Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Так называемая личная жизнь

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Симонов Константин Михайлович / Так называемая личная жизнь - Чтение (стр. 26)
Автор: Симонов Константин Михайлович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      "Да, так и есть, раз враг напал, надо что-то с ним делать, - подумал Лопатин. - Короче, сколько ни думай, не скажешь".
      Он вспомнил великую актрису, хотевшую знать, как ей там, в Ташкенте, ставить пьесу о войне, и без самоуничижения подумал, что, как ни старался, все-таки не сумел дать ей почувствовать то, что сам чувствовал сейчас, слушая этого солдата, самого главного на войне человека, который в конечном счете сам за себя решает, как ему быть: лечь или подняться, выстрелить или не выстрелить, побежать или устоять. И при всей вере в силу приказа, и даже при всем значении этой веры - все равно это так!
      У развилки лежал на боку длинный немецкий штабной автобус. На его продырявленной осколками крыше какой-то остроумец выцарапал штыком: "Что такое, вас ис дас? Немцы драпают от нас!" А рядом была прибита дощечка с указателем: "На Соломенское".
      Солдат вылез и, прихрамывая, пошел по переметенной снегом дороге налево, а машина поехала направо, к Соломенскому.
      По дороге уже без указателя, наугад, свернули еще раз вправо и ошиблись: выехали не к Соломенскому, а к трем домикам у подножия круглого, похожего на курган холма; в них стоял штаб дивизии.
      До этого все по дороге было или разбито, или сожжено, а эти домики были пощажены войной. Но война была здесь ближе, чем там, по дороге. Вышли из машины, и сразу стало хорошо слышно, как невидимые отсюда, за холмом, отрывисто бьют наши пушки. Где-то совсем близко были их огневые позиции.
      Майор, начальник штаба дивизии, посмотрев документы Лопатина, сказал, что они заблудились, взяли километров на восемь вправо. Чтобы попасть в Соломенское, в оперативную группу штаба армии, надо возвращаться и брать влево. Но если Лопатин хочет увидеть командующего армией, то командующий как раз здесь. Приехал в их дивизию, потому что остановилось продвижение. Немцы впереди, на рубеже Горькая балка, оказывают сопротивление. Если по прямой в трех километрах. Командующий с командиром дивизии на наблюдательном пункте, на следующей высотке, в двух километрах отсюда.
      - Как обогнете наш курган, прямо перед собой ее увидите. Если поедете, - добавил майор.
      - Поеду, - сказал Лопатин.
      Ехать сразу же туда, вперед, не хотелось, но что-то не позволяло остаться тут, не доехав до командующего армией, который там.
      - Повнимательней только, - сказал майор. - Он снаряды бросает, бьет беспокоящим. А так не запутаетесь, дорога одна!
      Прокурор остался в штабе дивизии, а Лопатин сел в машину и поехал. И как только выехал из-за кургана, понял, что путаться и правда негде. Впереди, в двух километрах, полого поднималась еще одна высотка, с длинным кирпичным строением у подножия.
      Но сторонам от наезженной в неглубоком снегу колен попадались воронки с разбросанными вокруг них черными комьями вывороченной земли.
      Лопатин опустил стекло и, высунувшись, смотрел вперед. Он боялся обстрела. С отвычки боялся больше обычного и знал, что боится.
      Вдали справа были видны огневые позиции нашей артиллерии. Она стреляла вперед, за высотку. И хотя это били свои пушки, все равно в их выстрелах было что-то тревожное. Тоже с отвычки.
      В кирпичном строении у подножия высотки, наверное, была раньше животноводческая ферма. Все стекла выбиты, ворота сорваны; к одной стене привалена гора занесенного снегом навоза, к другой приткнулись "эмка" и "виллис".
      Лопатин приказал водителю приткнуть напишу рядом с ними и, взяв с сиденья полевую сумку, которая до этого лежала в чемодане, надел ее через плечо поверх полушубка.
      - Товарищ майор, зачем здесь остановились? Такой подъем - почти до верха можем взять! - азартно предложил водитель.
      - Верю, что можете, но все-таки ждите меня здесь, - улыбнувшись его задору, сказал Лопатин и стал подниматься по склону.
      Он поднялся вдоль провода связи почти до вершины и уже видел головы и спины людей, стоявших на гребне в неглубоком змеевидном окопе. Один из них, смотревший туда, за высотку, оторвался от бинокля и повернулся. А в следующую секунду позади Лопатина разорвался первый снаряд.
      До окопчика было шагов тридцать, и, наверное, надо было попытаться добежать до него. Но Лопатин бросился плашмя на землю, больно ударившись грудью о свою неловко подвернувшуюся под ребра полевую сумку.
      Немцы били по высотке. Снаряды рвались то ближе, то дальше. Лопатину несколько раз казалось, что этот снаряд последний, и он загадывал, что если этот снаряд последний, то его уже не убьют и вообще все в его жизни будет хорошо. В разные дни войны он по-разному думал и о своей жизни, и о своей смерти. Но сейчас, думая и о жизни и о смерти, думал о той женщине в Ташкенте...
      Но снаряды продолжали рваться, и когда наконец наступила тишина и он, еще не решаясь встать, оглушенно приподнялся с земли на локтях, то увидел, как сверху, из окопчика, к нему бежит человек.
      - А мы думали, вас убило, - радостно улыбаясь, сказал подбежавший капитан. - Пойдемте, командующий приглашает на НП.
      Лопатин оглянулся: полевая сумка лежала на снегу с оторванным ремнем. Он поднял ее и пошел вслед за капитаном.
      - Здравствуйте, Василий Николаевич, милости прошу, - сказал Ефимов, когда Лопатин, потеснив людей, набившихся в узком окопе, подошел к нему. Узнал вас издали перед началом артналета. Реакция у вас хорошая. Первый близко разорвался!
      Он снял папаху и, ударив ею о колено, стряхнул комочки земли.
      - Неприятно было - в землю носом почти у цели, - сказал Лопатин.
      - На войне вообще мало приятного. - Ефимов надел папаху на свою бритую голову и повернулся к стоявшему рядом с ним полковнику: - Знакомьтесь, наш хозяин, командир дивизии полковник Шелыганов. А это товарищ Лопатин из "Красной звезды", о котором доложил нам с вами ваш начальник штаба. Мой одесский соратник! Позвоните, Андрей Иванович, артиллеристам, проверьте, как подготовлен огонь. Надо начинать.
      Полковник пошел по окопу, а Ефимов сказал Лопатину:
      - Рад увидеть живым и здравым!
      - И я рад! - сказал Лопатин. И неожиданно для себя добавил: - А я у вас дома был.
      - Где дома? - спросил Ефимов так, словно у него не было и не могло быть никакого другого дола, кроме войны.
      - На бывшей вашей квартире в Ташкенте. Я через Ташкент ехал.
      - Ну и как там, не набезобразничали товарищи артисты? Картинки мои висят?
      - Висят.
      - Что докладывают? - повернулся Ефимов к подошедшему командиру дивизии.
      - Докладывают, что готовы. "Катюши" подъехали и стали на позицию.
      - Тогда с богом. Командуйте. - Ефимов с биноклем в руках облокотился на бруствер окопа.
      Лопатин тоже выглянул. Впереди видна была змеившаяся по лощине полоса льда, похожая на реку.
      А за этой полосой льда виднелись дома.
      - Это и есть Горькая балка? - спросил Лопатин стоявшего рядом с ним адъютанта.
      - Да, - сказал тот. - И протока - Горькая балка, и поселок - Горькая балка. Должны взять его сегодня.
      Впереди было видно движение подходивших к заледенелой протоке цепочек пехоты и слышалась пулеметная стрельба. Артиллерия пока молчала.
      "Какое же сегодня? Восьмое? - подумал Лопатин. - Если считать с утра девятнадцатого, с той бомбежки по дороге в Москву, на объезде у Погорелого городища, - двадцать дней без войны. Да, так. И так и не так. Потому что..."
      Он не успел додумать. Сзади ударили "катюши". Их чиркавшие прямо над головой желтые стрелы с ревом падали там, впереди, все плотней загораживая черным забором взрывов еще минуту назад хорошо видный поселок Горькая балка...
      Мы не увидимся с тобой...
      1
      Дочь приехала к Лопатину в госпиталь, в Тимирязевку, когда все опасное было уже позади. Да и вообще все самое опасное было там, в армейском госпитале, под Шепетовкой, где он лежал первые две недели после ранения. А когда его перевезли сюда, в Москву, он уже был вполне жилец на этом свете.
      Сюда, в одну из офицерских палат Тимирязевки, дочь привез Гурский. Обычно он вырывался из редакции накоротке через два дня на третий, чаще при всем желании не выходило, и Лопатин удивился его появлению сегодня, второй день подряд.
      - Что вы там, забастовку, что ли, редактору объявили? - спросил Лопатин, увидев Гурского в халате, нацепленном на одно плечо, поверх синей редакционной спецовки, в свою очередь надетой поверх его любимого рыженького пижонского костюмчика.
      - Как себя ч-чувствуешь? - продолжая стоять в дверях, спросил Гурский. - П-почему сегодня лежишь, а не ходишь?
      - Потому что вчера им опять не поправилась моя плевра. И лечащий дружески посоветовал полежать впритык до комиссии, а то не выпишут.
      - Так что появление п-прибывшей издалека особы женского пола не подорвет твое и-пошатнувшееся?
      "Неужели она так-таки явилась в Москву и он приволок ее сюда?" подумал Лопатин о своей бывшей жене и сказал, что его здоровье теперь может выдержать все, что угодно.
      - Тем более что я п-привез совсем не то, что ты п-подумал, - усмехнулся Гурский и, приотворив дверь и оборотясь назад в коридор, сказал: - Он в п-полном п-порядке, заходи.
      В палату вошла дочь - длинная, широкоплечая, неузнаваемая, похожая на себя прежнюю только своим прежним детским лицом - больше ровно ничем. Шагнула в дверь, на секунду остановилась, перемахнула палату своими голенастыми ногами и, затормозив на полном ходу, обхватила отца руками сзади, под подушкой. И, почувствовав се осторожность, Лопатин вспомнил что она уже второй год ходит на дежурства ночной санитаркой в госпиталь, там у себя, в Омске, поэтому и обняла через подушку, и боится прижаться, только тычется губами в щеки.
      - Не бойся, как бы сама не запищала! - сказал он, крепко прихватывая ее за плечи и с удовольствием чувствуя, что он уже почти здоров и руки у него все такие же сильные, какими она помнит их с детства.
      - Не запищу, - счастливо сказала она, оторвалась и посмотрела на него своими зелеными круглыми материнскими глазами на детском лице. И все-таки, нет, не на таком уже детском, каким оно было два года назад, когда она провожала его под Харьков. Лицо стало шире и заострилось в скулах, и губы стали шире - уже не детские, а женские губы. "Большая, совсем, совсем большая девочка!" - подумал Лопатин.
      Продолжая глядеть на него, она несколько раз подряд моргнула, но не заплакала.
      - Не д-дочь, а кремень! - сказал Гурский, подсевший на табуретку с другой стороны койки. - У меня, старого циника, п-понимаешь, очки вспотели, а она не п-плачет.
      Он снял очки и стал протирать их носовым платком - кто его знает, шутил или серьезно, с ним никогда не знаешь до конца.
      - А я никогда не плачу, - сказала Нина с вызовом в голосе. И, смутившись, добавила: - Больше никогда не плачу. - Вспомнила, наверное, как тогда, в сорок втором, уткнулась отцу в шинель и зарыдала при том же самом Гурском, которому сейчас сказала, что никогда не плачет.
      - В общем, близко к истине, - сказал Лопатин, глядя и неизвестно как попавшие сюда вдруг из Омска зеленые круглые глаза дочери и вспоминая обильные и незатруднительные слезы ее матери.
      - Кто тебя привез?
      Лопатин повыше подтолкнул под себя подушки и сел на кровать.
      - Сюда - Борис Александрович, - сказала Нина, поворачиваясь к Гурскому.
      - Не Борис Александрович, а дядя Боря. Мы с т-тобой договорились об этом всего д-два года назад, не так давно, чтоб уже забыть.
      Она улыбнулась. И Лопатин улыбнулся вместе с ней, подумав, что в ее семнадцать - пятнадцать - это очень давно.
      - Сюда д-доставил я, а в Москву наш с тобой редактор, - сказал Гурский. - Вызвал меня в кабинет час назад и сказал: "Г-гурский, сегодня каким-то поездом должна приехать из Омска дочь Лоп-патина. Я ее вызвал, и ее отправили. Но я п-потерял листок, где записан этот поезд. Найдите ее и отвезите к Лопатину. Но при этом п-помните, что за вами к двадцати часам п-передовая".
      Но не успел я выйти от него, как мне п-позвонил вахтер, что меня ждет внизу какая-то б-барышня. А поскольку своим б-ба-рышням я категорически запретил переступать п-порог редакции, я сразу п-понял, что это твоя дочь и у нее хватило ума самой добраться до редакции.
      - Я бы и госпиталь сама нашла, - сказала Нина.
      - Этого я уже не доп-пустил, и вот она перед тобой. Вы поговорите, а я п-перекурю в коридоре. Тем более что мне полезно подумать над п-передовой. Такие вещи он никогда не забывает, это не бумажка с п-поездами.
      Гурский оглядел палату, спавшего завернувшись с головой в одеяло левого соседа Лопатина и сидевшего в халате на своей койке правого соседа, с интересом слушавшего их разговор.
      - Майор, будь человеком, п-пойдем покурим вместе мой "Казбек", если к-курящий.
      - Курящий, но капитан, - поднимаясь с койки, сказал сосед справа.
      - Ну так будешь майором! В таких случаях важно не ошибиться в п-противоположную сторону. Они вышли.
      - О-от отсыпается за три года войны, - кивнув на спящего соседа, сказал Лопатин, - железа набрал в себя за троих, а нервы так и не расшатал. Абсолютно невредимы.
      - Я сама, когда дежурила, удивлялась, как некоторые спят. Одни совсем не могут спать, а другие спят и спят, - сказала Нина.
      - И я, несмотря на боли, сначала все спал. Как объясняли врачи - от потери крови.
      - Я знаю. А какие боли, отчего?
      - Отчего боли бывают? Оттого что болит.
      Он хотел отшутиться, но она строго прервала его:
      - Папа, не говори со мной, как с мамой! У лечащего врача спрошу, если сам не объяснишь. Расскажи все сначала.
      Ее слишком уж требовательная серьезность чуть но заставила его улыбнуться.
      - Ладно, сначала так сначала! Но чтоб не повторяться - что и от кого ты уже знаешь?
      - Ничего я ни от кого не знаю. Я же прямо с поезда, - сказала она укоризненно.
      - А Гурский? - спросил он, подавив в себе желание погладить ее по волосам.
      - Твой Гурский только шутит. "Сейчас увидишь своего отца-молодца. Он в п-полном п-порядочке и все тебе лично д-доложит". - Она сердито передразнила Гурского, но не выдержала и улыбнулась тому, как это хорошо у нее вышло. - Я только знаю наизусть твою телеграмму: "Получил сквозное пулевое грудь, переправлен Москву, всякая опасность миновала. Не верь никаким болтовням. Отец". Так? - спросила она, выпалив наизусть телеграмму.
      - Так. И цени, что написал как взрослой, - прямо тебе, а не тетке.
      - И правильно. И хорошо, что я без нее получила. Я потом два дня ее готовила.
      - Сдала она? Сколько? - с тревогой спросил Лопатин, помнивший краеугольный характер своей старшей сестры и не представлявший, чтоб ее нужно было к чему-нибудь готовить.
      - А что ты думаешь? - горько, по-взрослому сказала Нина. - Конечно, сдала. Знаешь, как сейчас учителям?
      - Догадываюсь.
      - У нее в классе, где она классной руководительницей, больше чем у половины уже отцов нет. А она двадцать шестой год в этой школе, и все считает и считает, скольких ее бывших учеников убили. Она почти про всех знает, ей говорят. Недавно пришла домой и заплакала - из-за какого-то Виктора Подбельского, - что его убили в сорок пять лет, что он второгодник, из самого ее первого после революции выпуска, что у него уже внуки. А потом перестала плакать и говорит: "Теперь мне сто лет". Я говорю: "Тетя Аня, какие же вам сто лет?" - "Нет, говорит, теперь, после этого, мне сто лет. И я больше жить не хочу. Буду жить, потому что нужно, но не хочу". И Андрей Ильич, - вздохнула Нина и остановилась.
      - Что - Андрей Ильич? - спросил Лопатин. Андрей Ильич был муж его старшей сестры.
      - По-моему, он потихоньку умирает, - сказала Нина. - Но по нему не так заметно, он все время больной, как я приехала. А тетя Аня, она, знаешь, в этом году вдруг... - Она подыскивала, как бы получше объяснить отцу это "вдруг", а он все равно не мог поверить, что сестра стала другой, чем та, к которой он привык.
      Дочь замолчала и выжидающе посмотрела на него. И он рассказал ей о том, что с ним было, помня, что Гурский курит и ждет в коридоре.
      История с ним вышла довольно глупая, хотя и не такая уж редкая для этой весны. Отправив во время осады Тарнополя две корреспонденции по телеграфу, он после взятия города был вызван в редакцию и поехал в Москву с третьей, начерно написанной статьей в полевой сумке. Глупость состояла в том, что, боясь напороться на бандеровцев, он не рискнул ехать глядя на ночь с другими корреспондентами из-под Тарнополя в штаб фронта - перенес на утро. Корреспонденты накануне ночью проехали благополучно, а он среди бела дня нарвался на обстрел в лесу. Незнакомый шофер, которого ему дали, чтоб добраться до штаба фронта, вместо того чтобы гнать дальше, маханул из "виллиса" в кювет, а он, еще не успев схватиться за баранку, получил пулю в грудь. И на том бы и окончил свои дни, если бы не шедший сзади "студебеккер" с какой-то командой. Солдаты открыли огонь из автоматов по лесу. Бандеровцев, как видно, было кот наплакал; они смылись, шофер вылез из кювета, случившийся в команде санинструктор перебинтовал грудь; через три километра стрелка с крестом показала налево, на какую-то медицину, и через двадцать минут - на стол!
      - Рана удачная, - заключил он. - Навылет и без особых последствий, кроме потери крови. Уже через две педели отправили сюда, в Москву, это говорит само за себя, тем более тебе - медичке. А телеграмму дал, потому что в Москве языки длинные и - чтоб страшней - любят отсчитывать от сердца: еще бы на сантиметр левее или правее - и все, конец! Вот и дал на всякий случай!
      - А почему у тебя боли потом были? - спросила Нина. - Пневмоторакс получился?
      - Смотри какая дошлая! Нет, миновала чаша сия. А боли были потому, что плеврит. А потом где-то прохватило, - может, в самолете, пока сюда везли, кашель, а кашлять мне и до сих пор еще нельзя. И курить нельзя, и неизвестно, когда будет "льзя". А очень хочется.
      - Еще бы! - Она погладила его по голове, как маленького.
      - Слушаю тебя про тетю Аню, - сказал Лопатин, возвращаясь мыслью к старшей сестре. - Не верю, что надо было ее готовить к тому, что я ранен. Не в ее натуре такие нежности.
      - Ну и не верь, а я знала, что надо. Она весь день в школе держится, и дома, при Андрее Ильиче, держится. А при мне не может. При ком-то же надо? Она тебе письмо со мной прислала, но про себя ничего не пишет, все только про меня, чтоб ты не оставлял меня в Москве: это мне вредно, тем более если ты опять на фронт уедешь, а мама за это время вернется, что я вам но мячик, - и так далее.
      - Ты что, читала? - спросил Лопатин.
      - Она мне сама дала. Сказала: "Испытывать твое любопытство не собираюсь - на, читай". А я совершенно и не собиралась оставаться в Москве.
      Она вынула из старенького школьного портфельчика, с которым пришла, письмо и отдала отцу. Он взял и положил на табуретку под очешник.
      - Потом прочту. В Москве оставаться не собираешься, а что ты собираешься?
      - Побуду немножко у тебя, вернусь, кончу школу, пойду на курсы сестер на дневные, потом поработаю еще два-три месяца там же у нас, в Омске, в госпитале - меня обещали взять. Стану настоящей хирургической сестрой и уйду в армию. А что?
      - Ничего, - сказал Лопатин, прикинув, через сколько же все это будет: через месяц кончит школу, потом курсы медсестер и эта практика в госпитале... Значит, к началу будущего - сорок пятого... - Остается только одно - ускорить дело.
      - Какое дело? - не поняла она.
      - Известно какое! Которое на войне делают. Чтобы такие, как ты, при всем желании на нее не попали. Не успели. Поудивляйся. Не только у вас, и у родителей могут быть дурацкие мечты. У вас одни, у нас - другие. От матери писем не получала?
      - Последнее время нет, - сказала Нина. Она не хотела говорить с ним о матери. - А ты что, против того, чтобы я кончила курсы медсестер и пошла на фронт? Вот уж никак от тебя не ожидала.
      - Наверное, нет, не против, - сказал Лопатин, - просто не привык еще к этой мысли. Два года не видел, была маленькая, стала большая. Растерялся.
      - Ну да, растерялся!
      - Кто тут у вас раст-терялся? - входя, спросил Гурский.
      - Папа, - сказала Нина.
      - Я бы тоже на его месте раст-терялся. Прощался с какой-то тощей козявкой, нос да косички, а теперь одних ног п-полтора метра. Не красней, д-дурочка, много ног - это хорошо, если только они не за счет головы. Ну, и довольно о твоей внешности. Посмотри на меня и зап-помни на всю жизнь, что внешность - дело десятое. А теперь слушайте меня. - Он усмехнулся над собой, но все-таки произнес эту, хорошо знакомую Лопатину, фразу, которая значила, что Гурский уже все решил - и за себя, и за других. - Ее план, который она изложила мне п-по дороге, а тебе, очевидно, еще нет: если тебя не выпишут раньше ее отъезда, жить здесь в госпитале и раб-ботать временной санитаркой. Другой план - в принципе одобрить ее п-план, но внести коррективы. П-поскольку она приехала из Сибири, помытая как чушка, я немедленно сажаю ее в "эмку", где лежат ее скромные, как говорили в таких случаях в старину, п-пожитки, и везу к себе домой, где моя мама, Берта Б-борисовна, кормит ее всем, что у нас есть, моет ее всем, что у нас есть, и кладет спать на двух креслах и одном ст-туле. Д-девочка, запомни на всю жизнь, что заик ост-танавливать нельзя, они от этого б-болеют и в конце концов умирают. Завтра утром, как только п-проснется редактор, я объясню ему твое желание, и он позвонит начальнику госпиталя, без которого никто тебя здесь не ост-тавит. Наш редактор - генерал, а генералы обладают даром уб-беждения. Не возражай мне, тут нет ничего неудобного, ты же просишься в санитарки, а не в премьерши ансамбля песни и п-пляски! Твой отец останется здесь и до завтрашнего утра будет думать, что ему с тобой делать д-дальше. А ты поедешь ко мне и будешь до завтрашнего утра есть, мыться и сп-пать у меня дома, в п-промежутках удовлетворяя нездоровое любопытство моей мамы, Берты Б-борисовны. Лично я сп-пособен удовлетворить чье угодно любопытство, кроме маминого. Посмотрим, как с этим сп-пра-вишься ты. Ну так к-как? - повернулся он к Лопатину.
      - Ты, как всегда, умней всех.
      - Спасибо. Мое тщеславие удовлетворено, и мы удаляемся, потому что мне некогда, п-передовая есть п-передовая.
      Нина, поднявшаяся, когда вошел Гурский, подсела к Лопатину на кровать, поцеловала его и тихо спросила:
      - Ты согласен, так все будет правильно? Он ничего не сказал, только кивнул.
      - И-пошли. - Гурский взял за руку Нину и двинулся к дверям, но остановился. - Тебе пришло в редакцию п-письмо от ее матери, и я хотел было вернуться и отдать его тебе втихую, без твоей дочери, но в последний момент уст-тыдился, это было бы не по-товарищески по отношению к ней. - Он отпустил руку Инны, подошел к Лопатину и отдал ему письмо Ксении. Судя по толщине конверта, наверное, длинное. Лопатин посмотрел на дочь, и ему показалось, что она тоже заметила толщину конверта.
      - Это она, наверное, тебе про обмен квартиры. Она мне еще три месяца назад написала про это, просила, чтоб я на тебя подействовала.
      В голосе ее был недетский холодок.
      - П-пошли. - Гурский снова взял ее за руку и потянул за собой из палаты.
      2
      Лопатин положил письмо Ксении на табуретку, туда же, где лежало письмо сестры, и, закрыв глаза, вспомнил дочь маленькой, семилетней, когда они с Ксенией отводили ее первый раз в школу. У нее и тогда были длинные-предлинные ноги, и он дразнил ее жирафой, но она не обижалась: жирафы ей нравились за то, что они быстро бегают. А потом она стала нескладным подростком, у которого все было не так, как хотелось матери. "Ну почему, почему? - говорила Ксения. - Я во время своих мучений думала только о красивом, а она все больше и больше похожа на тебя".
      Родила она легко, едва успев доехать до родильного долга, то, вспоминая роды, всегда повторяла слово "мучения", оно ей нравилось, а то, что ее дочь похожа на Лопатина, не нравилось потому, что у нее с самого начала все было задумано по-другому, чтобы Нина была похожа на нее и все обращали на это внимание.
      А теперь Нина была не похожа ни на кого из них двоих. Вдруг снова появились длинные ноги, только не тогдашние тонкие, как у жеребенка, а стройные и сильные, как у бегуньи, и вся стать не материнская - с покатыми плечами и доброй ленью, - а какая-то задорная, размашистая. А лицо - как групповой фамильный портрет.
      Лопатин усмехнулся. Вся нелепость их семейной жизни с Ксенией, вся их несоединимость друг с другом, словно в насмешку, отпечатались на лице дочки: прекрасные глаза Ксении, а между ними его, Лопатинский нос. Да, не повезло девке с этим носом, хорошо бы не оседлывать его еще и очками, обойтись без этой наследственности. Он уже раз спрашивал ее в письме, как с глазами. Отвечала, что хорошо. Но может быть, все-таки послать ее к окулисту, пока она будет здесь в госпитале?
      А тогда в школу они с Ксенией вели ее за руки, один за одну, другой за другую. И Ксения потом любила вспоминать этот день, а если на нее нападала меланхолия, говорила, что это был последний счастливый день в их семейной жизни.
      Это была неправда. Счастливые дни в определенном смысле этого слова были у них и потом, иначе не прожили бы еще семь лет. А счастливых дней в том идеальном смысле, который имела в виду Ксения, уже давно не было и до этого. Просто была запомнившаяся Ксении умильная картинка: папа и мама, держа один за правую руку, другая - за левую, вели дочку в первый класс школы начинать новую жизнь. Вели каждый за свою руку и думали об ее будущем каждый по-своему.
      И еще Ксения любила говорить, что ей потому так вспоминается этот день, что он, Лопатин, постепенно лишил ее радости - следить за тем, что происходит с девочкой в школе. "Да", - без раскаянья подумал Лопатин. Сначала и не думал лишать, а потом как-то само собой постепенно вышло, что лишил. После ее глупых, а в сущности, безнравственных разговоров с учителями все, что было связано со школой, раз и навсегда взял на себя. Да и не так уж это было и трудно. Сладкая возможность говорить об этом как о лишении стала для Ксении привычной и вполне заменила ей то, чего она лишилась.
      Он подумал о ее письме, которое ему предстояло прочесть.
      Да, конечно, живя с ней, но каким-то пунктам он никогда ей не уступал. Таким пунктом была работа, те не подлежавшие семейному обсуждению четыре часа в день, когда Ксения могла хоть кулаками стучать в запертую дверь его комнаты, грозя слезами, ссорой, уходом - чем ей заблагорассудится. Таким пунктом были его поездки, иногда далекие и долгие, от которых, уже решившись, он никогда потом не отказывался, хотя перед каждой из них выяснялось, что она не желает оставаться без него одна - вначале это было вполне искренне, впоследствии - вполне неискренне. Но где кончилось одно и началось другое, он затруднился бы ответить.
      Третьим пунктом была дочь и то, что он считал ее воспитанием. Оно сводилось к тому, чтобы стараться быть справедливым и не становиться на сторону дочери только потому, что она твоя дочь; знать, что она думает, то есть требовать от нее правды, и самому говорить ей правду. Во всяком случае, о себе. В сущности, он хотел, чтобы их дочь стала им, а не Ксенией. И его жена, хотя и не сразу, поняла это.
      Вот, пожалуй, и все пункты, где он стоял на своем, и, сколько ни пробовала сдвинуть его Ксения, так и не сдвинула.
      А вся остальная их жизнь шла через пень-колоду, в духе полного взаимонепонимания, как пошутил когда-то Гурский, заставший клочок их семейного быта в первое лето войны.
      В невеселом старом анекдоте, кончавшемся утренней просьбой женщины: "Ну, а теперь скажи мне, что ты меня уважаешь", было что-то, горько напоминавшее ему его собственную семейную жизнь. Так это бывало и у них только не просьба, а требование: "Ну, а теперь скажи мне, что ты меня уважаешь!" И сколько раз он все исполнял это требование, исполнял уже в ту пору, когда тянуло ответить: "Нет, не уважаю". Но как поело такого ответа жить вместе завтра и послезавтра?
      Чем беспощадней он думал сейчас о своей жизни с Ксенией, тем ясней ощущал, что одно из двух: или безнравственно вспоминать так о женщине, с которой прожил пятнадцать лет, или, раз не можешь вспоминать о ней по-другому, значит, безнравственно было жить с ней - если не с самого начала, то с какого-то дня и часа. Есть что-то непростительно рабское в многолетней власти чужого тела над твоей, чужой этому телу, жизнью. "Но отлетела от любви душа, а тело жить одно не захотело", - вспомнил он читанные ему вслух на фронте стихи одного из нынешних молодых поэтов. Вспомнил и усмехнулся простоте решения задачки. В жизни у него вышло потрудней, душа-то отлетела, а тело все-таки захотело жить и дальше, и еще долго и унизительно хотело. Унизительно не потому, что домогался, - нет, этого не было, с этим все, как говорится, было у них хорошо. Но в самом этом "хорошо" было тоже что-то унизительное, какая-то - черт ее знает - игра в жмурки с человеком, на которого потом, развязав глаза, смотришь как на что-то чужое и несовместимое с тобой.
      Мысли были не новые, только более жестокие, чем обычно. Приехавшая сегодня девочка с ее желанием, кончив курсы медсестер, ехать на фронт, была оправданием его стойкости в той прежней семейной жизни. Но рядом с собственной стойкостью собственная слабость казалась еще очевидней. А письмо Ксении хочешь не хочешь - все равно надо читать, а прочитав его, что-то делать, потому что письмо толстое, а толстые письма она пишет, когда для нее надо что-то сделать.
      Скосив глаза на письмо, он бессмысленно представил себе, что Ксении вообще не было. Просто-напросто не было, нет и не будет - ни раньше, ни теперь, ни потом.
      Он резко повернулся на койке, чтоб взять письмо, и чуть не вскрикнул: ребро почти срослось, но при каком-то, еще не уловленном до конца, движении давало себя знать - задевало плевру.
      Оттягивая необходимость читать письмо Ксении, он сначала взял все-таки письмо от сестры.
      "Я рада, что она едет к тебе, она учится хорошо и, если не задержишь ее дольше педели, школу кончит нормально.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41