Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Капитальный ремонт

ModernLib.Net / Исторические приключения / Соболев Леонид / Капитальный ремонт - Чтение (стр. 21)
Автор: Соболев Леонид
Жанр: Исторические приключения

 

 


      - А мне кажется, что он написал бы это и на самоваре, если б вы послали его драить не орла, а самовар, - сказал Ливитин упрямо. - Хулиганская выходка, я согласен... Но разрешите доложить: Тюльманков работал на мачте не за страх, а за совесть, здесь просто вопрос обиженного самолюбия. Он отлично знал, что он и Волковой - в центре событий, оба они утирали нос механической силе... подумайте, комендоры - и сами справились с мачтой!.. И вдруг - в последний вечер вы лишаете его заслуженного триумфа... Ясно, человек озлился, - и вот результат...
      Шиянов посмотрел на него насмешливо:
      - Очень тонкая психология, прямо чеховский роман! Все обстоит гораздо сложнее, чем вам кажется, - значительно сказал он, не замечая, что говорит словами Греве. - Вы изволите обижаться на "полицейский сыск", как вы выражаетесь. А знаете ли вы, что здесь - работа целой организации? - вдруг опять выкрикнул он. - Это агитация! Это бунт! А вы, прямой начальник Тюльманкова, не видите того, что творится у вас под самым носом, вы прикрываете это психологией... Революция, а не психология!.. Потрудитесь дать мне точную характеристику вашего мерзавца! Кто он? Рабочий? Какого завода? С кем дружит в роте? Религиозен ли? С кем ведет переписку? О чем? Семья?
      Ливитин с самого начала крика встал и стоял, сдерживаясь. Когда Шиянов прекратил град своих вопросов, он взял фуражку.
      - Эти сведения вам доложит мичман Гудков, господин капитан второго ранга, - сказал он официальным тоном. - Я сейчас прикажу ему это выяснить и прошу разрешения продолжать мне работу на мачте. Мы ожидаем войны, господин кавторанг, и мне кажется, мачта сейчас несколько важнее, чем дознание. Если я ошибаюсь, будьте добры разъяснить мне мое заблуждение.
      - Прошу, - отрезал Шиянов и вдруг, как бы поняв, про что говорит Ливитин, сразу изменил тон: - Ах, мачта? Да, да, поторопитесь... Как настил?
      - К полночи кончу.
      - Кончайте, Николай Петрович. Адмирал торопит, возможно, в ночь будет мобилизация, а там выход в море... Черт бы его подрал, вашего Тюльманкова, в такое время!.. - искренне выругался он.
      Ливитин вышел, и Шиянов тотчас снял телефонную трубку.
      - Старшего боцмана послать! Живо! - крикнул он в нее и, повесив, озабоченно почесал кончик носа. Греве поднял на Шиянова спокойный и выжидательный взгляд.
      - Ах, да! - сказал Шиянов на это. - Вот история... Так вы думаете организация?
      - Несомненно, - сказал Греве негромко. - Я не могу советовать, но я бы произвел обыск...
      Шиянов посмотрел на него испуганно.
      - Обыск необходим, - повторил Греве настойчиво. - Лейтенант Ливитин, очевидно, не интересуется политической физиономией своих матросов, и надо ее выяснить.
      Шиянов в раздумье пощелкал портсигаром.
      - Нет, - сказал он решительно. - Обыск невозможен. Черт его знает, куда этот обыск повернется... Позор! Перед самой войной, накануне боя - обыск на военном корабле! Команда возмутится... Эта весенняя история из-за каких-то штанов разыгралась, а тут - обыск! И разговоры пойдут на флоте, сплетни, пальцем показывать будут... Неверно, Владимир Карлович!
      - Послушаем мичмана Гудкова, - сказал Греве, усмехнувшись. - Вот он стучит.
      Но вошел Корней Ипатыч, и Шиянов поднял ему навстречу кулак и выразительно потряс им в воздухе:
      - Вот, Корней Ипатыч, видали? Я ваших боцманов в дым разнесу, если завтра к обеду мачту мне не вооружат... Передайте!
      - Не извольте беспокоиться, господин кавторанг, - сказал Корней Ипатыч успокаивающе, - все в лучшем виде будет. Как господин Ливитин закончат, мы уже не подгадим. Дозвольте только кого из господ офицеров в порт, изматюгать там кого следовает, чтоб такелаж к ночи доставили... А мы уж справимся.
      - Ну-ну, то-то, - Шиянов опустил кулак и задумался. - Кого вот я пошлю?.. Заняты все...
      - Мичмана Гудкова спосылать бы... они не на погрузке.
      Шиянов было просветлел, но, взглянув на Греве, досадливо и вспыльчиво крикнул:
      - Прошу не советовать! Черта мне в ваших советах! Лейтенант Веткин поедет... Зайдите к нему и скажите, чтоб без такелажа не возвращался!..
      Корней Ипатыч вышел, и тотчас вслед за ним в дверях показался мичман Гудков, озабоченный и важный.
      - Ну? - коротко спросил Шиянов.
      Гудков, наклонив свой беспощадный пробор, доложил быстро и точно все сведения о Тюльманкове, даже почти не шепелявя (шепелявость его была не столько природной, сколько искусственной и шла исключительно от гвардейского щегольства). Выяснилось, что Тюльманков до призыва работал на Балтийском судостроительном, имеет образование четырехклассного городского, замечен в чтении нежелательных книг. В марте (Гудков заглянул в записную книжку), в марте отобран от него сборник "Знание" с повестью Куприна "Поединок". Холост, но ведет оживленную переписку. Письма осторожны, но имеют нехороший оттенок и мысли между строк; главная переписка ведется с какой-то Н.И.Полуяровой в Петербурге и с ушедшим в запас в прошлом году матросом Эйдемиллером...
      - Адреса? - перебил Греве и медленно достал записную книжку. Гудков справился в своей и назвал.
      - Продолжайте.
      - Странно, что из его корреспондентов отвечают на корабль все, кроме этих, - сказал Гудков, видимо, щеголяя своей проницательностью. - Письма к ним часто ссылаются на их ответы, а этих ответов на корабль не приходило, очевидно, пишут на береговой адрес... Пропустить я не мог, вся корреспонденция роты мною прочитывается тщательно.
      Ротные письма Гудков читал действительно тщательно. Эту обязанность помощника ротного командира Гудков выполнял с большой охотой. В мутном унылом потоке деревенских поклонов иногда попадались пикантные детали наивных любовных признаний, ревнивых упреков и интимных сообщений, восторгавших Гудкова простотой и сочностью языка. И именно поэтому письма Тюльманкова к неведомой Полуяровой давно уже обратили на себя внимание Гудкова полным отсутствием любовной темы и насторожили его подозрительность.
      Когда Гудков окончил подробную характеристику Тюльманкова, лейтенант Греве посмотрел на Шиянова.
      - Это не убеждает вас, Андрей Васильевич?
      - Да, да, матрос ненадежный, - сказал Шиянов растерянно. - Но все-таки, черт его знает, обыск сейчас - скандал! Тут война на носу - и вдруг такие неприятности... Впрочем, доложу командиру, дело действительно такое...
      Он подошел к зеркалу, поправил китель и, взяв фуражку, вышел. Мичман Гудков с любопытством взглянул на Греве и умоляюще заторопил:
      - Владимир Карлович, а что произошло? Я этого Тюльманкова давно на примете держу...
      Греве опять рассказал про орла. Гудков даже оживился, как будто заранее это предсказывал.
      - Это в его стиле, определенно! И, знаете, Владимир Карлович, помните, когда кочегары взбунтовались? Там Тюльманков немалую роль играл. Но - ловок, подлец! Не ухватишь... Я говорил тогда Ливитину - лучше списать его к черту в экипаж, а Николай Петрович - вы же знаете его упрямство: "Хороший комендор, а вы из мухи слона делаете". Не верил, и вот - пожалуйте бриться!
      Греве неопределенно усмехнулся:
      - Ливитин вообще из святых. Бравирует своей либеральностью и ходит в белых перчатках. Рыцарь! А вот когда эти Тюльманковы его за борт швырять начнут, спохватится, да поздно... Человек, не понимающий своего стержня... А скажите, с кем Тюльманков в роте дружен?
      - Вот это очень трудный вопрос, - ответил Гудков, опять со вкусом входя в роль опытного следователя и значительно поднимая свои бесцветные брови. Оч-чень трудный!.. Скрытен, подлец, почти нелюдим! Есть фамилии, но они ничего не дают, пустое место...
      - Так вот, Михаил Владимирович, - перебил Греве серьезно, - обыск произведете вы...
      Он сказал это таким тоном, как будто мнение старшего офицера было в этом вопросе необязательно, и Гудков даже подтянулся.
      - Обыск произведете вы. Постарайтесь не делать шуму и убрать незаметно лишних свидетелей. В помощь возьмите кого-нибудь из кондукторов, скажем, Овсееца. Доложите потом старшему офицеру и отвезете... - Греве поправился, и, вероятно, он прикажет отвезти Тюльманкова непосредственно в канцелярию генерал-губернатора. Там найдете ротмистра фон Люде и расскажете на словах, что это за птица... Захватите с собой все письма, что найдете... Может быть, записная книжка, какая-нибудь литература - это все взять... Письменный рапорт пошлете потом...
      - Вероятно, дело пойдет об оскорблении величества, - важно сказал мичман Гудков. Вся эта история его необыкновенно занимала и льстила ему. Он догадывался, что Ливитин смотрит на него как на дурака и пшюта, а тут выкусите, Николай Петрович! - второй раз, весной и сейчас, ему, молодому мичману, доверяют важнейшие действия. Он вспомнил, как тихо и ловко был проведен им арест кочегаров, и выпрямился: - Вы не беспокойтесь, Владимир Карлович, я сумею...
      Он закурил папиросу и откинулся в кресло, с обожанием смотря на Греве. Греве был для него идеалом морского офицера: изящный, спокойный, остроумный, решительный - разве не таким был лейтенант Греве?..
      Тюльманков уже сидел в карцере. Это был железный тесный шкаф размеров, достаточных для того, чтобы в нем поместилась койка, не более. Четвертая стена была заделана сплошной решеткой сверху донизу. Карцеры узким коридором выходили в кормовое шпилевое отделение, отведенное под караульное помещение, и таким образом караульный начальник мог постоянно видеть арестованных, выставленных, как товар на витрине, и следить за их поведением.
      Карцера, против обыкновения, были пусты. Шиянов ввиду массы погрузок распорядился выводить арестованных на работы, и сейчас только крайний к дверям карцер был заперт, и за его решеткой сидел на железном стуле Тюльманков. Он сидел прямо, с ненужной вызывающей улыбкой на тощем своем лице, опустив длинные руки и независимо покачивая ногой. Изредка, через решетку, он встречался с взглядом того или иного матроса из караула и тогда усмехался еще независимее, приподымая одну бровь. Ему хотелось думать, что весь караул знает о его надписи на двуглавом орле, что слово это мгновенно облетело не только караульное помещение, но и пробежало с кем-нибудь с кормы на угольную погрузку и, несомненно, ходит сейчас по кораблю, вызывая испуг, восхищение, злорадство и поворачивая чьи-нибудь мозги на новые мысли.
      Но те, кого он мог видеть из своей клетки, относились к его пребыванию здесь необыкновенно безразлично. Только Волковой, выходивший зачем-то на палубу, вернувшись, посмотрел на Тюльманкова тяжелым, неодобрительным взглядом. Но тотчас он сел вполоборота и, видимо, отказываясь от переглядывания с ним, опустил глаза в караульный устав, единственную книгу, разрешенную к чтению в караульном помещении. Тюльманков упрямо придал своей усмешке еще более вызывающее и торжествующее выражение, стараясь этим подавить наползающий в сознании страх.
      Страх этот вызывался неизвестностью. Арест произошел слишком быстро и бесшумно, чтобы можно было считать его концом истории с орлом, а не зловещим началом. И дернуло его намазать на орле это слово! На кой черт? Чтобы его увидал лейтенант Греве - и только? Бесцельность этого ощущалась все яснее. По поведению Волкового было видно, что и самый факт ареста не удастся раздуть в повод для восстания. Уж если весной, с кочегарами, Волковой решительно разбил его, Тюльманкова, боевые предложения, то сейчас, когда никто из команды и не догадывается, за что схватили Тюльманкова, было совсем безнадежно ожидать каких-нибудь действий. И опять Тюльманков, как и тогда, почувствовал бессильную злобу против Волкового.
      "Организованность... - зло подумал он, глядя в широкую и неподвижную его спину. - Жди организованности! Так и проживем всю жизнь... Хвататься надо, за каждый повод хвататься, а мы хлопаем... Тактика! Трусят, черти, и тактикой прикрываются!.."
      Этот всегдашний спор о тактике и начале восстания сейчас, имея в своих аргументах свободу самого Тюльманкова, приобретал совершенную непримиримость, и принципиальная вражда к Волковому перешла в подозрительную ненависть. Тюльманков опять взглянул на неподвижную спину Волкового, и мысли его побежали, как во сне, смутными и фантастическими картинами, искажая действительность и не желая ее принимать. Теперь уже казалось, что поступок с орлом был совершенно сознательным геройством, попыткой разбудить сознание матросов великолепным жестом, подобным решительному жесту террориста, кидающего бомбу в министра и - одновременно - в себя. Жалость к себе стиснула горло. И эта жалость и подавляемый страх рождали в голове планы, один фантастичнее другого, горячая речь просилась на уста, речь, подымающая на восстание, на бой, на смерть или победу...
      Но какое-то движение за решеткой привлекло его внимание (потому что каждое движение людей казалось относящимся непосредственно к его судьбе) - и неустойчивые, встревоженные мысли разом вылетели из головы, оставив в мозгу едва заметный след. Так исчезают при внезапном пробуждении сонные видения, в которых все как будто было ясно, неумолимо логично и реально. Фантастические планы и яркие убеждающие слова пропали, а в решетке выступила действительность.
      Отсюда, из карцера, было видно не все шпилевое отделение. И когда спустившийся сюда мичман Гудков отозвал в сторону караульного начальника, мичмана Кунцевича, оба они оказались не видны. Зато хорошо был виден Волковой, и по тому, как часто перелистывал он страницы, и по напряженному выражению его лица Тюльманков угадал, что он не столько читает, сколько пытается вслушаться в разговор офицеров. Потом Волковой быстро поднял на Тюльманкова свои глубоко спрятанные под густыми бровями глаза, и Тюльманков спросил его взглядом же: "Чего они там?" Но Волковой тотчас опустил глаза и еще напряженнее нахмурился, стараясь связать долетавшие до него обрывки слов.
      И тогда в рамку решетки опять вступил мичман Кунцевич, и было видно, как он, наклонившись над постовой ведомостью, повел пальцем по графам и, остановившись на часовых третьей смены, поднял голову и поискал глазами разводящего унтер-офицера.
      - Хлебников! Выведи арестованного! Проводишь в кубрик, переоденешь в черное... Мичман Гудков об остальном распорядится... Волкового в конвой возьмешь, до смены обернется...
      Конвой? Тюльманков вскочил, торопя события. Ждать дальше было немыслимо. Конвой? С корабля? Куда же?
      Хлебников раскрыл решетчатую дверь, Волковой взял винтовку и встал смирно, пропуская мимо себя Тюльманкова, и только тогда тот увидел в руках мичмана Гудкова измятые знакомые конверты и вчетверо сложенную небольшую газету. Сердце отчаянно заколотилось, и бессильная злоба сжала кулаки до боли в суставах. Все стало ясным.
      Письмо Эйдемиллера и газета "За народ" хранились Тюльманковым в месте, где их никто не мог обнаружить: в специальном кармане малого парусинового чемодана, искусно пришитом внутри так, что он никогда не бросался в глаза при еженедельных осмотрах. Наличие писем и газеты показывало, что вещи его тщательно, с кропотливым ощупыванием каждой складки, были обысканы. События грозно нарастали, и непонятное распоряжение переодеть его в береговое платье открыло свой жуткий смысл: охранка.
      Он оглянулся испуганно и затравленно. Матросы караула равнодушно стояли и сидели в привычных позах вынужденного безделья, и никто не понимал обличительного и страшного значения писем и газеты, которыми мичман нервно похлопывал по ладони. Никто, кроме разве Волкового, который не раз читал письма Эйдемиллера и самую газету. Но и он упорно отводил глаза, очевидно, боясь выдать свое понимание.
      Нервная тошнотная тоска охватила Тюльманкова. Завыть, закричать, броситься на Гудкова или вырвать из рук Хлебникова винтовку и выстрелить в Гудкова, потом в Кунцевича, - что-то нужно было немедленно сделать, пока он еще здесь, где матросы, а не жандармы, пока есть еще крупица надежды, что его поддержат... Волковой поддержит первый. Потом еще кто-нибудь из караула, хоть двое, трое... этого же достаточно! Остальные не будут стрелять в своих... Потом выбежать на палубу, стреляя в офицеров, призывая к восстанию... Тюльманков повел вокруг почти безумными глазами, и Хлебников тотчас придвинулся к нему вплотную.
      - Но-но, не дури, - сказал он испуганно. - Вашскородь, дозвольте связать, ишь, кулаки-то...
      И тогда все посмотрели на руки Тюльманкова. Кулаки действительно были сжаты так, что напружились большие синие жилы. Волковой тоже подошел к нему вплотную и подтолкнул его вперед.
      - Иди... ты... - буркнул он мрачно, и в этой интонации Тюльманков услышал бесповоротное осуждение и окончательно убедился, что и Волковой не поддержит его, если он сейчас кинется на офицеров. Он криво усмехнулся и хотел что-то сказать, но Волковой грубо толкнул его к трапу. Мичман Гудков отступил, давая им дорогу, и так - Хлебников впереди и Волковой сзади - они поднялись по трапу наверх.
      Восемнадцатый кубрик был совершенно пустой, все люди работали - кто на мачте, кто на погрузке снарядов. Рундук Тюльманкова оказался беспощадно перерытым сверху донизу, и, когда Тюльманков, едва различая вещи в наплывавшем в глазах тумане, полез в малый чемодан за чистой форменкой, пальцы его запутались в отпоротом кармане чемодана. Ловок мичманок! Не хуже жандарма, нюхом берет! Тюльманков выпрямился и встретился с тяжелым взглядом Волкового, стоявшего совсем рядом. Хлебников в стороне деловито рылся в большом чемодане, доставая черные брюки, и поэтому Тюльманков смог наконец шепнуть то, что кипело внутри:
      - Продаешь, Волковой?.. Как весной - кочегаров?.. Та-актика!..
      Волковой с открытой ненавистью смотрел на него маленькими своими хмурыми глазами.
      - Молчи, - шепнул он в ответ, едва шевеля губами, - анархия задрипанная! Добился обыска? Из-за ерунды организацию проваливаешь, сволочь... Хоть в охранке-то не глупи... помолчи...
      Хлебников швырнул штаны, и они упали на плечо Тюльманкову.
      - Не проедайся тут, жив-ва! Надевай барахло, нечего чикаться, не на свадьбу!
      И опять - Хлебников впереди и Волковой сзади - они вышли на верхнюю палубу. Горнист только что сыграл отбой, и тяжело дышащие люди сидели там, где их застал этот сигнал, - на не донесенной до горловины угольной корзине, на беседках, спускающихся в баржи, на кучах угля - и торопливо курили, пользуясь пятиминутным перерывом утомительной погрузки. Никто не понимал, почему и куда ведут со штыками Тюльманкова, и его провожали равнодушным взглядом. Отчаяние овладело им, - отчаяние, жалость к самому себе и ясное ощущение, что никогда больше он не увидит этих людей, матросов "Генералиссимуса", за которых он идет сейчас в охранку, а оттуда в тюрьму или на каторгу... Товарищей, за которых он боролся четыре года, с которыми вместе он должен был поднять на место андреевского флага - красный... Матросы! Это были матросы, умевшие овладеть "Потемкиным", умевшие умирать на "Очакове", матросы Свеаборга и "Памяти Азова"... Чего же они сидят на угле, измученные погрузкой, сидят на палубе корабля, осужденного царем на близкую гибель в бессмысленной, ненужной народу войне, - сидят и молчат, вместо того чтобы действовать - так, как они умели действовать в девятьсот пятом году?.. Безумные и яркие мысли побежали в мозгу по старым следам, оставленным роем фантастических планов, рожденных там, в карцере, - и Тюльманков потерял над собой власть.
      Неожиданно для Волкового он метнулся в сторону и вскочил на огромный плоский гриб вентилятора, сорвав фуражку, воспаленный и страшный.
      - Товарищи! Матросы! - крикнул он хрипло. - Довольно терпеть царских псов - офицеров! Товарищи, вспомните, чему мы вас учили, разбирайте оружие, скидывайте власть!
      - Молчать! - тонко всхлипнул Хлебников, щелкая затвором. - Слазь! Стрелять буду!
      - Чего сидите, чего ждете? - обезумев, кричал Тюльманков. - К винтовкам! Бей офицеров!.. Товарищи же... да кто же тут есть из боевой организации, подымайте же людей! - почти заплакал он, обводя матросов глазами в страшной тоске безответья, и вдруг сильный удар прикладом под коленки сшиб его с вентилятора.
      Упав, он увидел искаженное лицо Волкового, навалившегося на него.
      - Сам пристрелю, - сквозь стиснутые зубы сказал он в самое ухо, скручивая ему руки назад. - Провал готовишь, сволочь?
      К вентилятору бежали уже унтер-офицеры с темными от угля и сосредоточенно нахмуренными лицами. Хлебников, кинув винтовку, бестолково и ожесточенно зажимал ладонью перекошенный рот Тюльманкова. Белый китель Шиянова мелькал среди черных матросских фигур, быстро приближаясь. Матросы стояли, отводя от вентилятора глаза. Все это было так быстро, неожиданно и невероятно, что вряд ли кто понял, к чему призывал Тюльманков.
      - Горнист! Движение вперед!* - крикнул на ходу Шиянов, и горнист, стоявший у баржи, приложил к губам горн. Резкий сигнал поднял людей, бесконечная лента угольных корзин начала свое, рождающее темные облака пыли течение. Унтер-офицеры медленно разошлись, и, когда вентилятор открылся из-за их спин, Тюльманкова там уже не было.
      ______________
      * Сигнал, означающий продолжение работ или учения.
      Связанный, с кляпом во рту, он ногами вперед, как покойник, плыл на четырех дюжих унтер-офицерских руках по пустым коридорам и палубам к трапу, где его ждал катер с мичманом Гудковым.
      Погрузки продолжались.
      ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
      С берега катер возвращался к самой смене караула - к одиннадцати часам. Теплая и темная июльская ночь была неспокойной, по всему рейду мелькали красные и зеленые отличительные огни; порой над ними светились двойные белые, означая, что сзади тянется на буксире баржа. Лучи крепостных прожекторов шарили по воде, освещая ползущие к кораблям краны, шаланды, накренившегося "Водолея" и катера, которые суетливо мчались и к кораблям и к берегу. В этой тревожной мигающей иллюминации "Генералиссимус" возник колеблющимся заревом горнов на срезанной гротмачте, и катер, выйдя из Южной гавани, повернул на него, как на маяк.
      Едва отвалили от пристани, мичман Гудков позвал обоих - и Хлебникова и Волкового - в кормовую каретку и даже разрешил сесть. Он был в повышенном настроении, шутил и угощал папиросами, ничем не напоминая того Гудкова, который недавно сидел здесь с браунингом в руке против связанного Тюльманкова. Волковой молчал. Шутки Гудкова были так же неприятны, как и угощение папиросой: мичман, видимо, всячески старался подчеркнуть, что бунтовщик Тюльманков - это одно, а совсем другое - они, верные и преданные матросы. Он даже пообещал представить Волкового к поощрению за находчивость, с какой тот прекратил мятежные выкрики Тюльманкова. При слове "поощрение" Хлебников подхихикнул и тут же начал заискивать перед Волковым. Тот усмехнулся про себя: что ж, это пока на руку...
      Тюльманкова на катере не было. Вместо него на корабль возвращалась в подсумке Хлебникова (чтобы не помялась в кармане) расписка канцелярии генерал-губернатора в приеме подследственного матроса. Тюльманков же, судя по всему, проходил сейчас первый допрос.
      Темная вода бежала у борта мягкой и теплой текучей струей. Опустив в нее руку, Волковой смочил лоб и шею. Первый допрос... Недавно в безлюдной башне, возясь с освещением прицела, они толковали как раз об этом первом допросе (который должен же когда-нибудь быть): что и как отвечать? Тюльманков сказал: "А чего там отвечать? Молчать и плевать в рожу, пусть бьют, шкура зарастет..."
      Он представил себе бледное, отчаянное лицо Тюльманкова и ясно увидел, как наотмашь - с ворота - рвет он на себе форменку с хриплым криком: "Бей, тварь! Бей матроса!" Волковой передернул плечами, словно жандармы - те, усатые, рослые и равнодушные, которые увели Тюльманкова, - ударили его самого. По спине опять пробежал холодок, такой же, как там, в приемной, когда, вызванный Гудковым по телефону, в нее вошел ротмистр фон Люде и окинул матросов взглядом врача, приступающего к осмотру больного. Подравнивая карманной пилочкой ногти и молча посматривая на Тюльманкова, ротмистр выслушал короткий доклад Гудкова и потом увел его к себе для более подробного разговора.
      И за все то время, пока дожидались в приемной, не удалось перекинуться ни одним словом: рядом торчал Хлебников, а у двери - жандарм. Тюльманков стоял неподвижно, только в вырезе форменки прыгала жила на шее, доказывая, как бешено бьется у него сердце. Раза два-три он подымал глаза и ненавидящим взглядом смотрел на дверь, где скрылся ротмистр, а однажды таким же взглядом хлестнул и Волкового. Но никак нельзя было объяснить, что винить ему надо не Волкового и не матросов "Генералиссимуса", а совсем других - тех, кто годами приучал его к мысли, что революционер - это прежде всего бесстрашный герой; тех, кто посылал таких же Тюльманковых убивать одного прокурора, чтобы другой, его заменивший, присуждал их к повешению; тех, кто учил, что революция - это борьба отдельных людей с отдельными людьми. Ничего этого сказать тут было нельзя.
      Однако все же, воспользовавшись тем, что жандарм у двери отвернулся, Волковой, неловко вывернув ладонь опущенной по шву брюк левой руки, нащупал пальцы Тюльманкова и крепко их сжал. Тот вздрогнул, как от удара. Волковой, испугавшись, что заметят, тут же выпустил пальцы, но Тюльманков, как бы отвечая на пожатье, вдруг громко и зло сказал: "Ну, чего там волынят! Скорей бы, все равно ведь ничего не скажу!" Хлебников засуетился, а жандарм неторопливо обернулся и лениво пригрозил: "Ты вот сейчас помолчи, а то недолго и рот заткнуть". Но тут где-то мягко прозвенел звонок, в приемную вошли еще два жандарма, а из кабинета вышел мичман Гудков. Раскрасневшийся, озабоченный, он сказал Хлебникову, подняв на лоб брови: "Сдай арестованного, расписку дадут, на корабле мне отдашь", - и Тюльманков исчез за дверью, быть может, навсегда...
      Волковому было отлично известно, что бывает за такими дверьми. В девятьсот четвертом его вместе с отцом, мастером железнодорожного депо, забрали в жандармское, найдя дома при обыске пачку прокламаций. Сперва лаской, потом угрозами у отца долго допытывались, откуда у него прокламации, потом ударили в пах, а когда он очнулся и повторил: "Не знаю", - двинулись к нему, Сеньке. Все внутри у него затомилось в ожидании такого же удара. Но тут он услышал, как отец прохрипел: "Парнишку-то не мучьте, что он понимает..." - и его осеняло. Он отчаянно, в дурной голос, заревел и стал кричать, что сверток украл в депо, в инструментальной, польстившись на бумагу - клеить змея, но дома разобрался, что бумага жидка и рвется, кинул в сенях и забыл о ней. И хотя его самого не били, жандармы навсегда остались в памяти томительным предчувствием удара ногой в пах.
      Из ненависти к ним Сенька добился, что, несмотря на неполных шестнадцать лет, его приняли в боевую дружину. Как только дело касалось жандармов, он напрашивался там на самые рискованные дела. Его не разорвало бомбой в августе девятьсот пятого только потому, что бумажку с роковой надписью "исполнитель" вынул из кожаной шапки тот, кто подошел к столу перед ним.
      С тех пор сквозь его случайно уцелевшую жизнь прошли годы, книги и люди, и революция стала перед ним совсем в ином свете. На "Генералиссимус" Волковой пришел уже с явкой петербургского комитета социал-демократической партии большевиков к вовсе неизвестному ему гальванеру четвертой башни Федору Кудрину. Они оказались в одной роте, в одной башне.
      В одном кубрике, и всю первую ночь насквозь Волковой прошептался с новым знакомцем. Кудрин сразу же оценил решительность и вместе с тем осторожность Волкового, к чему того приучила подпольная работа в саратовском депо, которую прервал призыв на флот. Позже они сошлись ближе, потом сдружились - немногословно и крепко, ничем, впрочем, не выказывая на людях своей внутренней спайки. И сейчас именно Федора Кудрина - друга, братка, кореша - по флотскому словарю, - умницы, большевика, организатора - по словарю партийному, - именно Кудрина не хватало Волковому, чтобы не поддаться чувству острой жалости к Тюльманкову и не наделать вдобавок каких-нибудь похожих глупостей самому.
      "Генералиссимус" был уже близко. Горны на мачте потухли, черная громада корабля, отмеченная неяркими точками ламп над баржами, как будто осела в воду. Катер, качнувшись, повернул к трапу. Сияние далеких гельсингфорсских огней побежало вправо, а слева ударил в глаза длинный голубой луч прожектора с миноносца, дежурившего у выхода с рейда, пошнырял по воде и бесшумно переметнулся в море. Охрана. Наверное, на "Генералиссимусе" тоже сыграли отражение минной атаки и к орудиям стала на ночь дежурная смена...
      Близость войны чувствовалась во всем, и Волковой чуть не выругался вслух. Дурак-одиночка!.. "Кто тут есть из боевой организации?.." Вот доказывай теперь жандармам, что она тебе не приснилась... Молчи не молчи, а о том, что не надо, уже ляпнул. Пусть до фамилий не докопаются, а все равно на время придется пришипиться всерьез. А тут война - никак теперь нельзя времени терять. Матросам, кто понадежней, надо сразу же объяснить, что это за война и как сделать, чтобы она двинула революцию. Кащенко позавчера привез с берега письмо из Питера, там сказано, как объяснять. А вот попробуй пообъясняй, когда всюду будут искать эту самую "боевую организацию", о которой офицеры и не догадывались. Теперь слежка пойдет дай бог на пасху вовсю! Письма еще берег, болван, карманчик пошил... Сообразил, судак царя небесного: бумага - она разве не шуршит? Значит, и Эйдемиллера ухватят, сосватал дружок... Эх, и дернуло тебя, черта, одному революцию за кормой делать!..
      Орел, оскорбленный Тюльманковым, смотрел на приближающийся катер со злобной удовлетворенностью. В полусвете гакабортного огня было видно, что его кто-то дочистил, хищно разверстые клювы посверкивали, готовясь ухватить новую добычу. Катер уменьшил ход и подошел к левому трапу.
      Взглянув на часы у вахтенной рубки, Волковой отпросился у Хлебникова оправиться до смены и, передав ему винтовку, побежал на бак. У третьей башни кто-то негромко окликнул его. Всмотревшись, Волковой увидел Кащенко, который, прячась от света лампы, подвешенной на второй трубе, стоял в тени башни. Палуба была здесь пустынна, цепочка матросов перетаскивала угольные корзины много дальше к носу, но что-то насторожило Волкового, и он тоже шагнул в тень от башни.
      Кащенко, обычно спокойный и медлительный, схватил его за руку и быстро заговорил:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30