Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В плену

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Соколов Борис Николаевич / В плену - Чтение (стр. 14)
Автор: Соколов Борис Николаевич
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Задание большое: каждый, говорят, за смену должен нарубить и отбросить по 20 тонн. Незадолго перед паузой появляется штейгер. Он недовольно качает головой и кричит мне в ухо, что сделано мало, и указывает своим посошком на мои ошибки, то есть на неровности вдоль стены забоя и на кровле. Разумеется, вся его речь до меня не доходит, но суть её я улавливаю, а вернее, догадываюсь. Закончив решительным - Arbeitest du weiter - штейгер исчезает. Хорошо, что обошлось без затрещин, других эта чаша не миновала, - штейгер нашей смены считается злым.
      Но вот смена закончилась, и мы все гурьбой уходим. Сначала вверх по наклонному штреку - бремсбергу - нас везут навалом в вагонетках. Затем километра полтора - два нужно идти по горизонтальному главному штреку. Здесь, если нет попутного электровоза, стараемся захватить пустую вагонетку и, толкая её перед собой, попарно идти по рельсе. Так легче идти, чем по скользким шпалам или по неровному грунту, ступая в выбоины и лужи. Вот мы у цели - в большом подземном зале - рудном дворе, откуда нас двухэтажной вместительной клетью будут поднимать "на гора". Но сначала поднимают шахтёров немцев, затем французов, а нас после всех. На рудном дворе холодно, все мы промокли и дрожим. Один наш пытался влезть в клеть вместе с немцами, но те дружно выталкивают его обратно, хотя место есть. Когда клеть трогается, обиженный показывает кулак и обзывает немцев фашистами. В ответ следует гневное восклицание' "Фашьист? Wer ist das Фашьист? (Что значит фашист?)" Нужно заметить, что немцы пока еще не знают этого прозвища, которое мы относим к ним и которое рекомендовал нам И. Сталин .
      Наверху при свете дня видны наши негритянские физиономии, на которых сверкают только зубы и белки глаз.
      Так пошёл день за днем. Постепенно выработались правильные приемы, появился нужный ритм, и всё пошло гладко. Если бы ко всему этому было достаточное питание, то работу шахтёра можно было бы считать далеко не худшей из тех, которые мне на моём веку пришлось перепробовать.
      Информация о мировых событиях у нас есть. Мы подбираем газеты, в которые немцы заворачивают свои завтраки, а очкарик Андрей - аспирант Ленинградского университета - нам их читает в переводе. Разумеется, эта информация, как во всяком несвободном обществе, односторонняя. Но всякая диктатура, как гитлеровская, так и наша, советская, учит читать между строк, хотя и против своего желания. И всякие уловки пропаганды нам знакомы ещё по нашим отечественным газетам. Поэтому мы, в общих чертах, конечно, понимаем, что происходит в действительности.
      Сейчас, осенью 1944 года, немцы катятся назад везде, где на них давят.
      На подземных работах в шахте, где лёгкого труда, по крайней мере для нас, нет совсем, питание недостаточное. Поэтому имеется и смертность. В пище отсутствуют белки, ничтожно мало жиров и почти нет витаминов. Кроме того, мы не бываем на воздухе и нацело лишены естественного света.
      Умирает Бухгалтер. Работать он уже не может и ждёт отправки в лагерь, расположенный где-то поблизости.
      Этот лагерь предназначен для больных, ослабших, а, проще сказать, для умирающих. Сейчас Бухгалтер сидит на койке. Лицо его посинело, а глаза лихорадочно горят. Когда он, надрываясь кашляет, то в уголках его рта под усиками появляется кровь. Говорят, что это туберкулёз, которым здесь, увы, болеет не он один. Очень плох Мишка, хотя кашля у него нет, но, по его словам, горит все внутри и трясёт лихоманка. Мишка ещё ходит на работу, но, должно быть, последние дни. Плох и Сергей Рязанский. У него что-то желудочное или язвенное. Здесь это не лечат и по таким скрытым внутренним признакам от работы не освобождают.
      Я тоже высох; таким тощим я не был никогда. Живот у меня стал впалым и втянулся почти к позвоночнику. Но мышцы, особенно на руках, стали как железные. Когда я смотрю на себя и на других в бане, то вижу, что все мы напоминаем макеты, разумеется, без разрезов, для анатомического театра. На нас студенты могут наглядно изучать все наружные, рельефно выступающие мышцы, не скрытые больше ни подкожным жиром, ни другими мягкими и дряблыми тканями. Организм полностью перестроился. Вероятно, он использует каждую калорию нашего скудного пайка и посылает её только тем мышцам и органам, которые работают. Другим органам, должно быть, не даётся ничего. Поучитесь жить вот так, люди благополучные. Думать о каких-либо диетах или истязать себя физзарядками вам наверняка не придётся.
      Всё же, как мне кажется, по большей части гибнут люди маложизнеспособные, ленивые или незадачливые. Может быть, всё это одно и то же. Те, кто стремятся выжить, борются за жизнь изо всех сил и находят к тому средства. Один из путей - это кустарные промыслы, которые, несмотря на все запреты, преграды и обыски, продолжают жить. Вологодский даже как будто немного раздобрел. Его всегда широкое румяное лицо словно ещё раздалось вширь, а маленькие весёлые глазки залиты маслом. Все свободное от работы время он шьёт обувь.
      Говорят, что сапожник и художник это антиподы, а вот в Сергее они живут вместе. Каждая пара туфель, сделанная им Бог знает из какого хлама, это художественное произведение. По образцам, принесенным немцами, он вырезает каблучки для дамских туфелек. Лакирует их какой-то дрянью, сцарапанной с насосов в шахте и затем проваренной на кухне с какими-то специями. Чудесные воздушные помпоны цвета свежевыпавшего снега приготовляются из размочаленных ниток, выщипанных из моих кальсон и потом отбелённых хлорной известью, добытой мною из ячеек нашего общего туалета. Всё, что он изобретает, перечислить невозможно, но любую пару сшитых им туфелек можно выставлять в салоне дамской обуви чуть ли не в Париже. Немудрено, что среди немцев у него создалась большая и устойчивая клиентура.
      Сашка в работе не участвует, но зато он коммерческий директор артели по снабжению и сбыту. Украсть в шахте любой нужный нам материал и пронести его буквально под носом коменданта могут немногие - и один из них Сашка. Я не раз поражался, как за спиной и чуть ли не на глазах того же коменданта, вырывающего из рук наши поделки и продукты у шахтёров немцев, Сашка ухитряется не только продавать туфли, но даже торговаться с покупателями.
      В этой артели кормлюсь и я. Мне поручаются простые и грубые работы, которых тоже требуется немало. Впрочем, если заказ неспешный, или если возникают перебои, то в целях обучения, под строгим надзором, я делаю и главные операции.
      Немало здесь кустарей и кроме нашей артели. Шьют туфли, изготовляют портсигары, кольца, трубки, ножи и всякую дребедень. Покупатели находятся на всё. Есть в этих, казалось бы, безвыходных условиях и другие пути борьбы за жизнь. Но об этом после.
      Опять меня переводят на другую работу. Теперь в бригаду по подготовке лавы. За сутки обе смены углекопов проходят лаву вперёд на два метра; на столько же наша бригада должна пробить вперёд и главный нижний штрек, из которого вывозится уголь. Работаем мы исключительно по ночам и обязаны всё сделать в промежутке от ухода вечерней смены до прихода утренней.
      В бригаде нас семеро: двое немцев, из которых один тот же самый Фриц, француз Жан и четверо русских. Русские - это тридцатилетний стройный, высокий донской казак Михаил, маленький, щуплый, весь и на лице, и на теле заросший густыми чёрными волосами азербайджанец Рафак, насупленный, всегда держащийся в темноте, постоянно молчащий Прокофий и я.
      За ночь нам полагается вырубить 8 кубометров породы, то есть камня, и эти 25 тонн уложить в выработанную лаву вдоль стенок подземного коридора.
      Наша работа начинается с того момента, как только откатят последнюю вагонетку с углем и уйдёт вечерняя смена. Мы тотчас же хватаем пневматические дрели и длинными двухметровыми бурами сверлим в камне отверстия под заряды. Каждую дрель держим по двое. Работа эта нелёгкая, тяжёлая: дрель грохочет, дрожит и прыгает в руках. На неё нужно сильно давить, чтобы буры шли вперёд. От декомпрессии сжатого воздуха дрели покрываются инеем, отчего руки мёрзнут, а спина покрывается потом. Часа за два, как раз ко времени прихода взрывника, - его зовут Иозеф - мы с этой работой справляемся.
      Пока Иозеф закладывает заряды и возится с установкой взрывной машины, немцы в глубине штрека жуют бутерброды, а мы, выбрав место посуше, спим. Спать в шахте на холодном камне при пронизывающем ледяном ветре опасно, можно нажить множество болезней. Но к этим опасностям мы равнодушны, тем более, что днём в казарме не высыпаемся. Стараемся, конечно, лечь на рассыпанный уголь, на котором всегда тепло, но если его нет, то спим и на холодном и мокром камне. Бутербродами немцы с нами теперь не делятся; вероятно, боятся Иозефа. По осторожным словам Фрица, он Partei, то есть член партии. Правда, иногда в начале работы нам удаётся украсть продукты из немецких сумок. Особенно ловко это делает Рафик. Но прибыли ему от этого немного, так как, заметив, что он отягощён добычей, мы тут же её отнимаем.
      На это у нас имеются и моральные основания. Мы считаем, что отнимать и красть то, что выдано или заработано, бесчестно, и укравший это считается вором. А краденое, по нашим понятиям, принадлежит всем и должно быть разделено на всех. Разумеется, всё это не распространяется на немцев, воровать у которых предосудительным не считается.
      Пауза длится долго. Иозеф, всё приготовив для взрыва, садится к немцам поговорить. Иногда я не сплю, и тогда из-за отсутствия других впечатлений наблюдаю за немцами. Лежу я в темноте с зарытой лампой, и они меня не видят, а если и видят, то внимания на меня не обращают. Немцы считаются только с французом, но тот во время паузы уходит к своим соотечественникам, работающим неподалёку.
      Всего, что они говорят, я не понимаю, но кое-что улавливаю. Обычно Иозеф говорит об успехах немецкого оружия, так сказать, проводит индивидуальное политзанятие. А я с некоторым удивлением вижу, как в зеркале, эпизод из жизни советского общества, из нашей советской повседневности.
      Иозеф, как член партии да ещё пропагандист, держится несколько свысока, с апломбом излагая непререкаемые партийные истины. Оба беспартийных шахтёра перед ним немного заискивают, отмалчиваются или по необходимости поддакивают. Я это замечаю не по словам, которые здесь только мешали бы, а по каким-то неуловимым жестам и интонациям, всегда более правдиво раскрывающим внутренний мир человека.
      Если я всё же засыпаю, то вскоре сквозь сон чувствую, как меня подбрасывает взрывом, а потом приходит хлопок. Подождав, пока осядет пыль и уйдут газы, Фриц весело кричит - Absteen! На его широком блестящем, словно смазанном жиром лице добродушная улыбка. Всегда он весел, хотя всё же чувствуется, что побаивается разделить судьбу Вилли, отправленного на фронт.
      Мы выкапываем зарытые лампы и, кряхтя, поднимаемся, разминая закоченевшее тело. Сейчас начнётся аврал, и до конца смены отдыха уже не будет. Теперь впереди нас огромная куча дроблёного серого камня. Оба немца, согнувшись, нагребают камень в большие железные ящики без четвёртой стенки. Ящики почему-то называются Fischkasten (рыбные), хотя никакой рыбы там нет.
      Мне обычно достаётся относить ящики с камнем и поднимать их в левую лаву. Прокофий длинным шестом толкает их в глубину лавы и пустые относит обратно. Рафик, сидя скорчившись в лаве, камень высыпает и плотно, без зазора, укладывает его под самую кровлю. Справа камня кладётся мало и неглубоко, с этим справляется один Михаил. Обязанность Жана состоит в выкладке из крупных камней лицевых стенок вдоль штрека.
      Каждую ночь к нам раз или два приходит штейгер. Он лезет в лаву и тычет палкой под кровлю. Если там обнаруживается зазор, то достаётся и Рафику, и обоим немцам. Штейгер громко кричит, а иногда для пущей убедительности пускает в ход палку. Бывает, что за какие-нибудь упущения или за медлительность перепадает и мне с Прокофием и Михаилу. Единственный, кому никогда не достаётся ни палки, ни крика, это Жан. Вообще в шахте на французов не кричат. И не только, как мне кажется, потому, что французы аккуратно работают, но и, что тоже немаловажно, они всегда готовы к отпору. Однажды и я из-за чего-то поссорился с Жаном и громко стал его бранить, разумеется, пуская в ход всю нашу обычную терминологию. Он повернулся ко мне боком и, рассматривая меня через плечо с ног до головы, тихо и отчётливо произнёс: La quene! (Хвост). Потом, должно быть для лучшего моего восприятия, перевёл: Der Schwanz!
      Может быть, вместо хвоста здесь подразумевалось нечто иное.
      Работа сейчас идёт в поистине сумасшедшем темпе. Оба немца, не разгибая спин, как одержимые гребут камень. Я только-только успеваю подхватывать тяжеленные ящики, относить их на несколько шагов и поднимать их почти на полтора метра в лаву. В глубине её при неярком свете лампы мелькает блестящее лицо Рафика с каплями и грязными струйками пота. Мокрый и напарник Прокофий, шестом толкающий ящики вверх по уклону лавы и бегом относящий пустые назад. Я тоже не сухой - пот заливает глаза, и роба липнет к телу. Подбадривающе покрикивает Фриц. Человек он не злой, просто у них так заведено - работать без остановок, или, как у нас говорят, без перекуров. Нам это непривычно и поэтому вдвойне тяжело.
      У нас процветает воровство. Я уже не говорю о такой, по нашим понятиям благородной экспроприации, как кражи разных материалов в шахте и бутербродов из сумок у немецких рабочих, а заодно и у французов.
      Это за воровство нами не считается. Но больше всего мы воруем друг у друга, хотя казалось бы, у нас ничего нет. Если не носишь что-нибудь всё время с собой, то это сейчас же исчезает. Ничего нельзя оставить ни в индивидуальном шкафчике, ни в постели, ни в казарменной одежде, которая во время работы хранится на вешалке в бане. Крадут не только съедобное и одежду, но и разные, казалось бы, никчёмные вещи. У меня, например, украли остатки сильно порезанной для пошива тапочек фланелевой рубашки и обломок истёртой зубной щетки, подаренной мне ещё Бланкенбургом.
      У нас обокрали крепкую артель горьковчан - как на подбор здоровых молодых мужиков, деловитых и хозяйственных. Горьковчане, как я не раз замечал, люди обстоятельные и с коммерческой жилкой. Так и эти артельщики живут не бедно, умело кустарничают и удачно торгуют. Подозрение пало на юркого смуглого паренька, немного цыганского вида, по прозвищу Печёнка. Сначала его артельщики с пристрастием и с выворачиванием рук допрашивали. Тот указал ещё на двоих. Потом били всех троих, но только Печёнку насмерть. Все семеро, собравшись в кружок, гулко били по телу руками, завёрнутыми в мокрые тряпки. Старшина артели красавец атлет Зорин, по прозвищу Зорька, бил маленьким мешочком с песком. По их словам, Печёнке отбивали печёнку, но так, чтобы не было ни синяков, ни кровоподтёков. Самосуд был такой же деловитый и серьёзный, как и всё, что они делали. Происходило это на глазах у всех сначала под одобрение, а затем при безучастном молчании. Недели через две Печёнка умер. Воровство, однако не прекратилось.
      Однажды Рафик не вышел на работу. Я уже давно замечал, что он выдыхается и, как здесь говорят, "доходит". Вместо него пришёл нескладный медлительный парень, который совсем не справлялся с работой в лаве. Тогда немцы, невзирая на мой высокий рост, послали в лаву меня.
      Я и раньше замечал, что Рафик работает, нерационально высыпая камень из ящиков против уклона лавы - снизу вверх. Сыпать камень против уклона почти в 25 градусов тяжело, и особенно трудно забивать зазор у кровли. Впрочем, немцы требуют работать именно так, опасаясь, что фронт забутовки внутри будет неровным и кровля даст неравномерную осадку.
      Я вскоре плюнул на их опасения и попросил Жана выложить мне стенку с опережением. Тот понял, что я хочу, и хитро подмигнув, похлопал меня по плечу. Теперь я стал сыпать камень к стенке сверху вниз, чем сильно облегчил себе работу. Я лишь слегка наклоняю Fischkasten, и камень сам сползает в нужное место. Много легче стало и заделывать зазор у кровли. Немцы не сразу заметили такое нарушение заведенного порядка, а заметив, растерялись и подняли крик. Напарник Фрица, сдвинув каску на затылок, стучал себе кулаком по лбу и воздевал руки не к небу - неба здесь нет, - а к кровле. Выручил меня Жан; подняв палец кверху, он строго и деловито объяснил немцам, что худого в этом ничего нет. Те успокоились и стали работать дальше. Когда пришёл штейгер, то немцы, должно быть, испугались, но опять француз спас положение. Он с ним поговорил и даже вместе с ним слазил ко мне в лаву. Штейгер молча пожал плечами, но возражать не стал.
      У меня было превратное мнение о французах, почерпнутое из литературы. По Толстому я представлял их легкомысленными болтунами, по Дюма - этакими забияками. А в действительности - это серьёзные, дельные люди с огромным чувством собственного достоинства. Вот этого-то чувства маловато у нас. Мы очень амбициозны, когда это можно, и покорно пресмыкательны, когда нельзя. Не этой ли чёрточкой нашего характера объясняется присутствие в нашей истории Ивана Грозного и Иосифа Сталина? Немцев сейчас все мы внутренне считаем выше себя, а французы, несмотря на одинаковость наших положений, считают ровней. Любим мы и, даже когда в этом нет нужды, прикидываться дураками, чего французы никогда не делают ни при каких обстоятельствах.
      Опять вербовка в РОА. Под вечер нас выводят из подвала и собирают в большом зале первого этажа. Патефон играет власовский гимн - мелодию из оперы "Тихий Дон" Дзержинского, а солдаты подгоняют нас прикладами, чтобы мы побыстрее входили и рассаживались. Мне за мешкотню больно достается прикладом по ляжке. Они, не снимая винтовок с плеча, незаметно, но больно дерутся прикладами.
      Говорит русский офицер, как видно, фронтовой и побывавший в боях. На груди у него орден РОА в виде многолучевой серебряной звезды и две медали такие же звезды, но только поменьше, на зелёных муаровых ленточках. Офицер бодро, с подъёмом читает сначала бравурную сводку немецкого военного командования, а потом, как бы от себя, рассказывает об успехах немцев. Говорит он о Курляндской группировке, преимущественно состоящей из РОА и Латвийского Легиона, о которую как о гранитную скалу разбиваются волны советских атак. На западе немцы гонят англо-американцев и вот-вот сбросят их в море. По всему видно, что победа Германии близка.
      Здесь я впервые не выдерживаю. Вероятно, сказывается длительное нервное напряжение. Сначала меня начинает бить дрожь, а потом, стуча зубами, я порываюсь сказать: "Врёшь! Этого не может быть". Вологодский, сидящий рядом, одной рукой зажимает мне рот, а другой с силой пригибает мою голову вниз. При этом горячо шепчет в ухо: "Да успокойся. Врёт, конечно. Это их самих разбили везде".
      Но вот начинается запись. То, что происходит сейчас, не умещается в голове. Ведь уже в воздухе носится, что война проиграна и конец её близок. К столу подходит Петька - голубоглазый двадцатидвухлетний парень с ещё по-детски пухлыми губами. Он общий любимец, славный, добрый мальчишка. Офицер с радушной улыбкой протягивает ему пачку сигарет и дружески хлопает по плечу. Петька тоже улыбается и пожимает протянутую руку.
      Хочется крикнуть: "Что ты делаешь? Остановись!" Но крикнуть этого некому и нельзя. К тому же поднимается незримая стена отчуждения.
      Какую же ты делаешь ошибку! Ведь войны осталось совсем немного, а тебя потом, после победы, если не останешься на Западе, навечно отправят в лагерь. Латышей из того легиона подержали лет двенадцать в лагерях и отпустили, а тебя не отпустят никогда.
      Подходит Михаил, стройный поджарый брюнет лет 30 с тяжелым злым взглядом. Он уже был в РОА, но или дезертировал, или был за что-то разжалован и отправлен в шахту, а теперь вербуется снова. Подходит ещё кто-то, один или двое.
      Что же такое русский народ? Ведь чуть не до последних дней войны вы вербовались на немецкую службу, и вербовались до 800 000 человек, почти до миллиона? Были, конечно, и у других народов люди, добровольно потянувшие солдатскую лямку на немецкой службе. Были усташи-югославы, были бельгийские фашисты, была голубая испанская дивизия. Но все они были люди, убеждённые в необходимости борьбы против коммунизма. А ты, Петька, имел ли такие убеждения? Думаю, что нет. По крайней мере, насколько я тебя знал, убеждений за тобой не водилось. Так зачем же вы это сделали? Боюсь ответить, но думаю, что многими это сделано от равнодушия своей души и характера. Образно говоря - просто так. Как и многое из того, что мы делаем.

Глава 12.
Перед рассветом

      Пока солнце взойдет, роса глаза выест.
Пословица

      Работа в бригаде по подготовке и забутовке лавы по сравнению с добычей угля имеет кое-какие достоинства, но зато и большой минус, который я не сразу заметил. В ней нет сменности, и она только ночная. Немцам это не так страшно, они отсыпаются у себя дома. У нас же обстановка иная: в казарме всегда шумно, и поспать днем удается совсем немного. Сначала еще было терпимо, а потом совсем не стало сна. Это, пожалуй, похуже недоедания бессонница изнуряет сильнее. Должно быть, поэтому ночники болеют и мрут чаще. Стал и я, как здесь говорят, "доходить", но не физически - мышцы у меня теперь стальные, - а как-то внутренне опускаться. К чему это вело, я знал, но выхода не видел. Смерть опять зашагала рядом.
      Появился еще один грозный признак - вши. Чтобы знать, что это такое, нужно почувствовать их самому. Живут они только на истощенном человеке, когда нет подкожного жира. Кровососущие органы у них короткие, и если есть подкожный жир, то до сосудов им не добраться. Об этом говорится и в литературе, но есть у вшей еще одно странное и таинственное свойство. Они массами приходят и беспричинно уходят в зависимости от самочувствия человека. Когда он погибает, впадает в прострацию или в отчаяние, вши покрывают его сплошным шевелящимся ковром. Этого в литературе нет, потому что литератор, сам никогда не кормивший вшей, заметить этого не мог.
      И вот из этого, как мне показалось, безвыходного положения мой организм или моя судьба сами нашли выход, хотя голова выхода не видела. Возвращаясь со смены, как раз в новогоднюю ночь, я почувствовал жжение в стопе. На вторые сутки нога болела уже сильно, а на третьи я едва приковылял в казарму. О причине хромоты меня спросил наш известный ловкач Ваня по прозвищу Прокурор. Когда я разулся и показал покрасневшую и сильно опухшую стопу, Прокурор обозвал меня дураком и поставил диагноз: шахтерский карбункул. По его словам, с таким наглядным заболеванием безусловно освобождают от работы; здесь это считается лучше всякого туберкулеза.
      Прокурор - молодой, мордастый парень с лицом монгольского типа. Он почти никогда не работает и вечно сидит, скрестив ноги, на своей постели в самом темном углу казармы, похожий на восточного божка. Из полумрака на его круглом лице загадочно блестят белки глаз. По здешней профессии Прокурор антимедик. На свете все имеет альтернативу, существуют антимиры и антиподы - отчего бы не быть антидоктору? Прокурор имеет обширную клиентуру и досконально изучил порядки освобождения от работы. Знает, какие болезни котируются, а какие - нет. При желании каждому может устроить такую болезнь, по которой его пациент получит освобождение от работы как минимум на три дня. Разумеется, как и всякий практикующий врач, за услуги антидоктор получает вознаграждение. Как и у всякого врача, у антидоктора тоже бывают неудачи. Одного пациента он пользовал так энергично, что долечил до газовой гангрены. Но авторитет антидоктора от этого не упал, и клиентура от него не отвернулась. Прокурор - непревзойденный мастер устраивать карбункулы, грандиозные флегмоны и рожистые воспаления. Он это делает или непосредственным втиранием гноя и другой дряни в кожу, или прокалывает мышцу большой иглой и протягивает нитку, предварительно смазанную гноем. Нитку после получения нужного эффекта, обычно через сутки, удаляет. Первый способ, как не оставляющий следов, считается лучшим и более профессионально квалифицированным и оценивается поэтому дороже.
      Дело к вечеру, и переводчик Василий кричит:
      - Кранки, к врачу!
      Кранки - это мы, больные, но не в обычном понимании. "Кранк" - это специфический местный термин, обозначающий больного, жаждущего отнюдь не исцеления, а лишь избавления от работы. По этому зову нас собирается довольно много: не менее, чем человек 30. Здесь преимущественно опытные кранки, уже не впервые взывающие к медицине. Старшим над нами Василий назначил Зорьку, знающего порядки и умеющего каждого заставить слушаться. Зорька всех нас, особенно двух новичков, придирчиво осматривает. Я чем-то вызываю у него подозрение и он заставляет меня разуться. Посмотрев мою опухоль и подавив ее пальцем, кратко резюмирует:
      - Такое пойдет. Вставай в строй.
      И вот, гремя деревянными колодками, мы поднимаемся по лестнице из подвала, а потом длинными извилистыми коридорами шествуем в медпункт. И без нас там уже народа немало. У двери ожидают несколько шахтеров немцев, позади толпится дюжина французов и поляков и последними - русские. Все оживление здесь слетело, и у всех скорбный и понурый вид. Врач сегодня очень скуп, и выходящие французы по большей части как-то совсем по-русски безнадежно машут рукой, приговаривая: - "Travail (работай)". Даже тот известный теперь всей шахте неудачник, раскативший тяжело нагруженную вагонетку и подложивший на рельс конец мизинца, тоже не избег участи многих. Потерял только фалангу пальца и с повязкой снова отправился на работу. Известность он получил благодаря русским, которые, возвращаясь со смены, увидели корчащегося и охающего француза с рукой, зажатой вагонеткой: колесо остановилось как раз на раздавленном мизинце. Вагонетку откатили, а неудачника подняли на смех. Да он, бедный, потом и сам смеялся над своей бедой и неудачей.
      Вот моя очередь. Хромая, подхожу к врачу и ставлю босую ногу на табурет. Врач - маленький сухонький старичок старомодного вида, словно выскочивший из прошлого века. Он и одет в табачного цвета пиджак, похожий на те сюртуки, в которых на старинных фотографиях были одеты мужчины с красиво подстриженными бородками и завитыми кверху усами. Стоячий воротничок его накрахмаленной сорочки повязан узеньким черным галстуком. Доктор, сидя на низенькой скамеечке, внимательно осматривает мою стопу, ощупывая воспаленное место. Затем, должно быть для измерения температуры, прикладывает к опухоли тыльную сторону руки. Эту же руку затем сует мне под рубаху и держит у груди. Другой рукой одновременно измеряет пульс. Градусником, к которому все мы приучены, он не пользуется. Все это кажется чем-то старинным, добрым и милым.
      Но вот, закончив осмотр, врач обращается к главному лицу, от которого, должно быть, зависит конечный результат. Это фельдфебель - наш комендант, сидящий здесь же за столиком и контролирующий врача. Комендант, повернув голову, с застывшим лицом молча выслушивает пояснения доктора и, по-видимому, с мнением его соглашается; во всяком случае, не спорит и не возражает. Комендант, должно быть, человек не злой, и хотя многими своими действиями он сильно утяжелил нашу жизнь, но это не со зла. Просто он неукоснительно соблюдает данные ему инструкции, стремясь заставить нас работать больше и лучше. Этот фельдфебель не больше не меньше как сухой, формальный исполнитель-винтик, которым держится любое государство. И за работой врача он следит, вероятно, потому, что тот профессионально гуманен, а мы, пользуясь этим, подсовываем ему всякие наши хитрости. О них комендант, может быть, и догадывается. Советские военные врачи, во всяком случае, фокусы эти сразу бы раскусили.
      Теперь доктор знаком подзывает Виктора, стоящего поодаль. Виктор - это фельдшер - стройный, изящный бельгиец. Он подает врачу прокипяченный ланцет, а мою ногу протирает спиртом и подставляет под нее эмалированное корытце. Врач делает разрез, после чего Виктор выдавливает гной, накладывает ихтиоловую повязку и плотно бинтует.
      Встретивший меня в казарме Прокурор рекомендует тампон с ихтиолом тотчас же снять и хранить его три дня до следующего прихода к врачу. На разрез он советует насыпать какой-нибудь дряни, лучше - жеваного хлеба или просто пыли с пола, и завязать. По его словам, если карбункул доктор разрезал, то освобождение не получишь.
      - Но учти, - добавляет он, - здесь все заживает как на собаке, и за три дня заживет. А лазать в шахту тебе сейчас нельзя, ты и так почти дошел и навряд ли протянешь больше месяца.
      Вообще, как нам всем известно, Иван человек прозорливый и обладает даром предсказывать конец земного существования.
      - Когда пойдешь снова к доктору, - заключает он, - ногу застуди. Подержи ее под краном; так, с полчаса или поболее. Вода здесь, как сам знаешь, ледяная.
      Через час в столовой на скамейку встает Василий, а вокруг него плотная толпа всех ходивших и неходивших к доктору. В руках у Василия ведомость, по которой он выкрикивает номер, а за ним заветное слово. Таких слов только два: кранк или арбайт, других не бывает. Увы, последних больше. Наконец кричит и мой номер, но в это время что-то его отвлекает. Он делает паузу, а у меня замирает сердце. Но вот оно - огромное лучезарное слово - krank, равносильное сейчас для меня слову жизнь. В жизни у меня было не так уж много счастливых мгновений. И вот он наступил - сверкающий радостный миг. Сейчас наша смена собирается на работу. А я никуда не иду, я ложусь спать. Спать с большой буквы, после многих бессонных ночей и дней.
      Началась счастливая жизнь. На этом свете все относительно, все познается в сравнении. После многих тягот избавление от них и есть, пожалуй, истинное счастье. И право, не так уж важно, большими или малыми благами это счастье определяется.
      Утром я, бодрый, выспавшийся и довольный, иду в столовую. Там после завтрака уже целая биржа труда. Не желает ли кто из кранков добровольно поработать, как теперь говорят, "в сфере обслуживания"? Мыть термосы, колоть лучину на растопку, мыть полы в столовой и в комнатах немецких солдат из охраны? Люди, которые все это обязаны делать, есть. Но зачем же трудиться самим, если всегда найдутся добровольные слуги? В отличие от тяжелого казенного труда в шахте, все это добавочно оплачивается. За работу на кухне наливают побольше и погуще, разумеется, за счет работающих внизу; немцы платят хлебом и табаком. Паек при этом, конечно, выдается полностью.
      Такова уж жизнь, что тому, кто тянет основную лямку, всегда хуже, чем идущему позади.
      В заводских условиях работа в цехе хлопотливая, неблагодарная и тяжелая, а во всяких вспомогательных службах и отделах - спокойная. Под землей работать хуже, чем на поверхности. Солдат на фронте валяется в грязи и на снегу, его калечат и убивают, а такому же солдату в ближнем и дальнем тылу живется вполне терпимо.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22