семейства Турнье.
      — Минуту. С чего вы взяли, что Турнье были гугенотами?
      — С того, что ими были большинство французов, уезжавших в ту пору в Швейцарию в поисках надежного укрытия, либо чтобы быть поближе к Кальвину. А он, как известно, жил в Женеве. Были две большие волны эмиграции: первая в 1572 году, после Варфоломеевской ночи, вторая в 1685 году, когда возобновили действие Нантских эдиктов. Об этом вы можете почитать у нас в библиотеке, всю работу за вас я делать не собираюсь, — колко закончил он.
      Я пропустила насмешку мимо ушей. Идея заняться изучением той части Франции, откуда произошли мои предки, казалась все более привлекательной.
      — Так вы считаете, что имеет смысл заняться архивами в Менде? — с наивным оптимизмом спросила я.
      — Нет, так я не считаю. — Он выпустил дым из ноздpей.
      Разочарование мое было столь очевидно, что Жан Поль нетерпеливо побарабанил пальцами по столу и сказал:
      — Да не расстраивайтесь вы так, Элла Турнье. Познание прошлого — не такое простое дело. Это только вам, американцам, приезжающим сюда в поисках своих корней, кажется, что раз-два — и готово. Вы отправляетесь по тому или другому адресу, делаете несколько фотоснимков, и у вас прекрасное настроение, за какой-то день вы уловили дух Франции, верно? А назавтра вы перебираетесь в другие края, в другие страны, тоже в поисках семейных начал. И так вы присваиваете себе весь мир.
      Я схватила сумку и встала.
      — Вижу, вам все это очень нравится, — резко бросила я. — Что ж, спасибо за совет. Да и о французском оптимизме я немало узнала.
      Я нарочно бросила на стол десятифранковую монету. Она прокатилась мимо Жан Поля, упала на землю и со звоном подпрыгнула несколько раз на асфальте.
      Я двинулась прочь, но он удержал меня за локоть:
      — Погодите, Элла, не убегайте. Я вовсе не собирался нас обидеть. Мне просто хотелось, чтобы вы трезво взглянули на ситуацию.
      Я остановилась и посмотрела на него:
      — А что мне здесь делать? Вы самонадеянны и во исем сомневаетесь, и вы всячески меня высмеиваете. Я всего лишь проявляю интерес к своим французским предкам, а вы ведете себя так, будто я делаю татуировку в виде французского флага себе на задницу. Знаете, мне и так здесь нелегко живется, а тут еще вы заставляете чувствовать себя посторонней.
      Я снова повернулась и, к своему удивлению, обнаружила, что вся дрожу; голова кружилась так, что я вынуждена была прислониться к столу.
      Жан Поль вскочил, усадил меня на стул и подозвал официанта:
      — Un verre d'eau, Dominique, vite, s'il te plait.
      Вода и несколько глубоких вдохов сделали свое дело. Я обмахнула лицо ладонью и почувствовала, что краснею; на лбу выступили капли пота. Жан Поль внимательно смотрел на меня.
      — Может, снимете жакет? — негромко предложил он, и впервые в его голосе послышалось участие.
      — Я…
      Впрочем, сейчас было не до скромности, к тому же слишком устала, чтобы спорить, а злость на него прошла в тот самый момент, как я вернулась за стол. Я неохотно скинула жакет.
      — У меня псориаз, — небрежно заметила я, чтобы не дать ему смутиться. — Доктор говорит, что всему виною стрессы и бессонница.
      — А вы плохо спите? — спросил он.
      — Кошмары мучают. Собственно, один и тот ж кошмар.
      — А мужу вы о нем говорили? Друзьям?
      — Никому не говорила.
      — Отчего бы не поделиться с мужем?
      — Не хочу, чтобы он думал, что мне здесь плохо.
      В то, что Рик может заподозрить наличие связи между сном и занятиями сексом, я предпочла не вдаваться.
      — А вам плохо?
      — Да. — Я прямо посмотрела на Жана Поля. Сказала — и стало как-то легче.
      Он кивнул.
      — Так что же это за кошмар? Попробуйте описать.
      Я перевела взгляд вниз, на реку.
      — Помнятся только обрывки. Ничего связного. Звучит голос — нет, два голоса, один человек что-то говорит по-французски, другой плачет, даже рыдает. Все происходит словно в тумане, воздух вокруг тяжелый, тяжелее воды. А в конце — глухой стук, как если бы кто-то хлопнул дверью. И почти повсюду разлит голубой цвет. Повсюду. Не знаю, что меня так пугает, но всякий раз, как и вижу этот сон, хочется вернуться домой. Наверное, дело не столько в происходящем, сколько во всей атмосфере. И еще в том, что сон все время повторяется, будто теперь мне до конца жизни от него не избавиться. Это самое худшее. — Я замолчала. Раньше мне в голову не приходило, как хочется поделиться с кем-нибудь своими переживаниями.
      — Вернуться домой — вы имеете в виду Соединенные Штаты?
      — Ну да. А потом начинаю злиться на себя, что испугалась какого-то сна.
      — А голубое как выглядит? На что похоже? — Жан Поль указал на рекламу мороженого в витрине кафе.
      Я покачала головой:
      — Нет, тут слишком ярко. То есть я хочу сказать, голубой цвет во сне, он тоже яркий. Очень яркий. Но он яркий и одновременно темный. Красивый цвет, но во сне он наводит на меня тоску. И в то же время ощущаю какой-то подъем. У этого цвета словно бы два разных оттенка. Удивительно вообще-то, что я цвет запомнила. Раньше мне казалось, что сны бывают только черно-белые.
      — А голоса? Что за голоса?
      — Не знаю. Иногда мой собственный. Иногда я просыпаюсь от своих слов. Я почти слышу их, словно за мгновение до этого в комнате наступила тишина.
      — И что же это за слова? Что именно вы говорите?
      Я на секунду задумалась и покачала головой:
      — Не помню.
      — Попытайтесь вспомнить. Закройте глаза. — Он пристально посмотрел на меня.
      Я сделала, как он сказал, и надолго закрыла глаза. Жан Поль молча сидел рядом. Я уже готова была сдаться, как вдруг в голове сложилась фраза:
      — Je suis un pot cassй.
      Глаза y меня раскрылись сами собой.
      — «Я — разбитый сосуд»? С чего бы это?
      Жан Поль удивленно посмотрел на меня:
      — Может, еще что-нибудь вспомните?
      Я вновь закрыла глаза.
      — Tu es ma tour et fortresse, — пробормотала я после некоторого молчания.
      Я открыла глаза. Жан Поль даже лоб наморщил от напряжения и пребывал, казалось, далеко отсюда. Я буквально физически ощущала, как работает его мысль, блуждающая по гигантским пространствам памяти, просвечивающая их насквозь, отвергающая одну возможность за другой, пока наконец что-то не щелкнуло и он вернулся. Прицелившись взглядом на рекламу мороженого, он начал декламировать:
 
Entre tous ceux-l? qui me haient
Mes voisins j'aper?ois
Avoir honte de moi:
Il semble que mes amis aient
Horreur de ma rencontre,
Quand dehors je me montre.
Je suis hors de leur souvenance,
Ainsi qu'un trespass?.
Je suis un pot cass?.
 
      Он скандировал, и я чувствовала, как в горле начинает першить, а в глазах собираются слезы. Звук беды слышался в его голосе.
      Я вцепилась пальцами в подлокотники и вжалась в спинку стула, словно в поисках опоры. Дождавшись, пока он закончит, я откашлялась.
      — Что это? — тихо спросила я.
      — Тридцатый псалом.
      — Псалом? — Я сдвинула брови. — Из Библии?
      — Ну да, — скупо улыбнулся он.
      — Но мне откуда знать все это? Я в жизни не читала псалмов, даже по-английски, не говоря уж о французском. Но слова мне знакомы. Я точно их где-то слышала. Но вам-то они откуда известны?
      — В церкви слышал. В детстве нас заставляли заучивать псалмы. Кроме того, одно время они были частью моих профессиональных занятий.
      — Вы хотите сказать, что обучение библиотечному делу требует знания псалмов?
      — Нет-нет, то было раньше, когда я занимался историей. Историей Лангедока. Собственно, это и сейчас мое главное дело. То, что я по-настоящему люблю.
      — А что такое Лангедок?
      — Все то, что вокруг нас. От Тулузы и Пиренеев до самой Роны.
      Жан Поль очертил еще один круг на салфетке; заключающий в себе кружок поменьше — Севен — и большую часть коровьей шеи и морды.
      — Местность названа так благодаря языку, на котором здесь когда-то говорили. «Ос» на этом языке означает «да». Langue d'oc — язык «да».
      — Ну а с псалмом тут что общего?
      — Это не так просто объяснить. — Жан Поль ненадолго умолк. — В общем, именно этот псалом декламировали гугеноты, когда приходила беда.

* * *

      В тот вечер после ужина я наконец-то рассказала Рику о сне, максимально подробно описав и голубое, и голоса, и всю атмосферу происходящего. Кое-что я, впрочем, опустила: что на этой территории уже побывал вместе со мной Жан Поль, что слова — стихи из псалма и что сон приходит только после любовных утех. Из-за того что приходилось тщательно подбирать слова, рассказ получился более складным и не принес даже подобия того облегчения, какое испытала я при общении с Жан Полем, когда речь текла естественно и непринужденно. Рассказывая историю Рику, приходилось придавать ей некую форму, и в результате события как бы отделились от меня и начали жить своей собственной вымышленной жизнью.
      Рик и воспринял их соответственно. В том, как я рассказала свой сон, дело или в чем другом, но слушал он невнимательно. В отличие от Жана Поля никаких вопросов Рик не задавал.
      — Рик, ты меня слушаешь? — спросила я в конце концов, придвигаясь к нему и дергая за хвост на затылке.
      — Естественно. У тебя кошмары. В голубом цвете.
      — Мне просто захотелось с тобой поделиться. Из-за них я устаю так в последнее время.
      — Впредь сразу буди меня.
      — Ладно.
      Я знала, что никогда этого не сделаю. В Калифорнии я разбудила бы его не задумываясь, в ту же минуту, но теперь что-то переменилось, и поскольку Рик остался прежним, то, стало быть, дело во мне.
      — Как твои занятия?
      Я пожала плечами, раздраженная, что он сменил тему.
      — Нормально. Впрочем, нет. Ужасно. Снова нет. А-а, не знаю. Иногда мне кажется, что я никогда не смогу быть акушеркой во Франции. Мне не удалось найти верных слов, когда младенец начал задыхаться. Если я даже на это не способна, то о какой помощи при схватках можно говорить?
      — Но ведь дома ты работала и с латиноамериканками.
      — Это не то. Положим, они не говорили по-английски, но и от меня не требовалось говорить по-испански. А здесь на французском все — больничное оборудование, лекарства, дозировка.
      Рик отодвинул тарелку и нагнулся ко мне, упершись локтями в стол.
      — Слушай, Элла, куда подевался твой оптимизм? Надеюсь, ты не собираешься вести себя как французы? С меня этого и на работе вполне хватает.
      Даже памятуя о своем отношении к пессимизму Жана Поля, я не удержалась от того, чтобы повторить его слова:
      — Я просто пытаюсь быть реалисткой.
      — Да, и это на работе мне приходилось слышать.
      Я хотела было огрызнуться, но вовремя остановилась. Да, это правда, во Франции оптимизма у меня поубавилось. Может, я невольно усваивала здешний стиль. Рик старался во всем найти светлую сторону, отсюда и его успешная карьера. Между прочим, именно поэтому к нему французы и обратились, именно поэтому мы здесь. Так что я почла за благо промолчать.
      Ночью мы занимались любовью. Рик изо всех сил старался не замечать мой псориаз. Потом я лежала на спине, терпеливо ожидая прихода сна, а с ним и кошмара. И он пришел, только на сей раз не такой, как обычно, все виделось намного отчетливее. Голубое облако висело надо мной, как яркое полотно, оно плавно покачивалось, обретая плотность и форму. Я проснулась от слез и звучащих в ушах голосов.
      — Платье, — прошептала я, — это было платье.
 
      Наутро я заспешила в библиотеку. В регистратуре оказалась женщина, и мне пришлось приложить усилия, чтобы скрыть разочарование и раздражение отсутствием Жана Поля. Я бесцельно послонялась по залам, ощущая на себе взгляд библиотекарши, и в конце концов решилась спросить, когда появится Жан Поль.
      — Сегодня его не будет, — слегка нахмурилась она. И в ближайшие несколько дней не будет. Он уехал в Париж.
      — В Париж? Что ему там понадобилось? — не удержалась я.
      Женщина явно удивилась вопросу.
      — Сестра выходит замуж. Он вернется после выходных.
      — Ясно. Merci.
      Я повернулась и пошла к выходу. Чудно было думать что у Жана Поля есть семья, сестра. «Проклятие», — выругалась я, стремительно спускаясь по лестнице и выходя на площадь. Madame из boulangerie стояла у фонтана и разговаривала о чем-то с женщиной, благодаря которой я впервые оказалась в библиотеке. Увидев меня, они умолкли и долго-долго смотрели в мою сторону, прежде чем вернуться к разговору. Черт бы вас побрал! Никогда я не чувствовала себя такой одинокой, такой незащищенной.
      В воскресенье мы были приглашены на обед к одному из коллег Рика — наш первый выход в свет, не считая рюмки-другой со знакомыми Рика по работе. Я немного нервничала и все не могла решить, что же надеть на себя: понятия не имела, как принято во Франции одеваться к обеду, есть какой-нибудь ритуал или все на твой вкус.
      — Надеть платье? — приставала я к Рику.
      — Да надевай что хочешь, — отмахивался он. — Кому какое дело?
      «Мне есть дело, — думала я, — вдруг что-нибудь не то надену».
      К тому же у меня была еще одна головная боль: день жаркий, а я терпеть не могу, когда исподтишка разглядывают пятна у меня на коже. В конце концов я остановилась на платье стального цвета без рукавов, доходящем до икр, и светлом льняном жакете. Я решила, что такое одеяние годится на любой случай, но когда хозяева, Шанталь и Оливье, открыли нам двери своего большого загородного дома и я увидела на нем джинсы и светлую спортивную фуфайку, а на ней шорты цвета хаки, то почувствовала себя старомодной расфуфыренной дурой. Они вежливо улыбнулись мне и столь же вежливо приняли принесенные нами цветы и вино, но от меня не укрылось, что Шанталь положила цветы, даже не разворачивая, на буфет в столовой, а тщательно выбранная бутылка вина так на столе и не появилась.
      У Шанталь и Оливье было двое детей, таких тихих и смирных, что я даже не узнала, как их зовут. В конце обеда они встали и исчезли в доме, словно повинуясь звону колокольчика, который слышат только дети. «Наверное, телевизор пошли смотреть», — подумала я и втайне позавидовала им: наша взрослая беседа казалась утомительной, а порой и мрачной. Рик и Оливье в основном обсуждали дела на фирме, говорили они по-английски. Мы с Шанталь неловко пытались поддержать разговор на смеси английского и французского. Я попробовала было ограничиться одним французским, но стоило Шанталь почувствовать, что мне трудно подобрать нужное слово, как она переходила на английский. Настаивать было бы невежливо, так что и мне приходилось возвращаться к английскому, пока предмет не будет исчерпан; затем, после паузы, я вновь заговаривала о чем-то другом по-французски. В общем, получилось нечто вроде светской дуэли; по-моему, ей доставляло скрытое удовольствиe демонстрировать, насколько ее английский лучше моего французского. Судя по всему, к пустой болтовне Шанталь вкуса не испытывала, за какие-то десять минут она высказалась по поводу событий в самых горячих точках планеты — Боснии, Израиле, Северной Ирландии, — а когда выяснилось, что на достойном уровне поддержать этот разговор я не могу, презрительно фыркнула.
      И Оливье, и Шанталь ловили буквально каждое слово Рика, меня же едва слушали, хотя в отличие от него я старалась говорить с хозяевами на их родном языке. Вообще-то терпеть не могу сравнивать себя с Риком — в Штатах мне это и в голову бы не пришло.
      Уехали мы под вечер, обменявшись с хозяевами поцелуями и пообещав на прощание пригласить их к себе в Лиль. «Вот веселья-то будет», — подумала я. Когда дом скрылся из виду, я стащила с себя насквозь промокший от пота жакет. В Штатах было бы не важно, видят друзья пятна у меня на руках или нет. Правда, будь мы в Штатах, никакого псориаза у меня бы не было.
      — Славная пара, правда? — начал Рик наш обычные обмен мнениями.
      — Они не прикоснулись ни к вину, ни к цветам.
      — Да, но ведь у них целый винный погреб. Классный дом.
      — Знаешь, я как-то не задумывалась об их материальном преуспевании.
      Рик искоса посмотрел на меня:
      — Похоже, тебе там не понравилось, малыш. Что-нибудь не так? Что именно?
      — Не знаю даже. Просто мне кажется… просто мне кажется, что я здесь чужая, вот и все. У меня не получается говорить с людьми, как в Штатах. За все время, что мы во Франции, единственным человеком, с кем мне удается поддерживать более или менее связный разговор, стал, если не считать мадам Сентье, Жан Поль, впрочем, и это нельзя назвать нормальной беседой. Скорее уж пикировка, скорее…
      — Кто такой Жан Поль?
      — Библиотекарь в Лиле, — как можно небрежнее бросила я. — Он помогает мне разобраться с генеалогией. Сейчас он уехал, — добавила я ни к селу ни к городу.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4