Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Комиссар Мегрэ - Записки Мегрэ

ModernLib.Net / Классические детективы / Сименон Жорж / Записки Мегрэ - Чтение (стр. 3)
Автор: Сименон Жорж
Жанр: Классические детективы
Серия: Комиссар Мегрэ

 

 


Но ждать пришлось дольше, чем положено. Детей увели к соседям. К утру роды все еще не начались, и свояченица, ночевавшая у врача, ненадолго отлучилась к себе по хозяйству.

Говорят, некоторое время спустя в доме врача раздались крики, поднялась суматоха, беготня.

Прибежавшие на шум соседи увидели, что Гадель плачет в углу. Жена была мертвой, ребенок тоже.

Еще долго потом я слышал, как возмущенные кумушки шептали друг другу с негодованием:

— Ну просто раскромсал, как мясник!

Многие месяцы история эта служила пищей для разговоров, и, как следовало ожидать, местные жители разделились на два лагеря. Одни — их было немало — стали обращаться за врачебной помощью в город, хотя в те времена такая поездка была нелегким путешествием, а другие, то ли из равнодушия, то ли все еще доверяя бородачу, продолжали лечиться у него.

Отец никогда не говорил со мной об этом. И мне остается только прибегнуть к догадкам.

Гадель по-прежнему бывал у нас. Обходя больных, он заглядывал к нам и все тем же привычным жестом ставил перед собой все тот же графинчик с золотым ободком вокруг горлышка.

Пил он, однако, не так, как раньше. Говорили, что его теперь никто не видит пьяным. Как-то ночью его позвали к роженице на самую далекую ферму, и он отлично справился со своим делом. На обратном пути доктор зашел к нам, и я хорошо помню, что он был очень бледен; я будто сейчас вижу, как отец долго и крепко пожимает ему руку, чего он обычно не делал, словно хочет подбодрить его, сказать: вот видите, а вы думали, что все пропало.

Он-то, мой отец, ни одного человека не считал пропащим.

Я никогда не слышал, чтобы он кого-либо осуждал, даже некоего арендатора, мошенника и горлопана, паршивую овцу нашей деревни, о грязных делишках которого отец сообщил помещику и который стал после этого обвинять отца в каких-то темных махинациях.

Без сомнения, врач стал бы человеком конченым, если бы после гибели жены и ребенка ему никто не протянул руки. Но отец это сделал. И когда моя мать забеременела, какое-то чувство, труднообъяснимое, но для меня понятное, заставило его и тут остаться верным себе.

Однако он принял кое-какие меры. Когда мать была уже на сносях, он дважды возил ее в Мулен к специалисту.

Пришло время родов. Ночью к врачу поскакал верхом один из конюхов. Меня не отослали из дому, и я сидел, запертый в своей комнате, и сильно волновался — для меня, как и для всех деревенских ребят, происходящее уже давно не было тайной.

Моя мать умерла в семь часов утра, и, когда я спустился в столовую, мне тотчас же, несмотря на все мое горе, бросился в глаза графинчик на обеденном столе.

Так я остался единственным ребенком. В доме у нас поселилась соседская девушка, чтобы вести хозяйство и присматривать за мной. С тех пор я больше не видел у нас доктора Гаделя и никогда не слышал, чтобы отец хоть словом обмолвился о нем.

Смутно помнятся мне однообразные дни, потянувшиеся вслед за этой драмой. Я ходил в сельскую школу. Отец становился все молчаливее. Ему было тридцать два года, и только теперь я понимаю, как он был еще молод.

Когда мне минуло двенадцать лет, я без возражений согласился поступить в интернат Муленского лицея, так как возить меня туда каждый день было невозможно.

В лицее я проучился всего несколько месяцев. Мне было там очень плохо, я чувствовал себя чужим в этом незнакомом и, казалось, враждебном мире. Но я ничего не говорил отцу, когда тот брал меня домой в субботние вечера. Я ни разу не пожаловался.

По-видимому, он и без того все понял, потому что на пасхальных каникулах к нам внезапно приехала его сестра, муж которой держал в Нанте пекарню, и я понял, что приводится в действие замысел, уже намеченный ранее в переписке.

Моя тетка, очень румяная женщина, к тому времени порядком раздалась вширь. Детей у нее не было, и это очень ее огорчало.

Несколько дней подряд она застенчиво топталась вокруг меня, как бы желая приручить.

Она рассказывала мне о Нанте, о своем домике возле порта, о вкусном запахе горячего хлеба, о муже, который работал всю ночь в пекарне и отсыпался днем.

Она старательно притворялась веселой. А я уже обо всем догадался. И покорился. Впрочем, нет, я не люблю этого слова — просто я был на все согласен.

Однажды в воскресенье после мессы мы с отцом ушли далеко в поле и долго там говорили. Впервые он обращался ко мне как к взрослому. Он говорил о моем будущем, о том, что мне незачем учиться в сельской школе, а в муленском интернате я буду лишен нормальной семейной обстановки.

Сейчас я понимаю, что он думал. Ему было ясно, что не годится мне, парнишке, у которого вся жизнь впереди, оставаться вдвоем с ним, человеком замкнутым, постоянно погруженным в свои мысли.

И я уехал на вокзал с теткой, а в повозке сзади нас подпрыгивал мой тяжелый сундук.

Отец не плакал. Я тоже.



Вот, пожалуй, все, что я могу сказать об отце. Потом в течение нескольких лет меня знали в Нанте как племянника пекаря, и я, должно быть, привык к этому человеку с волосатой грудью, видя его день за днем в красноватых отблесках печи.

Каникулы я проводил с отцом. Не решаюсь сказать, что мы с ним стали чужими. Но у меня к тому времени сложилась своя жизнь со своими стремлениями, своими трудностями. Отца я любил и уважал, но уже не пытался понять. Так продолжалось многие годы. А может, всегда так получается? Во всяком случае, тогда я склонялся к этому заключению.

Когда же у меня снова возник интерес к нему, было уже слишком поздно, чтобы задавать вопросы, которые я так хотел задать, и я упрекал себя за то, что не сделал этого, когда он был жив и мог на них ответить.

Отец умер от плеврита в возрасте сорока четырех лет.

Я был тогда очень молод и только начал учиться в медицинском. В свои последние приезды я обратил внимание на румянец, горевший на щеках отца, и лихорадочный блеск его глаз по вечерам.

— Болел кто-нибудь чахоткой у нас в семье? — спросил я однажды тетку.

Она вскинулась, будто я заговорил о чем-то постыдном.

— Да никогда в жизни! Все у нас были крепкие, как дубы! Разве ты не помнишь деда?

Как раз о нем-то я и вспомнил. И о его сухом покашливании, которое он объяснял курением. А еще очень смутно я припоминал, что в детстве видел на отцовских щеках тот же тлеющий огонь румянца.

И у тетки был тот же румянец.

— Еще бы, вечно торчишь в пекарне! — объясняла она.

Тем не менее тетка умерла через десять лет после отца от той же болезни, что и он.

Я же, вернувшись в Нант за вещами, перед тем как начать новую жизнь, после долгих колебаний отправился на дом к одному из моих преподавателей и попросил выслушать мои легкие.

— Подобного рода опасность вам не грозит! — успокоил он меня.

Два дня спустя я уехал в Париж.

На этот раз моя жена не рассердится, если я вернусь к Сименону и образу Мегрэ, созданному им, так как я намерен поговорить о вопросе, затронутом в одной из недавно вышедших его книг и имеющем ко мне непосредственное отношение.

Вопрос этот, кстати, один из самых для меня болезненных. На этот раз я имею в виду вовсе не одежду или другие мелочи, на которых я до сих пор останавливался в общем-то шутки ради.

Я не был бы сыном своего отца, если бы не принимал близко к сердцу все, что касается моей работы, моей профессии, об этом-то как раз и пойдет речь.

У меня порой складывалось неприятное впечатление, что Сименон в какой-то мере пытается оправдать меня в глазах читателей за то, что я стал полицейским. И я уверен, многие из них считают, будто я выбрал эту профессию за неимением лучшего.

Ведь всем известно, что я начал учиться на врача по собственной воле, без всякого нажима со стороны честолюбивых родных, как это часто бывает.

Но уже давно я о медицине и думать забыл и, наверное, так и не вспомнил бы, если бы из-за нескольких фраз Сименона относительно моей профессии передо мной не возникла постепенно некая проблема.

Я никому не говорил об этом, даже жене. Сегодня я должен преодолеть известную стыдливость, чтобы все расставить по местам или хотя бы попытаться это сделать.

Итак, в одной из своих книг Сименон упомянул о «наладчике судеб», но придумал это вовсе не он, а я, — должно быть, и сказал как-то при нем невзначай во время наших бесед.

И вот теперь я спрашиваю себя, уж не началось ли все с Гаделя, чья драма, как я впоследствии понял, потрясла меня сильнее, чем я тогда думал.

Именно потому, что он был врачом, именно потому, что он оступился на этом поприще, профессия медика обрела в моих глазах ни с чем не сравнимое значение, врач казался мне чем-то вроде священника.

Много лет, не отдавая себе в том отчета, пытался я разобраться в драме этого человека, вступившего в неравную схватку с судьбой. Я помнил поведение отца по отношению к Гаделю и спрашивал себя, понял ли отец то же, что понял я, и не потому ли пошел на риск, чтобы предоставить Гаделю еще один шанс.

От Гаделя я незаметно перешел к другим своим знакомым, чаще всего самым заурядным людям, чья жизнь на первый взгляд протекала очень гладко, однако каждому из них в свое время пришлось померяться силами с судьбой.

Прошу не забывать, что я стараюсь передать здесь не размышления взрослого человека, но ход мыслей мальчугана, а затем подростка.

Смерть матери казалась мне такой нелепой, такой бессмысленной!

И все подобные трагедии, все человеческие несчастья, о которых я узнавал, вызывали у меня какое-то яростное отчаяние.

Неужели никто не мог прийти на помощь? Неужели надо смириться с тем, что не нашлось человека, — а представлял я его домашним врачом, Гаделем, только более удачливым, — умнее или опытнее других, способного сказать ласково и твердо: «Вы идете по неверному пути. Такие поступки неизбежно приведут вас к катастрофе. Ваше настоящее место тут, а не там».

Да, вероятно, в этом все дело. Я смутно догадывался, что многие оказались не на своем месте, пытаются играть роль, которая им не по плечу, и поэтому заранее обречены на провал.

Только, пожалуйста, не воображайте, будто я хотел стать когда-нибудь этаким Господом Вседержителем.

После попыток понять Гаделя, а потом отношение к нему отца я продолжал осматриваться вокруг, задаваясь все теми же вопросами.

Вот пример, который, может быть, вызовет улыбку.

Одно время в нашем классе насчитывалось пятьдесят восемь учеников, пятьдесят восемь выходцев из разных сословий, с разными характерами, стремлениями, недостатками. И мне нравилось придумывать, какая судьба ждет каждого из моих соучеников, я мысленно уже называл их: адвокат, сборщик налогов…

Я также пробовал угадать, какой смертью умрут окружавшие меня люди.

Теперь, должно быть, вы лучше поняли, почему мне пришло в голову стать врачом. При слове «полиция» в то время я вспоминал лишь постового на углу улицы. А если и слышал что-то о тайной полиции, то не имел о ней ни малейшего представления.

И вот мне пришлось зарабатывать на хлеб. Я приехал в Париж, совершенно не зная, какую профессию выбрать. С моим незаконченным образованием я мог рассчитывать только на службу в конторе, а поэтому без особого воодушевления принялся изучать объявления в газетах. От предложения дяди остаться с ним и стать пекарем я давно отказался.

В маленькой гостинице на левом берегу Сены, где я остановился, жил по соседству со мной мужчина лет сорока, очень меня заинтересовавший и Бог знает почему казавшийся мне похожим на отца.

Впрочем, внешне он был полной противоположностью худому, белокурому и сутулому человеку в кожаных крагах.

Небольшого роста, черноволосый, он тщательно скрывал раннюю плешь, начесывая пряди на лоб, а концы черных усов закручивал вверх. Одет он был очень аккуратно, всегда в черном, ходил в пальто с бархатным воротником — вспомните о другом, небезызвестном пальто! — и держал в руке трость с набалдашником литого серебра.

Думаю, что сходство с отцом заключалось в манере держаться, ступать всегда неторопливо, слушать, смотреть, а потом вдруг замыкаться в себе.

Однажды я случайно увидел его в дешевом ресторанчике неподалеку от гостиницы; я узнал, что он обедает там каждый вечер, и мне без всякой видимой причины захотелось с ним познакомиться.

Тщетно пытался я угадать его профессию. По всей вероятности, он был холостяком, раз жил один в гостинице. Я слышал утром, как он встает и как возвращается вечером в разное время. Никто к нему не приходил, и только однажды я заметил его на углу бульвара Сен-Мишель разговаривающим с весьма подозрительным субъектом, таких тогда называли «апашами».

К тому времени я уже почти получил место в фирме галантерейных товаров на улице Виктуар. И должен был явиться туда с рекомендациями, которые письменно запросил у своих бывших преподавателей.

В тот вечер в ресторане, подчиняясь какому-то неясному побуждению, я встал со своего места как раз в ту минуту, когда мой сосед по площадке отложил после обеда салфетку, а минутой позже я открыл дверь, пропуская его вперед. Он, должно быть, тоже заметил меня и, возможно, догадался, что я хочу поговорить с ним, так как пристально на меня поглядел и сказал:

— Благодарю вас. — Потом спросил, видя, что я остановился посреди улицы: — Идете в гостиницу?

— Может быть… Не знаю…

Стоял прекрасный осенний вечер. Набережная была неподалеку, луна вставала из-за деревьев.

— У вас никого нет в Париже?

— Никого.

Не спрашивая моего согласия, он пошел со мной, будто мы были давно знакомы.

— Ищете работу?

— Как вы угадали?

Он не ответил и сунул в рот какую-то таблетку. Вскоре я узнал, зачем он это делал: у него плохо пахло изо рта.

— Из провинции приехали?

— Из Нанта, но родился я в деревне.

Он сразу же завоевал мое доверие. Едва ли не впервые после моего приезда в Париж у меня был собеседник, и молчаливость его меня не смущала, вероятно, потому, что я привык к доброжелательной молчаливости отца.

К тому времени, когда мы по мосту Сен-Мишель вышли на набережную Орфевр, я успел рассказать ему о себе почти все.

Остановившись перед приоткрытой дверью, он сказал:

— Подождете меня? Я ненадолго.

У двери стоял полицейский в форме. Походив немного по улице, я спросил его:

— Это, кажется, Дворец правосудия?

— Это вход в Сюрте.

Моего соседа по площадке звали Жакменом. Как я и думал, он был холостяком — я узнал об этом в тот самый вечер, когда мы бродили вдоль Сены, по нескольку раз проходя по одним и тем же местам, но все же оставаясь неподалеку от возвышавшейся над нами громады Дворца правосудия.

Он был полицейским инспектором и о своей работе рассказывал коротко, как рассказывал бы о своей отец, и с той же скрытой гордостью.

Три года спустя его убили, это было еще до того, как я оказался в здании на набережной Орфевр, которое приобрело в моих глазах особое значение.

Это случилось в стычке возле Итальянских ворот.

Пуля, предназначенная другому, попала Жакмену в грудь.

Его фотография в черной рамке и сейчас висит среди других, под которыми написано: «Погиб при исполнении служебного долга».

Говорил он мало, больше слушал. Но это не помешало мне часов в одиннадцать вечера спросить его дрожащим от нетерпения голосом:

— Вы действительно думаете, что это возможно?

— Я дам вам ответ завтра вечером.

Конечно, не было и речи о том, чтобы сразу поступить в Сюрте. Тогда еще не настало время дипломов и каждый начинал свою карьеру рядовым.

Я мечтал об одном: быть зачисленным на любую работу в любой полицейский комиссариат Парижа, чтобы самому открыть мир, в который инспектор Жакмен дал мне лишь заглянуть.

Когда мы расставались на площадке нашей гостиницы, — впоследствии дом этот снесли, — он неожиданно спросил меня:

— Вам, наверное, не захочется носить форму?

Сознаюсь, его вопрос и впрямь застал меня врасплох, я не сразу решился ответить, а он, разумеется, заметил мои колебания и вряд ли обрадовался.

— Нет, почему же… — произнес я очень тихо.

Я действительно носил форму, но недолго, месяцев семь-восемь. Я был длинноногим, очень худым и подвижным, чему сейчас трудно поверить, поэтому мне выдали велосипед и поручили развозить бумаги по разным учреждениям, чтобы я поскорее узнал Париж.

Писал ли об этом Сименон? Не помню. Несколько месяцев пробирался я на велосипеде между фиакрами и двухэтажными омнибусами, запряженными в ту пору лошадьми и наводившими на меня ужас, в особенности когда они мчались вниз по Монмартру.

Полицейские чиновники носили тогда сюртуки и цилиндры, а в определенном звании — и визитки.

Рядовые же полицейские большей частью были людьми немолодыми, нередко выпивали у стойки с извозчиками, и их красные носы служили мишенью для безжалостных насмешек куплетистов.

Я не был женат. Ухаживать за девушками я стеснялся из-за формы и твердо решил, что моя настоящая жизнь начнется с того дня, когда я поднимусь по главной лестнице здания на набережной Орфевр полицейским инспектором, а не рассыльным, нагруженным ворохом бумаг.

Когда я признался моему соседу по площадке в столь честолюбивых замыслах, он не улыбнулся, а задумчиво посмотрел на меня и сказал: «Почему бы и нет?»

Я не знал, что вскоре мне предстояло его хоронить.

Видно, мое умение предсказывать человеческие судьбы оставляло желать лучшего.

Глава 4

в которой я поедаю птифуры Ансельма и Жеральдины на глазах и под носом у дорожного ведомства


Задумывались ли когда-нибудь мой отец и дед над тем, что им могла выпасть иная участь? Стремились ли к чему-то другому? Завидовали тем, кого постигла иная судьба?

Странно: я столько лет прожил с этими людьми и не знаю о них того, что кажется сегодня главным. Когда я думаю об этом, у меня такое чувство, будто я стою на границе двух миров, совершенно чуждых друг другу.

Не так давно мы с Сименоном говорили на эту тему в моей квартире на бульваре Ришар-Ленуар. Кажется, это было накануне его отъезда в Соединенные Штаты.

Он вдруг уставился на увеличенную фотографию моего отца и долго не спускал с нее глаз, хотя уже много лет видел ее на стене в столовой.

Рассматривая фотографию с необычайным вниманием, он то и дело пристально поглядывал на меня, будто искал сходство между мной и отцом, и о чем-то размышлял.

— Собственно говоря, Мегрэ, — произнес он наконец, — поскольку вы родились в определенной среде и на определенном этапе семейной эволюции, из вас неизбежно должен был получиться, как говорили в старину, сановник, или, если вам больше нравится, государственный служащий с высоким положением.

Эти слова меня поразили оттого, что и мне подобная мысль нередко приходила в голову, хотя не так точно выраженная, а главное, я не относил ее к себе.

Я давно заметил, что многие мои сотрудники — выходцы из крестьянских семей, совсем недавно утратившие связь с землей.

Сименон продолжал с таким видом, будто о чем-то жалел и едва ли не завидовал мне:

— Я опередил вас на одно поколение. Эквивалент вашего отца у нас в семье — мой дед. А отец уже был государственным служащим.

Моя жена внимательно смотрела на Сименона, стараясь вникнуть в смысл его слов, а он продолжал, уже более шутливо:

— Естественно, что в категорию лиц свободной профессии я мог бы проникнуть лишь с черного хода, положив немало труда, чтобы стать практикующим врачом, адвокатом либо инженером. Или же…

— Или?

— Или я превратился бы в озлобленного неудачника.

Таких большинство. Иначе набралось бы несметное множество врачей и адвокатов. Я, пожалуй, вышел из слоя, который поставляет наибольшее число неудачников.

Не знаю, почему мне сейчас припомнился этот разговор. Вероятно, потому, что я воскрешаю в памяти первые годы моей работы в полиции и хочу разобраться в своих тогдашних настроениях.

Я был один на свете. Только что приехал в Париж, которого еще не знал, но богатство этого города бросалось тогда в глаза куда больше, чем в наше время.

Особенно поражал контраст между этим богатством и бедностью, а я принадлежал к беднякам.

На глазах у толпы жил своей жизнью особый мир утонченных бездельников, и газеты не уставали сообщать обо всем, чем занимались эти люди, не знавшие иных забот, кроме развлечений и тщеславного соперничества.

Тем не менее я ни на одно мгновение не взбунтовался против такого порядка вещей. Я не завидовал этим людям. Не тешил себя надеждой уподобиться им. Не сравнивал свою судьбу с их судьбой.

Они жили, на мой взгляд, в другом мире, совершенно отличном от моего, все равно что на другой планете.

В ту пору я обладал завидным аппетитом, и у нас в семье по этому поводу ходили легенды, даже когда я был ребенком. В Нанте тетка моя любила рассказывать, как однажды, придя из лицея, я съел у нее на глазах четырехфунтовый хлеб, что не помешало мне пообедать два часа спустя.

Зарабатывал я очень мало, и главной моей заботой было насытиться, поэтому верхом роскоши мне казались не террасы знаменитых кафе на Бульварах, не витрины на улице Пэ, а куда более прозаичные окна колбасных лавок с выставленными в них лакомствами.

На пути, который я обычно совершал на велосипеде, одетый в форму, я приметил несколько колбасных и всегда старался так рассчитать время, чтобы успеть купить и с жадностью съесть тут же на улице кусок колбасы или порцию паштета с булочкой, купленной рядом.

Заморив червячка, я чувствовал себя счастливым и уверенным в себе. Я добросовестно выполнял свою работу и считал исключительно важным любое возложенное на меня поручение. Мне и в голову не приходило, что я работаю сверхурочно. Я был убежден, что все мое время принадлежит полиции, и мне казалось вполне естественным работать по четырнадцать-пятнадцать часов в сутки.

Впрочем, не подумайте, будто я ставлю это себе в заслугу, — напротив, я хорошо помню, что такое отношение к работе было характерно для того времени.

Рядовые полицейские, как правило, имели тогда лишь начальное образование. От инспектора Жакмена начальству уже было известно о моем незаконченном высшем образовании.

Через несколько месяцев, к моему большому удивлению, меня перевели на должность, на которую я не смел и надеяться: я стал секретарем комиссара полиции квартала Сен-Жорж.

Следует сказать, что в то время людей, занимавших эту должность, называли весьма непочтительно «Комиссаровыми собаками».

Меня лишили велосипеда, кепи и формы, а вместе с ними и возможности заглядывать в колбасные, разъезжая с бумагами по улицам Парижа.

Зато я особо оценил штатский костюм в тот день, когда, проходя по бульвару Сен-Мишель, услышал, что меня кто-то окликает.

За мной вдогонку бежал высокий парень в белом халате.

— Жюбер! — воскликнул я.

— Мегрэ! Что ты тут делаешь?

— А ты?

— Я не могу стоять на улице. Зайди за мной в аптеку к семи часам.

Жюбер, Феликс Жюбер, учился со мной на медицинском факультете в Нанте. Я знал, что он бросил учение одновременно со мной, но, кажется, по другим причинам. Не могу сказать, что он был тупицей, но соображал довольно туго, и о нем, помнится, говорили так:

«Дозубрится до того, что прыщи на лице выскочат, а к утру все равно ничего не знает».

Он был рыжеволосый, долговязый, костлявый, с крупным носом и грубыми чертами лица, а физиономия его и в самом деле была усыпана прыщами, но не мелкими, от которых страдают многие юноши, а огромными, красными или синеватыми, и он тщетно старался их вывести с помощью всяких мазей и порошков.

В тот же вечер я зашел за ним в аптеку, где он работал уже несколько недель. Родных у него в Париже не было. Жил он неподалеку от Шерш-Миди, в комнате с пансионом.

— А что ты делаешь?

— Служу в полиции.

Я как сейчас вижу его светло-голубые глаза, ясные, как у девушки, в которых промелькнуло плохо скрытое недоверие. Наконец каким-то странным голосом он переспросил меня:

— В полиции?

И посмотрел на меня, а потом на постового, дежурившего на углу бульвара, как бы сравнивая нас.

— Я секретарь комиссара.

— Ах вот оно что! Понятно.

Из ложного ли стыда или потому скорее, что я не сумел бы объяснить, а он понять, но я не признался ему, что еще три недели назад ходил в форме, а теперь мечтал об одном — поступить в Сюрте. Работа секретаря в его глазах, как в глазах многих людей, была превосходной, почетной работой — в чистой комнате, в окружении книг, с пером в руках.

— У тебя много друзей в Париже?

Кроме инспектора Жакмена, я, собственно говоря, не знал никого, так как в комиссариате был новичком и ко мне еще только присматривались.

— И подружки тоже нет? Что же ты делаешь в свободное время?

Во-первых, свободного времени у меня не было. Во-вторых, я много занимался, потому что твердо решил возможно скорее достичь намеченной цели, а для этого надо было сдать только что введенные экзамены.

В тот вечер мы пообедали вместе. За десертом он сказал мне многообещающе:

— Надо будет тебя представить.

— Кому?

— Моим друзьям. Очень приличным людям. Сам увидишь.

Больше он ничего не добавил. Уж и не знаю почему, потом мы не виделись несколько недель. Я мог бы вообще никогда больше с ним не встретиться: адреса своего я ему не оставил, его адреса не спросил. Зайти за ним как-нибудь вечерком в аптеку мне и в голову не приходило.

Нас опять свел случай, на этот раз у театра «Комеди Франсэз», где мы оба стояли в очереди.

— Как глупо получилось! — сказал он. — Я уже думал, что совсем потерял тебя из виду. Даже не знаю, в каком комиссариате ты работаешь. Я рассказал о тебе моим друзьям.

Он говорил об этих друзьях с таким видом, будто это был особый, избранный круг людей, чуть ли не тайная секта.

— Фрак-то у тебя хоть есть?

— Есть.

Я не стал объяснять, что фрак у меня отцовский, купленный к свадьбе и несколько вышедший из моды, но перешитый на меня.

— В пятницу я тебя возьму к ним. Смотри, чтобы ты был свободен к восьми часам. Танцевать умеешь?

— Нет.

— Ну, не беда. Хотя все-таки неплохо бы научиться. Я знаю хорошую школу танцев, недорогую. Сам ходил туда.

На этот раз он записал не только мой адрес, но и название ресторанчика, где я обедал, когда был свободен от дежурств, и вот в пятницу вечером он сидел у меня на кровати и ждал, пока я оденусь.

— Я хочу тебе все объяснить, чтобы ты не ляпнул чего-нибудь ненароком. Там все будут из дорожного ведомства, кроме нас с тобой. Меня туда привел один мой дальний родственник, я с ним как-то встретился совершенно случайно. Месье и мадам Леонар — милейшие люди. А их племянница — лучшая девушка на свете.

Я сразу понял, что он влюблен в эту племянницу и тащит меня чуть ли не силком, чтобы показать предмет своей страсти.

— Там и другие девушки будут, не бойся, — обещал он. — И премиленькие.

Шел дождь, и, чтобы не забрызгаться грязью, мы наняли фиакр. Впервые я ехал по Парижу в фиакре не по служебному делу. Будто сейчас вижу, как блестят наши крахмальные манишки в свете газовых фонарей, как Феликс Жюбер останавливает фиакр перед цветочной лавкой, чтобы купить нам обоим по цветку в петлицу.

— Старик Леонар, — объяснил он, — зовут его Ансельм, уже лет десять как вышел в отставку. Раньше он был одним из крупнейших чиновников дорожного ведомства, да и теперь еще его преемники нет-нет да и спрашивают у него совета. Отец его племянницы тоже служит в дорожном ведомстве. Собственно говоря, вся семья с этим ведомством связана.

По тому, как говорил Жюбер о дорожном ведомстве, чувствовалось, что для него оно в своем роде потерянный рай и больше всего на свете он жалеет о том, что потратил драгоценные годы на изучение медицины, а не пошел по дорожной части.

— Вот увидишь!

И я увидел. Семейство жило на бульваре Бомарше, недалеко от площади Бастилии, в доме довольно старом, но удобном и богатом с виду. Окна четвертого этажа были освещены, и, когда мы вылезали из фиакра, я понял по взгляду Жюбера, что именно там меня ждут светские развлечения.

Мне было как-то не по себе. Я жалел, что поддался на уговоры Жюбера и пошел с ним. Меня смущал мой крахмальный воротничок, концы которого смялись; галстук почему-то все время сбивался на сторону, а одна фалда фрака то и дело взлетала вверх, как петушиный хвост.

На лестнице горел довольно тусклый свет, и красный ковер, покрывавший ступени, показался мне роскошным. Вдобавок в окнах на площадках были вставлены цветные стекла, что еще много лет представлялось мне верхом изысканности.

Жюбер на этот раз покрыл свое прыщавое лицо еще более толстым, чем обычно, слоем мази, и, уж не знаю почему, оно отливало сиреневым. Он благоговейно потянул за толстую шишечку, висевшую на шнуре у двери. Из квартиры доносился нестройный гул беседы, и голоса и смех звучали преувеличенно громко, что говорило об оживленном светском сборище.

Нам открыла горничная в белом передничке, Феликс отдал ей пальто и поздоровался, сияя от гордости, что он здесь свой человек:

— Добрый вечер, Клеманс.

— Добрый вечер, месье Феликс.

Просторная гостиная была слабо освещена и завешана темными портьерами, а в соседней комнате, видной через широкую стеклянную дверь, стулья и столы были отодвинуты к стене, чтобы освободить место для танцев.

Жюбер с покровительственным видом подвел меня к старой седой даме, сидевшей у камина:

— Разрешите представить вам моего друга Мегрэ, о котором я уже имел честь говорить и который горит желанием засвидетельствовать вам свое почтение.

Должно быть, он всю дорогу твердил про себя эту фразу и теперь с облегчением вздохнул, когда я подобающим образом раскланялся, не очень смутившись, словом, не ударил лицом в грязь.

Старая дама была очаровательна — маленькая, худенькая, с тонким оживленным лицом, но я несколько опешил, когда она, улыбаясь, спросила меня:

— А почему вы не служите в дорожном ведомстве? Я уверена, что Ансельм будет этим очень огорчен.

Ее звали Жеральдина. Ансельм, ее муж, неподвижно сидел рядом, словно его так и принесли сюда вместе с креслом и выставили напоказ, как восковую фигуру. Он был очень стар. Потом я узнал, что ему далеко за восемьдесят, а Жеральдине около того.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7