Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дождь идет

ModernLib.Net / Детективы / Сименон Жорж / Дождь идет - Чтение (стр. 2)
Автор: Сименон Жорж
Жанр: Детективы

 

 


      Я не зря настаиваю на подобных мелочах. Я целиком прав, но под тем предлогом, что мне в ту пору было, мол, всего семь, скажут, будто я по-ребячьи фантазировал или все преувеличивал.
      Уже на третий день по приезде тети Валери я почувствовал, что она меня ненавидит. Я даже могу примерно определить, какого рода была эта ненависть.
      Я вижу, как она сидит в своем плетеном кресле или, вернее, в плетеном кресле отца (бедняге с ее переселениями к нам пришлось довольствоваться стулом) и весь день пальцем о палец не ударяет.
      - Вы не хотите что-нибудь связать, тетя Валери?
      - Благодарю покорно, милочка! Никогда в жизни не вязала и на старости лет учиться не собираюсь...
      - Так чем бы вам заняться? Желаете, Жером сходит в библиотеку, возьмет вам книжку почитать?
      Тетя Валери качала головой. Нет! Она ничем не желала заниматься и ничего не желала делать! Она покоилась в кресле с подернутыми влагой глазами, в которой плавали ядовитые горошинки зрачков.
      Она не глядела на улицу, не интересовалась рыночной толчеей. Она глядела только на меня. И злилась, что я сижу на полу, окруженный своими зверями и игрушечной мебелью; злилась, что я способен без конца следить за тем, как вновь и вновь рождаются на железном карнизе водяные рисунки; злилась, что я...
      Отпустив очередного покупателя, матушка взбегала наверх, как всегда свежая и опрятная, как всегда в клетчатом фартуке с развевающимися на плечах крылышками.
      - Вам ничего не надо, тетя Валери?.. Малыш не шалит?..
      Именно в то утро разговор зашел о бабушке Альбера. Почти каждый день, в один и тот же час, я видел, как она выходила из двери, примыкавшей к мучному лабазу. Я частенько недоумевал, как это Альбер остается совершенно один; я даже тревожился, так как мои родители никогда не оставили бы меня дома одного.
      Звали ее мадам Рамбюр. Она была высокая, сухопарая, с ровным сероватым лицом и в перчатках такого же серого оттенка. Она бросалась в глаза хотя бы потому, что в отличие от всех прочих женщин отправлялась за покупками одетая как на парад: в шляпке, лиловой вуалетке и с ридикюлем на серебряной цепочке.
      Не обращавшая ни на что внимание, тетя тем не менее сразу приметила мадам Рамбюр, и я, не давая себе в том ясного отчета, догадывался: так оно и должно быть.
      - Что это за фря такая? Воображает о себе слишком много!
      Но мадам Рамбюр ничего о себе не воображала. Одетая как бы в полутраур, она просто держалась с достоинством. Конечно, она осторожно приподнимала юбку, переступая через капустные отбросы или лужи, и остерегалась прислоняться к прилавку. Равно как остерегалась отвечать на зазывания торговок и, для того чтобы купить самую малость, дважды обходила весь рынок.
      - Несчастная женщина...- вздохнула матушка.- Я как-нибудь вам подробно расскажу... Муж ее занимал видную должность... Если не ошибаюсь, в интендантстве... А сын негодяй... Он уже...- Она понизила голос, но мне все равно было слышно: - Он уже дважды сидел в тюрьме... Внука она к себе взяла, у него чахотка... Живут в двух комнатах, неизвестно даже на что...
      Два слова поразили меня: "тюрьма" и "чахотка". Я посмотрел на окно Рамбюров и увидел Альбера: он сидел в своем креслице и листал книжку с картинками. Может, это он от чахотки так похож на девчонку? Но почему его водят всем на потеху с длинными локонами? И почему одевают так чудно? В тот день, например, на нем была синяя бархатная матроска, такую носил и я до того, как мне купили охотничий костюм. Но вместо воротника с полосками на него надели большой белый репсовый воротник, обшитый кружевами.
      Тетя Валери осмотрела его и промолчала. Ей, видно, приятно было сознавать, что хоть этот болен. Но тут в лавке звякнул колокольчик. Матушка исчезла в лестничной клетке. Я услышал голос часто заходившей в лавку рыбной торговки, она жаловалась:
      - Уж и не знаю, что с нами будет, все забастовки да забастовки...
      Я стал расспрашивать тетю:
      - Что такое забастовка?
      - Это когда рабочие не хотят больше работать.
      - И что же они тогда делают?
      - Дерутся с жандармами и перерезают бритвой сухожилия лошадям...Лицо ее дышало злобой. Маленькие, подернутые влагой глазки вперились в меня.- Если так дальше пойдет, не миновать революции...
      Вот тут я и почувствовал, что она меня ненавидит. Она ненавидела меня не так, как ненавидят кого-нибудь взрослые, а как мог бы меня ненавидеть завистливый сверстник. Почему же я все-таки продолжал ее расспрашивать?
      - А кто такой Феррер?
      - Анархист...
      - А что такое анархист?
      - Тот, кто хочет сделать революцию и бросает бомбы...
      На то, чтобы переварить все это, мне требовались часы, а то и дни, и, мгновенно забыв про тетю Валери, я вновь погрузился в созерцание дождя, железного карниза и рынка с молочно белевшими, как большущий глаз, часами; но сквозь все это, будто сквозь филигрань, мне более или менее отчетливо представлялись другие картины: чахоточный Альбер с его сидевшим в тюрьме отцом, анархисты, Феррер, рабочие, которые перерезают сухожилия лошадям...
      Мне случалось подолгу так забываться, а потом я, вздрогнув, просыпался. На этот раз от моих грез меня оторвал тетин голос. Она сунула руку себе под юбку и извлекла мелочь.
      - На!.. Сходи возьми мне журнал, все расхватывают, читают...
      Я посмотрел на площадь; вокруг киоска толпились люди, показывая друг другу иллюстрированный журнал. Я бегом спустился вниз.
      - Куда ты?-забеспокоилась матушка.
      - Купить журнал тете Валери.
      Насколько я помню, это был "Пти журналь иллюстре". На цветной обложке фотография остриженного бобриком усатого мужчины с темными глазами. "Анархист Феррер".
      А на тыльной стороне другая цветная картинка: какой-то двор, стена, стоящий человек с завязанными глазами и солдаты, вскинувшие ружья. "Казнь Феррера".
      Это меня потрясло. Я поднял голову: Альбер смотрел на меня, смешно приплюснув нос к стеклу. Я почувствовал, что он мне завидует; может, тому, что я на улице с непокрытой головой под дождем, а может, тому, что у меня в руках иллюстрированный журнал.
      - Одним меньше, и то неплохо! - немного погодя с удовлетворением провозгласила тетя.- Пойди принеси очки. Когда прибудет "Пти паризьен", не забудь мне купить...
      Как удавалось это матушке, не представляю. Когда я утром в половине восьмого спускался вниз, полы в лавке и на кухне были вымыты, кофе сварен и стол накрыт. Каким чудом, никогда не теряя из вида прилавка, она ухитрялась все закупать? Когда чистила картошку и ставила варить суп?
      И всегда она была опрятна, даже щеголевата, как выражался отец. Да еще каким-то образом успевала прогладить нижнее белье, заштопать мне чулки и даже сшить кое-что из одежды.
      - Пойди спроси мать, когда же мы сядем за стол...
      Туша тети Валерии приходила в движение; чтобы спуститься по узкой кишке винтовой лестницы, ей требовалось добрых две минуты.
      - А где сегодня пропадает твой муж?
      - Он уехал в Пор-ан-Бессэн... Вернется поздно...
      - Словом, ты его почти не видишь.
      - Только вечерами... Что поделаешь, торговля...
      Из-за той же торговли я часто пропускал занятия в школе и почти не помню, когда гулял с матушкой, - лавку открывали даже по воскресеньям.
      Послеобеденные часы прошли без особых происшествий. Тетя Валери дремала в кресле, в комнате сгущались сумерки. Уборщики, одетые в робы, как моряки, мыли из шлангов рынок, а в три часа прошел фонарщик и зажег газовые фонари.
      Сквозь матовые стекла кафе Костара мне не видно было, что делается там внутри. Но я различал движущиеся силуэты, и мне показалось, что в тот день там больше народу, чем обычно. Время от времени дверь распахивалась, и на улицу словно дожидаясь чего-то, выглядывал рабочий. Я понял, в чем дело, когда появился газетчик; человек купил у него целую пачку газет, а немного погодя до меня донеслись крики спорщиков у Костара.
      - "Пти паризьен"... - внезапно проснувшись, напомнила тетя Валери. Я помчался за газетой.
      - Зажги свет,- приказала она.
      - Матушка не велит мне...
      Чтобы зажечь газ, надо было взобраться на табуретку.
      - Так скажи ей, чтоб сама пришла зажечь.
      В лавке были покупатели. Матушка все же пришла, но голова у нее была занята другим. Она даже не взглянула на нас. Прежде всего торговля! Я опять уселся у окна. Перед кафе Костара взад и вперед прогуливался полицейский.
      - Читать ты хоть умеешь? - осведомилась тетя.
      - Умею...
      - Тогда прочти вот это.
      - "За-бас-товки-на-Севере-при-ни-ма-ют-у-гро-жа-ю-щий..."
      - Ты не можешь читать побыстрей?
      - ".. .гро-жа-ю-щий-ха-рак-тер-на-место-прибыл-ми-ни-стр-вну-вну..."
      - Внутренних дел! - нетерпеливо выкрикнула она.
      - "Вну-трен-них-дел-жан-жан..."
      Моя усатая тетя глядела на меня, как толстый паук, вероятно, глядит на запутавшуюся в его паутине беспомощную мошку.
      - ...дармерия!
      - "... дар-ме-рия-а-та-ко-ва-ла-ма-ма-ни-фес-тан-тов..." - Я поднял голову.- Что это значит?
      - Что жандармы погнали лошадей на манифестантов... Читай дальше... Поймешь...
      - "На-счи-ты-ва-ет-ся-двенадцать-убитых-и..."
      - Сорок раненых! - досказала она со злобным торжеством.
      Я по-прежнему сидел на полу по-турецки среди своих игрушек, газета лежала у меня на коленях, а за мной синело окно, усеянное дождевыми капельками - теми же звездами, и, по сравнению со мной, тетя в кресле возвышалась как монумент.
      - Что я тебе предсказывала? Если б ты читал побыстрей, то узнал бы, что в Сент-Этьене они шли по улицам двенадцать часов подряд.
      Я посмотрел на улицу. Представил себе ряды рабочих в картузах, в темных комбинезонах, безостановочно шагающих под нашими окнами, конных жандармов, бритвы...
      - Но здесь же нет забастовок...- прошептал я.
      - Потому что нет заводов, кроме сыроваренного... Но погоди, если это революция, они и сюда явятся!
      Клянусь, я почуял здесь игру. Тетя, конечно, куда больше моего боялась революции, но ей нравилось меня пугать. Ее бесила моя безмятежность, моя способность часами мечтать, и она нашла способ смутить мой душевный покой.
      - Они всех убьют?
      - Всех, кого смогут убить...
      - И отца тоже?
      - Его в первую очередь, он же торговец. Тогда я решил отомстить:
      - А вас, тетя, они убьют?
      Я входил во вкус игры. Тоже становился злобным.
      И уж не знаю, как придумал:
      - Воткнут вам штык в живот! Да, да, штык, вонзающийся в толстый, дряблый живот тети Валери, и все, что оттуда вывалится...
      - Никакого уважения! - прорычала она, вырывая у меня газету.
      Но я уже закусил удила. Тем хуже для нее!
      - Вспорют и кишок напустят полную комнату...
      - Сейчас же замолчи, грубиян!
      - Потом напихают сена и кожу зашьют...
      Я хохотал до слез, почти истерически. До икоты. Готов был придумать невесть что, говорить любые дерзости. И в то же время не осмеливался взглянуть на улицу. Мне представлялось, что там лошади, главное, лошади, и жандармы верхом, в касках, с саблями наголо, и черные бегущие фигурки, они увертываются, наклоняются и бритвами перерезают сухожилия лошадям...
      - Хорошо же тебя воспитали родители...
      Она замолчала, еще не остыв от гнева, уставив студенистые глаза на газету. Моя лихорадка улеглась, как опадает молоко, лишь проткнешь пенку. Когда я посмотрел на улицу, полицейский, поднявшись на цыпочки, заглядывал поверх матового стекла в кафе Костара. По отопительной трубе ко мне доносился мирный голос матушки.
      - Всегда выгоднее брать первосортный товар, - заверяла она покупательницу. - За шитье платишь столько же, а износу не будет...
      Она, видимо, отмеряла, проворно натягивая материю, метр за метром. Метр был врезан непосредственно в прилавок. Штуку разворачивали. Сухой лязг ножниц, когда делался надрез, и треск разрываемой ткани.
      - Больше вам ничего не требуется? Может, фартучки для ваших малышей? Я только что получила очень недорогие и на все роста...
      Но нет! Видимо, у покупательницы денег было в обрез. Для меня покупательницы навсегда останутся простоволосыми женщинами, чаще всего в черном, с наброшенным на плечи шерстяным платком, с цепляющимися за юбку ребятишками, которые шепчут:
      - Да стой же смирно! Вот скажу отцу...
      В руке кошелек. Взгляд суровый. - Почем?
      - Двенадцать су за метр, ширина восемьдесят... Пока в уме производится подсчет, губы не перестают шевелиться.
      - А подешевле не найдется?
      Видел я и таких, которые, уходя, бормотали:
      - Посоветуюсь с мужем...
      Почему это напомнило мне мадам Рамбюр с ее покупками, исполненную достоинства, печальную и не смеющую отвечать на призывы рыночных торговок, бабушку Альбера? Может, она тоже считала в уме? Матушка говорила: ведь у них почти нет денег. Значит, они бедные. И, обходя подряд прилавки, она все время подсчитывала, выискивая, что бы такое купить подешевле и в то же время попитательнее для внука.
      - Тебе надо хорошо питаться и окрепнуть! - повторяла матушка, если я отказывался от какого-нибудь блюда.- Не то захвораешь чахоткой.
      А как же чахоточный Альбер?..
      Я увидел мадам Рамбюр. Она сидела неподалеку от окна. Она была видна мне лишь до пояса, на коленях у нее лежала развернутая газета, тот же "Пти паризьен". Альбер рядом с ней пил что-то дымящееся, то ли кофе с молоком, то ли шоколад; и время от времени я видел, как шевелятся его губы, когда он разговаривал с бабушкой.
      Я-то знал, почему не гуляю по четвергам, как другие мальчики.
      "Если завел торговлю..."
      Да еще матушка не желала, чтобы я играл с уличными мальчишками.
      Ну, а Альбер почему не гуляет? Из-за чахотки? Знает ли он, что болен? Знает ли, что отец его сидел в тюрьме?
      Тетя Валери, кряхтя, встала и, даже не взглянув на меня, спустилась вниз. Наступил ее час. Она шла в "одно местечко". Потом тетя уже не поднимется наверх и, к ужасу матушки, появится в лавке с такой миной, от которой покупателям впору разбежаться.
      Раньше родители могли беседовать между собой о чем угодно, не боясь, что я их услышу. Хотя бы потому, что ложились позже. К тому же нас разделяла перегородка, и если до меня смутно доносились их голоса, слов я разобрать не мог.
      Теперь это стало невозможно. После ужина тетя Валери оставалась внизу до последней минуты. И так как я спал теперь в спальне родителей, то слышал все, о чем они перешептывались.
      - Сидит рядом с плитой, видит, что горит, и не подумает снять кастрюльку или позвать меня! - жаловалась матушка.- Ни за что на свете картофелинки не почистит...
      И что бы сейчас ни утверждала матушка, я собственными ушами слышал, как отец вздыхал:
      - Ей семьдесят четыре, и у нее диабет...
      А немного погодя:
      - Все-таки у нас будет собственный домик в деревне...
      Чего я никак не мог понять, так это истории с Буэнами и пресловутым домом в Сен-Никола, поскольку тетя говорила об этом главным образом по вечерам на кухне, когда я был уже в постели.
      Как-то, не так давно, я напомнил матушке, что слышал тогда, но она сразу возмутилась:
      - Ты преувеличиваешь, Жером... Странно, что всюду ты выискиваешь одно только дурное...
      Однако дома она не получила, и я оказался прав, как прав был в отношении той, несравненно более серьезной, истории, которая случилась позже.
      Эта история - я не нахожу другого слова - началась именно в тот вечер с газетами, вечер проткнутого штыком живота - словом, в вечер того самого дня, когда мы с тетей Валери разругались, как двое сопливых уличных мальчишек, разругались так, что тетя, будь это в ее власти, каталась бы, сцепившись со мной, по полу и мы бы кусались и царапались за милую душу.
      Она меня ненавидела. Я ее не терпел. И продолжал думать о ней, когда она уже спустилась; я глядел на улицу, но злорадно представлял себе ее огромную тушу, втиснутую в нашу действительно крошечную уборную.
      Мылась ли она когда-нибудь? В отделенном кретоновой занавеской углу комнаты ей поставили умывальный столик с кувшином и тазом, а под ним ведро для грязной воды. Но удивительно, что, когда матушка в шесть утра проходила через ее комнату разжечь в кухне плиту, тетя сидела совершенно одетая, а мыльной воды в тазу было на самом донышке. Воду из таза приходилось сливать матушке. Тетя Валери не желала ничего делать. За всю жизнь она не взяла в руки половую тряпку.
      До того как выйти замуж за Буэна, она служила в почтово-телеграфном ведомстве, а он - в налоговом управлении. Буэн был уроженцем Сен-Никола, родители его были крестьяне. Молодая чета получила назначение в Кан и на протяжении тридцати лет каждый работал сам по себе. Как я узнал впоследствии, у них был ребенок, который родился мертвым, что меня нисколько не удивляет.
      - Это несчастье и ожесточило бедную тетю...- вздумала однажды заявить мне матушка.- Не говоря уж о том, что для женщины всю жизнь проработать в конторе...
      А как же сама матушка с ее торговлей?
      Я представляю себе Буэнов, выходящих одновременно в отставку, поселяющихся в Сен-Никола, в доме, купленном на сбережения, и живущих там на свои две пенсии.
      Другие Буэны, те, что остались в деревне, их не выносят. Супруги ни с кем не знаются. Вижу их в фруктовом саду, а зимой в низеньких комнатках, они смотрят на оголившийся сад под дождем.
      Затем Буэн умирает... И тут только началась настоящая жизнь тети Валери. Каждое воскресенье она ходит на кладбище, а затем ее прибивает к нам.
      - Ей скорее можно посочувствовать, чем осуждать...
      Еще одна любимая присказка матушки! Странная, право, женщина, с ее розовой кожей, несоразмерно большой головой, пышным валиком и шиньоном льняных волос и пухленькой фигуркой, разделенной пополам, наподобие дьяболо, широким лакированным поясом!
      - Жером!.. Жером!.. Иди подсоби отцу...
      Я не услышал рожка. По вечерам обычно предстояла большая работа: надо было внести товар в помещение, разобрать, отложить подмоченные и мятые штуки, которые матушка после ужина проглаживала, готовя на завтрашний день. Ремесленный двор почти не освещался. Урбен был вечно пьян, на что давно перестали обращать внимание. Для нас он скорее являлся принадлежностью конюшни, где спал, чем дома, и мысль, что он мог бы по-человечески сесть с нами за стол, даже никому в голову не приходила.
      Незадолго до ужина он являлся на кухню, оставив за порогом деревянные башмаки, и протягивал котелок, куда ему валили все: суп, мясо, овощи. Он сам так хотел. Даже рыбу! После чего он исчезал в своем логове.
      - Тетя здорова? - осведомился отец, передавая мне штуки ситца в мелкий цветочек.
      - Она говорит, что революция...
      - Откуда она знает?
      - Из газет.
      Свет от фонаря падал на лицо отца. Я увидел, как он нахмурился.
      - Это уже в газетах? Затем, роясь в фургоне, пробормотал:
      - Нет, быть того не может...
      Я таскал товар на кухню. Немного погодя займемся сортировкой. Цепляя плащ на вешалку в коридоре, отец повел носом, - может, он унюхал запах тети.
      Матушка еще пропадала в лавке: сворачивала развернутые после обеда материи. Но все же вышла на кухню встретить отца.
      - Что-то случилось, Андре?
      Тетя Валери со свирепым видом ждала, чтобы мы наконец сели за стол: время наших трапез не совпадало, видите ли, с ее привычками.
      Отец понизил голос:
      - В Париже в карету президента республики и румынского короля бросили бомбу... Их даже не задело. Убит один национальный гвардеец. Его лошадь буквально взлетела в воздух... Я узнал, потому что меня по дороге останавливали. Все жандармерии оповещены по телефону...
      Я сидел на своем месте, разглядывая клеенку, заменявшую нам скатерть,- все поменьше стирать, опять-таки из-за знаменитой торговли!
      Мутные, с прозеленью глаза тети медленно обратились ко мне, сверкая злорадством и будто говоря:
      "Ага! Что я предсказывала?.."
      Меж тем матушка, указав на меня движением подбородка, поспешно проговорила, обращаясь к отцу:
      - Расскажешь после ужина!
      Но было уже слишком поздно.
      III
      Была пятница-день, когда приходила мадемуазель Фольен. Она явилась, как обычно, без пяти восемь, простояв раннюю обедню. Я, с повязанной вокруг шеи салфеткой, ел яйца всмятку. Успевшая позавтракать тетя Валери, шаркая войлочными туфлями, тяжело, ступенька за ступенькой, одолевала винтовую лестницу. А матушка - та, вероятно, уже начала прибираться. Я уверен, что, как всякую пятницу, она кинула мне умоляющий взгляд. И, как всякую пятницу, я надулся.
      - Здравствуйте, мадам Лекер. Здравствуй, мой маленький Жером...
      От ее намокшего под дождем пальто пахло овчиной. Она была вся в черном, включая митенки. Она наклонилась. Сунула мне в руки большой кулек с конфетами- бумага тоже отсырела. Как видно, горел газ, потому что от кулька на стол падала тень.
      - Что надо сказать? - проговорила матушка, которую эта еженедельно повторяющаяся сцена всегда повергала в смущение.
      - Спасибо.
      - Спасибо кому?
      И в то время как старая дева меня целовала, я прошептал настолько тихо, что мог себя убедить, будто не сказал ничего:
      - Тетя...
      Мадемуазель Фольен не была моей тетей. Но она часто приходила к нам посидеть в магазине и раз в неделю шить, и матушка велела мне так ее называть.
      - Но почему, раз она мне не тетя? На что матушка строго отвечала:
      - Она носила тебя на руках, когда ты только-только родился... Если бы ты знал, как я ей обязана!.. Но все детство я упрямился.
      - Поцелуй тетю Фольен!
      Ни разу я не прикоснулся губами к ее увядшему лицу. Я запрокидывал голову. Более или менее, скорее - менее, касался его щекой, а она делала вид, что не замечает моего отвращения.
      А ведь нельзя даже сказать, чтобы мадемуазель Фольен была уродлива. Она мне казалась старой, но вряд ли ей тогда перевалило за сорок, она и сейчас еще жива и, верно, занимает ту же самую комнату, где провела всю свою жизнь. Когда \лучилось несчастье, именно мадемуазель Фольен похоронила моего отца, а позже, когда я был уже взрослым молодым человеком, она же одолжила мне все свои сбережения, при обстоятельствах, которые я предпочитаю не вспоминать.
      Я не желал называть ее тетей. Она приходила без пяти минут восемь из боязни недодать нам хотя бы одну минуту. И в то же время отказывалась брать деньги за те многие часы, которые по другим дням проводила у нас, заменяя матушку в лавке.
      У нее был высокий лоб, глаза китаянки или куклы и большая брошь в виде камеи, пристегнутая к черному шелковому корсажу, под которым не было даже намека на женские формы.
      И хоть бы я съедал конфеты, которые она считала себя обязанной приносить по пятницам,- нет, потому что они были облиты цветной глазурью.
      - Не надо ей говорить об этом... Я куплю тебе другие... - так решила матушка.
      И на следующий день конфеты съедали два наших жеребца - Кофе и Кальвадос!
      Мадемуазель Фольен никогда не приходила с пустыми руками. Это была у нее даже какая-то страсть. Ей всегда представлялось, будто она делает слишком мало, остается в долгу, тогда как я совершенно уверен, что платили мы ей за полный рабочий день никак не больше двух франков, ну и еще кормили обедом и в четыре часа давали чай.
      Если она из отцовских старых брюк перекраивала мне штанишки, то захватывала из дому кусок сатина или тафты на подкладку.
      - Незачем брать хороший товар из лавки... - говорила она. - У меня остались лоскуты от манто, которое я на прошлой неделе шила мадам Донваль...
      Когда мы в то утро поднялись в комнату, тетя Валери сидела наряженная в шелковое платье, словно собралась в гости.
      - Ты мне поможешь, Жером? - попросила мадемуазель Фольен.
      Надо было подтащить к свету задвинутую в угол швейную машинку, на которой, сколько я себя помнил, никогда не было крышки. Вероятно, отец купил ее, подобно большинству вещей у нас в доме, на какой-нибудь деревенской распродаже.
      Мадемуазель Фольен с удовольствием посматривала на керосиновую печь и на яркое красное пламя; она всегда зябла и по утрам бывала пугающе бледной, словно только что поднялась с постели.
      - Она страшно малокровна,- вздыхала матушка.
      Потом помню тетю сидящей в кресле в выходном платье и в золотой цепочке, стрекотанье швейной машинки, обрезки материи на полу и за решеткой дождя, более редкой и сквозной, чем все последние дни, часы на рыночной площади, показывающие девять.
      Свисток местного поезда. Белые клубы пара позади крытого рынка заволакивают серое небо.
      Затем провал. Видимо, я заигрался со своими зверюшками. Несколько раз внизу продребезжал колокольчик. Но вздрогнул я, только услышав мужской голос в лавке, и тут же из отверстия в полу, прерывисто дыша, выглянула матушка.
      - Там вас спрашивает какой-то господин, тетя Валери... А на кухне еще не прибрано!..
      - Пусть подымется.
      Матушка торопливо огляделась, проверяя, не валяется ли что-нибудь.
      - Вы считаете, можно его принять здесь?
      - Раз я сказала!
      Мадемуазель Фольен хотела было подняться подобрать свои лоскуты, но тетя ее остановила:
      - Останьтесь! Секретов никаких нет...
      Шаги на лестнице. Тетя, не меняя положения, все так же повернувшись бюстом к окну, произносит, как на сцене:
      - Входите же, мосье Ливе...
      Очень крупный, полный человек с каштановой бородой и в пальто с меховым воротником. Он казался слишком крупным для нашей маленькой комнаты.
      - Подай стул, Жером.
      - Жером! - позвала снизу матушка.
      - Он не помешает! - крикнула ей тетя Валери.- Присаживайтесь, мосье Ливе...
      Впервые я почувствовал, что тетя - это сила. Естественно, что появление у нас такого человека, как господин Ливе, в пальто с воротником из выдры и кожаным портфелем под мышкой, вывело из равновесия матушку. Тетя даже не пошевельнулась. Она заполняла все кресло. Выпирала из него. И будто предвещая самую страшную кару, она грозно, как мне показалось, произнесла:
      - Так вы нашли способ прижать этих негодяев?
      - Видите ли...
      Мосье Ливе открыл портфель и достал оттуда документы.
      Мадемуазель Фольен вскочила, засуетилась.
      - Я освобожу стол...
      - Не беспокойтесь... Я вам уже говорил, мадам Буэн, что дело это весьма щекотливое и что...
      - То есть как щекотливое?.. Не станете же вы утверждать, что с такими жуликами...
      - Я имею в виду не их, а закон... Он явно был смущен. Покашливал. Могу поклясться, что гигант побаивался нашей тети.
      - Прежде всего, если бы закон был справедлив, этих проходимцев давно бы упрятали в тюрьму. Сажают и не за такие дела... Подумать только, я взяла эту поганку с улицы!.. Что там с улицы! Вытащи я ее из сточной канавы, она не была бы чище... Девчонка жила с дюжиной братьев и сестер в таком хлеву, в каком не стали бы жить и свиньи! Отец каждый вечер напивался. Я поселила ее у себя, в четырнадцать лет она и читать-то не умела... Послала в монастырскую школу... Но я этим монашкам попомню!.. Кто же, как не они, обучили ее всем этим штучкам...
      Мосье Ливе, выжидавший паузы, чтобы вставить слово, качал головой, предпочитая делать вид, будто соглашается. Мадемуазель Фольен не смела стучать на машинке и, не желая оставаться без дела, сметывала пройму, набрав в рот булавок, и время от времени кидала испуганные взгляды на тетю.
      - Элиза Трикё...- начал было мосье Ливе.
      За столом уже называли эту фамилию, но я не обратил внимания. И в Сен-Никола я никогда не был и даже не знаю, как я тогда представлял себе эту деревню. Теперь-то я там побывал.
      Довольно большое село, но фермы лежат разбросано, и только несколько домов скучилось вокруг церкви с приземистой колокольней.
      - Прежде всего я бы предпочла, чтобы вы не упоминали при мне фамилию Трике... Элизе не следовало ее принимать. Мне не следовало соглашаться... Я не сделала бы большего для собственного ребенка...
      - Вы лишили наследства своих племянников...- попытался вставить мосье Ливе, все еще державший на коленях портфель.
      - Этих проходимцев, еще бы! Все Буэны проходимцы. Еще не успели предать земле моего дорогого усопшего, а они уже привалили всем семейством и стали распоряжаться как у себя дома! Не останови я их, они вынесли бы всю обстановку... И хоть бы один подошел ко мне на кладбище выразить соболезнование... К тому же такие прорвы... Эх, если б знать!.. Был же другой способ не оставить им ничего. Так распорядиться своим имуществом, чтобы иметь пожизненную ренту...
      Очень долго, надо признаться, слова "пожизненная рента" оставались для меня загадкой.
      - Я хотела им насолить... Подобрала Элизу... Я подобрала бы первую попавшуюся соплячку с улицы... И не будь у Элизы родителей, я бы ее удочерила...
      Она взглянула на мадемуазель Фольен, словно ожидая одобрения.
      - Вы даже не представляете, какие гадости эти люди мне делали,-продолжала она.-Я говорю о Буэнах, племянниках мужа. С самого начала они не желали признавать во мне родню... Достаточно сказать, что их пащенки подвешивали мне к звонку дохлых кошек... Добро бы только это! Они обмазывали несчастных тварей... надеюсь, догадываетесь чем?..
      Я рассчитывала, что с Элизой мне будет не так одиноко в нашем большом доме... Первые годы она не знала, как мне угодить... Такая тихоня, с исповеди возвращается сложив ручки и потупив глаза... А на самом деле... Верно говорят: в тихом омуте черти водятся... Это у нее в крови сидело, и когда она втюрилась в Трике, так всякий стыд потеряла!.. Одна только я, дура старая, ни о чем не догадывалась... Принимала ее сюсюканье за чистую монету. "Крестненькая" - вот как она меня называла.
      Я чуть не прыснул со смеху при мысли, что кто-нибудь мог называть тетю Валери "крестненькой".
      - Все крестненькая да крестненькая... "Позвольте мне представить вам молодого человека, который... он такой приличный, такой серьезный... Я не переживу, если вы не дадите своего согласия..." Вот чего, мосье Ливе, я не решилась изложить вам в своем письме...
      Так вот что мосье Ливе держал на коленях, вот что представляли листки с черной каймой, исписанные мелким почерком и исчерченные, будто ученическая тетрадь, красными чернилами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6