Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник 2007 #7

ModernLib.Net / Публицистика / Современник Журнал / Журнал Наш Современник 2007 #7 - Чтение (стр. 27)
Автор: Современник Журнал
Жанр: Публицистика
Серия: Журнал Наш Современник

 

 


      из сюжетных линий романа киргизского писателя Чингиза Айтматова "И дольше века длится день", где пришедшие из глубин Азии жуань-жуаны изображены поистине как нелюди, которых можно и нужно уничтожать начисто, хотя в предисловии и декларируется "доброе" отношение ко всем народам мира. Автор как бы забывает, что речь в романе ведет именно о народе, о племени, а не об армии. И тот факт, что история нашествия жу-ань-жуанов дана им в притчеобразной, мифологизированной форме, только усиливает остроту обобщения [1].
      Но стихия русской литературы в подлинных, основополагающих своих проявлениях (Пушкин, Лермонтов, Л. Толстой…) - все-таки стихия проникновенного диалога, мощного и глубокого пафоса равенства и братства с народами и Запада, и Востока. Диалога и пафоса, опровергающего знаменитые строки Киплинга:
      Запад есть Запад, Восток есть Восток - » с места они не сойдут…
      В русской литературе и Запад, и Восток одарены способностью сойти со своего "места" и братски протянуть друг другу руки. В этом смысле, повторяю, важно даже не бахтинское открытие диалогичности творчества Достоевского и других художников, а то, что сама по себе созданная Бахтиным эстетика есть эстетика диалога1, отличная от основанной на "монологической диалектике" (по бахтинскому определению) эстетики Гегеля [3, с. 364], ставшей фундаментом всей западноевропейской эстетики. В этом смысле западная литература, в отличие от русской, являет собой монолог, не подразумевающий во "внешнем" мире другого равноценного субъекта, от которого ждут необходимого ответа, признания, суда, что, конечно, нельзя рассматривать как отрицательное качество. Перед нами, если угодно, подлинно героический монолог. Вся трудность, в конце концов, заключается не в том, чтобы понять различие русской и западноевропейской эстетики, а в том, чтобы объективно подойти к каждой из них, не отрицая одну ради другой. Когда западные ценители утверждали, что русская литература недостаточно "искусна", недостаточно "художественна" или, как писал Троцкий, представляет собой "лишь поверхностное подражание более высоким западным образцам" [49, с. 354], они попросту мерили ее меркой западной - "изобразительной" в своей основе - эстетики. К счастью, эта односторонность давно преодолена. В статье Вирджинии Вулф "Русская точка зрения" (1925 г.), в частности, так говорится о своеобразии русского искусства слова:
      "Метод, которому, как кажется нам сначала, свойственна небрежность, незавершенность, интерес к пустячкам, теперь представляется результатом изощренно-самобытного и утонченного вкуса, безошибочно организующего и контролируемого честностью, равной которой мы не найдем ни у кого, кроме самих же русских. В результате, когда мы читаем эти рассказики ни о чем, горизонт расширяется, и душа обретает удивительное чувство свободы.
      Именно душа - одно из главных действующих лиц русской литературы. Она остается основным предметом внимания. Быть может, именно поэтому от англичанина и требуется такое большое усилие. Душа чужда ему. Даже антипатична. Она бесформенна. Она смутна, расплывчата, возбуждена, не способна, кажется, подчиниться контролю логики или дисциплине поэзии2. Против нашей воли мы втянуты, заверчены, задушены, ослеплены - и в то же время исполнены головокружительного восторга".
      Разумеется, слово "душа" не может служить термином литературной науки. Но все же Вирджиния Вулф говорит о необычайно важном. Вот еще один ход ее мысли:
      "Общество разделено на низшие, средние и высшие классы, каждый со своими традициями, своими манерами и в какой-то степени со своим
      языком. Существует постоянное давление, заставляющее английского романиста, независимо от желания, замечать эти барьеры, и - как следствие - ему навязывается порядок и определенная форма. Подобные ограничения не связывали Достоевского. Ему все равно - из благородных вы или простых, бродяга или великосветская дама. Кто бы вы ни были, вы сосуд этой непонятной жидкости, этого мутного, пенистого, драгоценного вещества - души. Для души нет преград. Она перехлестывает через край, разливается, смешивается с другими душами" [12, с. 285, 287].
      Естественно, возникает вопрос: что же, в России, в отличие от Англии, не было классов и сословий, сословно-классовых противоречий? Конечно же, были. И их наличие нередко выражалось даже в более тяжких и жестоких формах. Но в то же время в России - в силу общего своеобразия ее бытия - таких неодолимых барьеров, жесткого сословно-классового "порядка", такой завершенной социальной "оформленности" не было. Поэтому Вирджиния Вулф отнюдь не случайно увидела в "душе" "основной предмет" русской литературы, менее освоенный литературами Запада. Главное, пожалуй, открытие английской писательницы выразилось в том месте ее статьи, где она говорит уже не о героях русской литературы, а о читателях, точнее, о читателях романа Достоевского "Идиот":
      "Мы открываем дверь и попадаем в комнату, полную русских генералов, их домашних учителей, их падчериц и кузин и массы разношерстных людей, говорящих в полный голос о своих самых задушевных делах. Но где мы? Разумеется, это обязанность романиста1 сообщить нам, находимся ли мы в гостинице, на квартире или в меблированных комнатах. Никто и не думает объяснить. Мы - души, истязаемые, несчастные души, которые заняты лишь тем, чтобы говорить, раскрываться, исповедоваться." [12, с. 286].
      В этом и состоит, очевидно, одно из величайших проявлений всечеловеч-ности русской литературы: она не только ставит перед миром живые человеческие души вместо "опредмеченных" обликов людей, но делает тем самым всецело явными и живые души тех, кто ее, русскую литературу, воспринимает. Она говорит не столько о людях (что гораздо сильнее и совершеннее делала литература Запада), сколько с людьми - будь это ее герои или читатели.
      Но вернемся к словам Достоевского о необходимости сотрудничества двух направлений - западнического и славянофильского. Еще раз повторю: эта сторона проблемы весьма существенна для понимания смысла нынешнего противопоставления "либералов" и "патриотов".
      В январе 1847 г. один из двух наиболее выдающихся "западников", Герцен, впервые приехал в Европу, и уже в конце года в России были опубликованы его размышления о жизни Запада - во многом резко критические. Они вызвали недоумение или даже прямое возмущение у всех друзей Герцена, кроме одного Белинского. И в 1848 г. Герцен написал этим друзьям: ".вам хочется Францию и Европу в противуположность России, так, как христианам хотелось рая - в противуположность земле. - Я удивляюсь всем нашим туристам2, Огареву, Сатину, Боткину, как они могли так много не видать. Уважение к личности, гражданское обеспечение, свобода мысли - все, что не существует и не существовало во Франции или существовало на словах" [17, с. 365] и т. д.
      Разумеется, и Герцен, и Белинский крайне критически относились ко многому в жизни России, но они - и в этом выразился их духовный уровень - осознавали, что и на Западе, как и в России, есть не только свое добро, но и свое зло, своя истина и своя ложь, своя красота и свое безобразие, - то есть, по сути, преодолели в себе свое западничество.
      Точно так же обстоит дело и с наиболее выдающимися людьми, причисляемыми к славянофилам. Помимо прочего, Иван Киреевский или Тютчев гораздо лучше знали и гораздо глубже понимали истинные ценности Запада, чем большинство западников, и потому есть основания утверждать, что они ценили Европу выше, чем западники!
      В свете всего сказанного естественно сделать вывод, что деление на западников и славянофилов уместно лишь по отношению к второстепенным
      идеологам XIX в. Что же касается идеологов, чье наследие сохраняет самую высокую ценность и сегодня, то зачисление их в эти "рубрики" только затрудняет - или вообще делает невозможным понимание их духовного творчества.
      К действительным западникам и славянофилам следует причислить тех идеологов и деятелей, которые исходили не из истинного понимания Европы и России, а из субъективистских догм, согласно которым в качестве своего рода эталонов представали либо Запад, либо Русь - именно Русь, поскольку послепетровская Россия, гораздо теснее связанная с Европой, во многом отвергалась догматическими славянофилами.
      Но следует знать, что такой идеолог высшего уровня, как Иван Киреевский, писал о закономерности и "неотменимости" реформ Петра I, возводя их истоки еще к середине XVI в. И утверждал, говоря о "форме" допетровского быта страны: "Возвращать ее насильственно было бы смешно, когда бы не было вредно" [25, с. 126]. А в одном из последних сочинений высказался еще резче, отметив, что если бы ему пришлось хоть "увидеть во сне, что какая-либо из внешних особенностей нашей прежней жизни. вдруг воскресла посреди нас и. вмешалась в настоящую жизнь нашу, то это видение ‹…› испугало бы меня" [26, с. 238].
      Истинный путь России Киреевский видел в развитии присущих ей "высших начал" духовности, которые, по его словам, должны господствовать над "просвещением европейским" (ведь Россия все же - не Европа!), однако не вытесняя его - европейское просвещение - "но, напротив, обнимая его своею полнотою" [26, с. 238].
      Догматические же славянофилы стремились именно "вытеснить" из России все подобное Западу, а западники - превратить страну в подобие Европы, что означало, понятно, "вытеснение" основ бытия России. Но и то, и другое - только догмы, которые не были плодами понимания исторической реальности, а потому и не могли осуществиться.
      Вместо того чтобы вдумываться в духовное творчество идеологов высшего уровня - творчество того же Киреевского или Герцена, которые не столько противостояли, сколько дополняли друг друга, - людям как бы предлагалось "выбирать" одно из двух: либо западничество, либо славянофильство. В результате из наследия и Киреевского, и Герцена усваивалось только то, что соответствовало двум противостоявшим догмам.
      И преобладающее большинство российской интеллигенции, являвшей собой постоянно возраставшую идеологическую и политическую силу, соблазнилось западнической догмой. Она казалась более реалистической, ибо речь шла о преобразовании России в соответствии с действительно существовавшим в Европе общественным строем, тогда как славянофильская догма во многом апеллировала к уже несуществующей "исконной" Руси. Кроме того, западничество выдвигало на первый план идею (или, вернее, миф) прогресса, которая, начиная с XVII-XVIII вв. (ранее считалось, в общем, "золотой век" - позади), стала приобретать все более вдохновляющий характер для все более широкого круга людей. Тогда как "славянофильство" воспринималось как выражение консерватизма или даже реак-ционности1, имеющих негативный смысл в сознании большинства людей.
      К началу ХХ в. преобладающая часть идеологически и политически активных людей во всех слоях населения России снизу доверху полагала, что существующий строй должен быть кардинально изменен. Двухсотлетняя послепетровская империя, действительно, изжила себя, хотя это, разумеется, сложнейший и требующий развернутого исследования вопрос. Поэтому, за неимением места, ограничусь замечаниями общего порядка.
      Либеральная (революционная) и, позднее, советская пропаганда вбила в головы людей представление, будто бы Россия в конце XIX - начале ХХ вв. переживала застой и чуть ли не упадок, из которого ее, мол, и вырвала революция. И мало кто задумывался над тем, что великие революции совершаются не от слабости, а от силы, не от недостаточности, а от
      избытка. Английская революция 1640-х гг. разразилась вскоре после того, как страна стала "владычицей морей", закрепилась в мире от Индии до Америки; этой революции непосредственно предшествовало славнейшее время Шекспира (как в России - время Достоевского и Толстого). Франция к концу XVIII в. была общепризнанным центром всей европейской цивилизации, а победоносное шествие наполеоновской армии ясно свидетельствовало о тогдашней исключительной мощи страны. И в том, и в другом случае перед нами - пик, апогей истории этих стран - и именно он породил революции.
      И абсурдно думать, что в России дело обстояло противоположным образом. Если вспомнить хотя бы несколько самых различных, но, без сомнения, подлинно "изобильных" воплощений русского бытия 1890-1910 гг. - Транссибирскую магистраль, свободное хождение золотых монет, столыпинское освоение целины1 на востоке, всемирный триумф Художественного театра, титаническую деятельность Менделеева, тысячи превосходных зданий в пышном стиле русского модерна, празднование трехсотлетия Дома Романовых, первенство в книгоиздании, расцвет русской живописи в творчестве Нестерова, Врубеля, Кустодиева и других - станет ясно, что говорить о каком-либо "упадке" просто нелепо.
      Революции устраивают не нищие и голодные: они борются за выживание, у них нет ни сил, ни средств, ни времени готовить революции. Правда, они способны на отчаянные бунты, которые в условиях уже подготовленной другими силами революции могут сыграть огромную разрушительную роль, но именно и только - в уже созданной критической ситуации2.
      Ныне многие авторы склонны всячески идеализировать положение крестьянства до 1917-го или, точнее, 1914 г. Ссылаются, в частности, на то, что Россия тогда "кормила Европу". Однако Европу кормили вовсе не крестьяне, а крупные и технически оснащенные хозяйства сумевших приспособиться к новым условиям помещиков и разбогатевших выходцев из крестьян, использующие массу наемных работников. Когда же после 1917 г. эти хозяйства были уничтожены, оказалось, что хлеба на продажу (и не только для внешнего, но и внутреннего рынка) - товарного хлеба в России весьма немного (вопрос этот исследовал виднейший экономист В. Немчинов3, выводы которого и послужили для Сталина главным и решающим доводом в пользу немедленного создания колхозов и совхозов). Крестьяне же - и до 1917 г. и после него - сами потребляли основное количество выращиваемого ими хлеба, притом многим из них до нового урожая его не хватало.
      Все это вроде бы противоречит сказанному о бурном росте России. Какой же рост, если крестьяне - преобладающее большинство населения - в массе своей бедны? Но, во-первых, и в жизни крестьянства в начале века были несомненные сдвиги (есть серьезные основания полагать, что, в конечном счете, всестороннее развитие России подняло бы уровень жизни крестьян). А во-вторых, самое мощное развитие не могло за краткий срок преобразовать бытие огромного и разбросанного по стране сословия. И, поскольку средние урожаи хлебов оставались весьма низкими, крестьян легко было поднять на бунты, "подкреплявшие" революционные акции в столицах. Для главных революционных сил - предпринимателей, интеллигенции и квалифицированных рабочих - бедность большинства крестьян (а также определенной массы деклассированных элементов - "босяков", воспетых Горьким) являлась необходимым и безотказно действующим аргументом в борьбе против строя.
      Тогдашние либералы и "прогрессисты", стараясь не замечать очевидного, на все голоса кричали о том, что-де Россия, в сравнении с Западом, пустыня и царство тьмы, "царство несвободы". Правда, некоторые из них потом опомнились. Так, блестящий публицист и историк культуры Г. П. Федотов в послереволюционном сочинении открыто каялся: "Мы не хотели поклониться России - царице, венчанной короной ‹…›. Вместе с Владими
      ром Печериным проклинали мы Россию, с Марксом ненавидели ее. ‹… › Еще недавно мы верили, что Россия страшно бедна культурой, какое-то дикое, девственное поле. Нужно было, чтобы Толстой и Достоевский сделались учителями человечества, чтобы …пилигримы потянулись с Запада изучать русскую красоту, быт, древность, музыку, и лишь тогда мы огляделись вокруг нас. И что же? Россия - не нищая, а насыщенная тысячелетней культурой страна - предстала взорам ‹.› не обещание, а зрелый плод. Попробуйте ее осмыслить - и насколько беднее станет без нее культурное человечество ‹.›. Мир, может быть, не в состоянии жить без России. Ее спасение есть дело всемирной культуры" [56, с. 133-136].
      Федотов высказал даже понимание того, что русская культура выросла не на пустом месте: "Плоть России есть та хозяйственно-политическая ткань, вне которой нет бытия народного, нет и русской культуры. Плоть России есть государство русское ‹.›. Мы помогли разбить его своей ненавистью или равнодушием. Тяжко будет искупление этой вины" [56, с. 136].
      Казалось бы, следует порадоваться этому прозрению Федотова. Но уж очень чувствуется, что он прямо-таки наслаждался своей покаянной медитацией: смотрите, мол, какой я хороший - помог разбить русское государство, а теперь, поняв, наконец, что оно значило, готов искупить свою вину. Впрочем, даже и в определении этой вины присутствует явная ложь: бывший член РСДРП, оказывается, всего лишь помогал разбить русское государство "своей ненавистью или равнодушием" - то есть неким своим внутренним состоянием. Однако это еще не самое главное. Федотов заявляет здесь же: "Мы знаем, мы помним. Она была, Великая Россия. И она будет.
      Но народ, в ужасных и непонятных ему страданиях, потерял память о России - о самом себе. Сейчас она живет в нас. В нас должно совершиться рождение будущей великой России. Мы требовали от России самоотреченья… И Россия мертва. Искупая грех… мы должны отбросить брезгливость к телу, к материально-государственному процессу. Мы будем заново строить это тело" [56, с. 136].
      Итак, вырисовывается, по меньшей мере, удивительная картина: эти самые "мы" только после умерщвления с их "помощью" России и не без подсказок с Запада "огляделись вокруг" - и их взорам впервые предстала великая страна. Но далее выясняется, что только эти "мы" и способны воскресить Россию.
      Настоящим "философом свободы" был, как известно, Бердяев, и если Федотов постоянно кричал об отсутствии или фатальном дефиците свободы в России [55, с. 19], то Бердяев накануне революции, в 1916 г., писал: "В русском народе поистине есть свобода духа, которая дается лишь тому, кто не слишком поглощен жаждой земной прибыли и земного благоустройства". И далее: "Россия - страна бытовой свободы, неведомой. народам Запада… Только в России нет давящей власти буржуазных условностей. Русский человек с большой легкостью духа… уходит от всякого быта… Тип странника так характерен для России и так прекрасен. Странник - самый свободный человек на земле. ‹.› Россия - страна бесконечной свободы и духовных далей, страна странников, скитальцев и искателей" [6, с. 19, 21].
      Таков был вердикт виднейшего "философа свободы"; Федотов же постоянно твердил, что свобода наличествует только на Западе, и России прямо-таки необходимо импортировать ее оттуда - чего бы это ни стоило [55, с. 99-100].
      Справедливости ради отметим, что не все приведенные суждения Бердяева вполне точны. Когда он говорит, что характерный для России тип странника "так прекрасен", это можно понять в духе утверждения заведомого превосходства России над Западом, где, мол, царит над всем "жажда прибыли". У Запада есть своя безусловная красота, и речь должна идти не о том, что русское "странничество" прекраснее всего, а только о том, что и в России тоже есть своя красота и своя свобода! Но, в конечном счете, Бердяев говорит именно об этом, видя в России свободу духа и быта, а не свободу в сфере политики и экономики. Те же, кто в тот исторический период требовал объединить в России и то, и другое, по сути дела, впадали в "методологию" гоголевской невесты Агафьи Тихоновны, которая мечтала: "Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да
      взять сколько-нибудь развязанности, какая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича…" [18, с. 253]. И еще: внимательные читатели Бердяева могут напомнить мне, что в сочинении 1916 г. Бердяев утверждал: "Русский народ создал могущественнейшее в мире государство, величайшую империю… Никакая история философии. не разгадала еще, почему самый безгосударственный народ создал такую огромную и могущественную государственность. почему свободный духом народ как будто бы не хочет свободной жизни?" [6, с. 14]. Вполне возможно, что в отвлеченных философских категориях разгадать это противоречие нелегко, но если перейти на обычный язык жизни, оно не столь уж загадочно. На этом языке на свой вопрос достаточно убедительно ответил сам Бердяев: русские люди не поглощены "земным благоустройством", они по натуре странники, и если бы не было могучей государственности, эта "странническая" Россия давно бы растворилась и исчезла.
      Ныне многие цитируют пушкинские слова: "Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный" [36, с. 524-525]. Причем одни усматривают в нем проявление беспрецедентной свободы, извечно присущей (хотя не всегда очевидной) России, другие, напротив, - выражение ее "рабской" природы [38]: "бессмысленность" бунта свойственна, мол, заведомым рабам, которые, в отличие от западноевропейских бунтарей и мятежников, даже в восстании не способны добиться удовлетворения конкретных практических интересов и бунтуют, в сущности, ради самого бунта.
      Но подобные одноцветные оценки национально-исторических явлений вообще не заслуживают внимания, ибо характеризуют лишь тех, кто эти оценки высказывает, а не сам оцениваемый "предмет". События, так или иначе захватывающие народ в целом, с необходимостью несут в себе и зло, и добро, и ложь, и истину, и грех, и святость. Необходимо отдавать себе ясный отчет в том, что безоговорочные проклятья и такие же восхваления "русского бунта" - шире, революции - связаны с примитивным и просто ложным восприятием своеобразия как России, так и Запада. В первом случае Россию воспринимают как нечто безусловно "худшее" в сравнении с Западом, во втором - как столь же безусловно "лучшее". Но и то, и другое восприятие не имеет действительно серьезного смысла. Споры, что лучше - Россия или Запад? - сродни спорам: где лучше жить - в лесной или степной местности? или: кем лучше быть - женщиной или мужчиной?
      С другой стороны, необходимо осознать заведомую недостаточность и даже прямую ложность классового и вообще чисто политического истолкования феномена революции. Революция - слишком грандиозное и многомерное явление бытия, которое не втиснуть в классовые и вообще собственно политические рамки. В подлинном значении слова, революция не может не быть воплощением "варварства" и "дикости", то есть, выражаясь не столь эмоционально, не может не быть отрицанием, отменой всех выработанных веками правильных и нравственных устоев и норм человеческого бытия [24]. Именно таков едва ли не главный вывод фундаментального сочинения о Великой французской революции, созданного еще в 1837 г. крупнейшим английским мыслителем Томасом Карлейлем, который в свои юные годы непосредственно наблюдал ее последний период.
      Правда, стремление к тотальной ликвидации всего складывающегося веками национального уклада проявилось в России острее, чем во Франции. И этому есть свое объяснение. Из энциклопедии "Гражданская война и военная интервенция в СССР" можно узнать, что к 1917 году на территории России находилось около 5 млн. (!) иностранных граждан, сотни тысяч из которых приняли самое активное участие в революции [64]. Вполне ясно, что этим людям были чужды или просто невнятны самобытные основы русской жизни, и мало кто из них мог понять, "на что он руку поднимал…". Со мною, вероятно, будут спорить, но я все же твердо стою на том, что любое участие иностранцев в коренных решениях судеб страны само по себе - явление безнравственное.
      С другой стороны, в Россию в 1917-м вернулась масса эмигрировавших в 1905-1907 гг. людей, в той или иной степени уже оторванных и отчужденных от покинутой ими в юности страны, судьбу которой они теперь взялись решать. Об этом недвусмысленно писал Герберт Уэллс: "Когда произошла катастрофа в России. из Америки и Западной Европы вернулось много
      эмигрантов, энергичных, полных энтузиазма. утративших в более предприимчивом западном мире привычную русскую непрактичность и научившихся доводить дело до конца1. У них был одинаковый образ мыслей, одни и те же смелые идеи, их вдохновляло видение революции, которая принесет человечеству справедливость и счастье. Эти молодые люди и составляют движущую силу большевизма. Многие из них - евреи; большинство эмигрировавших из России в Америку были еврейского происхождения, но очень мало кто из них настроен националистически. Они борются не за интересы еврейства, а за новый мир" [53, с. 43]. Уэллс писал об этом "новом мире" с явным одобрением, однако позднее его соотечественник, Ол-дос Хаксли, в романе "Прекрасный новый мир", пародирующем - о чем откровенно сказал сам автор - уэллсовские представления, показал этот "новый мир" совершенно в ином свете [58].
      Говоря обо всем этом, нельзя обойти еще одну сторону дела. Есть люди, которые любые суждения о роли евреев в революции и вообще о евреях квалифицируют как "антисемитские"2. Но это либо бесчувственные (не говоря уже об их явном безмыслии), либо просто бесчестные люди (ведь, если принять их точку зрения, получается, что и Уэллс - "антисемит"). И, предвидя их реакцию, процитирую разумные и честные слова, опубликованные в издающемся на русском языке в Израиле журнале "Двадцать два", из статьи М. Хейфица "Наши общие уроки": "На строчках из поэзии Э. Багрицкого Ст. Куняев убедительно доказал: еврейское участие в большевизме, действительно, являлось формой национального движения. Уродливой, ошибочной, в конечном счете, преступной. Поэтому я, например, ощущаю свою историческую ответственность за Троцкого, Багрицкого или Блюмкина… Я полагаю, что мы, евреи, должны извлечь честные выводы из еврейской игры на "чужой свадьбе"." [59, с. 162].
      Очевидно, здесь выражено совершенно иное представление о существе дела, чем в рассуждениях Г. Уэллса (стоит, впрочем, учесть, что Уэллс писал свою брошюру давно, в 1920 г., и к тому же был недостаточно информирован). И нет сомнения, что громадная роль и иностранцев и евреев в русской революции еще ждет тщательного и основательного изучения.
      Впрочем, уже мало кто оспаривает, что в 1917-1922 гг. в России существовал своего рода единый "инородный" стержень, пронизывающий власть (в самом широком смысле этого слова) сверху донизу - от членов ЦК партии Ленина до командиров пулеметных отделений. Я решусь даже утверждать, что без этого "компонента" большевики не сумели бы победить, прочно утвердить свою власть.
      Скорей всего, мое утверждение вызовет у многих так называемых "патриотов" недоумение и даже гнев: что ж, выходит, судьба России не могла быть решена без иностранного участия? Неужели русские сами, без "чужаков" не могли преодолеть охватившую страну всеобщую смуту и междоусобие? Но обращение к мировой истории убеждает, что в подобных ситуациях роль "чужаков" закономерна и даже необходима.
      Так, разразившаяся в 1640-х гг. английская революция надолго ввергла страну в хаос и тяжкие кровавые конфликты. Порядок восстановился лишь после того, как голландский принц Вильгельм был приглашен основными политическими силами на трон. Придя со своим - иностранным - войском, Вильгельм правил Британией почти полтора десятилетия до своей кончины. Идеология Французской революции 1789 года во многом сложилась под - опять же - "иностранным" воздействием (мировоззрение ее вдохновителя - родоначальника французских просветителей Вольтера сформировалось, в частности, во время его трехлетней эмиграции с 1726 по 1729 гг. в Англии). Великая Французская революция погрузила страну в состояние войны всех против всех; даже ближайшие единомышленники предались настоящему самопожиранию. И Бонапарт, установивший во
      16 "Наш современник" N 7
      Франции прочную власть, был, в сущности, тоже иностранцем. Его безостановочная стремительная карьера началась после того, как 5 октября 1795 года в самом центре Парижа он обрушил артиллерийские залпы в толпу людей, которая, по весьма сомнительным данным, имела намерение свергнуть революционную власть. Напомню, что Достоевский вложил в уста своего рассуждающего о "вседозволенности" Раскольникова следующую фразу об этом событии: "Прав, прав "пророк", когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостаивая даже и объясниться" [19, с. 286]. И естественно предположить, что если бы Наполеоне Буонапарте был французом, а не корсиканцем, возможно, он попытался бы "объясниться", выявить в парижской толпе "правого и виноватого".
      Разумеется, все перечисленные выше исторические ситуации имели глубокое своеобразие и существенно различные последствия. Но единая закономерность все же просматривается. Острое и как бы неразрешимое столкновение тех или иных сил внутри страны, внутри нации - сил, каждая из которых отрицает право остальных на власть, - неизбежно выдвигает на первый план чужеродные силы и идеи, приводит к приглашению каких-либо "варягов".
      В определенном отношении обилие евреев в тогдашней российской власти следует рассматривать с этой самой точки зрения. В западных областях России, где евреи жили издавна и составляли значительную или вообще преобладающую часть городского населения, их едва ли воспринимали как иностранцев. Очень характерно, например, что в Новороссии1 они принимали самое активное участие в, казалось бы, чисто крестьянском движении махновцев (известно около десятка евреев, игравших в стане Махно руководящие роли), а в близкой по своему духу к махновщине тамбовской ан-тоновщине присутствие евреев едва ли можно обнаружить - и неслучайно. На большей части огромного российского пространства они действовали (вспомним процитированное выше признание М. Хейфица) и потому воспринимались русскими людьми в той или иной степени - как "чужаки".
      В этом, между прочим, нерв содержания романа Александра Фадеева "Разгром". На первой же странице романа есть емкий эпитет "нездешние2 глаза Левинсона". Эти глаза "надоели" ординарцу командира - шахтеру Морозке: "Жулик, - подумал ординарец, обидчиво хлопая веками, и тут же привычно обобщил: - Все жиды жулики"3 [54, с. 3].
      Итак, с одной стороны, - "романтически" окрашенные "нездешние глаза", а с другой - "жулик-жид". Автор "Разгрома" ни в коей мере не был склонен к неприязни к евреям, и в словах "привычно* обобщил" ясно выражено, что дело идет о предрассудке непросвещенного сознания. Однако вскоре, в сцене встречи с местными крестьянами, Левинсон предстает, в сущности, как "жулик": он потребовал "принять резолюцию", согласно которой бойцы отряда должны будут "помогать" крестьянам в хозяйстве: "Ле-винсон сказал это так убедительно, будто сам верил, что хоть кто-нибудь станет помогать хозяевам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33