Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Принцип жирового тела

ModernLib.Net / Шленский Александр / Принцип жирового тела - Чтение (стр. 3)
Автор: Шленский Александр
Жанр:

 

 


Я не слишком жаловал смерть даже в ее, так сказать, естественном варианте, а насильственная смерть, и тем более, смерть по приказу начальника, своя или чужая, казалась мне чудовищной и противоестественной вещью, существование которой в обществе я считал одним из самых страшных и уродливых атавизмов, оставшимся с тех доисторических времен, когда человек еще был примитивным дикарем с дубиной, не обремененным ни интеллектом, ни гуманистическими идеями.
      После некоторых размышлений я поступил в медицинский институт, как наиболее близкий к той проблеме, которая меня одновременно угнетала и страшила, и в то же время странным, болезненным образом интересовала и притягивала меня всю мою сознательную жизнь. Я конечно понимал уже тогда, что врачом я работать, скорее всего, не смогу по складу своего характера, но меня привлекала возможность получить необходимые знания, а затем постараться поступить в аспирантуру и сделать проблему старения и смерти темой своих научных занятий. Таким образом, я погрузился в изучение анатомии, физиологии, биохимии, гистологии с эмбриологией, а затем и клинических дисциплин. В институте я узнал, как с возрастом меняется метаболизм, гормональный баланс, каковы функциональные и органические возрастные изменения в органах и тканях, какие из них поддаются медикаментозной терапии, а какие полностью необратимы, как например, атеросклеротическая бляшка.
      Я загружал свою голову массой сведений, но мне все время казалось, что все эти частные знания нисколько не приближают меня к пониманию главной проблемы, а скорее, напротив, еще больше отдаляют от нее. Все частные исследования подходили к проблеме как бы снаружи, притом с разных сторон, это были попытки нащупать отдельные, почти никак не связанные между собой, механизмы работы органов и тканей на разных уровнях.
      А я пытался найти общую идею - красивую теорию, которая объясняла бы видимые процессы "изнутри", так чтобы в знаниях прослеживалась не просто сумма фактов, а была бы некая внутренняя логика, чтобы знания отвечали не только на вопросы "что, как и когда", но и "почему и зачем". И я этой идеи нигде и ни у кого не находил. Ни целлюлярные идеи Вирхова, критикуемые с точки зрения марксизма, ни идея нервизма И.П.Павлова, которая марксизмом одобрялась, не казались мне удовлетворительным ответом на вопрос о том, что движет жизнью изнутри, что делает ее жизнью, и что лишает эту жизнь жизни, превращая ее в мертвое тело.
      Исследования возрастных изменений в тканях на субклеточном и молекулярно- генетическом уровне велись и обсуждались в рамках прежней, примитивной теории, с точки зрения которой процессы старения и смерть были всего лишь навсего результатом массы различных поломок и износа "деталей" организма на всех уровнях. Но я твердо знал, что это не так, я опроверг эту теорию еще в детстве.
      Я понимал, что природа достаточно универсальна, и принцип жирового тела наверняка воплощен не только в организме жука- плавунца, но и в человеческом организме. На мой взгляд, видимый и изучаемый медиками и биологами процесс старения, вовсе не был процессом старения как такового, а был процессом ранней гибели не успевшего постареть организма, в результате его варварской, неправильной эксплуатации, которая в свою очередь была результатом отсутствия необходимой культуры и непонимания человеком своей собственной природы. Таким образом, то, что считалось в литературе процессами старения, я считал болезнью, а смерть от этой болезни, которую все принимали за старость, я считал насильственной смертью, но только не в результате однократного насильственного акта, а вследствие продолжительного и непрерывного насилия над организмом, не прекращающегося всю жизнь. Что же касается настоящего, истинного процесса старения и естественной смерти - по моему мнению это должен был быть некий интимный механизм, который до поры до времени способствовал жизни, как это делает жировое тело, а затем в какой-то момент, после израсходования имеющихся ресурсов, он должен был приводить организм к быстрой и безболезненной смерти.
      Исходя из принципа жирового тела, я считал вполне допустимым, логичным и разумным существование специального механизма, который реализует переход жизни в смерть наиболее гуманным, естественным, наименее травматичным для жизни способом, когда жизненный цикл завершен полностью. Я считал, что этот механизм до сих пор неизвестен только потому, что он просто никогда не успевает сработать, потому что человек живет в разладе с собственной природой, и природа мстит ему за это одним из видов насильственной смерти, в том числе и от "старости". Я никогда не забывал папиного эксперимента с водой и конфетой "Белочкой" и считал, что если жизнь и не должна быть вечной, то она, по крайней мере, действительно должна быть похожа на неторопливо и с удовольствием съеденную конфету между двумя вечными ровными потоками темных вод смерти и забвения - одним, приходящим из минус бесконечности к моменту рождения, и другим, начинающимся с момента смерти и струящимся в плюс бесконечность. А торопливые и неразумные люди отчего-то пытались проглотить эту конфету впопыхах, чтобы испытать более острое удовольствие, и в результате умирали гораздо раньше, чем могли бы, подавившись своей конфетой и испытывая все муки насильственной смерти, вместо того, чтобы, сделав последний глоток и последний выдох, просто и естественно погрузить свое сознание в поток забвения и метаморфоз, где оно незаметно растворится без следа.
      К своему большому разочарованию, я чем дальше, тем больше убеждался, что реальная жизнь вовсе не была конфетой, а была сделана по большей части совсем из иного вещества. Я пытался поделиться своими мыслями о принципе жирового тела с преподавателями, но не нашел в них ни отклика, ни понимания, ни даже простой доброжелательности. Меня, с моими поисками глобальной, объединяющей "внутренней" идеи, объясняющей загадку жизни и смерти, обвинили в объективном идеализме, телеологии, приверженности отжившей идее "мирового разума", попеняли, что я плохо учу марксизм-ленинизм и не знаю основных законов диамата, где все общие закономерности развития природы и общества объяснены убедительнейшим образом, раз и навсегда.
      Это самое "раз и навсегда" внушало мне большое подозрение и даже страх, потому что для меня в мире всегда было полно непонятных, загадочных вещей. Марксизм-ленинизм с его могучим триединством не давал мне решительно никаких зацепок даже для ответа на такой простой вопрос, почему стрекочет кузнечик: делает он это для своего собственного удовольствия, или что-то заставляет его стрекотать помимо его собственного желания. Более того, Энгельс прямо заявлял в Анти-Дюринге, что невозможно понять, каким видит мир пчела. Если великое, единственно правильное учение не могло мне помочь в решении такого простого детского вопроса, то что уже говорить об остальных. И если это учение - последнее и окончательное слово в науке, то выходит, что мы так никогда и не узнаем огромную массу интересных вещей.
      Как то однажды я попытался объяснить это заведующему кафедрой марксистско-ленинской философии, который был еще и проректором по учебной части, и в один "прекрасный" день зашел к нему в кабинет на кафедре, чтобы изложить свою точку зрения и задать несколько простых вопросов по этому поводу. Лучше бы эти вопросы никогда не приходили в мою неправильную голову! Лучше бы не спрашивать мне, как объясняется стрекотание кузнечика с марксистских позиций! Доктор философских наук, профессор Андрей Анатольевич Штырков счел мое скромное выступление издевательством над кафедрой, вылазкой врага и антисоветской провокацией и пришел в ярость. Дело запахло исключением из комсомола и отчислением из института.
      Мой бедный папа долго доказывал в ректорате, что я не связан с Западом, что я не враг народа и не провокатор, а просто всю жизнь был чудаковатым ребенком со странными и оригинальными взглядами на мир, "не от мира сего", что у меня даже в детстве была кличка "неправильный жук", и что не надо воспринимать меня слишком всерьез. Мой папа, к тому времени уже профессор и тоже зав. кафедрой, автор известного учебника по гидродинамике, говорил жалобным голосом и чуть не плакал. А я стоял, прислонив ухо к вентиляционной трубе и подслушивал разговор, и мне было стыдно, горько и обидно, как никогда.
      В конце концов, проректор пообещал моему папе в знак его заслуг как ученого и преподавателя, простить мне мою дерзость и не исключать меня из комсомола и не отчислять меня из института. Мы с папой вышли из здания ректората и, не сговариваясь, пошли домой пешком большими, быстрыми шагами, так как мы гуляли с ним по лесу. До дома было шесть длинных троллейбусных остановок или две остановки на метро. Мы шли молча, но где-то на середине пути папа вдруг взял меня за локоть и спросил:
      - Ну и как ты думаешь, этот твой Андрей Анатольевич стрекотал насчет твоей идеологической диверсии, потому что ему так хотелось, или потому что что-то его заставляло, как ты считаешь?
      Я невесело усмехнулся, а папа скорчил мне рожу и показал, высунув изо рта, длинный ехидный язык, а потом отвернулся и снова замолчал на всю оставшуюся дорогу. Видать, на душе у него было неладно.
      С тех пор я понял, что мои демоны и ангелы - это мои сугубо личные провожатые и зарекся показывать их кому либо еще. Да, жизнь определенно не была на вкус конфетой "Белочкой", папа тогда в детстве изрядно преувеличил, видимо оттого он и был такой мрачный по дороге домой.
      Еще много раз мне приходилось обжигаться в те институтские годы.
      Один раз сокурсник продал мне краденый магнитофон, и я долго убеждал следователей, что я ничего не знал о его преступном происхождении. Мне удалось доказать, что я добросовестный покупатель, меня не посадили в тюрьму и даже не отчислили из института, но денег своихя так и не увидел, не говоря уже о мерзейшем осадке на душе, из-за которого я года два не мог слушать музыку - она тут же напоминала мне об этом треклятом магнитофоне.
      Потом был глупый, фальшивый, неудачный роман с Леночкой-Пеночкой.
      Лена Пенкина вдруг неожиданно стала оказываться рядом со мной на лекциях, мило и загадочно улыбалась мне и смотрела на меня влажными глазами, и от ее взгляда мое сердце начинало сладко трепетать и неровно биться, а все мое тело сводило в сладкой истоме. Ходили упорные слухи, что Леночка была девицей весьма не тяжелого поведения, но я не мог этому поверить. Лена казалось мне потрясающе красивой, а красота казалась мне самым искренним, что может быть на свете. Я пригласил Леночку в кино, потом в театр, дарил ей розы и пылал от ее нежных поцелуев, а она хохотала и говорила, что я совсем не умею целоваться.
      Как-то раз Лена попросила меня зайти вместе с ней в ее комнату в общежитии, ей что-то надо было забрать. Лена поискала что-то в тумбочке, а потом вдруг подошла и стала тискать меня и целовать, жарко дыша мне в лицо. Мы с ней стремительно оказались в постели, я даже не помню как и когда мы успели раздеться, и я неожиданно и быстро потерял свою девственность в соблазнительных объятиях Лены, которая сделала все за меня сама, деловито и решительно, безошибочно определив мою мужскую некомпетентность. Я даже не успел толком ни насладиться объятиями Лены, ни просто - понять и почувствовать, что произошло в моей жизни - так быстро это совершилось.
      Как и следовало бы ожидать более смышленому юноше, Леночка сказала через месяц, что она от меня беременна и хочет, чтобы я как можно быстрее с ней расписался. Я не возражал, я был влюблен в Леночку, но мне не понравилась ее чрезмерная деловитость, поспешность и настойчивость, что-то во всем этом было несколько фальшивое, нечистое, неестественное. Я это чувствовал, но изо всех сил старался об этом не думать.
      И вдруг мне нежданно-негаданно был нанесен удар по голове. В одном из лекционных коридоров две девочки - соседки Лены по общежитию - оглядываясь по сторонам, отозвали меня в сторону и сказали, что у них есть ко мне очень серьезный разговор. Оказалось, что Леночкино появление рядом со мной на лекциях, ее нежные поцелуи, короче, весь наш роман начался как раз после того, как Леночкина беременность неизвестно от кого (вероятных кандидатов можно было насчитать много) уже перевалила за три с половиной месяца, и об этом известно всем в общежитии и на курсе. Всем, кроме глупого и странного меня. И поэтому добрые (а может вовсе и не такие добрые) Леночкины соседки решили предупредить странного, чудаковатого профессорского сына, чтобы он не сделал еще одну большую глупость в своей жизни. Действительно ли они меня пожалели, или проявили свое женское коварсто в отношении Леночки, или просто решили сыграть роль "небесных судей" и посчитали, что в браке, построенном на обмане, нам обоим не будет счастья - каковы были их мотивы, что заставило их "стрекотать", я не знаю и никогда не узнаю, как и многое другое.
      Я поговорил с Леной, и она сперва отпиралась, но когда я сказал ей, что я все уже знаю, и что рано или поздно все подтвердится по срокам, она зарыдала и просила меня простить ее, говорила, что она успела меня полюбить, хотя сначала действительно хотела просто использовать. Леночка очень натурально рыдала, но когда я сказал, что безусловно, готов ее простить, что я уже ее простил, но жениться все же не намерен, ее глаза мгновенно высохли. Лена резко разжала обнимавшие меня руки, изругала меня площадными словами и гордо удалилась с видом оскорбленного достоинства, и с той поры ко мне даже не приближалась.
      Вскоре после этого, весьма вскоре, то есть в полном соответствии с тем, о чем меня предупредили, Лена взяла академический отпуск и уехала рожать к родителям в Брянск. Я потом довольно долго мучил себя вопросом, правильно ли я сделал, что не женился на Леночке. Лена получила бы московскую прописку, хотя нелюбимого, но мужа и отца своему ребенку. А у меня была бы уникальная возможность жить с очень красивой женщиной, конечно же, неверной и непорядочной, но все же иногда принадлежащей мне, и растить ребенка, который наверное не воспринимал бы мир столь же трагически, как я, пусть и не моего. Может быть, это отвлекло бы меня от моих невеселых мыслей и переживаний и, как ни парадоксально, сделало более счастливым, кто его знает?
      А вообще, ко мне не зря прилипла кличка "неправильный жук". Что-то во мне, наверное, действительно было неправильное, и поэтому я умудрялся притягивать к себе неправильных людей, неправильные события, всяческие недоразумения и огорчения, почти на каждом шагу. Такова, наверное, судьба человека, который родился философом, а не стал им по решению партии или по получению диплома о высшем образовании. Настоящий философ, философ по рождению - это неправильный жук, умеющий тонко наблюдать за миром идей, чувствовать и запоминать, но не не приспособленный к суровой борьбе, к обману и насилию. Ой как не завидую я таким людям, потому что знаю, как тяжко им жить, и знаю это, к своему большому сожалению, изнутри. И надо сказать, не всем такие люди нравятся, потому что уж больно непохожи они на всех остальных. Поэтому всегда необходимо быть готовым к тому, что твое самое невинное замечание будет встречено в штыки, с изумительной ненавистью, просто потому, что подобная мысль больше никому не пришла в голову.
      Я до сих пор помню, как мы изучали латинские числительные (primus, secundus, tertius) на первом курсе, и меня обшикали и обхамили только за то, что я, услышав слово primus, немедленно вспомнил про нагревательный прибор с тем же названием. Как только меня не обозвали мои полуграмотные сокурсники, которые приехали поступать в институт из глухих деревень и были зачислены только потому, что такова была политика нашего идиотского государства.
      Этот неотесанный, замшелый народ поступал в медицинский институт с одной единственной целью: чтобы выучившись на доктора, всю жизнь ходить в чистом белом халате, быть обеспеченными и уважаемыми, и не гробить здоровье, работая механизатором или дояркой в колхозе. Их пещерному уму было совершенно чуждо абстрактное мышление, и поэтому они решительно не могли найти ничего общего между ревущим и коптящим примусом, на котором кипятился бак с бельем и палилась свинья, и словом primus из мертвого древнего языка, на котором давно никто не говорит. Кто-то из осуждающих меня одногруппников выразил также мысль, что латынь - это медицинский язык, а примус к медицине не имеет никакого отношения, и поэтому ни один придурок, кроме Борща, не вспомнил бы про обычный примус, изучая латынь.
      В конце концов, мнения всей группы свелись к тому, что мне необходимо заткнуться и не смущать народ. Мне было не к лицу сдаваться, и я на ходу сочинил историю о том, как в 1898 году два шведских инженера, Карл Хольмквист и Сванте Свантессон, сконструировали нагревательный прибор для полярных путешествий и дали ему латинское название "primus", так как в Швеции латынь изучают не только медики, и она не является там "медицинским" языком.
      Вася Хлимаков в ответ на мой псевдоисторический экскурс нагло заявил:
      - Борщ, если ты такой умный, то что ж ты не в Швеции, а здесь с нами сидишь и на доктора учишься? Жил бы в Швеции, изучал там латынь, примусы изобретал, и нам голову не морочил всякой хуйней! Группа выразила этим словам полное одобрение.
      Я отвернулся и замолчал, а тут как раз закончился перерыв и вошел преподаватель, которому я, собственно и хотел задать вопрос про примус-primus. Но так и не задал, потому что настроение было безнадежно испорчено.
      Возможно, я был не совсем прав, утверждая что такие люди, как я, вовсе никому не нравятся. На самом деле, такие люди многим все же нравятся, потому что только над ними можно всласть посмеяться, великолепно поиздеваться и посамоутверждаться безо всякой опасности для себя. Я старался помалкивать, но все время молчать я не умел, и мои безобидные глубокомысленные реплики на занятиях становились притчей во языцех, моя история с Леночкой- Пеночкой стала классикой похабного институтского фольклора, и много раз, когда я подходил к сокурсникам, веселый разговор со смешками мгновенно смолкал, что можно было объяснить только одним - смеялись, как всегда, надо мной.
      Что поделать, я был тяжел в общении, принципиален, медлителен… Я был угловат и мешковат, нудный, не догадливый и не обходительный по-житейски, безразличный к карьере, футболу и хоккею, алкоголю, модной одежде, поп-музыке - почти ко всему, что интересовало всех остальных. Мне от природы не было дано нужного инстинкта вести себя правильно, подобно всем правильным жукам. Мне было дано нечто другое, которое мне только мешало быть как все, и мне постоянно приходилось ломать себя, заставлять себя подражать поведению правильных жуков, напрягая свой интеллект, которому поневоле приходилось заменять отсутствующий инстинкт.
      Но отсутствие нужного инстинкта беспощадно замечалось теми, кто таковым инстинктом обладал, и столь же беспощадно наказывалось. Среди сокурсников считалось пикантной шуткой сделать мне какую-нибудь пакость - украсть конспект лекций и выкинуть его в грязную урну, спрятать портфель или зачетку, так чтобы мне приходилось подолгу их искать, разлить в портфеле термос с кофе или искромсать бутерброд. Или толкнуть меня, когда я мочился в туалете, чтобы я окропил себе брюки. Или выбить из рук мороженое, неожиданно ударив по руке.
      Однажды на занятии по гистологии я позволил себе осмеять нелепый ляп одного из сокурсников, заводилы всех пьянок и пивных походов, в которых я никогда не участвовал. Николай намертво забыл нужный термин из эмбриологии и назвал "инвагинацию" "ингаляцией". Я спросил, как он намеревается работать врачом, если до сих пор не отличает вагины от горла. За насмешку над неформальным лидером, мужской состав группы выкрутил мне руки, а затем меня подвели к урне, чтобы посадить в нее задом. Один единственный раз я озверел и крепко ударил мучителя ногой по ноге, а затем впечатал его корпусом в стенку. Парень упал. Я хотел помочь ему подняться, и в это время получил удар ногой в пах от второго мучителя, а остальные развели нас в стороны, после чего меня на время оставили в покое.
      Но отсутствующий инстинкт не давал мне ни одного шанса: я не мог или почти не мог ударить человека, тем более в лицо, и я это хорошо знал. Эта первородная "боль по человеку", великолепно описанная Шолоховым в "Тихом Доне", была тогда во мне необычайно сильна. И мои мучители это великолепно чувствовали, и при этом сами могли ударить человека в лицо легко и просто.
      Тем не менее, путем тщательных наблюдений и сопоставлений мне удалось выработать правильную стратегию поведения и со временем перестать быть объектом для постоянных насмешек и издевательств. При всем при том, я внутри так и оставался неправильным жуком, который всего лишь овладел искусством мимикрировать под правильных.
      Однако, за то время пока я еще не умел, еще только учился вести себя правильно и не показывать, что я не такой как все, мне успели нагадить в душу столько раз, что в ней не осталось живого места, и всегда, стоило мне подумать о чем нибудь хорошем, как немедленно вслед за этим вспоминалась какая-нибудь специальная, связанная с этим гадость. Эта гадость циркулировала по моему сознанию в неимоверном количестве, как шлаки по организму старого жука, и не находила выхода.
      Человеческая гадость, которую вплевывали в меня много лет подряд, накрепко засела во мне, стала моей второй натурой. Большая часть жизни стала у меня уходить на то, чтобы утихомиривать болевые точки в своей душе, яростно отплевываться от гадких воспоминаний, но они не утихали и не уходили из моей памяти. И именно это обстоятельство, именно это хроническое состояние моей души, загаженной моими правильными товарищами ради удовольствия посмеяться над неправильным жуком, привело меня к потрясающей разгадке, к тому что я наконец-то легко и просто нашел в человеке то самое "жировое тело", тот самый первичный, основополагающий элемент старения, который я долго и безуспешно искал, когда еще был совсем юным и наивным идеалистом. Всему свое время: цикл перехода снаружи вовнутрь свершился, и мое "жировое тело" наполнилось достаточно, для того чтобы моя мысль нашла правильный ответ.
      С этого момента я обрел способность видеть в своем внутреннем мире то, что никак нельзя увидеть, пока оно находится в мире наружном. Есть множество вещей в человеке, которые в принципе нельзя понять и даже заметить при наружном рассмотрении, то есть, просто глядя на других людей. Эти вещи, эти движения души можно обнаружить только внутри себя, и только после этого увидеть, что они есть и в других людях, наблюдая за их мимикой, интонацией голоса, поведением и т.д. Но и обнаружить их внутри себя - еще не значит их понять. Для того, чтобы их понять, то есть, суметь соотнести их природу и проявления с остальной, уже известной частью себя, нужны дальнейшие усилия.
      Поиск ответа на вопрос о том, что заставляет кузнечика стрекотать, который занимал меня с самого детства, растянулся на целую жизнь.
      И первое, что мне пришлось понять на пути к правильному ответу, это то, что правильный кузнечик стрекочет по причине врожденного энтузиазма, связанного с врожденной тупостью и спасительным непониманием бесполезности любого стрекотания перед грозным величием вечности. А неправильного кузнечика, не обладающего таковым энтузиазмом, заставляет стрекотать чувство безысходности перед этой непонятной и таинственной вечностью, которая зачем-то исторгла его на свет, и полное отсутствие альтернатив, а во многих других случаях ему приходится заставлять себя стрекотать усилием воли, просто чтобы казаться похожим на всех остальных и избежать мучений и неприятностей.

6. Наркоз и пробуждение.

      На втором курсе института, когда мы изучали общую хирургию, у нас был небольшой ознакомительный цикл по анестезиологии. Нам объяснили общее устройство древнего наркозного аппарата под названием "Красногвардеец", показали жуткого вида резиновые маски и блестящие металлические интубаторы, которые вставляют в трахею, а потом немного открутили редуктор баллона с закисью азота и разрешили желающим подышать из маски. Я, естественно, сразу захотел подышать.
      Минут пять я усердно вдыхал из маски воздух, пахнущий затхлой резиной, но сперва ничего не почувствовал, кроме легкого головокружения. Затем мой внутренний мир сделался как бы чище и прозрачнее, из него ушла та легкая неосознаваемая боль, которую я не замечал, и заметил только ее неожиданное исчезновение. Меня перестала беспокоить нога, слегка натертая новым, еще неразношенным ботинком, и раздраженная утренним бритьем кожа лица перестала саднить и стала казаться мне мягкой и шелковистой.
      Потом я вдруг осознал, что громкий пронзительный голос старосты нашей группы Веры Куковеровой больше не достает меня до самой печенки, а кажется вполне приятным и даже мелодичным, и сомнительного цвета потолок вдруг напомнил мне о бескрайнем небе, по которому плывут белые, пушистые облака. Но тут анестезиолог подошел ко мне, отобрал у меня маску, велел повернуть лицо к свету и осмотрел мой зрачок, после чего пробормотал:
      - Вот народ эти студенты, стоит на пару минут отойти… Я понял, что маску мне больше не дадут, и разочарованно отошел от наркозного аппарата к своей группе, которая конечно же, хохотала надо мной, как всегда.
      С тех пор прошло несколько лет, и как-то раз, уже доучиваясь на последнем курсе, я пришел домой, ощущая какую-то скверную тяжесть под ложечкой, которую я принял за голодный спазм. Я залез в холодильник, нашарил там банку, вынул из нее пару крепких соленых огурцов и с хрустом их съел, я всегда их очень любил. Но тяжесть под ложечкой от этого не прошла, а только усилилась, а затем меня неожиданно затошнило и вырвало несколько раз, но рвота не принесла облегчения, и вскоре я почувствовал, как неопределенная тяжесть в животе постепенно отливается в боль, как расплавленный чугун в форму.
      Боль осела справа внизу живота и не проходила, а потом стала дергать и пульсировать, а вслед за тем у меня стала понемногу подниматься температура. Я набрал "ноль три" твердой рукой и сказал диспетчеру, что я студент-медик, и что у меня классический аппендицит, который я сам себе и поставил. Диспетчер хмыкнула, после чего записала мой адрес и имя, и сказала, что бригада скоро будет. Молодая симпатичная врач уложила меня на диван, проверила симптом Щеткина- Блюмберга, спросила, как я заболел, и велела мне собрать все необходимые вещи и идти в машину скорой помощи.
      Из приемного покоя я почти сразу попал на стол.Я лежал на операционном столе и видел сосредоточенные глаза хирурга над краем маски. Сестра подала шприц с новокаином, хирург показал мне шприц и сурово сказал:
      - Уколю! - После чего грамотно вонзил шприц и повел, посылая перед иглой струю новокаина.
      Профи! Я почти не чувствовал боли. Хирургу подали скальпель, потом зажимы… Меня затошнило сильнее. Какое-то время хирург с ассистентом возились в моем животе, время от времени они что-то говорили об отростке и о брыжейке.
      Затем хирург вдруг обратился ко мне приглушенным из-под маски голосом:
      - Послушайте, больной, вы ведь студент-медик, так?
      - Ну да - пробормотал я в ответ.
      - Тут у вас такое дело - ретроцекальное положение отростка, поэтому-то вас так и тошнило. Длинный аппендикс, такой может аж под печень уходить. Так что, придется расширить операционное поле. Дадим наркоз.
      - Наркоз, так наркоз - ответил я - Какой хоть наркоз-то?
      - Премедикация - фентанил с дроперидолом, а наркоз - эфир с закисью азота - сказал анестезиолог - Какой студент любопытный пошел! - добавил он и воткнул шприц с премедикацией в прозрачный шланг моей капельницы.
      Анестезиолог некоторое время держал меня за нижние челюсти со стороны затылка, потом приоткрыл пальцами пошире мой правый глаз и глянул в зрачок, а затем взял со столика здоровенный интубатор и медленно-медленно стал подносить его к моему лицу. Я хотел сказать, что я еще в сознании и рано меня интубировать, но вдруг почувствовал, что язык прилип к небу, а затем неожиданно пропало мое внутреннее пространство - область мыслей, и область чувств - и осталась только огромная рука анестезиолога, которая все ближе подносила к моему лицу интубатор, разворачивая его горловиной к моему рту, и эта рука постепенно заслонила от меня весь оставшийся мир и исчезла сама.
      Первичное беспокойство появилось неожиданно, словно включили выключатель, и одновременно с ним включилось чувство времени, причем до этого момента время просто не существовало. Несколько мгновений первичное беспокойство было неопределенным, но в следующий миг стало понятно, что так уже было и раньше, хотя нельзя было определить, сколько времени прошло с того момента, как исчезло все, и до того момента, когда вновь появилось первичное беспокойство. Это могли быть столетия, а могли быть и минуты. Дезориентированность во времени была наиполнейшая: внутренние часы вдруг неожиданно пошли, но их тиканье никак не сопрягалось с внешним миром.
      Сам момент появления первичного беспокойства был гораздо более болезненным и неприятным, чем тогда, когда оно появилось в самый первый раз. Первичное беспокойство в этот раз было значительно сильнее, оно напрягало, требовало выхода, оно царапалось и рвалось, как котенок за пазухой, которого, по его котячьему мнению, слишком сильно и нетактично прижали к телу. Оно ясно давало понять, что что-то случилось, что-то появилось, и надо что-то срочно с этим делать.
      "Так это же я появился!",- пронеслась мысль, и в тот же момент вдруг откуда-то возникли осколки наружного и внутреннего мира: каких-то важных частей в обоих мирах еще явно нехватало. Вслед за тем появилась еще одна мысль: что до того, как я внезапно появился из небытия, меня просто не было, и если бы я умер на операционном столе, то я так никогда бы об этом не узнал, и скорее всего, вообще ничего бы не почувствовал, потому что чувствовать было бы уже некому.
      И наконец, главной и последней мыслью, перед тем как я погрузился в сон, последовавший за выходом из наркотического небытия, была мысль о том, что это глубинное внутреннее беспокойство, которое находится глубже обоих миров, внутреннего и наружного, гораздо глубже собственного "я", и появляется раньше "я" - это и есть сама жизнь, ощущаемая непосредственно, то есть то, как жизнь ощущает сама себя, безотносительно к сознанию, к пониманию собственной личности, индивидуальности, безотносительно к прочим высшим надстройкам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10