Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Блюз чёрной собаки

ModernLib.Net / Скирюк Дмитрий / Блюз чёрной собаки - Чтение (стр. 17)
Автор: Скирюк Дмитрий
Жанр:

 

 


      Зебзеев посмотрел на солнце.
      — Поужинаете с нами? — спросил он.
      — Погоди пару часиков — поймаем судачка, ушицы сварим.
      — Не надо ухи: Танука рыбы не ест.
      — Ох ты ж, верно, я забыл. Ладно, готовьте. И посмотри там, в синем рюкзаке, если какие продукты пригодятся, бросай в котёл. Только водку не трогай. — Он повернулся ко мне. — Жан, поможешь мне?
      — Да я сетей не ставил никогда, — признался я.
      — Это не беда, с сетями я управлюсь, ты только греби, — успокоил меня Севрюк и многозначительно добавил: — Заодно и поговорим.
      Вдвоём мы быстро освободили надувашку от остатков груза, на дне остались только три кучки сложенных капроновых сеток и камни для грузил. Я сел на вёсла, писатель примостился на корме, и мы отчалили. «Куда грести?» — спросил я. Севрюк неопределённо махнул рукой куда-то обратно, против течения и принялся высматривать подходящее место.
      Мы неторопливо двигались вдоль берега. Синие пластиковые лопасти вёсел бликовали в лучах заходящего солнца.
      — О чём ты хотел поговорить? — спросил я. — Только учти, тут со мной произошли кое-какие события, я тоже о многом успел передумать.
      — События, говоришь? — Севрюк с интересом посмотрел на меня. — Какие события? Рассказать можешь?
      — Ну…
      — Не темни, давай выкладывай. Я тебе не враг.
      Я вздохнул и стал рассказывать, начиная с того момента, как пропал Игнат и я впервые встретился с Танукой, и заканчивая тем, как я буквально провалился сквозь землю, а затем удрал из города на автобусе. Я говорил и говорил, опуская незначительные детали, а Севрюк то мрачнел, то усмехался и кивал каким-то своим мыслям.
      — Только ты учти, — сказал я напоследок, — я сам не могу разобраться, что тут настоящее, реальное, что — плод моего воображения, а что — кислотный трип. И вообще, наверное, я зря с тобой разоткровенничался — если ты тут ни при чём, помочь ничем не сможешь. Ну а если ты с ними заодно… Тогда вообще все разговоры ни к чему.
      Севрюк молчал, по-прежнему не глядя на меня.
      — Да, — сказал он наконец. — Я-то думал с тобой о музыке поболтать, а теперь, мне кажется, говорить надо совсем о другом… Ну-ка, греби вон к тому дереву, — неожиданно сказал он. — Кормой подходи, кормой.
      Я оглянулся. Писатель указывал на торчащие неподалёку три затопленные ивы. Оказалось, они и раньше привлекали рыбаков, даже, скорее, браконьеров — меж стволов намоталась забитая мусором капроновая сеть. Была она старая, изодранная и висела уже над водой — вероятно, её снесло течением в половодье. Я подогнал лодку, и писатель, чертыхаясь, долго кромсал эту сеть, бросая куски на днище лодки. Нож у него был узкий, с очень острым концом, я всё время боялся, что он сорвётся и пропорет лодку, но Севрюк был осторожен.
      — Проклятые китайцы, наделали всякой дряни, — ругался он. — Раньше как было? Сеть же денег стоила. Уж если потерялась и надзора нет, то браконьер её обязательно отыщет. А теперь? Китайская сетка, двадцатипятиметровка, стоит сто рублей, рыбу из неё фиг выпутаешь — ячея рвётся. Получается, сетка одноразовая, снесёт — дешевле новую купить. Вот и сносит. А потом всё лето рыба в ней запутывается и дохнет. За рейд штук пятнадцать таких брошенных сеток снимаем. Сволочи, ах, сволочи… Во всей Европе ловля этими сетями запрещена, и только у нас на всё плевать хотели… Блин, надо же, как намоталась — даже нож не берёт… Уф… Всё! Давай нашу ставить.
      Мы закрепили один конец сети на дереве, и я медленно повёл лодку вдоль берега вниз по течению. Стало не до разговоров: всё время приходилось работать вёслами то туда, то обратно. В полном молчании Севрюк поставил одну сеть, вторую, привязал и опустил на дно булыжники, после чего сел на вёсла вместо меня и стал грести к другому берегу. Я перебрался на корму.
      — Одно могу сказать тебе точно, — начал он, делая небольшие паузы между гребками. — Танука не подсыпала тебе никакой дряни — ни грибов, ни травки, ничего такого.
      — Почему ты так в этом уверен? У Игната я нашёл пакет с травой.
      — А ты не задумывался, как это странно: парень травкой балуется, а едет с друзьями за город — и не берёт с собой травы, чтоб раскумариться? А? У нас, между прочим, здесь не Азия, и конопля на каждом углу не растёт. Нет, Жан, я думаю, как раз Танука его и отвадила: она ж это терпеть не может. А и захотела б ширануться, всё равно бы не смогла — у неё же куча аллергий! Она у меня после сыра с грибами два дня кашляла… Нет, я Тануку не один год знаю: она никогда не пойдёт на такое.
      — Тогда откуда это всё — видения, гитара… предчувствия… Откуда?
      — Всякое бывает. Ты когда-нибудь сеанс гипноза видел? У людей обнаруживаются странные способности. Они рисуют, говорят на незнакомых языках, начинают играть на музыкальных инструментах… Ты же много раз слышал Игната.
      — Да, но меня ж никто не гипнотизировал!
      Севрюк усмехнулся:
      — Я бы на твоём месте не говорил об этом так уверенно. Видишь ли, Танука… она странная. Блин, как бы объяснить… В общем, в её присутствии у людей обостряются их свойства… нет, не то, не свойства — личные качества. Да. Скрытые и явные способности. Ты понимаешь меня?
      — Да ну, какая ерунда! — Я не знал, смеяться мне или плакать. — Такого не бывает.
      — А пропадающих наколок тоже не бывает? — парировал Севрюк. — Вот ты давеча рассказывал, как у гопника на вокзале сердце прихватило. Десять против одного, у парня предрасположенность к инфаркту. А до этого, небось, скакал, не жаловался… козёл. В армии служил. А Танука рядом постояла, он бряк с копыт! Парни ж сами говорили, что раньше за ним такого не водилось.
      — Да как такое может быть?
      — Не знаю, — грустно сказал писатель, — даже не догадываюсь. Но факт есть факт. Ты пробыл с ней сколько-то времени и начал видеть странные вещи, играть на гитаре как бог, ходить сквозь стены… Кстати, насчёт стен. Там, в участке, ты вполне мог потерять сознание. Задохнуться в дыму. Допустим, тебя вынесли на улицу, оставили без присмотра. А ты пришёл в себя, на автомате спустился в подвал… Всё остальное тебе привиделось. Впрочем, может, и нет. Вдруг у тебя талант ходить сквозь стены!
      — Издеваешься? Да… — Я задумался. — Мне б такие способности, как у неё! Это ж любого человека можно гением сделать!
      Писатель вздохнул и задумчиво проводил взглядом проплывающие мимо листья кувшинок.
      — Эх, слышала б тебя сейчас Танука. Для неё это не дар, а проклятие.
      — С чего бы это?
      — Да с того, что есть побочный эффект! У всех, кто с ней общается, потом случаются несчастья. Неприятности. У одних — так, ерунда, у других посерьёзнее. Люди разные. Кто-то в душе — художник, поэт, музыкант. А у другого за душой и нету ни фига, кроме скрытой агрессии и наследственной предрасположенности к инфаркту…
      — Ну и ну… — Я не на шутку озадачился. Раз такое дело, не случилось ли чего и с нашим тишайшим Толиком после той встречи у библиотеки? Надо будет позвонить ему, когда вернусь. — Так это что ж получается? Кто она тогда? Демон?
      — Демон? — Севрюк усмехнулся. — Ну, это ты загнул! Нет. Я думаю, в мире искусства для таких существ есть другое… э-э-э… определение.
      — Какое?
      — Муза, — произнёс писатель. Я поперхнулся собственными словами и ошарашенно умолк. — А насчёт остального ты лучше у Зябы спроси — он тебе объяснит.
      — Почему? Потому что он шаман?
      — Нет, просто он знал её первого парня, того, который погиб.
      — У неё парень погиб?!
      — А, так она тебе ничего не рассказывала? Нет? Ну так и я не буду.
      — Нет уж! Начал, так договаривай, — потребовал я.
      — Да я и сам толком не знаю. Знаю только, что он был поэт. Талантливый малый. Вообще, гнусная была история. У него родители прямо бесились оттого, что у них сын «тунеядец». Убить его готовы были, угрожали, заявления писали на него…
      — Какие заявления? — растерялся я.
      Писатель грустно рассмеялся и упустил весло. Меня обдало брызгами.
      — Ой, извини… Что ты хочешь от поколения, которое засудило Бродского? Они из деревни были, отец — механизатор, мать — доярка, так что, сам понимаешь, это был полный совок. Люди крутые, по-старинному твердолобые. Прокляли любимого сына, когда узнали, с кем он. Ханжи, лицемеры — законченный продукт совкового воспитания. Они на него столько дерьма вылили… А, что тут говорить…
      — И как он погиб?
      — Попал под товарняк. Никто не знает, случайно или он сам под поезд кинулся. Его два месяца искали, почти всё лето, а тело в морге лежало неопознанное… Ты только Тануке не говори, что я тебе рассказал. А то она с тех пор не общается ни с кем. Я так удивился, когда она тебя к нам привела. Есть у неё пара-тройка друзей, подружки, но это так, не всерьёз. Обычно она снимает квартиры подальше от родителей и живёт одна. Нигде подолгу не задерживается. Рисует, стихи пишет. А если надо куда-нибудь выйти — глушит себя валерьянкой, лошадиными дозами, как Громозека. Она думает, так от неё меньше вреда.
      Мне вспомнился запах валерьяновых капель, густой, удушливый, пропитавший всю Танукину квартиру. Меня передёрнуло.
      — А как фамилия его была?
      — Ты не знаешь. Давно это было.
      — Когда?
      — Да уж лет пять или шесть… Тогда много народу перемёрло. Дурацкое было время. Миллениум!
      Тут наш разговор невольно прервался — мы как раз нашли второе подходящее место с большим топляком, к которому и привязали очередную сетку. Та, правда, спуталась, мы провозились дольше, чем в первый раз. А как поплыли дальше, я решил задать ещё один вопрос, который тоже давно вертелся у меня на языке.
      — Она поэтому такие стихи пишет?
      — А, так ты читал её стихи! Ну, в общем, да. Наверное, поэтому.
      — А при взгляде на неё не скажешь.
      — Н-ну… — неопределенно протянул Севрюк, щурясь на вечернее солнце. — Все психологи признают, что для современной жизни характерен эмоциональный дефицит. Люди недополучают эмоций. Отсюда все эти сериалы и боевики, отсюда увлечение экстримом, как в жизни, так и в любви. Необходимость переживания, но в безопасной форме. И потом, это ведь образ, в некоторой степени! Не надо принимать метафору за реальность. Актёр, когда играет роль, тоже входит в образ. Это её маска, за которой она прячется и от имени которой говорит. Как Урсус у Виктора Гюго говорил от имени медведя. Каждый вырабатывает свой образ, нет ни одного человека, который был бы идеально сам собой. Все отыгрывают роли. «Весь мир — театр, и мы в нём актёры»… Ты писал когда-нибудь? Вдохновение — загадочная штука. «Канал связи» у художника обычно перекрыт, это своего рода полупроводник, его только временами «пробивает». Приходит вдохновение — художник творит. А что Тануке делать, коль она и есть этот канал? Искать таланта нераскрывшегося, гения? Так он завтра, не приведи бог, отравится или под машину угодит! А скроешься, наденешь маску — понесёт вразнос: она же сама себе боль причиняет.
      — Ну, это уж совсем нехорошо получается. Это шизофренией попахивает.
      — Ты, брат, поосторожнее с эпитетами, — проворчал Севрюк. — А то признать человека сумасшедшим легко, а вот доказать обратное… Ты вот сам понять не можешь: на концерте ты играл или не ты, а на девку бочку катишь! Если рассуждать по-твоему, то всякий чел немного шизофреник. Вот и у бывшего Танукиного парня так же родители рассуждали — если им непонятно, значит, человек плохой, даже если он родной сын. И никаких тебе полутонов — либо чёрное, либо белое. Баб домой водит — бабник, баб домой не водит — гомосек… Хотя не виноваты они, если вдуматься, это общество у нас больное на всю голову. С этим ты, надеюсь, спорить не будешь?
      — Нет.
      — Вот и выходит — что пользы проводу от тока? Если ты постоянно на нервах, быстро дойдёшь до крайностей. Пишешь о любви — напишешь и о боли. Захочешь привязанности — получишь ошейник и цепи. Задумайся о боге — и познаешь дьявола… А она во всём стремится донырнуть до дна.
      — Почему?
      Писатель перевёл взгляд на воду, потом на меня.
      — Кто знает, — сказал он, глядя мне в глаза. — Может, потому, что подняться на поверхность можно, только оттолкнувшись от дна.
      — Странная она всё-таки. Зачем ей всё это — ошейник, волосы… стихи эти… а?
      Севрюк пожал плечами.
      — Кому странная, а кому оригинальная. Странности рано или поздно становятся нормой. Культурные рамки подвижны, вчерашние отклонения — это сегодняшние стандарты. Для тебя это блажь, а для неё самый серьёзный вопрос. Культурные «табу» рушатся с каждым днём. Раньше многое было не так. Девчонки носят серьги, красят губы, пудрятся, рисуют тени под глазами… Ерунда как будто. А если покопаться и выяснить, откуда что идёт? В древние времена губы красили, когда девочка становилась девушкой — цвет крови, понимаешь? То же и ногти. А уши прокалывали после замужества — это тоже был своего рода знак инициации. Тени под глазами — знак бессонной ночи; был такой своеобразный символ куртизанки, падшей женщины. Чахотка в девятнадцатом была болезнью высшего света, в итоге в моду вошла «аристократическая бледность». Весь имидж готиков — белила, чёрная помада, тени под глаза — всё взято из «вампирского» кинематографа двадцатых — Бэла Лугоши, «Вампир Дракула», «Кабинет доктора Калигари»… Суммируй, так сказать, полученные сведения в кратком обобщении. Всё со временем потеряло один смысл и приобрело другой. Так что никогда не спеши осуждать: жизнь меняется слишком быстро. За каких-нибудь десять лет столько всего появилось, даже я чувствую себя ископаемым, а мне всего тридцать пять! Столько слов поменяли значение, я уже боюсь книги писать: вдруг что не так. Ну кто бы мог подумать, что слова «голубой», «член», «трахать», «опускать» станут нецензурными? Хотя чего я трясусь… Матюги в газетах печатают, порнуха по Интернету гигабайтами, свободно, обнажёнка в кино и на сцене. Политики кидаются из крайности в крайность, то либеральничают, то мракобесят… Ошейник его, видите ли, раздражает… Давно ли тебя самого били на улице за длинные волосы?
      — Меня не били за длинные волосы. Я вообще не носил длинных волос.
      — Ну, не за это били, так за что-нибудь ещё.
      — Да при чём тут это! — Я поморщился. — Я о другом. Есть же какие-то традиции, обычаи… правила приличия…
      — «Традиции, обычаи, правила приличия», — передразнил меня Севрюк. — Поэт ты наш доморощенный… Традиция традиции рознь. Если их не ломать, не реформировать, общество загнивает. Ислам запрещает изображать людей, но на паспорт мусульмане фотографируются! Десять лет назад телевизор и компьютер православное духовенство однозначно отнесло к исчадию, а сегодня в каждом монастыре стоит персоналка. А обыватель — опора стабильного общества, потому его и возмущает, бесит всё непонятное: молодёжные движения, авангардное искусство, сексуальные предпочтения, мода, музыка, технические новинки… Вот и пойми, такие люди, как Танука, — это подрывание основ или движение вперёд? Кстати, ты слышал, наша пермская мэрия постановила взымать повышенный налог с артистов типа Земфиры или «Ночных снайперов» — они, видите ли, пропагандируют нетрадиционный секс и развращают молодёжь! И это при том, что кругом звучит блатной «шансон» и тюремную «романтику» не пропагандирует. Да… Это было бы смешно, когда бы не было так страшно.
      Он умолк. Некоторое время слышался только шелест листьев и плеск вёсел. Пока мы говорили, лодка дважды пересекла реку и опять вырулила на стрежень.
      — Что-то мы какими-то зигзагами движемся, — посетовал я и сам задумался, относится сказанное к плаванию или к разговору.
      — Кальмары прямо не плывут… — отшутился писатель. — О, смотри, — вдруг сказал он. — Цапля!
      Я посмотрел, куда он указывал, и действительно увидел в кустах большую серую цаплю. Она стояла там, провожая нас подозрительным взглядом, потом поднялась в воздух, сделала пару кругов и приземлилась впереди по курсу, откуда опять принялась наблюдать.
      — Цапли снова появились, — раздумчиво сказал Севрюк. — Долго их не было… Знаешь, а я ещё помню времена, когда рыбхозы специально выделяли особые деньги на закупку патронов, чтоб цапель стрелять, и бензина, чтобы гнёзда жечь.
      — Зачем? — опешил я.
      — Да какой-то дебил подсчитал и решил, что цапли вредят рыбному хозяйству, истребляют молодь рыб и всё такое.
      — И ты выжигал?!
      — Нет, — глухо ответил Севрюк, — я не выжигал. Но когда другие выжигали, я молчал. Молодой был, не хотел переть против «общественного мнения». До сих пор простить себе не могу. Вижу их — и попросить прощенья хочется.
      Возникла пауза. Я неловко откашлялся. У меня опять кружилась голова.
      — Слушай, а зачем вы здесь? Что исследуете?
      — Да видишь ли, один завод задумал сбрасывать отходы в Яйву. Типа они у них такие безобидные, а река такая большая, что вреда не будет. Суки, ах, суки, слов нет! Здесь же сотни заливов, рыбьи «ясли» — самые крупные нерестилища в бассейне Камы!
      Я хмыкнул:
      — Они что, чокнутые? Кто ж им разрешит!
      — Нет, почему? Десять лет назад это вполне бы прокатило — такая неразбериха была, что ты… А сейчас и правда не вышло. Экологи поставили вопрос, администрация заказала исследования. В итоге сбрасывать решили в Лёнву — это здесь, недалеко. Я был там. Мёртвая река, вода солёная, фенолом пахнет. Вся рыба кверху брюхом. А Яйву отстояли. Сейчас контрольные исследования, мониторинг. — Он посмотрел на воду, на берег, хмыкнул, перевёл взгляд на меня и невесело улыбнулся. — Так что путешествуйте, наслаждайтесь, пока можно. Скоро этого не будет.
      — Почему? — растерялся я.
      — А частная собственность будет! — не переставая грести, ехидно пояснил Севрюк. — Места здесь чистые, хорошие, от города недалеко. Понтовые места. Так что, если тут не сделают заказник, скоро всё это, — он указал на берега, — скупят какие-нибудь абрамовичи. И уж тогда ты тут не покупаешься, где хочешь не причалишь и вообще на лодке не поплаваешь — хрен тебя пустят сюда с твоей дурацкой лодкой. Будешь плавать по солёной Лёнве и дышать через тряпочку. Оно, может быть, и правильно, если говорить о туристах, но всё равно как-то нехорошо. А что делать? Что делать? Эх…
      Я с минуту смотрел на реку. У меня не укладывалось в голове, что всей этой красоты сейчас могло и не быть. Ещё меньше укладывались там писательские соображения насчёт грядущего торжества капитализма. Слишком много в них было иронии, слишком много горечи. Всё-таки наше поколение сильно ушиблено «переходным периодом». Прежние ценности в нас сумели порушить, но имплантировать новые не смогли. Наши убеждения, эстетика и этика, мораль и принципы — странная мозаика из кусков, противоречащих друг другу. Всё, что мы пытались строить в эти страшные пятнадцать лет, у нас отняли или разрушили. Все, кто не поступился совестью, сегодня в нищете или в земле. Воинствующая религия оказалась так же плоха, как воинствующий марксизм и атеизм. Мы приучили себя никому не верить, но от этого не стало легче. Мы не потерянное, мы — «растерянное» поколение. Мы разучились быть отличниками, но так и не стали неформалами — и то и это было для нас одинаково противным. Но середина эта оказалась отнюдь не золотая. И на наших спинах в дни сегодняшние с триумфом въехали совсем другие персонажи, и это наша вина, что мы их вовремя не разглядели. И сейчас, глядя на сидящего напротив Севрюка, я понимал, что он такой же, как я, и так же мало верит в справедливость и порядочность власть предержащих, политических кликуш и частного капитала. Но и альтернативы я не видел. Да и какая может быть альтернатива? Или нам тоже глотки драть за жирные куски? А что дальше? Реки крови, новый передел? Пытались уже, знаем — не поможет. Прав Оруэлл — в обществе лишь два элемента существуют вне закона: власть и криминал. Во время революции они меняются местами, и только. Всё прочее остаётся прежним, середина не выигрывает ничего. Нас упорно загоняют в угол — ценами, отсутствием жилья, нищенской зарплатой, дикими налогами, дурацкими законами, ментовским беспределом, изуверской медициной, подставными террористами, войной, тупыми телепередачами, в конце концов — элементарно — палёной водкой… Мы ничего не можем исправить и не сможем исправить. Даже если захотим — сделаем так же, может, чуть лучше или чуть хуже, но в итоге ничего не изменится. В юности каждый мечтает изменить мир, но чтобы изменить мир, надо прежде изменить себя. А этого никто не хочет потому, что в понимании многих изменить себя значит — изменить себе. И в итоге пружина сжимается, а мы всё терпим, терпим… Как-то живём. По закону получается, что если человек имеет собственность под землёй и хочет до неё добраться, мы обязаны дать ему возможность смести к чёртовой матери всё, что находится над его собственностью. Защитить от этого может только государство. Но что делать, если тот человек и есть государство? И тогда какая разница для простого человека, кто отнимет у него вот эту реку, этот дом, эту жизнь — заводское начальство или бандиты? Никакой.
      — Наверное, это хорошо, что мы опять встретились, — признал я. — Надо было с кем-то поговорить, разгрузить голову. А то я совсем запутался.
      — А случайных встреч не бывает.
      — Не понял… — Я снял очки и вгляделся Севрюку в яйцо. — Ты хочешь сказать, что вы с Танукой всё это… подстроили?
      — Боже упаси! — рассмеялся тот. — Ни в коем разе. Просто я говорю, что в этом мире ничего не происходит просто так. Вот я сейчас расскажу тебе один случай, очень давний. Был я влюблён в одну девчонку. А тогда я увлекался фотографией. Это сейчас ты этим никого не удивишь — у каждого второго цифровик в мобиле, но у меня тогда была плёночная камера, нормальная зеркалка. И однажды я сфотографировал свою девушку с подружкой — поймал их возле института. Нащёлкал кадров десять. Ну, моей-то отдать — не проблема. Но подружке ж тоже надо! А я ни адреса, ни телефона не знал, а спросить боялся: вдруг приревнует. Эх, молодость… — мечтательно произнёс он и улыбнулся своим мыслям. — Да… Так вот, однажды был дождь. Я пошёл за хлебом. Фотки лежали на столе. Я, сам не знаю зачем, сунул их в сумку. Пока я ходил, дождь сильней пошёл. Ну что мне было делать? Не топать же пешком! Я и двинул на остановку — какая-никакая, а всё-таки крыша. Подошёл троллейбус — я в него не сел, уже сейчас не вспомню почему. Полный был, наверное. Дождался второго, лезу в него и сразу — представляешь?! — сталкиваюсь с той самой девицей! Она: «Ой, Вадим, привет! А я у Ленки фотки видела, тоже хочу! Сделаешь?» А я глазами хлоп-хлоп, лезу в сумку, достаю фотографии: «Держи». Вот с тех пор я убедился, что ничего в этом мире не происходит без влияния Будды.
      — Почему Будды?
      — А, не важно. К слову пришлось. Просто пойми, что всё в мире взаимосвязано. И если тебе почему-то хочется взять с собой вчерашние фотки — не думай, а возьми. Даже если идёшь за хлебом.
      — А вдруг ты врёшь и всё сейчас придумал?
      — А если и ты про наколку придумал? — парировал писатель, и я заткнулся.
      Мы помолчали.
      — Это была Танука? — спросил я.
      — А? — встрепенулся писатель. — Нет, не Танука. А почему ты спрашиваешь?
      — Она тоже предвидит события. Не предсказывает будущее, но всегда оказывается в нужный момент в нужном месте. Помнишь ту рыбу? Как она узнала, что автобус будут проверять? И что я так сыграю на концерте — а она заранее знала, что я сыграю! И где я из-под земли вылезу, она тоже знала. Откуда?
      Севрюк нахмурился.
      — Вот с предсказаниями сложно, — признал он. — Тут я не могу сказать, как она это делает. Но как-то делает! А вот то, что рок — в какой-то степени шаманство, она права. Психология артиста слабо изучена. Все художники немного контактёры, что ж удивляться, если у самых лучших это получается настолько точно? Артист выходит на сцену из-за того, что ему чего-то не хватает, у него в душе есть пустота, которую он пытается заполнить. Из-за этого дисбаланса у творческих людей развивается нечто вроде дара предвидения, своего рода третий глаз. Многие музыканты предсказали свою гибель. Витька Цой пел: «Следи за собой, будь осторожен». Прикалывался, наверное, а видишь, как вышло. Когда Джона Леннона спросили, как, по его мнению, ему суждено умереть, он сказал: «Скорее всего, меня прихлопнет какой-нибудь маньяк». Джимми Пейдж на вопрос о будущем группы ответил: «Мы будем вместе, пока один из нас не протянет ноги». Джим Моррисон, когда узнал о смерти Дженис, заявил: «Я буду третьим» (первым, само собой, был Хендрикс). А, ещё такая штука: у дорзов есть песня «Конец», там Джим поёт: «Папа! — Да, сын? — Я хочу убить тебя. Мама! — Да, сын? — Я хочу ТРАХНУТЬ тебя!» Слышал её?
      — Конечно, она в «Апокалипсисе» Копполы звучит, — хрипло сказал я и откашлялся. — Ну и что? Время было такое. ЛСД, Вьетнам, холодная война, этот, как его… Вудсток, сексуальная революция… Целое поколение хипповало, все ценности — нахрен, что ж тут удивительного?
      Писатель бросил вёсла и с хитрым видом подался ко мне.
      — Это, конечно, да. А удивительно вот что: за сто лет до этого жил в Англии писатель Алан Милн…
      — Это который Винни-Пуха написал?
      — Да, он. Кстати, он был совсем не детский писатель — детективы писал, романы взрослые, стихи… Так вот, у него есть стихотворение «Непослушание», а в нем такие строчки.
      Он процитировал:
      Джеймс Джеймс
      Моррисон Моррисон,
      А попросту звать его Джим,
      Высказал маме
      Своё отношение —
      И его мы не виним.
      Я офигел.
      — Это правда?
      — Чистая правда! — Он откинулся назад и снова взялся за вёсла. — Если мне не изменяет память, их Сапгир переводил. Сходи в библиотеку, если не веришь, сам посмотри.
      — Да нет, я верю, верю. Просто… ну, это уж вообще фантастика! В Англии, наверно, этих Моррисонов как собак, но всё равно — такое совпадение… Хотя Джим был большой эрудит и вполне мог знать эти стихи. Но пусть даже так. К чему они тогда, как ты говоришь, «подключаются»?
      — Кто знает! Мировой эфир, ноосфера, лептонный газ — называй как хочешь, суть от этого не меняется. Какое-то единое информационное поле. Настоящие экстрасенсы — Джон Ди, Папюс, Бальзамо, Пинетти, Месмер, Мессинг, Ванга — умели им пользоваться, всё черпали оттуда. А музыкант, если он, конечно, настоящий музыкант, всегда ходит по краю, надо только вовремя раскрыть глаза. Откуда будущее? Есть такая теория, что времени как понятия вообще не существует.
      — Знаю, знаю, — перебил его я. — Теория Бартини, я читал. Время, как ветвящееся дерево, вечно и так же трёхмерно, как пространство. В самом деле, трудно поверить в то, что мир существует только сейчас, а за мгновение «до» и мгновение «после» сейчас его нет. Не лангольеры же его съедают, в конце-то концов. Об этом ещё Роман Подольный писал. Кажется, «Четверть гения» книжка называлась.
      Писатель по-новому посмотрел на меня.
      — Приятно поговорить с эрудированным человеком, — сказал он. — Только в эти дебри неподготовленным лучше не лезть.
      — Ты б ещё сказал «непосвящённым», — усмехнулся я.
      — А хоть бы и так. Понять ничего не поймёшь, а невроз заработаешь. Всё равно, что б ни говорили, шаманство, транс, вдохновение остаются основными средствами при общении с этой самой… «ноосферой».
      — А как же вера в бога, религия?
      — А никак! Что мы знаем о боге? В сущности, религия регламентирует, расписывает только физическую жизнь человека. О так называемой душе тоже заботятся материальными средствами. Десять заповедей, семь грехов, молитва в нужные часы. Всё регламентировано: богу — свечка, чёрту — кочерга… Но! Внутри любой религии есть скрытая, мистическая ветвь. Цзэн — в буддизме, каббала — в иудаизме, суфизм — в исламе… Вот там и происходит главное. Наверное. Мы-то с тобой всё равно об этом не узнаем.
      — И в православии?
      — И в православии! Всегда ж существовало такое явление, как святые старцы. Это старались не афишировать, но в трудные времена всегда шли к ним за советом. И хотя церковь усиленно от этого открещивается, отказаться всё равно не может, поскольку понимает, что это — сердце религии. А сердце мозгам не подчиняется. После того как церковь вышла из опалы, происходит, скажем так, массовый охват населения — новый «посев идеи». Статистическое накопление адептов, рекрутов. Церковь позволяет им делать всё, лишь бы они помогли ей одолеть безбожников. Временами это просто мерзко. Мне кажется, скоро, если ты не перекрестишься на храм, тебя расстреляют. Что из этого получится, какие будут всходы — это дело будущего. Вот, кстати, заодно можно поговорить и о тех странных датах…
      — О каких странных датах?
      — Ну, даты смертей рок-музыкантов, Ты забыл? Двадцать семь и прочее. Помнишь, мы с тобой говорили? Видишь ли, человек растёт, взрослеет в несколько этапов. Первый, скажем так, «животный», физиологический, длится лет двенадцать-пятнадцать — от рождения до тинейджерского возраста. Человек больше занят собственным телом, остальное его мало интересует. Следующий — этап социальной реализации. Человек выбирает профессию, учится быть кем-то, занимает своё место в обществе, делает карьеру, находит пару, заводит семью, детей, строит дом…
      — Постой, постой. Дай угадаю: этот этап и длится от пятнадцати до двадцати семи?
      — Ну-у, примерно, — согласился он. — Я б не стал утверждать наверняка. Двадцать семь, тридцать три, где-то так. Три года — достаточная погрешность. И вот тут начинается самое интересное. Гормоны уже отбушевали, в социальном плане, если человек сумел устроить свою жизнь, тоже всё тип-топ: жена и дети сыты, обуты, одеты, дом не протекает. И тут человек начинает ощущать, что ему чего-то не хватает. Не в физическом плане, в другом — сакральном, духовном. Смысл жизни не появится, если его не искать. В любом нормальном обществе на этот случай есть определённые институты: хочется духовного развития, роста — иди туда-то и туда-то, выбирай и думай на здоровье, ищи Учителя, учись и постигай. На том и погорели коммунисты, кстати говоря: ничего не предусмотрели для своих граждан после тридцати, так и застряли на этапе семьи и карьерного роста. Но и в обществе развитого капитала такая же фигня, только с другим знаком: всё меряется на деньги. Ты читал Хаксли?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24