Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Камешки на ладони

ModernLib.Net / Русская классика / Солоухин Владимир Алексеевич / Камешки на ладони - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Солоухин Владимир Алексеевич
Жанр: Русская классика

 

 


Владимир Алексеевич Солоухин (1924-1997)

Камешки на ладони

Предисловие

Иногда мне приходилось сидеть на морском берегу, усыпанном мелкими разноцветными камешками. Они, правда, сначала не кажутся разноцветными – этакая однообразная сероватая масса. Их называют галькой.

Сидя на берегу, невольно начинаешь перебирать камешки вокруг себя. Возьмешь горсть, просеешь сквозь пальцы, возьмешь горсть, просеешь сквозь пальцы… Или возьмешь камешек и бросишь его в воду. Пойдут круги. Снова возьмешь камешек и бросишь в воду. Занятие не то чтобы очень интеллектуальное, но нисколько не хуже домино или подкидного дурака.

Неожиданно один из камешков останавливает ваше внимание. Он округлый, полупрозрачный, но полупрозрачная сердцевина его слегка красновата, как будто в нем растворена капля крови.

Или, напротив, он черный, как лаковый, а по черному лаку – желтый узор, похожий, скажем, на пальму.

Или по цвету он обыкновенный, серенький, но по форме – чистая женская туфелька.

Или он зеленый, а на нем летящая белая чайка. Да что говорить – бесчисленны и разнообразны камешки на морском берегу!

Понравившиеся вам, так сказать, экземпляры вы невольно складываете отдельно в купальную шапочку, или в башмак, или на разостланную газету. Хотелось бы их увезти в Москву, показать друзьям, самому полюбоваться зимой, вспомнить о синем море.

Но красивых, необыкновенных камней набирается все больше, и тут вы начинаете то, что можно назвать вторым туром.

Вы уже не обращаете внимания на рассыпанные прибрежные камешки, вы отбираете из тех, что были отобраны вами раньше. Вы кладете на ладонь с десяток камешков и пальцем долго перекатываете их с места на место, пока не остановите свой выбор на трех, а остальные семь выбросите обратно на берег…

Теперь ближе к делу. Много лет назад я завел себе тетрадь в темно-коричневом переплете, из тех, что у нас называются общими. При чтении книги, в разговоре с друзьями, на писательском собрании, во время одиноких прогулок, в жарком споре мелькала иногда мысль… Впрочем, не то чтобы мысль – некая формулировка, некое представление, касающееся чаще всего литературы. Ну и смежных искусств.

Это представление, эту формулу, эту мысль (может быть, в конце концов проще всего сказать – мысль) я старался либо запомнить, либо записать на клочке бумаги, на авиационном билете, на листочке, выдранном из чужого перекидного календаря.

Когда такие бумажки накапливались по карманам, я доставал их, разглаживал на ладони, потому что происходил отбор. Некоторые я переписывал в тетрадку.

У меня была очень утилитарная цель. Я собирался писать, а впоследствии и писал роман, в котором (предполагалось) герои будут много разговаривать об искусств больше всего о литературе. Ну и о разных других вещах. Я думал, что заготавливаю кирпичики для романа.

При написании романа существуют свои законы. Мои кирпичики все оставались и оставались в стороне, а герои говорили то, что им было нужно говорить по ходу дела.

Время от времени я брал из тетради иной камешек и вставлял его в очередную статью. В иную статью я вставлял два-три камешка, и статья, мне казалось, становил живее.

Потом начался третий тур. Подолгу я листал свою тетрадь и снова перебирал и перебирал, пока какая-нибудь пятая или десятая запись не попадала в избранные. Я брал ее и заключал в более четкую и строгую форму. Практически это выражалось в том, что я выписывал ее из тетради с соответствующей литературной обработкой на отдельный лист бумаги.

Для очень внимательного читателя некоторые записи возможно, покажутся где-то читанными. Вероятно, в моих же статьях. Или в «Письмах из Русского музея», или в том же романе «Мать-мачеха», или в книге «Слово живое и мертвое», или в книге «Славянская тетрадь»…

По какому же принципу я предлагаю их, эти некоторые записи, читательскому вниманию вторично? Принцип у меня такой. Если камешек был взят в статью из тетради, я его сохраняю и здесь. Если же он был найден в процессе писания статьи или книги, то я его в тетрадь задним числом не вписывал и его на предлагаемых теперь читательскому вниманию страницах не окажется.

Друзья говорят: не торопись. Ведь придется еще и впредь писать статьи, камешки пригодятся. А я отвечаю – пусть! Во-первых, насобираю еще. Во-вторых, может быть, так даже интереснее. Одно дело, когда камешек теряется среди других бесчисленных камней, то есть среди многословия статьи, другое дело, когда он отдельно лежит на ладони.

Надо бы и еще поперебирать, пропустить через четвертый тур. Да и те, что пока остались в стороне, в тетради, тоже не совсем еще выброшены и подлежат постепенной переборке.

Но и то правда, пусть поперебирает читатель. Если из всей этой высыпанной перед ним на стол груды камешков он отберет для себя хотя бы пяток, и то ладно. Я ведь и собирал их только для того, чтобы показать людям, в надежде, что некоторые из них окажутся забавными.

После журнальной публикации мне говорили, что иные мои суждения не бесспорны. Но я и не обязывался изрекать бесспорные истины.

Камешки на ладони

В юности, в начале творческого пути, у поэта иногда вдруг получаются такие перлы искусства, которые изумляют всех.

Потом он приобретает опыт, становится мастером, постигает законы композиции, архитектоники, гармонии и дисгармонии, обогащается целым арсеналом средств и профессиональных секретов.

И вот, вооружившись всем этим, он всю жизнь пытается сознательно достичь той же высоты, которая в юности далась ему как бы случайно.

* * *

Можно исследовать химический состав, технологию производства, рецепты, тайны мастерства и все точно узнать: почему фарфоровая чашка звенит красиво и ярко, а просто глиняная издает глухой звук.

Но мы никогда не узнаем – почему одни фразы, стихотворные строки, строфы бывают звонкими, а другие глухими.

Дело вовсе не в глухих согласных, шипящих, закрытых и открытых звуках. Каждое слово без исключения может звенеть, будучи поставленным на свое место. Слова одни и те же, но в одном случае из них получается фарфор, бронза, медь, а в другом случае – сырая клеклая глина.

Один поет, а другой хрипит. Один чеканит, другой мямлит. Одна строка как бы светится изнутри, другая тускла и даже грязна. Одна похожа на драгоценный камень, другая – на комок замазки.

* * *

Если около пчелиного улья поставить смородиновый, скажем, сироп, то он повлияет на качество меда, на его витаминность, потому что пчелы будут сироп пить и незаметно подмешивать в натуральный, цветочный, собственно пчелиный мед. Таким образом можно получить мед с молочным, морковным, лимонным, хвойным оттенками.

Точно так же книга, которую читаешь, когда пишешь что-нибудь свое, незаметно влияет на то, что пишешь. Едва уловимый узор витиеватости и расцвеченности появится на ткани произведения, если читаешь в эти дни книгу, написанную расцвеченно и витиевато. Налет сухости возникает, если читаешь сухую научную информацию. Печать лаконизма или расслабленности ляжет при чтении соответствующих книг.

Зная это, можно и нужно сознательно выбирать для себя чтение в зависимости от того, что пишешь и какой «витамин» более для данного случая подходящ.

* * *

Почему герои «Мертвых душ» вот уже стольким поколениям читателей кажутся удивительно яркими, выпуклыми, живыми? Ни во времена Гоголя, ни позже, я думаю, нельзя было встретить в чистом виде ни Собакевича, ни Ноздрева, ни Плюшкина. Дело в том, что в каждом из гоголевских героев читатель узнает… себя! Характер человеческий очень сложен. Он состоит из множества склонностей. Гоголь взял одного нормального человека (им мог быть и сам Гоголь), расщепил его на склонности, а потом из каждой склонности, гиперболизировав ее, создал самостоятельного героя. В зародышевом состоянии живут в каждом из нас и склонность к бесплодному мечтательству, и склонность к хвастовству, и склонность к скопидомству, хотя в сложной совокупности характера никто из нас не Манилов, не Ноздрев, не Плюшкин. Но они нам очень понятны и, если хотите, даже близки.

* * *

Ко всему, что я описал в своих книгах, у меня притупляется интерес в жизни. Шагреневая кожа.

* * *

Читая некоторые книги, я как на оселке правлю свой язык. На иных книгах я правлю свою гражданскую совесть.

Есть убежденность, что большими знаниями можно погубить в себе поэзию. Рациональное зерно здесь заключается в том, что с приобретением знаний утрачивается непосредственность восприятия мира, способность удивляться, развивается рефлексия…

Но, по-моему, дровами можно завалить и потушить только слабенький огонек. Большой, разгоревшийся костер дровами не завалишь. Он разгорится еще ярче.

* * *

Нужно попасть камнем в цель на далеком расстоянии. У человека, умеющего далеко кидать камни, при этом будет одна лишь трудность – попасть. Докинуть до цели для него не проблема. Это для него – само собой разумеется.

Если же человек едва-едва добрасывает камень до нужного места, то где уж ему попасть.

Литературная техника, собственно литературное ремесло, и есть вот это умение «докинуть».

Нужно, чтобы все эти рифмы, внутренние рифмы, разноударные рифмы, мужские и женские рифмы, ассонансы, аллитерации и прочее, нужно, чтобы это не было проблемой, а было как умение легко докинуть камень до цели. Тогда вся энергия сосредоточится именно на том, чтобы попасть в цель.

* * *

Наши критики, разбирая то или иное произведение чаще всего говорят, так сказать, о курсе корабля и совсем не говорят о его плавучести, о его навигационных качествах, а тем более об отделке салонов, палуб, кают.

* * *

Если для всех людей сахар сладок, а соль солона, если для всех ландыши пахнут ландышами, а навоз навозом, если для всех больно есть больно, а сладострастно есть сладострастно, то не предположить ли, что и все иные чувства людей, если не вполне одинаковы, то сходны.

Чувство нежности, жалости, жадности, любви, горя, тоски, грусти, скуки, раскаяния, страха, гордости, возмездия – все эти чувства для всех людей «на вкус» одинаковы.

Если бы было по-другому, искусство не могло бы существовать.

* * *

У него ладный, хорошо работающий поэтический аппарат. Но ему нечего в этот аппарат запускать.

* * *

Спортсмен-марафонец бежит, преодолевая свою классическую дистанцию – сорок два километра. Вдруг его остановил человек и говорит:

– Здесь в стороне, всего триста метров, есть табачный киоск, сбегай, купи мне сигарет.

– Но я преодолеваю дистанцию…

– Вот именно, все равно ты уж бежишь. Что тебе стоит сделать лишних полкилометра. Это займет у тебя пять минут. Ну что тебе стоит…

Ситуация фантастическая. Но я думаю о ней всякий раз, когда звонят из редакции и просят написать статью.

– Но я пишу сейчас повесть (или роман).

– Это займет у вас два дня. Нужно восемь страничек на машинке.

– Но я пишу повесть.

– Вот именно, все равно пишете. В повести небось будет четыреста страниц, так что вам стоит написать лишние восемь…

* * *

Хорошему, тонкому скрипичному мастеру один приятнль во время выпивки советовал:

– Слушай, сделай ты фортепьяну. Она большая, сколько денег сразу заработаешь.

– Не хочу делать фортепьяны! – восклицал мастер.

Мой друг, Миша Скороходов, живущий теперь в Архангельске, имея в виду, очевидно, мои прозаические книги (сравнительно со стихами), и тоже во время выпивки мне сказал:

– Слушай, перестань делать фортепьяны.

* * *

Сколько людей на свете, столько и понятий о счастье, потому что счастье состоит в удовлетворен запросов, а запросы бывают разные. Русская пословица говорит: «У каждого по горю, да не поровну. У одного похлебка жидка, у другого жемчуг мелок». То же можно сказать о счастье.

Тем не менее у любого счастья существует фон, или, вернее, основа, и есть подробности крупных планов.

Наиболее прочной и, вероятно, единственно прочной основой является глубокая удовлетворенность главным делом своей жизни, которое тоже у каждого человека свое.

Личные, повседневные огорчения и радости (подробности крупного плана) могут, конечно, на время заслонять основное. Но при отсутствии основного они не могут составить счастья.

* * *

Однажды я ночевал в коренном дагестанском ауле.

Днем, пока мы суетились и разговаривали, обедали и пели песни, ничего не было слышно, кроме обыкновенных для аула звуков: крик осла, скрип и звяканье, смех детей, пенье петуха, шум автомобиля и вообще дневной шум, когда не отличаешь один звук от другого и не обращаешь на шум внимания, хотя бы потому, что и сам принимаешь участие в его создании.

Потом я лег спать, и мне начал чудиться шум реки. Чем тише становилось на улице, тем громче шумела река. Постепенно она заполнила всю тишину, и ничего в мире кроме нее не осталось. Властно, полнозвучно, устойчиво шумела река, которой днем не было слышно нигде поблизости, Утром, когда мир снова наполнился криками петуха, скрипом колеса, громыханием грузовика и нашим собственным разговором о всякой ерунде, я спросил у жителей аула и узнал все же, что река мне не приснилась, она действительно существует в дальнем ущелье за горой, только днем ее не слышно.

Каково же художнику сквозь повседневную суету жизни прислушиваться к постоянно существующему в нем самом и в мире, но не постоянно слышимому голосу откровения?

И я мог бы многое услышать в этом мире, но, к сожалению, сам я все время шумел.

* * *

Красота окружающего мира постепенно аккумулировалась в душе древнего человека. Потом неизбежно началась отдача. Изображение цветка или оленя появилось на рукоятке боевого топора. Вместе с тем изображение топора или оленя появилось на скале, высеченное при помощи камня или нарисованное пометом летучей мыши.

Но что же все-таки было в начале: потребность души поделиться с другой душой (рисунок на скале) или потребность украсить свой боевой топор и тем самым выделить свою индивидуальность?

* * *

Мысль или образ, еще не отлитые в форму, не заключенные в формулу, в чеканную фразу, в отточенную строфу, способны развиваться, детонировать, порождать цепочку, влекущую другие мысли и образы. Они, как летящая бабочка, которую трудно разглядеть в подробностях, но следя за которой увидишь замысловатые зигзаги ее полета и цветок, на котором она посидела, и другую бабочку, которую она спугнула, и темную ель, на фоне которой творился ее золотистый зигзаг.

Напротив, мысль или образ, облеченные в форму, это та же самая бабочка, но уже пришпиленная булавкой. Ее теперь легче разглядывать и изучать, но ждать от нее больше нечего, она вся тут и никаких золотистых зигзагов, никаких неожиданностей подарить нам не может.

* * *

Чтобы любить и защищать родную культуру, достаточно, может быть, родиться в своей стране, среди своего народа и, так сказать, впитать национальные чувства с молоком матери.

Чтобы любить и защищать культуру другого народа, нужно обладать самому высокой и широкой культурой.

Чтобы защищать и сохранять свою культуру, достаточно быть русским, грузином, немцем, итальянцем, испанцем…

Чтобы сохранять культуру другого народа, надобно быть не меньше, чем человеком.

* * *

Вот область человеческой деятельности, в которой человечество с тех пор, как оно себя помнит, не сделало ровно никакого прогресса. Я имею в виду одомашнивание животных. В самом деле, все современные домашние животные уже были как бы с самого начала: корова, лошадь, кошка, собака, овца, коза, осел, верблюд… На своей памяти человек не прибавил к этому списку ни одного животного. Если иметь в виду одомашнивание целого вида, а не приручение отдельного экземпляра, например: белки, лося, ежа или даже волка.

* * *

Писатель мне говорит: «Пишу сейчас книгу. Форма – дневник. Впрочем, никто не будет обращать внимания на то, как книга написана, все будут поглощены смыслом».

Так-то так. Но все же, чтобы люди не замечали, как книга написана, нужно единственное условие: она должна быть написана хорошо.

* * *

Умопомрачительное искусство циркачей. Кажется неправдоподобной эта точность движений, эта способность в такой степени управлять своим телом. Это на грани с чудом.

Но когда я смотрю цирковую программу, я после третьего номера как-то сразу перестаю всему удивляться. Мне кажется, что они все могут. И так могут. И эдак могут. Еще и не так могут. Невероятно, сногсшибательно, конечно, но если они умеют так делать, что же, пусть.

Между тем вопрос не лишен интереса. В нем гнездит одна из важнейших проблем искусства.

Художник – как бы гениален он ни был – приглашает читателя (или зрителя, если это художник-живописец) в сопереживатели. Читатель переживает судьбу Анны Карениной, Печорина, Робинзона Крузо, Гулливера, Тома Сойера, Дон-Кихота, Квазимодо, Андрея Болконского, Тараса Бульбы… Он переживает или сопереживает все, что происходит с героями, как если бы это происходило с ним самим. Отсюда и острота переживания, отсюда и сила воздействия искусства. Если читатель и не подставляет себя полностью на место литературных героев, то он как бы находится рядом с ними, в той же обстановке. Он не просто свидетель, но и непременно соучастник происходящего.

В цирке этого приглашения в соучастники не происходит. Я могу вообразить себя Робинзоном Крузо, Дубровским или д'Артаньяном. Но я не могу вообразить себя на месте циркача, зацепившегося мизинцем ноги за крючок под куполом цирка, висящего вниз головой, в зубах держащего оглоблю, с тем чтобы на оглобле висело вниз головами еще два человека и чтобы все это быстро вращалось. Я не могу представить себя стоящим на вертком деревянном мяче и жонглирующим сразу двадцатью тарелками.

Они это умеют, пусть делают, а я буду глядеть на них со стороны. Сногсшибательно, конечно. Но если они умеют…

* * *

Самое определяющее слово для писателя и художника вообще и самый большой комплимент ему – исследователь.

Бальзак исследовал, скажем, душу и психологию скряги Гобсека, Толстой – душу и психологию женщины, изменившей мужу, Пришвин – вопрос о месте природы в душе и жизни человека, Пушкин – вопрос отношения личности и государственности («Медный всадник»), Достоевский – взаимодействие добра и зла в душе человека… Да мало ли! Современные наши писатели тоже пытаются исследовать, один – психологию человека на войне, другой – проблемы колхозного строительства, третий – быт городской семьи, четвертый – отношения между двумя поколениями…

Итак, писатель – исследователь, и как таковой должен быть элементарно добросовестным. Это самое первое, что от него требуется.

Исследователь-ботаник, обнаружив новый цветок о шести лепестках, не напишет в своем исследовании, что лепестков было пять. Сама мысль о таком поведении ботаника абсурдна. Географ, обнаружив неизвестную речку, текущую с севера на юг, не будет вводить людей в заблуждение, что речка течет на восток. Исследователь, сидящий на льдине около полюса, не будет завышать или занижать температуру и влажность воздуха, чтобы кому-нибудь сделать приятное.

Только иные писатели позволяют себе подчас говорить на белое черное, очернять или, напротив, обелять действительность. В таком случае – исследователи ли, то есть писатели ли они?

* * *

Есть игра, или как теперь модно говорить – психологический практикум. Заставляют быстро назвать фрукт и домашнюю птицу.

Если человек выпалит сразу «яблоко» и «курицу», то считается, что он мыслит банально и трафаретно, что он не оригинальная, не самобытная личность. Считается, что оригинальный и самобытный человек, обладающий умом из ряда вон выходящим, должен назвать другое: апельсин, грушу, утку, индюка.

Но дело здесь не в оригинальности ума, а в открытом простодушном характере или, напротив, в хитрости и лукавстве. Лукавый человек успеет заподозрить ловушку, и хотя на языке у него будут вертеться то же яблоко и та же курица, он преодолеет первоначальное, импульсивное желание и нарочно скажет что-нибудь незамысловатее вроде хурмы и павлина.

* * *

Памятник «Тысячелетие России» в Новгороде. На барельефе, как известно, сто девять человек, удостоившихся, сподобившихся олицетворять отечество и его славу. Конечно, тут не все люди, кто мог бы олицетворять, всех невозможно было бы уместить. Значит, был строгий выбор, а в выборе была тенденция.

Есть Пушкин, но нет Белинского, есть Гоголь, но нет Степана Разина. Есть Сусанин, но нет Пугачева, есть Минин, но нет Булавина, есть Лермонтов, но нет Радищева…

Можно было бы теперь упрекнуть тех, кто выбрал, за такую тенденцию, за такую ограниченность. Но, с другой стороны, разве одни не попавшие, не сподобившиеся могли бы составить Россию без тех, кто сподобился и попал?

* * *

Мастер говорит: «Ты сидишь и чеканишь два года серебряный рубль, и получается изумительное изделие ручной чеканки. А в это время со штамповочного станка выбрасывают на рынок те же по рисунку алюминиевые рубли и пускают их по той же цене».

Происходит девальвация мастерства и искусства.

* * *

Для художника весь материал, – а он в объеме не имеет пределов, ибо в конечном счете он – сама жизнь, – это как обыкновенное солнце. Его много, оно везде. Оно обладает своими качествами: теплое, светлое, Однако, чтобы резко проявить его основное качество, чтобы воочию показать, что солнце – это огонь, мы должны собрать его рассеянные лучи в пучок при помощи двояковыпуклой линзы. Образуется маленькая ослепительно-яркая точка, от которой тотчас начинает куриться дымок.

* * *

Сущностью любого произведения искусства должно быть нечто объективное в субъективном освещении. Например, художник пишет дерево. Но это значит, он пишет: «Я и дерево». Или: «Я и женщина», «Я и русский пейзаж», «Я и кавказский пейзаж», «Я и демон», «Я и московская улица»…

Значит, нужно изобразить основные характерные признаки московской улицы так, чтобы в них сквозило отношение художника к изображаемому: то ли он любит московскую улицу – и она кажется ему прекрасной и величественной, то ли он не любит ее – и она представляется унылой, серой, холодной, не живой.

Ну, а как быть художнику, если ему нужно изобразить: «я и вся земля», «я и человечество», «я и вселенная»?

Может быть, именно в этой точке начинается Рерих.

* * *

В одном романе Жюль Верна люди решили при помощи выстрела из огромной пушки сместить ось земного шара. Тогда растопились бы полярные льды, половину Европы, в том числе и Париж, залило бы водой и так далее.

Время выстрела было объявлено. Европейцы в панике ждали часа катастрофы.

Только один математик сидел спокойно в парижском кафе и пил кофе. Он проверил расчеты безумцев, нашел ошибку в расчетах и знал, что ничего не произойдет.

Как часто во время литературных дискуссий и шумных кампаний приходится довольствоваться грустной ролью математика, спокойно пьющего кофе.

* * *

Что значит – знаю ли я этого человека? Это значит – знаю ли я, как он поступит в том или другом случае, в той или иной сложившейся обстановке.

Я жил сорок дней в Малеевке. Писал рассказы, роман, катался на лыжах, читал, слушал самого себя.

Однажды пошли стихи. Четыре стихотворения за три дня. Потом стихи прекратились так же неожиданно, как возникли. Значит, из сорока дней три оказались стихотворными. Но чтобы эти три дня подкараулить, нужно было все сорок дней прислушиваться к самому себе.

Если бы эти три дня пришлись на Москву (с утра – телефонные звонки, в одиннадцать – встреча в редакции, в три – совещание, в шесть – просмотр нового фильма), то написанных мною четырех стихотворений не появилось бы. Я так и не узнал бы, что у меня, оказывается, было три стихотворных дня.

* * *

Ужасной машиной зубной врач сверлит зуб. Он может сверлить его очень долго и высверлить почти весь, и все – не больно. Но вдруг острая боль пронзае все тело, каждую клетку. Кажется, больно и в мозгу, и в сердце, и даже в пятках. Значит, сверло дотронулось до обнаженного нерва.

Я не знаю, от чего это зависит, но огромное большинство произведений современного, да и не только современного искусства, как бы добротны, обстоятельны и художественны они ни были, не дотрагиваются до нерва. Их читают, отзываются одобрительно, даже рекомендуют читать друзьям…

И вдруг с одним из произведений происходит нечто. Вырывают из рук, говорят взахлеб, звонят по телефону, в библиотеках очереди, книгопродавцы достают из-под прилавка… Книга зацепила за нерв, и сразу все и везде: в Москве, в Ленинграде, на Камчатке – почувствовали, что больно.

Ни зубной врач, ни художник не знают, что сейчас-то, сию-то секунду они дотрагиваются до нерва. Это происходит неожиданно для них самих, и они узнают об этом уже по реакции пациента или читателя: по вздрагиванию, по вскрику или даже по воплю.

* * *

Телепатия – вещь настолько же реальная, как телевидение или радио. Конечно, сидя в Москве, читать мысль человека, идущего теперь по улице Лондона, кажется невероятным, неправдоподобным. Но еще более неправдоподобным казалось лет двести-триста назад, что, сидя в Москве, можно смотреть футбольный матч, происходящий в Лондоне.

Конструктор, конструируя человека, вмонтировал в него и аппаратик для передачи и приема мысли на расстоянии и вообще для передачи мыслей другим людям без посредства слов, жестов, мимики и выражения глаз. Известно даже месторасположение этого аппаратика в мозгу.

Но что делал бы дикарь, никогда не соприкасавшийся с цивилизацией, если бы ему в руки попал транзистор? Вероятно, он повертел бы его в руках и поставил бы у себя в пещере, как украшение, или таскал бы на шее, как талисман.

Я хочу сказать, что конструктор, дав человеку аппарат для самой совершенной и могучей связи, почему-то не вложил в человека умения пользоваться этим аппаратом, считая, вероятно, что на ранних стадиях развития человек не то что недостоин, но неспособен пользоваться этим разумно и не во вред. В самом деле, представьте, что мы читали бы все мысли друг друга и могли бы произвольно влиять на поступки других людей!

Неумение пользоваться телепатией такое же благо, как и то, что маленькие дети не умеют пользоваться папиным ружьем или пистолетом. Вероятно, мы должны дорасти и научиться сами на какой-то стадии своего развития включать и выключать тот аппарат, который есть в каждом из нас со дня рождения.

Если только это не атавизм. То есть могло быть и так, что на самых ранних порах аппарат действовал, а когда мы познали речь и когда усложнились человеческие отношения, он автоматически отключился.

* * *

Его книги (Герцен, Эренбург, Вересаев…) насквозь рациональны, но читать их все-таки интересно, потому что он умен. Страшно, когда рационален глупец.

* * *

На каждом вечере меня спрашивают, как я отношусь к Евтушенко.

Я отвечаю очень просто: все, что написал я, я не променяю на все, что написал он.

* * *

Лучше всего исполнять какую-либо должность можно тогда, когда не боишься ее потерять.

* * *

Сомневаясь в чувствительности растений, указывают прежде всего на отсутствие того, что у людей и животных называется нервами.

В самом деле, нет не только нервов, но и мозга, то есть места, органа, командного пункта, пульта управления, куда сбегались бы по нервам все раздражения.

Если, рассматривая человека (или кролика) и удивляясь сложности, точности и целесообразности его действий и действий каждого органа в отдельности, мы все же можем сказать, что всем заведует мозг, то глядя на растения и удивляясь сложности, точности и целесообразности его действий, мы вынуждены удивляться еще больше, не находя главного, командного органа, подобного мозгу.

Однако представим себе существо (марсианина, что ли?), считающее, что музыка обязательно связана со струнами, а всякий музыкальный звук – со звучанием струны. Когда такому существу попал бы в руки предмет, не имеющий струн, он не узнал бы в нем музыкального инструмента и стал бы утверждать, что никакой музыки тут быть не может.

А предмет этот был бы духовым инструментом: флейтой, фаготом, гобоем, трубой.

* * *

Популярная песенка «С чего начинается Родина».

Перечисляются разные факты и вещи, с которых Родина якобы могла бы начаться: футбольный мяч, пенье птички, школьный двор и что-то еще другое.

Но существует большая разница между родными местами и той Родиной, которую мы пишем всегда с заглавной буквы.

Поэт Алексей Смольников рассказывает о себе и о том городке, где он родился: «…Я никогда не чувствовал волнения, подъезжая к этому городку, меня увезли оттуда двухлетним… Моими стали другие берега – обские и иртышские».

Получается – где родился, там и Родина. Да нет же, не Родина, а родные места. Ибо как же быть тогда, например, с армянами-репатриантами, которые плакали, возвратившись на землю своих предков, которую сами они никогда не видели.

Можно не чувствовать волнения, подъезжая к городку, из которого увезли двухлетним, но будешь волноваться, подплывая с чужбины к никогда не виденным берегам Балтийского либо Охотского моря.

Ни с какого футбольного мяча и скворца Родина начинаться не может. Любовь к родным местам действительно возникает по мере накопления личных жизненных впечатлений.

Любовь же к Родине и само чувство Родины возникает и сотворяется по мере проникновения в ту культуру, в сокровищницу понятий и чувств, преданий и сказок, песен и языка, поэм и архитектуры, легенд и старины, городов и подвигов, которые Родина сотворила за все предшествовавшие века своего существования, своей истории.

* * *

Большая ошибка людей состоит в том, что от человека, одержимого страстью, они ждут тех же поступков, что и от неодержимого, и чаще всего меряют его поступки по себе, то есть по своему хладнокровному здравому поведению.

* * *

Яркий образ в стихотворении создает как бы непростреливаемую мертвую зону. После него сознание читающего не воспринимает несколько последующих строк или воспринимает вскользь, поверхностно. Следовательно, эти строки могут быть ослабленными, малозначащими, проходными, связующими, вроде соединительной ткани.

* * *

Один директор музея говорил своей сотруднице-экскурсоводу:

– Понимаете, в вашей беседе с экскурсантами есть все, как в печке, которую начали топить: есть дрова, растопка, поддувало, труба, огонь. Но нет тяги.

Этот очень точный образ применим ко многим книгам. Все как будто в них есть: и герои, и язык, и сюжет, и ум автора, и знание им жизни. Нет только тяги. И вот дрова не пылают, а шипят, чадят, едва прогорают. И читать такие книги нет никакой возможности. Нет тяги.

* * *

Моя новая повесть была написана на три четверти, когда мне понадобилось съездить в Москву. Я показал матери на стопу исписанной бумаги, то есть на рукопись, и попросил, чтобы в случае пожара она спасала прежде всего эту бумагу, а не остальное барахлишко. У матери сначала не могло уложиться, как это стопа бумаги может быть дороже всего добра: одеялишек, подушек, перины, рубашек, пальто и даже самого дома.

Потом она поняла, завернула бумагу в шаль и бережно, как если бы живое или стеклянное, понесла к себе под подушку.

* * *

Общественную атмосферу я ощущаю так же явственно, как и физическую. То становится тягостно и душно, то легче, то как бы перед грозой.

* * *

Когда неприятель атакует окопы, то солдаты, сидящие в обороне, палят через бруствер, почти не целясь. Общая масса летящих пуль наносит урон противнику, но каждый солдат в отдельности палит приблизительно, наугад.

Снайпер сидит тут же, в своем гнезде, и стреляет по выбору. Пока те палят по десять раз, он успевает выстрелить только однажды, но зато наверняка. Притом твердо зная, в кого именно он попал.

Писать тоже можно либо как стреляют солдаты, вразброд, либо как стреляет снайпер, на выбор, без суеты.

* * *

В его стихах нет ощущения противника.

* * *

Обогащение писательского языка должно идти по способу, которым металлурги обогащают руды. Они берут трехпроцентную руду и начинают ее обогащать. Что же, может быть, они добавляют в нее металл? Нет. Они отнимают, убирают пустую породу. И вот руда содержит уже не три, а сорок процентов полезного металла.

Руда обогатилась.

Обогащение языка писателя методом флотации!

* * *

Когда слова, что пишутся на бумаге, не обеспечены определенным количеством искреннего, неподдельного чувства, наступает инфляция слов.

* * *

Твардовский рассказывает про мастера-столяра, оборудующего комнату:

– Я ему говорю: вон в том углу нужно прибить планку. «Хорошо, – отвечает мастер, – прибью. А чем я ей отвечу в другом углу?»

* * *

У альпинистов есть золотое правило: нельзя терять высоту.

Крив, сложен, извилист путь к намеченной вершине. Иногда приходится идти как бы от вершины в противоположную сторону, петлять, двигаться, не видя самой вершины за другими скалами.

Все можно. Нельзя только одно – терять высоту Каждый шаг должен приподнимать тебя над предыдущим и тогда, если даже ты идешь как бы и не к вершине, все равно ты становишься выше, то есть ближе к цели. Итак, нельзя терять высоту!

* * *

Этот человек – дрожжи. Он мне необходим. Он всем необходим. Дрожжи нужны для брожения, чтобы в тесте (в среде) возникали и происходили определенные процессы.

Но есть дрожжи в чистом виде не так-то легко. Попробуйте поставить гостям тарелку чистых дрожжей!

* * *

Какой-то американский миллиардер, видимо Рокфеллер, одряхлел, и ему стало вредно волноваться. Читал же он всегда одну и ту же газету. Чтобы не волновать миллиардера разными биржевыми и прочими неприятностями, выпускали один особый экземпляр газеты и клали ему на стол. Таким образом, жизнь шла своим чередом, а миллиардер жил в другом, иллюзорном, специально созданном для него мире. Это забавно, но не страшно.

Было бы страшнее, если бы вся пресса, вся литература, кино, театр, живопись – если бы все это уподобилось одному специальному экземпляру газеты.

* * *

Говорят об упадке гуманитарных интересов среди сегодняшней молодежи и о преобладании интереса к технике. Пресловутые «физики и лирики». Но это глубокое заблуждение. Убедиться в этом можно очень просто. В залах, где выставлены искусственные спутники Земли, нормальное количество посетителей и ни разу еще не бы «конной» милиции. Залы, где проводятся вечера поэзии (с участием хороших поэтов), переполнены и около подъездов – толпа.

* * *

Пришвин всегда достоверен. Если у него написано, к примеру, что на опушке леса пахло клевером, значит, там действительно пахло клевером, и ничем иным.

Паустовский более романтик. Он не заботится о достоверности. Если он напишет, что от далекого ледника смутно тянуло горными фиалками, то это еще не значит, что запах фиалок действительно был слышен на расстоянии нескольких километров. Но все же мы сразу слышим горный холодок и аромат, сразу видим соседство сурового льда и нежных ярких цветочков.

Или вот фраза (речь идет о том, что пароход остановился у Сухуми, в двух километрах от берега): «С берега наплывали терпкие запахи, сливаясь с чуть ощутим шелковистым веянием роз. Запахи то сплетались в ту клубок, сжимая воздух до густоты сиропа, то расплетались на отдельные волокна, и тогда я улавливал дыхание азалий, лавров, эвкалиптов, олеандров, глициний и еще множества удивительных по своему строению и краскам: цветов».

Все это, конечно, выдумка романтика. Лавр, например не пахнет даже вблизи. Нужно растереть листок в пальцах, чтобы услышать запах лавра. Но на это как-то не обращаешь внимания. Город нарисован очень точно, потому что первое впечатление от такого города, как Сухуми, – пряные запахи разнообразных цветов и деревьев. Разве не безразлично, к какому приему прибегнул художник, чтобы написать выразительную картину?

* * *

Человек проходит только один жизненный цикл: детство, юность, первая любовь, жена, дети, внуки, старость…

Интересно, что у птиц иначе. Каждую весну все начинается сначала: выбор подруги, любовь, пенье в честь подруги, кладка яиц, птенцы, взрослые птенцы… Казалось бы, все – цикл закончен. Но приходит новая весна, и все идет снова, как бы опять с молодости.

И, таким образом, много законченных циклов за одну жизнь. Как бы несколько жизней, прожитых с начала до конца.

* * *

Когда пишешь длинную поэму, написать две-три строфы ничего не стоит. Если же две-три строфы – самостоятельное стихотворение, то это целое событие. Вероятно, это потому, что в стихотворении на каждый, если можно так сказать, квадратный сантиметр площади на каждую строку приходится неизмеримо большая нагрузка, чем в поэме.

* * *

Писать продолжение книги уже вышедшей, нашедшей своего читателя, книги, так сказать, состоявшейся, – дело очень рискованное и с точки зрения искусства (а не размера заработка) чаше всего бесполезное. При выходе продолжения получается не новая книга как явление, но прежней книги становится в два раза больше.

Но ведь если винодел вывел новый сорт вина, разве важно, сколько у него этого вина получилось: одна бочка или тысяча тонн. Важно, что создан новый сорт.

* * *

Гений – завершающий штрих, шпиль на здании культуры народа или целой цивилизации. Естественно, что шпиль не может повисать в воздухе, он опирается на здание, а здание покоится на прочном, в плане культуры, многовековом фундаменте, основании.

* * *

Родная природа для нас не только то, что невольно видит и невольно воспринимает взгляд. Дело в том что мы постепенно прошли хорошую школу понимания и восприятия родной природы. Воспринимая и любя ее, мы приводим в движение эмоциональные резервы, накопленные нами при чтении русских писателей и поэтов, при слушании русской музыки и при созерцании картин живописцев.

Другими словами, чувство родной природы в нас организованно и культурно.

* * *

Когда начинается разговор о благах, принесенных человечеству цивилизацией, то в первую очередь приходят на ум совершенно необыкновенные способы передвижения, удобства транспорта.

Начать с малого. Город одним уж тем отличается от деревни в лучшую сторону, что в нем можно пользоваться удобными троллейбусами, автобусами, а в некоторых городах и метро.

Но нетрудно заметить, что это удобство пришло к людям лишь с необходимостью ими пользоваться. В самом деле: троллейбус нужен лишь потому, что далеко до места работы, до кинотеатра, до магазина, до рынка. Зачем в деревне троллейбус?

Говорят: до Хабаровска теперь вы можете долететь за восемь часов а ваш дед не мог. Но деду не нужно бы лететь в Хабаровск. У него пасека была на задворках, поле в двух километрах, а в гости он ездил, запрягая тарантас если на Успеньев день, и санки, если на масленицу.

Вглядываясь пристальнее в другие разнообразные блага современной жизни, замечаешь, что все они служат лишь для погашения не всегда приятных необходимостей и, таким образом, не имеют права называться благам. В конце концов благо и пенициллин, но для того, чтоб он воспринимался как благо, нужна, увы, болезнь. Для здорового же человека это совершенно излишний предмет.

Кстати, о метро. Конечно, оно прекрасно. Но ведь только от горькой нужды мы, люди, должны лезть под землю, чтобы там передвигаться. Человеку было бы более свойственно неторопливо ходить или ездить там, где растет трава, где плавают облака и светит солнце.

* * *

В Солотче я пошел гулять в лес. Догнал пожилую женщину. Скрипя валенками по снегу и переговариваясь, мы шли километров около трех и дошли до какого-то села. Это село было целью женщины, а я от крайнего дома повернул обратно. И вот я понял, что мое поведение для женщины – чистая нелепость.

Совсем уж дошел человек до села и повернул. Забыл, что ли чего?

А у нее все проще: есть дело в другом селе, иди туда по этому делу. Нет дела – сиди дома, делай что-нибудь другое.

* * *

Весь материал, накопленный писателем внутри себя, можно разделить способу его приобретения на три части.

Первая часть – это опыт, который я бы назвал опытом первоначального накопления. Это тот драгоценный опыт, который накапливается в годы, когда человек еще не стал писателем и даже не собирается им стать. Детство. Юность. Человек не собирает материал, но просто живет на земле, не думая ни о каком материале.

Такой первоначально накопленный опыт ложится потом в основу первых книг, от чего они нередко получаются столь яркими и обаятельными, что потом писатель при всем своем мастерстве не может сделать ничего лучше и интереснее их. Но, конечно, этот «золотой фонд» участвует в разной степени и в остальных книгах писателя.

Вторая часть – опыт, повседневно накапливаемый писателем-профессионалом, когда его глаз уже выбирает из океана действительности не все подряд, но то, что нужно для профессии и работы.

И наконец, третья часть – опыт, приобретаемый в результате узкого целенаправленного изучения жизни: поездка Пушкина в Оренбург, экскурсия Толстого в губернскую тюрьму (для «Воскресения»).

* * *

– Как это так, тебе не пишется, если ты умеешь писать? Сел и пиши.

– А вот так и не пишется. Если лампочка рассчитана напряжение 220, то, чтобы она ярко горела, должно быть 220. Иначе получается не свет, а красный волосок. Так и у меня. Сядешь за стол, а в, организме не хватает напряжения, в нем меньше двухсот двадцати. Вот и не пишется.

* * *

Народ – не механическое соединение миллионов человек. Такое скопление людей было бы не способно ни к какому историческому действию.

Народ – это то, что он создал за свою многовековую историю и что в свою очередь создало, сцементировал его сложной системой исторических и нравственных идеалов.

* * *

Когда нам не хочется умирать, это значит, что нам не хочется лишаться того, что мы уже знаем, пережили, видели: солнца, моря, дождя, травы, снега, музыки, любви… А вовсе не потому не хочется умирать, что осталось-де много неизведанного. О неизведанных радостях и наслаждениях мы не думаем и не жалеем.

* * *

Однажды мне звонят по телефону:

– Вы съездили бы в городок 3.

– Зачем?

– Там есть литературное объединение. Поэты. Энтузиасты. Талантливейшие люди. Но вот уже тридцать лет они варятся в собственном соку…

Я, разумеется, не поехал, потому что талантливые люди вариться в собственном соку тридцать лет не могут и не будут.

* * *

Правомочно ли ставить искусство в прямую зависимость от научных открытий и технического прогресса? Можно ехать на лошади из одного города в другой и написать стихотворение «Зимняя дорога» или обдумать замысел «Евгения Онегина», – как можно лететь в современном самолете и стучать костяшками домино.

* * *

Возникает в душе предчувствие стихотворения.

* * *

Один поэт в разговоре как-то сказал: были бы последние две строки, а уж стихотворение-то к ним подогнать можно. Это и есть рецепт писания холодных, умозрительных стихотворений.

Лучшие стихи получаются тогда, когда есть настроение, а даль стихотворения неясна. Она манит неожиданными открытиями, а если и различается, то совершенно смутно (сквозь магический кристалл).

Мне кажется, рецепт этого поэта похож также на то, когда ученик сначала заглядывает в ответ, а потом подгоняет к ответу решение задачи.

Может случиться при этом, что ход решения окажется неверным, если даже ответы сходятся.

* * *

Когда читатель берет книгу и начинает ее читать у него в запасе сто копеек читательского внимания. Дальше все зависит от того, как построена книга. Эти сто копеек читатель может израсходовать на первых двадцати страницах или во всяком случае задолго до конца книги. Книга останется недочитанной.

Капиталом читательского внимания писатель должен распорядиться так, чтобы его хватило до конца, да еще и остался хотя бы грошик, выражающийся в восклицании: «Как жалко, что книга кончилась».

* * *

Он имеет право писать плохо, потому что он пишет очень много. Ты пишешь мало – и тебе плохо писать нельзя.

* * *

Под влиянием все убыстряющегося, все более нервного, все более бесшабашного (а вернее бы сказать, шабашного) ритма жизни на нашей планете появилась тенденция, которую иногда называют лаконизмом: вместо того чтобы написать роман, писатель скороговоркой, рублеными, бескровными, бесцветными фразами пересказывает его содержание.

* * *

Какую роскошь мог позволить себе Ч. Дарвин. Заканчивая предисловие к одной из своих основных работ, он написал: «О стиле я не заботился»!

* * *

В автомобиле вдруг закипела вода. Если бы я прозевал, мотор вышел бы из строя, потому что расплавились бы подшипники. Я остановил автомобиль, поднял капот и вскоре нашел, что ослаб хомутик, обжимающий резиновую трубку. Большая часть воды из-за этого утекла, а ее остатки закипели. Плоскогубцами я затянул хомутик, налил новой воды и поехал дальше. Неисправность оказалась пустяковой, хотя она и могла привести к гибели мотора.

Вероятно, иногда внутри нас возникают еще более незначительные неисправности, но мы погибаем от них, потому что нельзя было «открыть капот и подтянуть плоскогубцами».

* * *

Дело не в абсолютной колоссальности научного открытия, а в его относительной непривычности и резкости для современников. Когда Галилей объявил, что не Солнце вращается вокруг Земли, а напротив, Земля – вокруг Солнца, эта новость по воздействию на психику людей была резче и значительней, чем для нас расщепление атомного ядра.

Переход от рыцарской турнирной пики к пороху и пуле был психологически резче, чем переход от многотонной фугаски к атомной бомбе.

* * *

Одно время с полной серьезностью обсуждался вопрос о праве писателя на ошибку. Обсуждался он во всех газетах, и было решено так: «Писатель не имеет права ошибаться».

Нелепость этого очевидна. Ошибка (любая) не есть что-либо преднамеренное, но всегда непроизвольное, неожиданное и, главное, нежелательное для самого ошибающегося. Можно ли запретить людям падать в гололедицу, спотыкаться о неровности земного шара, проигрывать шахматы? Ибо проигрыш в шахматы есть не что иное, как целая серия более или менее заметных ошибок.

* * *

К вопросу о современности. Представим, что во времена татарского нашествия какой-нибудь русский изобрел станковый пулемет. В то время один пулемет мог бы остановить целую орду, изменить историю. Но изобретатель закопал его в землю. Откопали пулемет во время гражданской войны. Ну и что? Конечно, одним пулеметом больше, но и только.

Я думаю об этом каждый раз, когда мне говорят, что такой-то писатель пишет «в стол».

* * *

Я представляю, как собрали лучших ученых всей Земли и сказали: сконструируйте и создайте оптимально-совершенный аппарат по улавливанию солнечной энергии, по превращению ее в органические вещества.

Представляю, как они после многолетних трудов создали бы и вынесли напоказ земное дерево.

Правда, создать такой аппарат свыше человеческих сил. Да еще к тому же способный к самовоспроизводству.

* * *

Во Вьетнаме я был в гостях у одного художника. Он рассказывал мне о технике лаковой живописи, в частности о процессе шлифования картин. Сначала картину шлифуют крупными камнями, потом мелким зернистым камнем, потом угольной пылью, потом угольной золой, доходя, наконец, до самого нежного материала – до золы соломы.

Очевидно, до «золы соломы» нужно бы доходить и в шлифовании литературных произведений. Однако кто же до этого доходит? Дело чаще всего ограничивается камнями.

* * *

В основе любви, самой возвышенной и духовной, все равно лежит физиология. Она – корень любви, так сказать, базис, а все остальное лишь красивая, хотя и необходимая для человека, если он хочет остаться человеком, надстройка.

Одна молодая собеседница, любящая своего жениха чистейшей любовью, горячо опровергала меня, говоря, что физиологии вовсе могло бы не быть, что физиология второстепенна, что она между прочим и даже противна молодой, любящей невесте. Я привел аргумент:

– У вас скоро свадьба. Скажите, вы обрадовались или разочаровались, если бы вдруг выяснилось, что ваш жених доводится вам родным братом и. значит, пожениться вы никак не можете? Ведь духовного общения у вас этом случае никто бы не отнимал.

* * *

Понятие о мещанстве у меня очень ясное. Если человек живет благополучно и говорит, что жизнь прекрасна, в то время как вокруг него и его благополучного дома творятся безобразия, требующие если не прямого вмешательства, то хотя бы боли душевной, – такой человек мещанин, и пусть у него в квартире висят современные картины и стоит современная модная мебель.

Человек, радости и горести которого шире его собственного благополучия, – не мещанин, если даже в доме у него растут пресловутые фикусы.

* * *

Когда бы созвали самых великих художников и сказали бы им, что существует во вселенной голый черный камень и нужно украсить его разнообразно и одухотворенно, с тем чтобы красота облагораживала, поднимала, делала лучше и чище, разве могли бы они, эти художники, придумать что-нибудь прекраснее обыкновенного земного цветка?

Только вот вопрос: сумели бы эти художники или нет додуматься до цветка, если бы они никогда его не видели, не знали бы, что это такое, то есть если бы у них не было образца?

Важен принцип и образец. Уж потом-то они насочиняли бы и василек, и ромашку, и незабудку, и ландыш, и одуванчик, и подсолнух, и клевер, и кошачью лапку, и шиповник, и сирень, и жасмин.

Откровенно говоря, я сомневаюсь в том, что они смогли бы додуматься до цветка.

* * *

Некий художник совершил подделку под Моне. Подделка получилась столь искусна, что даже, когда подделывальщик признался, специалисты-искусствоведы и эксперты все равно не верили и продолжали утверждать, что Моне подлинный.

Информация об этом случае в одной из западных газет содержала оттенок, что вот, мол, что вы носитесь со своими гениями. Захотели и сделали не хуже, не отличишь.

Подделывальщик собирается теперь подделать Рембрандта. Подумаешь – Рафаэль, Рублев, Ботичелли… Современный художник без имени пишет почти так же.

Возможно. Но это все хорошо делать тогда, когда есть Моне и есть Рембрандт. То есть когда есть под кого подделываться.

* * *

Может быть, самый емкий литературный жанр – древняя притча. В одной притче, состоящей из нескольких фраз, бывает сказано так много, что хватает потом на долгие века для разных народов и разных социальных устройств. Возьмем хотя бы притчу о блудном сыне. Когда блудный сын, промотав свои деньги, возвратили в родительский дом, отец на радостях зарезал теленка. Другой сын, неблудный, обиделся: как же так, он не проматывал отцовских денег, каждый день добровольно трудится, и ему – ничего. А этому лоботрясу и моту – теленка. За что же?!

В нескольких строчках, как в хорошем романе, три разных характера: отца, блудного сына и неблудного сына. Характеры даны во взаимодействии. Эта притча и зернышко, в котором таится большое дерево. По этой притче можно писать роман, ставить фильм. Сколько живописных полотен уже написано.

Но главное состоит в том, что в притче присутствуя колоссальный обобщающий момент, благодаря которому частный, казалось бы, случай применим к тысячам случаев во все времена и у всех народов.

Вспоминаю, какой резкой критике подвергся один поэт, считавшийся тогда еще молодым. Нельзя было представить более высокого источника критики и более гневных интонаций в голосе критикующего.

Вскоре поэт написал поэму, говорящую о том, что он исправился. Поэма немедленно и полностью была опубликована в центральной газете, заняв там целую страницу.

Поэты старшего поколения обиделись: «Как же так? Мы никогда не ошибались, не плутали, честно трудились. Но мы и мечтать не можем о целой странице в этой газете!»

Притча о блудном сыне в ее чистом виде.

* * *

Переводчик примерно то же, что реставратор древних икон. Плохой реставратор может испортить редчайшую первоклассную икону, так что ее нельзя будет выставить напоказ.

Напротив, первоклассный реставратор «соберет» и «вытянет» среднюю и даже плохую икону до экспозиционной кондиции.

* * *

Детство как почва, в которую падают семена. Они крохотные, их не видно, но они есть. Потом они начинают прорастать. Биография человеческой души, человеческого сердца – это прорастание семян, развитие их в крепкие, большие, во всяком случае, растения. Некоторые становятся чистыми и яркими цветами, некоторые– хлебными колосьями, некоторые – злым чертополохом.

Последующая жизнь сложна и многообразна. Она стоит из миллиона поступков, определяющихся многим чертами характера и в свою очередь формирующими эти характер.

Но если бы какой-нибудь фантастический ум мог прослеживать и находить связь явлений, то он нашел бы, что всякая черта характера взрослого человека, всякое качество его души и, может быть, даже всякий его поступи имели в детстве свой зародыш, свое семечко.

* * *

В двадцатом веке обрушивается на человека огромное количество информации. Всего знать нельзя. Наше время – время узких специальностей.

Однако есть понятия, вопросы, сферы духовной жизни, которые обязательны для каждого человека.

Ты можешь изучать морские водоросли, нуклеиновые кислоты, редкие металлы. Ты можешь быть химиков электриком, партийным работником, футболистом, писателем, генералом, но если ты русский человек, ты обязан знать, что такое «Слово о полку Игореве», Покрова на Нерли, Куликовская битва, рублевская «Троица», Кирилло-Белозерский монастырь, Крутицкий терем, устюжская, чернь, вологодское кружево, Кижи, Остромирово евангелие, Владимирская божья матерь.

* * *

Первый концерт Чайковского. Допустим, что это дворянская музыка, ибо Чайковский был дворянин. Но ведь Первый концерт любят все – и рабочие и советская интеллигенция.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2