Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сладостно и почетно

ModernLib.Net / Военная проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Сладостно и почетно - Чтение (стр. 2)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Военная проза

 

 


Но мало ли чего нам хотелось бы! Оперировать следует реальными данностями: тем, что есть, а не тем, что могло бы быть. К тому же вопрос о причинах каждой войны всегда настолько запутан, что простому смертному тут и думать нечего разобраться, кто прав и кто виноват. Что говорить, Англия и Франция в свое время тоже вели себя не лучшим образом. Версаль, бесчеловечные репарации, а колониальный вопрос? Предать анафеме кайзеровский империализм, чтобы самим тут же прибрать к рукам германские колонии в Африке — это, скажем прямо, тоже не очень-то согласовывается с высокими принципами морали…

И потом, надо сказать, лейтенанту Дорнбергеру просто повезло в начале войны. Служил он в инженерных войсках, в боях во Франции не участвовал (да и какие там были бои!), а потом год проскучал на побережье Ла-Манша — днем присматривал за своими саперами, устанавливающими на пляжах минные поля и проволочные заграждения, а по вечерам читал трофейные романы. Осенью сорок первого его часть перебросили в Северную Африку, но и там было примерно то же: мины противотанковые, мины противопехотные, спирали Бруно и прочая ерунда, уже надоевшая ему до смерти. Словом, за два с половиной года в армии понятие «война» для лейтенанта, потом обер-лейтенанта, а потом и капитана Дорнбергера превратилось почти в синоним понятия «скука». А в июле сорок второго он получил очередной приказ, снова забрался в грузовой отсек очередного Ю-52 и — через Крит, Салоники, Бухарест — отбыл на Восточный фронт.

Там — и только там — началось его прозрение.

Все, что он увидел в России — начиная с того по-африкански знойного и пыльного дня, когда они ожидали переправы через Дон в нескольких километрах выше Ростова, а пикировщики Рихтхофена громили горящий город, накануне оставленный советскими войсками, и кончая последней ночью в промерзшем до космического холода, едва освещенном коптящими плошками подвале на станции Гумрак, где живых было уже не отличить от мертвых, а здоровых — от умирающих, — все, что он видел и пережил за эти шесть месяцев, не просто открыло ему глаза, оно вывернуло его наизнанку, сделало другим человеком. Раньше он обладал завидной способностью уходить от всего, что грозило усложнить жизнь, причем уход этот всегда осуществлялся как-то сам по себе, не приводя к нравственным конфликтам. От неприглядных реалий общественно-политической жизни Германии тридцатых годов проще всего было отгородиться наукой — и кто мог бы упрекнуть молодого физика за то, что он не покидал стен лаборатории, вместо того чтобы бегать по митингам и драться с коричневорубашечным хулиганьем Рема? Но потом стены зашатались. Интересовавшее его (как и многих других) направление теоретического поиска внезапно привело целую отрасль науки на край такой бездны, что у самых бесстрашных шевельнулись волосы, — словно сам Ад глянул на них из бездонных глубин искусственно разъятой, расщепленной материи…

И тогда ученый предпочел стать солдатом. Говоря иными словами, доктор Дорнбергер умыл руки. Благо, началась война, страна послушно становилась под ружье, миллионы людей оставляли свои привычные дела; и, если филологи превращались в панцер-гренадеров, почему бы физику не сделаться сапером? Проще простого: научись точно исполнять приказы — и никаких тебе моральных проблем…

Да, только в России открылась ему вся безнравственность его прежней жизненной позиции. Безнравственность, конечно, если судить по самым высоким, бескомпромиссным критериям, — но других, половинчатых, критериев уже не было, время компромиссов истекло, кончилось. Как некую бесспорную, совершенно реальную данность ощущал он теперь свою личную долю ответственности за апокалиптический кошмар войны, развязанной при молчаливом попустительстве таких, каким был недавно и он сам.

То, чем он всегда втайне гордился — умение не видеть, не обращать внимания, быть «выше всего этого», — теперь это саднило, как память о совершенном когда-то предательстве. Он не знал еще, как от этого избавиться, как искупить, но одно было ему совершенно ясно: как-то искупать придется. Нельзя побывать в преисподней — и продолжать жить бездумно и благополучно, как жил прежде…

Дорнбергер подремал с полчаса, пока его не разбудило переместившееся из-за ели солнце, потом посмотрел на часы и осторожно поднялся, поморщившись от привычной боли в колене. Ходить и в самом деле надо, подумал он. От хромоты, видно, уже не избавиться, но хоть бы болеть перестало, будь оно проклято… Хромая, он вышел на главную аллею и еще издали увидел дежурную сестру своего отделения, которая шла навстречу с каким-то штатским. Сестра, тоже увидев его, помахала рукой.

— Господин капитан, к вам посетитель! — крикнула она и, сказав что-то штатскому, повернула обратно к главному корпусу санатория. Ее спутник продолжал идти навстречу Дорнбергеру.

— Черт возьми, вот уж не ожидал! — сказал капитан, когда тот подошел ближе. — Господин Розе, вы-то каким образом здесь оказались?

Розе, круглый немолодой человечек с добродушной физиономией, украшенной старомодным пенсне, весь просиял и раскрыл объятия.

— Каким же еще образом я мог здесь оказаться, скажите на милость, самым обычным: сел да приехал… Здравствуйте, мой дорогой, бесконечно рад видеть вас живым и даже относительно здоровым — насколько можно судить по первому впечатлению, а также по заверениям милой дамы, которая была так любезна, что согласилась пойти вас разыскивать, что, по ее словам, не так просто, ибо вы почему-то всегда прячетесь…

Они полуобнялись, долго трясли друг другу руки. Пауль Розе, руководитель крупного научного издательства в Берлине, был одним из немногих людей, общение с которыми не удручало Эриха Дорнбергера.

— Так вы приехали сюда нарочно, чтобы меня повидать? — спросил он.

— А собственно, почему это вас так удивляет, милейший мой доктор? — воскликнул Розе, растягивая слова с мягким певучим акцентом уроженца Вены. — Я ведь, ежели изволите помнить, всегда был этаким коммивояжером! Если бы я ждал, пока кто-либо из вашего брата соизволит приехать ко мне, то нам попросту нечего было бы печатать, ха-ха-ха…

— Помню, как же. У вас всегда был чертовский нюх на новости: чуть только начинает что-то удаваться, только-только забрезжит этакий лучик — редактор Розе уже тут как тут. Вы, наверное, знаете легенду, которая в связи с этим ходила среди нашей ассистентской молодежи? Приехал, дескать, однажды некий издатель в Лейпциг повидать Гейзенберга, того на месте не оказалось, пришлось ждать, и бедняга решил заглянуть к Ауэрбаху — пропустить пока кружку-другую. Ну, а в погребке к нему, как водится, подсел один очень давний тамошний завсегдатай и по традиции предложил сделку…

— Неужели опять насчет души?

— Именно! Короче говоря, из погребка издатель вышел, обогащенный даром этакой магической экспресс-информации: стоит лишь в полночь загадать имя, пукнуть погромче — и тут же узнаешь во всех деталях, какой проблемой занимается данное лицо, насколько успешно продвигается работа, далеко ли до завершения — словом, все решительно. Случай этот, говорят, имел место накануне последнего предвоенного рождества.

— В тридцать восьмом, стало быть.

— Так точно, в тридцать восьмом. Итак, вернувшись в Берлин, издатель решил проверить качество купленного товара: заперся у себя в кабинете, выждал, пока начали бить часы, поднатужился — ну, думает, хотя бы… профессор Отто Ган! — и произвел залп. И что же вы думаете? Лейпцигский приятель тут же вкрадчиво этак шепчет ему на ухо: «Сукин сын только что расколол атом урана, только не знает, как об этом написать, ты бы помог ему…»

Розе долго не мог успокоиться, заливаясь визгливым смехом.

— Верно, верно, — проговорил он наконец, утирая глаза платочком. — Написать я и впрямь помог, только все было гораздо пристойнее, без этого… раблезианства. В тот вечер Ган мне позвонил, попросил приехать. Они ведь со Штрассманом сами перепугались — решили посоветоваться, стоит ли вообще публиковать. Декабрьский номер «Естествознания» был уже в наборе, но я схватил черновик и помчался в типографию… там работала ночная смена. Пришлось выбросить один материал, но что поделаешь — новость того стоила!

Дорнбергер помолчал, резиновым набалдашником палки вдавливая в песке симметрично расположенные по вершинам треугольника лунки.

— Да, — сказал он наконец. — Пожалуй, лучше было бы не публиковать… вообще. Нет, я даже не о той статье Гана и Штрассмана. Тогда ведь — почти одновременно — опубликовали свои работы и другие… Фриш с Мейтнер, потом Дросте, Флюгге… Что ж, подошло время, и никто не мог заглянуть в будущее. Если бы немного осторожности…

— О, это ничего бы не изменило, поверьте.

— Да, вероятно. Пойдемте, дорогой Розе, присядем, у меня что-то разболелась нога…

Они дошли до скамейки, сели. Дорнбергер глянул вправо и влево — аллея была пустынна.

— Раз уж мы коснулись этой темы, — сказал он, улыбаясь несколько натянуто, — проинформируйте меня в самых общих чертах… что у вас там сейчас происходит.

— А ничего не происходит! — весело отозвался Розе. — Вернее, происходит то же, что и всегда — грызня, соперничество, взаимопоедание мелкими порциями. Во главе проекта теперь Эзау, Дибнера из института благополучно выжили — бедняга обижен, но зато вся его энергия направлена теперь на создание действующего реактора. Больше всего боится, как бы его не опередил Гейзенберг. Ну а Гейзенберг занимается той же алхимией у себя в Лейпциге…

— Ваш приятель из погребка ему не помогает?

— Нет, судя по отсутствию результатов. Дёппель — вы знали Дёппелей, мужа и жену, они работают с Гейзенбергом? — так он там чуть не сгорел. У них воспламенился порошок металлического урана, а Дёппель — он, говорят, вообще не в ладах с химией — пытался залить это водой, обычной водой…

— Со страху, наверное. Кстати, о тяжелой — это правда, что англичане взорвали завод в Веморке?

Розе повернул голову и уставился на него испытующе.

— А кто вам об этом говорил? У вас тут есть кто-нибудь из… ваших коллег?

— Нет, нет. Один офицер из Норвегии, не имеющий никакого отношения. Просто зашел разговор о норвежских партизанах, и он сказал, что недавно они провели вместе с английскими коммандос какую-то чрезвычайно дерзкую, как он выразился, операцию — причем не на побережье, а в самом сердце страны, на Хардангерском плато. Трахнули там, говорит, какой-то важнейший секретный завод. Ну, я и подумал, что Хардангер — это, скорее всего, Рьюкан. А еще точнее — Веморк. Что еще можно там найти столь важное и секретное, чтобы посылать коммандос?

— Да, вы угадали. В Веморке они уничтожили установки высокой концентрации, плюс весь запас готового продукта — я слышал, не менее четырехсот килограммов. Все пошло к черту. Завод сейчас спешно восстанавливают, послали туда от нас доктора Беркеи, но это не так скоро делается. В лучшем случае, вода пойдет из последней ступени только через полгода.

— Так, так… — Дорнбергер опять помолчал, чертя палкой. — На чем же Дибнер и компания думают теперь запускать свои реакторы — на чистом нордическом энтузиазме?

— В значительной степени. Но и без тяжелой воды не обойтись, поэтому ваш друг Хартек вместе с Эзау отправились в Италию выяснять тамошние производственные возможности. В Мерано есть небольшой гидроэлектролизный завод, но производительность ничтожная — несколько десятков кило в месяц.

— А почему, собственно, не обойтись… Если предположить, что Боте тогда допустил ошибку при измерениях длины диффузии в графите, — Дорнбергер пожал плечами. — Я, впрочем, не в курсе. Два года назад я уже торчал во Франции и, признаться, не очень интересовался… Если, скажем, графит был загрязнен микропримесями, это вполне могло изменить ядерные константы. Вы не допускаете такой возможности?

— Ну, вряд ли Боте не принял этого в расчет.

— Он мог принять, но графит все же мог быть загрязненным. И тогда это совершенно исказило результат опыта. Правда, если тот графит, каким пользовались в Гейдельберге, оказался недостаточно чистым, то более чистого на практике попросту не получить. На данном уровне химической технологии. Но суть в том, что в теории нейтроны можно замедлять не только тяжелой водой…

— Послушайте, доктор, — сказал Розе после паузы, — вы никогда не думали над возможностью вернуться в лабораторию?

Дорнбергер, не отвечая, палкой нарисовал на песке довольно точную окружность и вписал в нее квадрат. Потом, невнятно хмыкнув, изобразил внутри знак вопроса.

— Если вас интересует, допускаю ли я такую возможность, то ответ будет отрицательным. При данных обстоятельствах, я имею в виду.

— Я тоже имел в виду именно их, — кивнул Розе. — Но, может быть, мы видим их в несколько… разном свете?

— Не представляю, в каком еще свете можно увидеть происходящее в Германии. Я, дорогой Розе, не доктор Геббельс.

— Ну хорошо, позвольте уж мне, как говорится, выложить на стол все карты.

— Валяйте, валяйте. Я ведь с первой минуты понял, что вы приехали не просто так.

— Вот тут вы немного дали маху! Дело в том, что желание вас повидать возникло у меня еще до того, как мне поручили это сделать. Как только я узнал, что вы ранены и находитесь в лазарете…

— Простите, от кого?

— От вашей фрау супруги, от кого же еще!

— Ах вот что, — Дорнбергер опять издал хмыкающий звук. — Где же вам посчастливилось ее увидеть, мою… фрау супругу?

— Она сейчас в Берлине — по крайней мере, была две недели назад. И собиралась ехать к вам, у нее какое-то неотложное дело. Вы уже виделись?

— Нет. Однако продолжайте, вы начинаете меня интриговать. Кто «поручил» вам говорить со мной?

— Имена пока несущественны. Мы знакомы уже десяток лет, доктор Дорнбергер, и я не принял бы этого поручения, будь у меня хоть малейшее сомнение в том, что наши взгляды полностью совпадают. Скажите, вас ничто не удивило в том факте, что именно вы — в данном случае простой капитан вермахта — оказались в одном из последних списков на эвакуацию из «котла»?

— Еще бы, черт побери! И единственное объяснение, которое могло прийти мне в голову, это моя фамилия. Возможно, болваны приняли меня за родственника того бригаденфюрера, что развлекается фейерверками на Узедоме.

— Не заблуждайтесь на сей счет, дорогой доктор. Болваны, о которых вы говорите, очень точно осведомлены — кто чей родственник. Странно, что вам не пришло в голову другое. Вы ведь работали с Хартеком в Гамбурге? Вы занимались проблемой разделения изотопов? Этим все и объясняется.

— Вот как, — Дорнбергер недоверчиво глянул на собеседника. — Вы что, всерьез это?

— Да помилуйте, сейчас несколько крупнейших лабораторий возятся с гексафторидом урана, и у них ничего не получается! Бедняга Менцель на каждой аудиенции выклянчивает у Геринга отозвать из армии всех, кого только можно подключить к этой работе.

— Ну, вот и пусть ищут… кого можно подключить. Если бы я хотел работать, мне достаточно было в свое время подписать контракт с вооруженцами, и меня до конца войны не коснулась бы никакая самая тотальная мобилизация…

Безлюдная до сих пор аллея начала оживать: подходило время обеда и больные направлялись к главному корпусу санатория. Дорнбергер достал часы, вопросительно глянул на своего гостя.

— Как вы насчет заправки? Нет? В таком случае я тоже пас. Как ни странно, с аппетитом у меня неважно… хотя в Сталинграде я думал, что если выживу, то до конца дней своих буду жрать, как Гарпагон.

Розе улыбнулся:

— Вы, конечно, имели в виду Гаргантюа…

— Кого? А, да, вероятно. Ну, словом, того самого обжору. Так у них, говорите, не ладится с разделением изотопов?

— Не так громко, пожалуйста, — Розе понизил голос, к их скамейке приближалась группа больных, и тут же заговорил другим тоном: — Фрау Рената, кстати, выглядит по обыкновению прелестно.

— А что ей сделается, — сказал Дорнбергер. — Такие всегда прелестно выглядят. Но что она торчит в Берлине — это странно. Кошки ее породы наделены особо изощренным инстинктом самосохранения.

Розе, видимо почувствовав себя неловко, пробормотал что-то и полез за платком.

— Да бросьте, Пауль, — Дорнбергер усмехнулся. — Ее вы знаете тот же десяток лет, что и меня. Так что могли, я думаю, составить некоторое представление. Ладно, хватит конспирации, мы снова в преступном одиночестве. Что, собственно, вы мне хотели сказать?

Розе, кончив полировать стеклышки пенсне, прищемил зажимом переносицу и, сняв шляпу, промокнул лоб — скамья стояла на солнце и припекало уже совсем по-летнему.

— Послушайте, Эрих, — сказал он негромко, — я прекрасно знаю, почему вы отказались от работы в Проекте, и, в общем, разделяю ваши чувства. Хотя, может быть, посоветовал бы избрать другой путь. В конце концов, согласитесь, не все же из ваших коллег, оставшиеся в лабораториях, мечтают осчастливить вождей «тысячелетней империи» урановым оружием. Дибнер — может быть, Менцель — может быть…

— Не «может быть», а совершенно точно.

— Ну хорошо, ну ладно! Эти двое, плюс еще дюжина бездарностей из той железной когорты, что уже десять лет спасает «германскую физику» от тлетворного влияния Эйнштейна. Но ведь, согласитесь, они пороха не выдумают, а уж урановой взрывчатки и подавно, ведущая роль в исследованиях принадлежит все же людям совсем иных взглядов…

— Да плевать мне на их взгляды! — снова прервал Дорнбергер. — У вашего тезки профессора Хартека взгляды вполне правильные, я проработал с ним достаточно долго, чтобы это утверждать. При мне он наотрез отказался взять в лабораторию ассистента из коричневых, хотя это грозило неприятностями. А теперь давайте вспомним, с чего вообще начался наш проект «U». Он, дорогой Розе, начался с письма в военное министерство, которое два высокопорядочных человека — профессор Пауль Хартек и доктор Вильгельм Грот — состряпали ровно четыре года назад, в апреле тридцать девятого. Суть его была выражена в таких примерно словах: «Мы решились обратить ваше внимание на последние открытия в области физики атомного ядра, ибо считаем, что они открывают путь к созданию взрывчатого вещества принципиально нового типа и колоссальной разрушительной силы; страна, которая первой сумеет овладеть на практике достижениями ядерной физики, приобретет абсолютное военное превосходство над всеми другими» — да, да, ни больше ни меньше! Цитирую по памяти, но за смысл ручаюсь. Я тогда спросил: «Профессор, вы вообще понимаете, что делаете?» А он меня начал успокаивать — это, мол, блеф чистой воды, мы-то с вами прекрасно знаем, что до военного применения ядерной энергии дело дойдет не раньше чем лет через тридцать; нам еще вообще не ясно, как можно инициировать неуправляемую цепную реакцию и возможна ли теоретически управляемая, ну и так далее. Так на кой же черт, говорю, вам тогда связываться с военными? Он мне ответил контрвопросом — представляю ли я себе возможную стоимость исследований в этой области и кто, кроме военных, сможет нас финансировать — особенно если начнется война?

— Ну, в этих рассуждениях была своя логика, — сказал Розе.

— Логика была, согласен, — кивнул Дорнбергер. — Не было другого: чувства ответственности. Впрочем, не было и простого умения предвидеть! Хартек тогда считал, что практическое применение станет возможным лет через тридцать — потому, дескать, что даже теории еще нет; этот разговор, напоминаю, имел место весной, а уже в конце того же года Гейзенберг рассчитал стабилизацию цепной реакции и доказал возможность построить работоспособный урановый реактор. Если он до сих пор еще не построен, то это лишь потому, что нет тяжелой воды, а устранять резонансное поглощение нейтронов при помощи менее дефицитного замедлителя мы пока не умеем. Пока! И сам же Хартек мечется теперь как угорелый кот — ищет, с чем бы еще таким перемешать этот чертов уран, чтобы реакция наконец пошла… Мне в моей жизни, Розе, мало чем можно гордиться, но одним я горжусь — тем, что не подписал тогда этого письма. Он предложил мне и Гроту, тот согласился. И еще горжусь тем, что осенью того же тридцать девятого года вообще бросил к черту науку и надел мундир. Да, да, не смотрите на меня такими глазами!

Он помолчал, потом спросил с подозрением:

— Вас это что, специально послали уговорить меня вернуться к исследовательской работе?

— Не совсем так. Дело в том, что вам это все равно предложат в управлении офицерского резерва. Но именно предложат, а не прикажут, так что выбор будет за вами. Мне поручено попытаться убедить вас не отказываться.

— Черт возьми, почему именно меня?

Розе добродушно рассмеялся, обмахиваясь шляпой.

— Давайте-ка перебазируемся в не столь людное место… сюда опять кто-то идет.

Они поднялись и медленно пошли по аллее.

— Почему именно вас? — переспросил Розе. — Да потому что именно вы и есть самый подходящий человек. В том, что вы только что говорили о наших ученых мужах, много справедливого. Это действительно люди, в чем-то начисто лишенные чувства реальности… Хартек человек несомненно честный, но письмо он написал, а сейчас действительно ушел в работу с головой, проблема его захватила, и он уже не способен думать о моральной стороне дела. Лишь бы получилось! Вот, скажем, поставил эксперимент с сухим льдом — неудачно. А если бы вышло удачно? Цэ-о-два — это вам не дейтерий-два-о, этого добра навалом даже у нас. Значит, реактор мог бы и впрямь заработать… со всеми вытекающими отсюда последствиями. О них — об этих возможных последствиях — профессор Хартек уже не думает. Так же, как не думал профессор Гейзенберг, когда решил проблему стабилизации. Вы когда об этом упомянули, я сразу вспомнил, что мне рассказывал доктор Багге — он в тот день был в Лейпциге. Иду, говорит, по коридору, вдруг Вернер выскакивает из своего кабинета весь перемазанный мелом и буквально сияющий от счастья, хватает меня за рукав, затаскивает к себе и вопит, показывая на доску: «Смотрите, я наконец это сделал!!» Экая, подумаешь, радость…

— А я вам о чем толкую? — буркнул Дорнбергер. — Свернем сюда, здесь хорошее место… прячусь тут от своих целителей и врачевателей. Это самое я и имел в виду и поэтому-то и ушел — чтобы самому не превратиться в такого же безответственного маньяка…

— Я понимаю, ваше отличие от других в том и состоит, что вы человек абсолютно трезвый. Перебирая мысленно знакомых мне ваших коллег, я просто не нахожу ни одного, к кому можно было бы обратиться с таким предложением…

— Польщен и еще больше заинтригован. Сядем здесь, Пауль, тут нас ни одна собака не подслушает. Итак, кому и для чего понадобилось вернуть меня в урановый проект?

— Это понадобилось людям, которые хотят спасти Германию.

— Любопытно. Спасти Германию — ни больше ни меньше. А от чего, кстати, они хотят ее спасти?

— По-моему, это понятно.

— Мне — нет. От чего можно сегодня пытаться спасти Германию? От военного поражения? Бесполезно, война уже проиграна. Или от национал-социализма? А вот об этом, дорогой Розе, нам следовало подумать лет десять назад. Или даже не десять, а двадцать — когда эти чумные крысы впервые выползли в Мюнхене из своей клоаки. Вот когда надо было спасать от них Германию!

— Согласен, — терпеливо сказал Розе. — Но исправлять ошибки никогда не поздно.

— Вы думаете? Есть на сей счет и другая теория, однако вернемся к практике. Предположим, я соглашаюсь. Что это даст вашим… спасителям Германии?

— Ну… чем больше честных людей будет участвовать в Проекте, тем лучше.

— Мы только что согласились на том, что честных людей там хватает.

— Я имею в виду — честных и способных к действию. Просто «не любить» нацистов не такая большая заслуга, куда труднее предпринять что-то для того, чтобы помешать им окончательно погубить страну. Вы считаете — поздно, а мне кажется, сейчас-то и наступает самое благоприятное время. Сталинградская катастрофа открыла глаза даже тем, кто еще год назад молился на фюрера. Кстати, именно в том же самом Мюнхене — самом «коричневом» городе Германии — недавно имели место беспорядки в университете, студенты разбросали листовки с открытым призывом к сопротивлению. Но надо быть реалистом, Эрих, легкой победы здесь быть не может, это борьба не на жизнь, а на смерть. Борьба, в которой допустимы все средства. Вы согласны — в принципе?

Дорнбергер пожал плечами.

— Не знаю, — сказал он наконец. — «Все» — это уж, пожалуй, слишком… Уточните, какое средство вы имеете в виду в данном случае. Применительно к урановому проекту.

— Хорошо, я уточню. Люди, о которых мы говорим, наладили контакт с дипломатическими представителями союзников в Швейцарии; сейчас очень важно, чтобы там знали о существовании у нас активной оппозиции режиму, особенно в военных и промышленных кругах. Но вы сами понимаете, насколько сложны подобные переговоры… и с каким недоверием партнеры принюхиваются друг к другу. Особенно, конечно, недоверчива та сторона; хотя бы потому, что она менее заинтересована. Это ведь мы, немцы, лихорадочно пытаемся спастись… а для них победа — лишь вопрос времени. Поэтому нам приходится подкреплять слова чем-то конкретным… В частности, Эрих, наших партнеров явно интересует положение дел в германском урановом проекте. Если бы мы могли хотя бы время от времени снабжать их достоверной информацией…

— Я понимаю, — сказал Дорнбергер. — Только мне все-таки не ясно, при чем тут я. Вы с ними в контакте? Вот и снабжайте, если находите это правильным.

— Помилуйте, я не имею никакого отношения к Проекту, меня туда на пушечный выстрел не подпустят, да и вообще я не физик! По образованию — да, но я никогда не занимался научной работой, я всю жизнь редактор, моих знаний хватает лишь на то, чтобы разбираться в материалах, которые мне приносят!

— Ну, ну, не прибедняйтесь, разбираетесь вы в них совсем неплохо. И вы только что с большим знанием дела информировали меня, где что происходит и кто чем занимается. Я, например, не знал, что ставились опыты с сухим льдом. А вы это знаете. Вот и в добрый час!

— Да что там я знаю? Какие-то обрывки сплетен! Только лишь потому, что кое-кто из коллег еще собирается по субботам у меня дома…

— Вот и прекрасно! Подпаивайте их не скупясь, виски пусть присылают из Женевы, и слушайте повнимательнее. Вас, кстати, еще не разбомбили?

— Что? — Розе запнулся и глянул на него непонимающе. — А, нет. Покамест бог миловал. У нас в Тельтове упало, правда, несколько тяжелых бомб, я также видел разрушенные дома в Целендорфе и в Далеме — у самого института. Но в целом, можно сказать, юго-запад еще сравнительно благополучен. Фрау Рената сказала мне, что ездила в Груневальд взять кое-какие вещи, и там тоже все пока цело…

— Она разве не дома живет?

— Насколько я понял, нет. У какой-то подруги в Бабельсберге, поближе к студии, надо полагать. Эрих, послушайте. Я не жду ответа сейчас, но решить вам надо. Хартек помнит вашу работу по разделению изотопов ксенона — с ним говорили, он охотно возьмет вас в свою группу…

— Я в его группу не пойду, и не надо меня уговаривать, это бесполезно.

— Почему, Эрих? Почему? Ведь я только что объяснил вам, насколько это важно!

— Да вы что, Розе, — тихо сказал Дорнбергер, — вы и в самом деле ничего до сих пор не поняли? Ладно бы они — вся эта обезумевшая орава — ведь эти проклятые фанатики «научного поиска» вообще уже не соображают, что делают, для них не существует больше ни моральной стороны дела, ни политической, ничего кроме самой проблемы в чистом виде, будь она проклята. Но вы-то, черт побери! Вы-то должны понимать, какое чудовище мы не сегодня-завтра пустим на волю из своих лабораторий! Да не именно мы, немцы, мы уже ни черта не успеем — и слава богу, хоть в этом не будет нашей вины, — но ведь это все равно сделают другие — рано или поздно сделают, если не Чедвик, то Капица, если не Капица, то Ферми — не все ли равно кто! Оглянитесь вокруг, редактор Розе, раскройте глаза, посмотрите — во что превратилось человечество! И это ему вы хотите дать в руки энергию ядерного распада?

— Да, да, я понимаю ваши опасения, — терпеливо сказал Розе. — Но, Эрих, новый источник энергии всегда пугает современников. То, что вы говорите сейчас, в свое время говорилось и по поводу электричества, и даже по поводу пара…

— Да при чем тут пар и электричество, черт побери! Я все же не неграмотный монах, усмотревший дьявола в тележке Дени Папена! Логичнее вспомнить Бертольда Шварца, если уж вам нужны исторические аналогии; уран прежде всего станет орудием смерти, и только после этого — может быть! — мы научимся использовать его как источник энергии. Говорю «может быть», потому что вовсе не уверен, что человечество до этого доживет. Поэтому я и не намерен работать ни с Хартеком, ни с кем другим из этой обезумевшей оравы. Да, Гитлеру они урановую бомбу не подарят, просто не успеют, — но что из того? Представьте себе, что успели англичане или американцы. Попытайтесь! Или слишком страшно? Вот то-то и оно. Если Черчилль не задумываясь посылает на тыловые города по тысяче тяжелых бомбардировщиков — какие соображения помешают ему применить потом урановую взрывчатку? Мораль? Гуманность? Ха! Поезжайте в Кельн — там увидите, что такое «гуманность» в английском понимании…

— Ковентри тоже был тыловым городом, Эрих.

— Ну, знаете, это логика каннибальская: соседнее племя сожрало двоих наших, так мы теперь сожрем у них сотню! Словом, договоримся: если вы считаете нужным свести меня с этими вашими «спасителями Германии», я готов встретиться и побеседовать. Но как на шпиона пусть на меня не рассчитывают, это вы им скажите сразу…

ГЛАВА 2

Жизнь Людмилы Земцевой переломилась страшно и непоправимо в августе сорок первого года. Именно в августе, не в июне. Сам факт начала войны не столько испугал, сколько ошеломил вчерашних школьников, накануне отпраздновавших свои аттестаты; о том, как развернутся события ближайших месяцев, они не только не догадывались — они и вообразить себе не могли ничего подобного. Людмила потом часто вспоминала, как вечером двадцать второго к ней прибежал Володя Глушко — принялся доказывать, что уж завтра-то в Германии начнется; немецкий пролетариат, сказал он, просто не может теперь не обернуть оружие против Гитлера и его преступной клики…

Город, где прошло их детство, — старый, зимою снежный, а летом весь в зеленой шумящей тени акаций и каштанов, не очень крупный областной город на Правобережной Украине — уже через месяц оказался под непосредственной угрозой. В конце июля комсомольцев допризывного возраста мобилизовали на оборонные работы. Людмила и почти все ее бывшие одноклассники отправились копать противотанковые рвы — на всякий случай, как объяснили в райкоме.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32