Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Намык Кемаль

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Стамбулов В. / Намык Кемаль - Чтение (стр. 7)
Автор: Стамбулов В.
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Старик-садразам испугался скандала. Он бежал за Зией по лестнице и, хватая его за сюртук, извинялся:
      – Милый мой, я просто хотел испытать тебя. Ты знаешь, что я отношусь к тебе как к родному. Не сердись.
      Он насильно вернул Зия в залу, но подписи от него все же добиться не мог.
      После этой истории отношения Зии с великим визирем совершенно испортились. Он пытался еще обратить на себя внимание султана своими стихами, ему посвященными, предпринял издание большого сборника старинной поэзии, который, как он надеялся, должен был вернуть ему расположение двора. Но все было напрасно.
      В противоположность Зие, уже с самого момента возвращения в Стамбул, Намык Кемаль развил лихорадочную общественную и оппозиционную деятельность. Он немедленно начал сотрудничать в газете «Хадика», издаваемой Эбуззиа-Тефиком, а вскоре затем в компании с этим последним, а также со своими друзьями Нури и Решадом, бывшими с ним в эмиграции, и своим родственником – Махиром, начал издавать газету «Ибрет» («Назидание»), купленную у одного армянина. Главная журналистская деятельность Намык Кемаля относится именно к эпохе «Ибрет».
      Когда-то величайший турецкий архитектор Синан, чьи величественные здания, украшающие Стамбул и Адрианополь, остаются непревзойденными шедеврами оттоманской архитектуры, говорил о своих трех мечетях: «В Шах-заде – я ученик, в Сулеймание – подмастерье, а в Селимие – мастер.
      Намык Кемаль мог сказать те же слова про три свои газетные эпохи: „Тасфири Эфкяр“, „Хурриет“ и „Ибрет“. В этой последней он действительно выявил себя мастером.
      Опыт заграничной жизни, изучение европейской литературы и журналистики оказали ему громадную услугу. По выражению недавно скончавшегося турецкого литературного критика Сулеймана Назифа, когда Намык Кемаль бежал за границу, турецкая пресса лишилась ножа, но когда он вернулся, она приобрела бритву.
      Популярность Кемаля в то время была уже так велика, что появление „Ибрет“ составило в жизни Стамбула настоящее событие. Это был как бы луч света в атмосфере полного мрака.
      „В день выхода первого номера газеты, – рассказывает в своих воспоминаниях Эбуззия-Тефик, – на улицах Стамбула царило необычайное оживление. На публику сильнее всего, лучше всякой рекламы, подействовали имена младотурок – издателей газеты, Номер был моментально раскуплен. Днем было выпущено второе издание в 5 тыс. экземпляров. Всего первый номер разошелся в количестве 25 тыс. экземпляров“.
      Ежедневно газета печатала статьи по вопросам внутренней и внешней политики, как-то: „Наша будущность обеспечена“, „Европа не знает Востока“, „Отечество“, „Семья“, „Предрассудки“, „Право“, „Равенство“, Просвещение», «Завоевание Хивы и Бухары», «Критский вопрос», «Больной человек», «Политика Пруссии» и другие.
      В своих статьях Кемаль осторожно, учитывая отсталые взгляды тогдашнего турецкого общества, проповедывал реформу жизненного уклада, искоренение предрассудков, приобщение к западной культуре. В то же время он пропагандировал конституционные идеи и резко критиковал внешнюю политику правительства, которая сводилась к позорному страху перед русским и европейским оружием и к постыдной торговле национальными интересами.
 
       Намык Кемаль по возвращении из эмиграции.
 
      Популярность Кемаля росла не по дням, а по часам. «Ибрет» взбудоражил всю атмосферу Стамбула, что не замедлило встревожить правительство. Махмуд Недим решил принять срочные меры. Испытанным старым средством, позволявшим без шума удалять подальше беспокойных людей, как мы видели выше, являлось в то время их назначение на какой-либо чиновничий пост в отдаленную провинцию. Кемаль был послан в Гелиболу начальником округа, Нурибей – чиновником в Ангорскую губернскую канцелярию, Решад – каймакамом в Биледжик, а Эбуззия-Тефик – секретарем в Смирнский суд. Таким образом, обе редакции «Ибрет» и «Хадика» были рассеяны.
      На несколько месяцев правительство успокоилось. Но весьма скоро Эбуззия-Тефик, вследствие упразднения Смирнского центрального суда, вернулся в Стамбул и возобновил издание «Хадика». Вслед за этим снова стал выходить «Ибрет». Намык Кемаль посылал из Гелиболу статьи и в ту и в другую газету. В «Хадика» он подписывался «Н. К.», а в «Ибрет» – «Б. М.» (Баш Мухарир – главный редактор).
      Нападки на политику правительства в этих статьях стали еще резче. Служба Кемаля в Гелиболу продолжалась недолго. У него возник ряд столкновений с начальником Дарданелльских укреплений и другими крупными чиновниками округа. Как-то, ввиду появившихся случаев бешенства, окружное управление распорядилось расселить бродячих собак, предварительно отделив самцов от самок, по различным кварталам города. Как известно, до младотурецкой революции 1908 года бродячие собаки в Турции пользовались настоящей «неприкосновенностью». Кемаля обвинили в святотатственном оскорблении собачьего рода и уволили со службы.
      Понятно, что возможность вернуться в Стамбул была для него настоящим счастьем. Он вновь становится во главе «Ибрет» и продолжает свою кипучую журналистическую деятельность. К этому периоду относится и ряд переводов европейских произведений, сделанных Кемалем. В частности, им были переведены весьма удачно на турецкий язык стихи национального французского гимна «Марсельезы», которая во всех странах самодержавного режима была в то время революционным гимном.
      Приобретенный политический и журнальный опыт не мог не натолкнуть Кемаля на мысль, что, ввиду безграмотности подавляющего большинства населения, турецкая пресса является крайне ограниченной трибуной для распространения идей, которые в первую очередь предназначены для проникновения в широкие массы. Лишь небольшая кучка образованных людей: чиновников, людей свободных профессий, буржуазии, т. е. в общей сложности несколько десятков тысяч человек на всю громадную страну, читали газеты и могли усваивать ту проповедь обновления и реформ, которую он неустанно вел со страниц различных изданий. Для всей остальной массы населения печатное слово было недоступным. В поисках средств более широкого и доступного влияния на массы, Намык Кемаль натолкнулся на мысль о театре.
      В бытность свою в Европе, он не мог не заметить, каким могучим средством воздействия на массы является театр. В театр шли не только представители зажиточных и обеспеченных классов, но и мелкая буржуазия, ремесленники, рабочие, студенческая молодежь. Неграмотный человек, не способный прочесть двух печатных слов, прекрасно воспринимал идеи автора, воплощенные в живой образ, в живое действие. Да и для грамотных, но отступавших перед сухостью газетного языка, маленький диалог на сцене усваивался лучше, более непосредственно влиял на чувства, чем лучшая газетная статья. Все это убеждало Кемаля в громадном значении, театра как средства пропаганды и агитации.
      К тому времени в Турции настоящего театра не существовало. Официальная религия весьма отрицательно смотрела на это искусство. Полное исключение женщины из общественной жизни создавало дополнительные трудности для его развития. Существовавшая в турецких народных массах громадная потребность в развлечениях театрального типа удовлетворялась примитивными и подчас грубыми формами балаганных представлений: «Орта ойун» (средняя игра) и «Карагез».
      «Орта ойун», вышедшая из итальянской «комедия дель артэ», ближе подходящая к нашему представлению о театре, являлась обыкновенным ярмарочно-балаганным представлением, часто содержавшим весьма грубые и скабрезные шутки. «Карагезом» в Турции называют театр теней. Вырезанные из картона силуэты кукол проектируются на белом экране; они делают несложные движения, и орудующие ими актеры говорят за них, как в русском «Петрушке». Обычно ведут игру два или три, освященных вековой традицией, типа: Карагез – простак, наделенный ясным мужицким умом, Хаджи-Эйват – хитрец, говорящий книжным витиеватым языком и, наконец, Бекри-Мустафа – менее постоянный персонаж, роль которого бывает различна.
 
       Газета «Диоген», в которой Намык Кемаль писал сатирические стихи против великого визиря Махмуд Надима.
 
      Как это ни странно, но именно чисто народный Карагез испытал на себе влияние Запада и, в частности, мольеровских комедий.
      Во время поста Рамазана, длящегося целый месяц, во время которого верующие не пьют и не едят днем, а по ночам насыщаются и развлекаются, «Орта ойун» и «Карагез» собирают вокруг себя громадное количество зрителей.
      В эпоху Танзимата в Стамбуле и двух-трех других городах появились уже театры европейского типа. Правда, это были самые примитивные предприятия. Так как закоренелые предрассудки не допускали даже сравнительно передовых мусульман к профессии актера и заставляли считать ее позорной, пионерами театрального дела в Турции явились армяне и левантийцы. Они были как антрепренерами, так и актерами. Театральные здания представляли собой обыкновенные досчатые балаганы, устроенные самым примитивным образом. В 60-годах в Стамбуле было два таких театра: один в Галате, другой – на азиатском берегу Босфора. Пьесы ставились в них переводные, по большей части самого дурного вкуса. Только гораздо позже были поставлены мольеровский «Мещанин во дворянстве», оперетта «Жирофле-Жирофля» и «Горе от ума» Грибоедова, в переводе беглого черкеса Мухамед Мюрад-бека.
      Национальных турецких пьес в то время еще не было. Первая чисто турецкая пьеса «Женитьба поэта», написанная лет 15–20 перед тем Шинаси, никогда не увидела подмостков и была уже давно забыта, несмотря на ее сценические достоинства. Таково было положение с турецким театром, когда Намык Кемаль принялся писать свою первую, наделавшую столько шума и так печально отразившуюся на судьбе автора пьесу: «Отечество или Силистрия».

«Отечество или Силистрия»

      Один из писателей сказал: «Самое прекрасное произведение то, которое вызывает у человека слезы». По моему мнению, самое прекрасное произведение то, чтение которого заставляет человека задуматься.
РИДЖАИЗАДЕ ЭКРЕМ

      Силистрия, сильная по своему местоположению турецкая крепость на Дунае, передовой форпост Оттоманской империи против экспансии русского империализма в сторону Балкан, подвергалась не раз осаде. В 1808 году она была взята русскими, но возвращена по мирному договору. В 1828 году русская армия вновь осаждала ее, но безуспешно. Следующее, также неудачное, предприятие русской дунайской армии против Силистрии было преддверием Крымской войны.
      В 1854 году Энгельс поместил в «Нью-Йорк Трибюн» две статьи, посвященные осаде Силистрии. В одной из них он пишет:
      «Осада Силистрии несомненно с военной точки зрения важнейшее событие с начала войны. Кампания для русских должна считаться проигранной после того, как им не удалось взять эту крепость. Десятидневный обстрел дальнобойными орудиями, двенадцатидневное пребывание в открытых траншеях, две минные атаки и четыре или пять штурмов, причем все это закончилось поражением врага…
      Поистине в военной истории едва ли найдется другой подобный пример геройского сопротивления…»
      Какую из этих осад выбрал Кемаль как эпизод, послуживший сюжетом для его пьесы, – мы не знаем. Но несомненно, что, как сюжет, осада Силистрии была взята чрезвычайно удачно. Героическая роль крепости сделала ее имя популярным среди широких масс. Одно уже слово «Силистрия» было символом героической отваги и самоотверженных подвигов сынов турецкой нации. А самое главное, без какой-либо непосредственно оппозиционной и открытой пропаганды, в самом тексте, все понимали, что пьеса, при всей ее кажущейся невинности, направлена против нынешней политики правительства.
      В самом деле, достаточно было произнести слово «Силистрия», чтобы немедленно возник образ страшного врага, угрожающего независимому существованию Турции, и это именно в тот момент, когда правительство, в лице великого визиря Махмуд Недима и самого султана, вело себя, как покорный слуга этого врага. Вот почему, как ни слаба была пьеса, как ни казалось совершенно аполитичным ее содержание, и турецкое общество, и само правительство моментально поняли, что она является знаменем нового наступления против режима.
      Фабула пьесы была весьма незамысловата:
      Герой – молодой офицер Ислам-бей, по первому призыву, покидая горячо любимую девушку Зекийеханым, идет на защиту родины, которой угрожают русские. Перед уходом он говорит друзьям в порыве патриотизма: «Кто любит меня – пусть следует за мной!» Девушка не переносит разлуки и, памятуя сказанные ее женихом слова, тайно, в мужской одежде, следует за Ислам-беем в лагерь, Во время штурма Силистрии молодой человек ранен, и когда приходит в себя, видит у своего изголовья Зекийе.
      Положение крепости настолько тяжело, что начальник видит спасение лишь в том, что кто-либо, согласившись пожертвовать собой, проберется в лагерь противника и взорвет там пороховые запасы. Добровольцами вызываются Ислам-бей, Зекийе-ханым и чауш (фельдфебель) Абдулла.
      Казалось бы смельчаки должны погибнуть, но каким-то чудом они возвращаются невредимыми. Крепость спасена. Между тем открывается, что комендант крепости не кто иной, как отец Зекийе, давно уже расставшийся с семьей и потерявший с нею связь. Узнав, что это его дочь, он с радостью соглашается выдать ее за героя – Ислам-бея. Пьеса, несмотря на все свои недостатки, оказалась эффектной с внешней стороны. В ней прозвучал давно не слышанный в Турции призыв любить и защищать родину.
      «Отечество в опасности, – восклицает в одном из своих монологов Ислам-бей, – и мне ли спокойно сидеть дома. Любовь к отечеству должна быть теперь священнее всего на свете. Отечество в опасности, слышишь ли ты… отечество возростило меня. Я был наг и оделся под сенью отечества. Разве я не человек? Разве у меня нет долга? Разве я не обязан любить отечество? Отечество, которое охраняет права и жизнь каждого, теперь само нуждается для своей защиты в своих сынах».
      Каждая из этих патриотических фраз была как бы вызовом, бросаемым правительству, тому правительству, которое торговало каждой пядью турецкой земли, правами на жизнь своих подданных, которое держалось лишь штыками и золотом иностранных империалистов. В то время как кровь турецкого народа лилась на всех окраинах необъятной империи, султаны и правительство широко открывали двери иностранному владычеству и отдавали иностранцам крепости, острова и провинции. Ислам-беи и чауши Абдуллы жертвовали собой под Силистрией, Белградом, Севастополем, Эрзерумом, а Абдул-Азис и Махмуд Недим-паша раболепно простирались перед Игнатьевым.
      Представление «Отечества» стало событием.
      Пьесу свою Намык Кемаль поставил в небольшом театре в квартале Гедик-Паша. Антреприза принадлежала армянскому режиссеру Гюллю Агоп-эфенди, с которым Кемаль подписал договор на представление «Отечества» и других пьес, которые он собирался писать. Уже одно имя автора – «Федаи-Кемаль», значившееся на афишах, до крайности возбудило энтузиазм молодежи.
      Хотя французские революционные события 1871 года происходили для Турции как бы в другом мире, но все же они не могли не оказать известного влияния на настроения умов турецкого общества. К этому времени начинается значительное брожение среди стамбульских софта, невольных затворников душных медрессе, которых гнало в эти мавзолеи схоластики почти полное отсутствие каких-либо иных высших учебных заведений.
      Сам тип софта совершенно изменился. Вместо того чтобы покорно заниматься одуряющей зубрежкой пожелтевших пергаментов Абу-Ханифы и других казуистических тонкостей мусульманской юриспруденции, они шумной гурьбою наполняли пустынные улицы стамбульских кварталов и оживленно обсуждали политические события. Правительство начинало с опаской взирать на их пробуждение к сознательной общественной жизни. Статьи, письма, стихи Кемаля находили у них самый живой отклик, и имя молодого публициста и писателя пользовалось в их среде небывалой популярностью.
      Объявление о предстоящем представлении «Отечества» явилось для них боевым призывом. В первый же день спектакля театр был полон, а за его дверьми стояли толпы студенческой молодежи, не сумевшей попасть внутрь, но еще больше, чем сами зрители, способствовавшей превращению представления в противоправительственную демонстрацию.
      Но не одна молодежь явилась смотреть пьесу. Среди присутствовавших было много крупных чиновников, знати, вроде Мустафа Фазыл-паши, и буржуазии, открыто высказывавших свое недовольство режимом.
      Еще до начала представления и в зале и в публике, оставшейся снаружи театра, слышались несмолкаемые крики:
      «Да здравствует наш народный Кемаль!»
      Энтузиазм растет с минуты на минуту. Зрители нескончаемо требуют автора, и при каждом его появлении аплодисменты превращаются в ураган.
      По окончании пьесы тысячная толпа ждала Кемаля у выхода из театра, собираясь нести его на руках по улицам. Из скромности автор тайком уехал домой. Но публика не расходилась. С фонарями в руках, как в священную ночь «Кадир Геджеси», шла пo улицам молодежь с криками: «Да зравствует Кемаль!» Стамбул давно уже не видел подобной манифестации.
      Второе представление «Отечества» было еще более блестящим и демонстративным. Правительство не на шутку встревожилось. Встревожился и сам султан Абдул-Азис, в особенности, когда ему донесли, что шедшая по улицам после представления толпа потеснила полицейских чиновников и на их вопрос: «Каковы намерения собравшихся?», кричала: «Да даст нам аллах исполнение нашей воли».
      Дело в том, что по-турецки слово «воля» – «мурад». Абдул-Азис не без причины заподозрил, что этим двусмысленным кличем толпа приветствовала ненавидимого им наследника Мурада. Он пришел в ярость, вызвал к себе великого визиря Сакызлы Эсат-пашу, недавно сменившего на этом посту чем-то не угодившего султану Махмуд Недима, и потребовал немедленного ареста Кемаля и его заточения в какую-нибудь отдаленную тюрьму. Когда великий визирь осмелился возразить, что согласно законов Танзимата нельзя заточить человека в тюрьму без суда, совершенно не владевший собой падишах надавал главе правительства пощечин.
      Колотя в неистовом гневе по физиономии старого паши, Абдул-Азис воображал, что он расправляется не только с осмелившимся противоречить ему правительством Высокой Порты, но и со всеми законами ненавистного Решид-паши.
      Желание падишаха было исполнено. Попирая торжественные клятвы хатишерифа Гюль-Хане, правительство распорядилось об аресте Кемаля. Его арестовали 10 апреля 1873 года в театре, во время третьего представления «Отечества», а через три дня, под крепкой стражей, он был отправлен на остров Кипр для заточения в Магозскую крепость.
      Газета «Ибрет» была закрыта; той же участи подверглась и газета Эбуззия-Тефика «Хадика», осмелившаяся незадолго перед тем напечатать прошение рабочих адмиралтейства, жаловавшихся на администрацию за неуплату жалованья, прошение, которое Высокая Порта категорически отказалась принять.
      Сам Эбуззия был вскоре сослан в Родос за статью в другой своей газете «Сирадж», под заглавием: «Правительство не может жить без займов».
      Подвергся ссылке и еще один молодой передовой литератор Ахмет-Мидхат за статью о дарвинизме, возбудившую неудовольствие духовенства. Так почти одновременно была ликвидирована вся оппозиционная пресса.
      Реформаторские течения заглохли. Журналисты теперь пишут статьи, стараясь не затрагивать вопросов внутренней политики. Появляются журнальчики со странными названиями: «Чанта» (сумка), «Сандык» (ящик), «Кырк Амбар» (сорок амбаров), «Дагарджык», «Хазине» и другие. Ни один из них не живет более года. В стране царит беспросветный мрак реакции.

Мои тюрьмы

      Бесстрашно для родины все претерпи, Тиранию в корне разрушим. И, если тюрьмой будет центр земли, Взорвав ее, выйдем наружу.
НАМЫК КЕМАЛЬ

      В ком не возбуждало романтических эмоций одно слово «Кипр» – название острова, с которым связаны самые светлые, поэтические мифы эллинского античного мира. Лазоревое море, ласковое голубое небо, вечная зелень пиний и кипарисов, венчающих прибрежные горы, подножие которых купается в кружевной пене прибоя, пряный аромат миртов и магнолий, – где еще, как не здесь, могла родиться из морской пены прекраснейшая из богинь, вечно юная Афродита.
      Греческая цивилизация построила здесь богатые торговые города, украсила берега мраморной колоннадой дворцов и вилл, покрыла их виноградниками и розовыми цветниками, населенными веселым племенем каменных вакхов и фавнов. Позже на развалинах храмов Киприды возникли суровые средневековые замки: сарацинские, с их затейливой мавританской архитектурой, и христианские, с их мрачной строгой готикой.
      Тысячелетия остров жил своей жизнью: торговал, служил приютом морских разбойников, опустошался набегами.
      Войны средневековья, изменение торговых путей, рост других коммерческих центров мало-по-малу разрушили его торговлю, уничтожили былое процветание. Вот уже несколько веков, как умирали его города, превращались в болота когда-то возделываемые поля, рассыпались в прах некогда прекрасные монументы. Для Оттоманской империи в эпоху упадка это была глухая провинция, использовать которую можно было лишь как место ссылки, убивающей медленно, но верно тех, от кого стремился отделаться самодержавный режим.
      Сюда-то в один из ослепительно-солнечных апрельских дней 1873 года пришел пароход, привезший Кемаля и некоторых других ссыльных.
      «Я высадился на набережной Кипра приблизительно в четыре часа дня. Пообедал в здании управления. Около шести часов, в сопровождении майора, четырех жандармов и двух артиллеристов, которые окружили меня спереди и сзади, я пустился в путь. Нам еще оставалось около получаса до Магозы, когда зашло солнце.
      Оттого, что оно скрывалось среди туманов и гор, вид заката, пылавшего тысячью мрачных красок, был настолько меланхоличен, что, если бы я наблюдал такой закат в Кючюк-Су в обществе добрых друзей, я может быть невольно заплакал бы. Но в том положении, в котором я был, представившееся моим взорам зрелище не произвело на мои опечаленные чувства никакого впечатления. В моем уме промелькнула лишь простая обыденная мысль: „Вот садится солнце, а завтра оно вновь взойдет“.
      Вечер был не очень темный, но казался печальным среди тумана и испарений. Но и это меня совершенно не огорчило. Я шел, как человек, интересующийся мудростью природы, и думал, что этот туман только пар, подымающийся от воды, соображал, насколько он плотен или легок.
      При приближении к крепости, среди темноты, наступавшей на светлоголубое облако, мои глаза начали мало-по-малу различать очертания кладбища, среди которого я увидел большой купол. Я спросил у одного из ведших меня, что это такое. Мавзолей оказался могилой шейха Осман-эфенди из Адапазара, жившего здесь в ссылке. Объяснивший мне это простосердечно и наивно добавил, что вокруг похоронено около двадцати ссыльных, не выдержавших зловредного магозского климата. Он описал мне, где находятся их могилы, и не преминул добавить, что люди самой крепкой комплекции, схватив местную лихорадку, умирают. Разговаривая таким образом, мы дошли до окраины кладбища и до мавзолея. На первый взгляд кладбище представилось моим взорам, как спектакль смерти, неизбежно завершающий жизненный путь каждого человека. Я подумал: если надо, чтобы где-нибудь воздух был зловредным, почему ему Не быть таким именно здесь. Какое имеет значение умереть несколькими годами раньше или позже?
      Мои спутники, видя мое спокойствие и убедившись, что их рассказы не производят на меня никакого впечатления, равнодушно продолжали свою неуместную болтовню. Так мы дошли до ворот Магозы, прошли через старый деревянный мост и вошли в местечко, которое напоминало покинутое и ставшее руинами кладбище. Вид живых кварталов был настолько жалок и отвратителен, что казалось, будто это толпа мертвецов, у которых на лицах не оставалось ничего, кроме сгнившей кожи, а в теле – сухих костей, мертвецов, вышедших на землю в своих рваных, дырявых саванах в день страшного суда.
      Когда мы пришли, ночной мрак задергивал печальный, как траурная одежда, как забвение вечности, занавес над этим страшным зрелищем. Несколько минут мы шли среди этих руин, не имея возможности ступить шага, чтобы не наткнуться на препятствие или не оступиться о камень на дороге, которая была труднее мышиной тропы. Так, пробираясь ощупью мимо домовнор, дошли мы до комендатуры.
      Лица каймакама и майора при нашем приходе отражали страх и нерешительность, как-будто по долгу службы им предстояло казнить родича. Покамест мы плыли на пароходе, местным властям было сообщено по телеграфу, что, вместо высылки в Левкозию, меня должны заточить в Магозу; другая телеграмма говорила о военном аресте. Левкозский каймакам, от глубокого ума, фразу „военнный арест“ понял в странном смысле и дал распоряжение заключить меня в арестное помещение для проштрафившихся солдат.
      Прибывший до меня сюда в ссылку Эмин-бей, при переводе его во внутрь крепости, разволновался так, что его хватил удар. Теперь чиновники боялись, что со мной произойдет то же. Это и было причиной их душевного состояния, которое выражалось в их поведении.
      Из управления мы пошли в казармы. Поручик, выстроив на площади солдат, совещался. Мы подошли к лестнице. Каймакам тотчас же поспешно спустился по ней.
      – Куда мы идем? – спросил я майора.
      – В силу необходимости, сюда, – последовал ответ.
      Указанное им место было комнатой, устроенной наполовину в земле, между двух выступов, поддерживающих казарму. В дверь нельзя было войти не согнувшись.
      Я вошел внутрь. Сбоку, на каменном выступе, был постлан тонкий, как одеяло, матрац. Одеяло было не толще простыни, а подушка – не толще матраца. Я увидел, что размер комнаты сделан как раз по моему росту; пол и стены – земляные. Нигде не было никакого отверстия, даже с иголочную дырку. Я был в могиле, устроенной почти на поверхности земли. Перед дверью поставили двух часовых с ружьями.
      Человек, абсолютно не подверженный мнительности, попав в такое положение, безусловно подумал бы, что его собираются казнить. Что касается меня, то я распростерся на предоставленном мне ложе и заснул».
      Так описывал Кемаль свою первую ночь в Магозе. Через некоторое время он вновь возвращался в одном из писем к переживаниям первых месяцев своего пребывания в крепости:
      «Мой слуга, вернувшись из Стамбула, сообщил о том, что падишах попрежнему благосклонен ко мне.
      В связи с тем, что был Рамазан, я попросил у местных властей разрешения переселиться из казармы в какой-либо дом с условием, что я буду там изолирован и что военная охрана будет за мной наблюдать. Ответа не дали. Значит – отказано. Невыполнение такой пустячной просьбы наводит на сомнения в правильности слов моего слуги. Я хотел пройти мимо этого, но затем подумал и решил все же написать вам хоть что-нибудь. Пусть тот, к кому я обращаюсь, несмотря на старые хорошие отношения, не ответит или обидится; тогда я запишу это событие в уголке своего дневника. Писать об этом не так странно, и во всяком случае не более странно, чем поведение людей, которые полтора года тому назад подверглись ссылке, а теперь один из них, будучи великим визирем, а другой – военным министром, не только без суда, но даже без допроса, высылают и бросают в казематы Акки и Магозы, похожие на червивые язвы, невинных людей. Вот, подумав об этом, я и написал это письмо.
      Прежде чем описать вам свое грустное состояние, хочу нарисовать картину Магозы. О ней можно сказать, что она является миниатюрной фотографией Оттоманской империи. Когда смотрю из окна на пустыню, наполненную грудой развалин, на кучу камней, оторванных от скал, мне кажется, будто Исрафил уже возвестил о конце мира, а я не слышал его трубы. Внутри крепости есть много могил, но их называют домами. Иногда из их дыр выходят люди, лица которых напоминают лица покойников, начавших разлагаться. Одежда их ничем не отличается от рваного савана. Если есть где-нибудь мученики, так это здешнее население, ибо в воздухе носится масса опасных миазмов, которые смертоноснее самых современных пушек. Даже самая легкая из этих болезней, как малярия, убивает человека не хуже карабинной пули.
      Если существуют где-либо изобретательные люди, так только в этом городишке, так как питание сведено у них до нескольких граммов ячменного хлеба в день. Многие из них даже этого не имеют, так как каждое киле ячменя стоит 35 пиастров.
      Несмотря на такое положение, кажется на первый взгляд, что в этом городе люди богаче, чем в Лондоне, ибо с момента своего прибытия сюда я не нашел здесь такого предмета, который стоил бы дешевле, чем в Лондоне. Даже в такой обильный месяц, как Рамазан, я, кроме козлиного мяса и черного хлеба, испеченного из муки пополам с камнями, да еще незначительного количества баклажан и фасоли, похожих по вкусу на незрелый арбуз, ничего не видал.
      Хотеть здесь барашка – это все равно, что пожелать достать с неба овна из Знака Зодиака, искать курицу так же бесполезно, как гнаться за Синей Птицей, а достать молока можно, пожалуй, лишь если спустить на землю корову из Млечного Пути.
      Так как народ, живя здесь, привык к мысли, что опасно иметь дело с дрожжами, то не услышишь даже слова „тесто“. Если бы собрать из колодезной воды, которую мы пьем, все количество квасцов и селитры, то хватило бы не только для Египетского рынка в Стамбуле, но и на несколько столетий для всех пороховых заводов Каира. Когда-то мы, для удаления горечи во рту после водки, пили воду, а теперь, наоборот, приходится, чтобы избавиться от горечи после воды, пить водку.
      Что здесь замечательно, так это змеи, разукрашенные, пожалуй, богаче, чем наши правители, и ядовитые, как вероломные друзья. Еще приятель моего отца Эмин-бей принимал ящериц за крокодилов, я же, несмотря на их величину, страшную внешность и способность перегибаться при виде человека, открывая пасть до ушей, и появляться, когда гонишь их с одного места на другое, невольно думаю, что передо мной находится много Ластик Саидов. Кроме того, здесь много ворон и сов, даже больше, чем евнухов в гаремах. При этом совы здесь более зловещи, чем дворцовые слуги, сообщающие о беде.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13