Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хроники Фрая

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Стивен Фрай / Хроники Фрая - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Стивен Фрай
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


После публикации «Моав» мы с настоящим Бансом возобновили знакомство. К книге он отнесся очень благожелательно и, кстати, напомнил мне о событии, напрочь вылетевшем у меня из головы.

Как-то раз, еще в самом начале нашей школьной жизни, я сказал Бансу, что мои родители мертвы.

– Как это ужасно для тебя! – Неизменно отзывчивый Банс был глубоко тронут.

– Да. Автомобильная авария. Но у меня есть три тетки, так что во время каникул я гощу то у одной, то у другой. Только поклянись, что никому не скажешь. Это секрет.

Банс кивнул, его покрытое пушком лицо сложилось в мину решительного вызова судьбе. И я понял: он скорее язык себе отрежет, чем скажет кому-нибудь хоть слово.

В конце триместра я поинтересовался у Банса, как он собирается провести Рождество. Он ответил, явно испытывая неловкость, что отправится к папе и маме – в Вест-Индию.

– А ты? – спросил он.

– Я, понятное дело, в Норфолк поеду, к родителям. Больше-то мне податься некуда.

– Н-н-но… Я думал, твои родители умерли и ты у теток гостишь.

– О. Ммм. Да.

Черт. Попался.

Банс выглядел обиженным и смущенным.

– Не обращай внимания, – сказал я, сверля его взглядом. – Понимаешь… я…

– Да?

– Я иногда заговариваюсь.

Больше мы этой темы никогда не касались – пока много лет спустя Банс не напомнил мне о ней. Его память сохранила тот случай с абсолютной ясностью. И он утверждает, что «Я иногда заговариваюсь» – точные мои слова.


Регулярно секомый, не вылезавший из неприятностей, вечно впадавший из одной крайности в другую, неспособный приладиться к жизни или избавиться от сомнений, я покинул приготовительную школу, став сахарным наркоманом, вором, выдумщиком и вруном.

Все продолжилось и в следующей моей школе, в ратлендском «Аппингеме». Новые кражи, новые сладости. К этому времени одни только количества поглощаемой мной сахаристой пищи начали облагать мое тело самой настоящей и мучительной данью. Не в области поясницы, ибо я был тощ как карандаш. Моими постоянными спутниками стали кариес, зубные каверны и язвочки во рту. К четырнадцати годам я лишился пяти задних зубов. Приверженность к сахару разрушала мой организм. Прилив волнения при совершении кражи и прилив наслаждения, с которым я уплетал мою сладкую добычу, с неизбежностью завершались – ибо таковы обыкновения страсти – приступами чувства вины, меланхолии, тошноты и отвращения к себе, неотделимыми от любых тяготений подобного толка – к сахару, к хождению по магазинам, к спиртному, к сексу, выбирайте сами.

Новые кражи привели к «высылке», как называлось в закрытых школах изгнание домой на срок в несколько недель; теперь это, наверное, именуют «временным отстранением». В конце концов терпение школы лопнуло и меня из нее исключили. Я отправился в Лондон на официально санкционированный уик-энд – чтобы поприсутствовать на собрании «Общества Шерлока Холмса», рьяным членом которого был. И вместо того чтобы провести в Лондоне две разрешенные мне ночи, остался там на неделю, которую блаженно просидел в кинотеатре, смотря фильм за фильмом и снова за фильмом. Достаточного, как не уставали повторять мои родители и учителя, оказалось достаточно.


Вскоре в моем рассказе предстоит появиться горькому соку табака. После того как этот любвеобильный лист принял меня в свои ласковые объятия, сахар утратил былую власть надо мной. Однако у меня еще осталось что рассказать о моих непростых отношениях с C12H22O11.

Когда я достиг поры поздней юности и раннего возмужания, моя верность «Сахарным хлопьям» мало-помалу сменилась страстью к «Шотландской овсянке», заправляемой холодным молоком, но щедро посыпаемой, само собой разумеется, несколькими ложками сахарного песка. Одновременно с этим детское обожание лимонных помадок и кислой шипучки уступило место более взрослому предпочтению более, опять-таки, мудреной сладости – шоколада. А был еще кофе, конечно.

Стоит 1982 год, я нахожусь в одной из обшарпанных лондонских комнат, принадлежащих телекомпании «Гранада». Мы – Бен Элтон, Пол Ширер, Эмма Томпсон, Хью Лори и я – собрались в ней, чтобы отрепетировать первый выпуск того, что станет позже комедийным телешоу «На природе». Называется этот выпуск «Беспокоиться не о чем». Я стоял за другое название: «Штаны, штаны, штаны», однако мое предложение отклонили, и, пожалуй, правильно сделали.

Всем нам немного за двадцать, полтора года назад мы закончили университет. В наших жизнях все должно сложиться чудесно, как оно, я полагаю, и вышло. На Эдинбургском фестивале Хью, Эмма, Пол и я удостоились за наше университетское ревю самой первой «Премии Перрье», за чем последовало турне по Австралии. Мы только что закончили съемки этого ревю для Би-би-си, а теперь нам предстоит создать наш собственный телесериал.

У одной из стен комнаты стоит стол на козлах, а на нем – большие липкие банки «Нескафе» и коробки с чаем «Пи-Джи Типс» в пакетиках. В любой репетиции присутствует нечто, заставляющее ее участников в огромных количествах потреблять чай и кофе. В это утро, пока репетируется сценка, в которой участвуют все, кроме меня (там присутствуют музыка и танцы), я завариваю для всех кофе и вдруг, потянувшись к чайной ложке, соображаю, что сахар в него кладу только я один.

Вот он я – стою, держа чайную ложку над открытым пакетом сахара. А что, если я брошу это дело? Мне всегда говорили, что без сахара и чай, и кофе бесконечно вкуснее. Попью-ка я в течение двух недель неподслащенный кофе, а если пристраститься к нему у меня не получится, так вернусь к прежним двум с половиной ложкам сахара, хуже-то не будет.

Я закуриваю, наблюдая за остальными. И в груди моей вздымается великолепная волна гордого воодушевления. А вдруг у меня получится?

И ведь получилось. Дней через десять кто-то всучил мне чашку кофе с сахаром. Сделав первый глоток, я вскочил на ноги и уставился на нее так, точно она меня током ударила. То был самый чудесный в моей жизни удар, ибо он сказал мне, что я смог от чего-то отказаться. Конечно, это не самая великая из прочитанных вами историй о победе над личными напастями, однако меня воспоминания о том, как я гляжу на пакет сахара и гадаю, смогу ли я и вправду покончить с ним, не покидают никогда. То был один из шепотков надежды, что доносятся порой с самого донышка ларца Пандоры. Я и сейчас еще ощущаю запах репетиционной и слышу ее пианино. Вижу на столе коробки с печеньем и пакет сахарного песка, кое-где слипшегося – от окунавшейся в него мокрой ложечки – в просвечивающие комочки.


Эту сцену я снова увидел, унюхал и пережил двадцать семь лет спустя, на Мадагаскаре, в Антананариву, в номере отеля «Кольбер». Погода стояла очень, ну очень жаркая и очень, очень влажная, из всей одежды на мне только и было что трусы. Мрачно погромыхивала надвигавшаяся гроза, подключение отеля к Интернету, и в лучшее-то время дурившее, отказало окончательно. Я поднялся из-за письменного стола, чтобы зайти в ванную комнату, и глазам моим предстало жуткое зрелище.

Комнату пересекал чудовищно жирный мужчина с гигантскими дряблыми грудями и огромным обвислым пузом. Я замер на месте, потом вернулся назад и вгляделся в него с ужасом и неверием. Вот он, снова заполнивший собой зеркало гардероба, комически тучный мужчина средних лет, гротескный толстяк, каких я и не видел с тех пор, как годом раньше снимал фильм на американском Среднем Западе. Я оглядел эту тушу, эту отвратительную жирную гору с головы до пят и заплакал.

Последнюю четверть века я провел, то и дело видя себя на больших и малых экранах, на газетных фотографиях, и потому никаких иллюзий относительно своего телесного облика не питал. Однако по какой-то непонятной причине в тот вечер, в том номере я увидел себя таким, каким был. Я не содрогнулся, не прикрылся руками, не отскочил от зеркала. Не притворился, что все хорошо. Не сказал себе, что при моем немалом росте небольшой избыточный вес не так уж и страшен. Я заплакал, глядя на кошмар, в который обратился.

В ванной комнате имелись весы. Сто тридцать девять кило. Сколько это было в старомодной Англии? Я взял мой сотовый, перевел одну меру в другую. Двадцать один стоун и двенадцать фунтов. Святые ангелы ада! Двадцать два стоуна. Триста шесть фунтов.

Я вспомнил ту репетиционную 1982 года. Смог же я отказаться от сахара в чае и кофе. Теперь пришло время покончить и с иными его воплощениями – в пудингах, шоколаде, ирисках, сливочных помадках, мятных конфетках, мороженом, пончиках, плюшках, кексах, пирожных, пирожках, оладышках, желе и джеме. Придется заняться физическими упражнениями. И речь идет не о диете – о полной перемене моего образа жизни и питания.

Я не говорю, что с того мгновенного, страшного озарения, пережитого мной на Мадагаскаре, во рту моем не побывало ни единой крупицы сахара, и все же я сумел отрешиться от искусительных пирожных, пудингов, засахаренных фруктов, шоколадок, мороженого, petits fours[10] и friandises,[11] предлагаемых официантами ресторанов, по которым привычно таскаюсь и я, и подобные мне сибариты. Это строгое воздержание (плюс режим ежедневных прогулок, посещения трижды в неделю спортивного зала и общий отказ от содержащих жир и крахмал продуктов) позволило мне сбросить вес до шестнадцати – да еще и без малого – стоунов.

У меня нет ни малейших сомнений в том, что я с легкостью могу снова раздуться, точно воздушный шар, обнаружить, что снова взлетаю, подобно вошедшему в скоростной лифт персонажу мультфильма, на мой двадцать первый, двадцать второй, двадцать третий, двадцать четвертый и двадцать пятый этаж. Постоянная бдительность – вот мой девиз. Я не собираюсь уверять вас, будто теперь знаю себя досконально, но, полагаю, могу, и не без оснований, претендовать на то, что по крайней мере знаю себя достаточно для того, чтобы питать сомнения и недоверие, когда дело доходит до любых моих притязаний на способность находить решения, панацеи и вообще достигать поставленной цели.

Взять, к примеру, хоть то же курение…

К – это курево

…Каталажка

…«Кандэлл»

…Телесное наказание

Компания (теплая)

…Конец всему[12]

Лишь дураки равнодушны к мальчикам и табаку.

Кристофер Марло

Поскольку в школьные годы я был столь необуздан, непочтителен и непослушен, не удивительно, быть может, что первую свою сигарету я выкурил только в пятнадцать лет. Мое тело, словно пытаясь уравновесить мое же слишком раннее умственное развитие, вечно отставало в развитии собственном. С первым оргазмом и первой сигаретой я познакомился позже большинства моих сверстников и теперь, оглядываясь назад, думаю, что потратил не один десяток лет на попытки наверстать упущенное. Похоже, курение и секс всегда представлялись мне взаимосвязанными. Возможно, по этой причине я всю жизнь и влачился в том, что касается и того и другого, по ложным путям.

В 1979 году, под конец моего первого кембриджского года, я написал пьесу, которую назвал «Латынь! или Табак и мальчики». Во втором действии этой пьесы ее герой, если подобное звание приличествует типу столь извращенному, Доминик Кларк, произносит монолог, в котором описывает свой первый опыт по части секса и курения.

Когда я был мальчиком, то и вел себя, как мальчик: думал, ел, спал и играл, как мальчик. Затем Природа принялась ронять намеки насчет изменения моего статуса: голос у меня начал ломаться, на заду выросли волосы, на лице прыщи. Но я продолжал думать, есть, спать и играть, как мальчик. Вот тогда-то за меня и взялась школа – и довольно быстро добилась того, что я стал думать, есть, спать и играть, как мужчина. Одним из мучительных шагов в сторону мужественности стала моя первая сигарета. Я и еще один мальчик, Престуик-Агаттер, укрылись за школьными кортами для игры в «файвз». Престуик-Агаттер вскрыл пачку «Карлтон премиум» и вытащил из нее короткую, тонкую, круглую сигаретку. Едва она оказалась в моих губах, как я запаниковал. Я словно слышал, как кто-то душит во мне мое детство, как в крови моей загорается новый огонь. Престуик-Агаттер подпалил кончик сигареты, я затянулся, вдохнул дым. В ушах у меня загудело, и где-то, далеко-далеко, жалобно застонало мое детство. Но я не обратил на это внимания и затянулся снова. Однако на сей раз тело мое дым отвергло. Мальчишеские легкие не смогли принять грязные клубы копоти, которыми я так торопился наполнить их. Я закашлялся и никак не мог остановиться. Но при всем моем внутреннем волнении я ухитрялся, даже заходясь в кашле, сохранять вид спокойный и невозмутимый, желая произвести впечатление на Престуик-Агаттера, которого мое спокойствие и присутствие духа и вправду приятно удивили. Потоки британской флегмы и британского мужества привольно текли по моим жилам, выплескиваясь и наружу, – во мне зарождался Дух Публичной Школы. Примерно через час пошел дождь, мы забежали в один из крытых кортов, постояли в нем, прислонясь к стене. То были на редкость мучительные часы. А позже, тем же вечером, когда орда хамоватых филистимлян, в которую входил и Престуик-Агаттер, совершила налет на мой «кабинет», у меня сломался голос. В общем-то, совершенно неожиданно. Мне уже было без малого семнадцать, а голос мой все еще оставался детским, – приятного мало.

Хотя для меня этот монолог не (уверяю вас) автобиографичен, реакция Доминика на секс и сигареты в изрядной мере отвечает моей. Меня бил кашель и сотрясала бурная рвота. Не после секса, спешу сказать, а после моей первой сигареты. И после второй, и после третьей. Природа посылала мне многозначительные намеки, которые я предпочел проигнорировать.

Закурил я, пятнадцатилетний, когда сидел дома – покрыв себя позором и докатившись до исключения из школы.Родители выбрали для меня другую, «Пастон», что в норфолкском городке Норт-Уолшем, – это была субсидируемая государством средняя классическая школа, чье единственное притязание на славу сводилось к тому, что одним из ее несчастных учеников был некогда Горацио Нельсон. Чтобы попадать в нее по утрам, мне приходилось ездить на автобусе, путь которого пролегал через рыночный город Эйлшем. Проведя в «Пастоне» первые несколько недель, я приспособился сходить с автобуса в Эйлшеме и коротать время в маленьком кафе, где можно было курить, пить кофе с густой пенкой и играть в пинбол, дожидаясь, когда снова появится, совершая возвратный путь, автобус. Разумеется, этот хронический прогул завершился для меня новым исключением, после которого меня отправили в НОРКИТ – «Норфолкский колледж искусств и технологии», что в Кингс-Линн. Все деньги, какие мне удавалось выпросить, занять или стянуть из маминой сумочки, теперь уходили на сигареты. Табак стоил дороже «Сахарных хлопьев» и был почти столь же губительным для зубов, но все же более приемлемым в отношении социальном.

Рядовые табачные лавочки предлагали небогатым школьникам такие сигареты, как «Players Number Six», «Embassy»,[13] «Carlton» и «Sovereign». Выигрывая в карты, я мог позволить себе потратиться на «Rothmans», «Dunhill» или «Benson and Hedges», однако, когда мне случалось обзавестись серьезными деньгами, меня манило к себе табачное подобие кондитерской лавочки Ули. Увлечение Оскаром Уайльдом, Бароном Корво и приманчиво губительным декадентским миром конца девятнадцатого столетия привело к тому, что я начал отдавать предпочтение названиям экзотическим. Самыми желанными для меня стали «Sobranie Cocktails», «Passing Cloud», «Sweet Afton», «Carroll’s Major», «Fribourg amp; Treyer» и «Sullivan Powell Private Stock» – в особенности последние два, а купить эти сигареты можно было лишь в единственном на весь Норфолк чисто табачном магазине или у самих производителей, владевших в Лондоне магазинами на Хеймаркет и в «Биллингтонской аркаде».

В Лондон-то я в конце концов из Кингс-Линн и удрал. Грозная близость экзаменов и вероятность того, что я их провалю, соединились с утомительной подростковой позой «Обойдусь и без учебы»,[14] и результатом этого стало бегство. Меня, как доктора Ватсона в самой первой повести о Шерлоке Холмсе, притягивала Пиккадилли, «огромная клоака, в которую неотвратимо стекаются все бездельники и лодыри Империи».[15] К тому времени в моем распоряжении уже имелись чужие кредитные карточки , позволявшие мне покупать самые изысканные сигареты. Сидя на табурете у стойки «Американского бара» отеля «Ритц», я потягивал коктейли, попыхивал сигаретами «Sobranie» и размышлял о том, какой я утонченный человек. На каком-то из поворотов пути, который привел меня в этот бар, я стибрил дедушкины воротнички – вместе с кожаным, имевшим форму подковы, футляром, в котором дед их держал. Я был не просто семнадцатилетним юнцом, видевшим в себе сплав Уайльда, Кауарда, Фитцджеральда и Фербенкса, нет, я был семнадцатилетним юнцом в таком же, как у Гэтсби, костюме, но с крахмальным стоячим воротничком, юнцом, который курил разноцветные сигареты, вставляя их в янтарный мундштук. Удивительно уже и то, что мне удалось избежать мордобития.

Чего мне избежать не удалось, так это ареста. Полицейские сцапали меня в Суиндоне и, продержав ночь в камере при участке, сплавили в исправительное заведение для юных правонарушителей, носившее привлекательно замысловатое котсуолдское название «Паклчерч».

Главной валютой тюрьмы является, как то хорошо известно, табак. Относительное спокойствие, порядок и стабильность достигаются внутри тюремных стен основательно продуманной системой работ, однако нечего и думать, что кто-то из заключенных взялся бы за работу, будь она не единственным источником денег, на которые можно купить себе курево, палево, табачишко. Тот, у кого табака было больше, обладал более значительным положением и влиянием, его и люди уважали, и сам он оставался довольным собой. Во всяком случае, так оно было в мое время, возможно, с тех пор все успело перемениться.

Отсюда можно, наверное, сделать вывод, что заключенному по-настоящему умному следовало быть или хотя бы стать некурящим. Но разумеется, таких умников на свете практически не существует. Умные люди в тюрьме встречаются, однако лишь очень немногие из них умны именно на такой манер. Пожалуй, заключенного можно определить как человека, которому не хватает ума и самообладания, потребных для того, чтобы, переживая краткосрочные неудобства, добиваться долгосрочных преимуществ. Во-первых, именно этот недостаток и толкнул обитателей тюрьмы на путь преступлений, а во-вторых, из-за него же они оказались такими недотепами, что попались в лапы полиции и загремели в тюрьму. Ожидать от заключенного силы воли, позволяющей бросить курить, – это все равно что верить, будто леопард может свести с себя пятна, стать вегетарианцем и научиться вязать – и все это в один день.

Я был прирожденным преступником как раз потому, что не обладал способностью противиться соблазну или хотя бы на секунду оттягивать удовольствие. Какие бы часовые ни стояли на предназначенных им постах, охраняя умы и нравственные устои большинства прочих людей, в моих духовных казармах они неизменно отсутствовали. Я хорошо представляю себе стража, который несет вахту на пропускном пункте, отделяющем излишнее от достаточного, правое от неправого. «Хватит на сегодня “Сахарных хлопьев”, еще одна миска нам не нужна», – говорил он в головах моих друзей. Или: «Одной плитки шоколада более чем достаточно». Или: «Смотри-ка, а тут чьи-то денежки лежат. Да, соблазнительно, но они же не наши». У меня такого стража не было никогда.

Строго говоря, это не совсем правда. Если у Пиноккио имелся Говорящий Сверчок, то у меня – мой венгерский дедушка. Он умер, когда мне было десять лет, и я с самого дня его кончины питал неуютную уверенность, что дедушка наблюдает за мной сверху и горюет о том, что молитвенник мог бы назвать моими неисчислимыми грехами и порочностью. Я заблуждался и сбивался с путей моих, точно пропавшая овца, и не было во мне здравия. Дедушка смотрел, как я ворую, лгу и мошенничаю; он заставал меня разглядывавшим в журналах запретные картинки и видел, как я сам себя ублажаю; он свидетельствовал мою алчность, и похоть, и срам; однако и его пристальное присутствие не могло помешать мне прокладывать мой собственный путь к аду. Если бы я был достаточно психопатичным, чтобы не терзаться раскаянием, или достаточно религиозным, чтобы верить в искупление моих грехов, коим осчастливит меня некая внешняя божественная сила, то, возможно, был бы и счастливее, однако я не знал ни утешения тем, что ни в чем не повинен, ни уверенности в том, что когда-нибудь буду прощен.


В каталажке каждый сам сворачивал себе сигареты. Недельный заработок позволял покупать табак «Old Holborn» или «Golden Virginia» в количествах, которых почти хватало на семь дней – до следующей получки. Папиросная бумага была там самая обычная, «Rizla+», но по причинам, уяснить которые мне так и не удалось, цвет имела желто-коричневый, а упаковки ее по диагонали перечеркивала надпись «Только для тюрем Ее Величества». Я запас их столько, сколько смог, и исхитрился протащить с собой на свободу. А затем годами заполнял эти коробочки бумагой из обычных красных, синих и зеленых пачек, продаваемых на воле, и наслаждался кичливым правом сворачивать у всех на виду сигареты из тюремной папиросной бумаги. Трогательно. Так иногда хочется вернуться вспять и отвесить самому себе оплеуху. Другое дело, что я вряд ли обратил бы на нее хоть малейшее внимание.

Когда тюремная неделя подходила к концу, курево у наименее предусмотрительных заключенных иссякало и они прибегали к странному ритуалу попрошайничества, который быстренько освоил и я, никогда бережливостью не отличавшийся. Ты отыскивал кого-то, в самую эту минуту курившего, бочком подкатывался к нему и льстиво произносил: «На пару, кореш». И, если тебе удавалось первым вылезти с этой просьбой, она вознаграждалась чинариком. Эти обслюнявленные, далеко уже не первой свежести окурки, чьи немногие уцелевшие табачные волокна горчили, просмоленные прошедшим через них дымом, были для меня как финиковая пальма в пустыне, и я докуривал их, пока они не обжигали мне губы до волдырей. Все мы знаем, на какие унижения способны идти рабы своих пристрастий – к наркотикам, спиртному, табаку, сахару или сексу, – лишь бы таковые удовлетворить. В сравнении с ними, с их безумием, дикостью и деградацией, унюхавшие трюфели свиньи выглядят существами безмятежными и сдержанными. Одна эта картина: я оголодало высасываю, обжигая кончики пальцев и губы, последнюю толику табачного дыма – могла бы сказать мне все, что я должен был о себе знать. Разумеется, не сказала. Я еще в школе, когда мне открылась моя безнадежная бездарность в любом виде спорта, решил, что обладаю полезным мозгом, венчающим бесполезное тело. Я был воплощением ума и духа, а те, кто меня окружал, олицетворяли грязь и плоть. Истина же, состоявшая в том, что я оказался гораздо большей, нежели они, жертвой плотской зависимости, мной с негодованием отвергалась. Что лишь показывает, какой законченной задницей я был.


После месяца с лишним отсидки в «Паклчерче» суд наконец приговорил меня к условному освобождению с двухлетним испытательным сроком и вернул родителям. Примерно в это же время мне удалось поступить в колледж, сдать экзамены повышенного уровня и написать экзаменационную работу, которая открыла передо мной двери Кембриджа .

Тюрьма была низшей в моей жизни ступенью падения. Казалось, что попытки самоубийства, вспышки раздражения и даже безумия, отмечавшие среднюю пору моей юности, остались позади. Вернувшись в Норфолк, я целиком погрузился в учебу, отлично сдал экзамены и был принят в кембриджский «Куинз-колледж», где собирался изучать английскую литературу.

Получив приятную новость о том, что меня приняли в университет, я должен был решить, на что потратить оставшиеся до начала первого триместра месяцы. В отличие от нынешних неустрашимых студентов авантюрной складки, обладателей многочисленных браслетов из слоновьего волоса, или эковоителей, которые берут в университетах годовой отпуск, чтобы проехаться автостопом по Дороге Инков, поработать в лепрозориях Бангладеш и вообще повидать мир, ныряя с аквалангами, катаясь на лыжах, серфингуя, летая на дельтапланах, предаваясь радостям секса и не вылезая при этом из Facebook и длинных шортов, я избрал занятие, и тогда уже выглядевшее омерзительно старомодным: преподавание в частной школе. Я всегда считал, что рожден для учительства, а мир английской приготовительной школы с его законами и нравами был мне известен досконально. Можно, конечно, подумать, что тем больше имелось у такой изысканной личности, как я, причин избегать его, искать новые миры и точки приложения сил, однако систолы и диастолы моих отречений и приобщений, неприятий и нужд, побегов и возвращений уже оформились к тому времени почти окончательно. Я противился породившей меня Англии и презирал эту страну примерно с той же силой, с какой принимал ее в объятия и почитал. Возможно, я также видел мой долг – перед самим собой – в том, чтобы, помогая учиться другим, загладить грехи, совершенные мной в школьные годы. Ну а кроме того, передо мной стоял пример двух моих героев из мира литературы, У. Х. Одена и Ивлина Во, прошедших этот же путь. Во даже извлек из него материал для первого романа. А ну как извлеку и я?

Я попросил внести мое имя в список претендентов на место школьного учителя, выведенный каллиграфическим почерком список, что хранился среди шведских бюро и потрепанных учетных книг в чревоподобных кабинетах «схоластического» агентства «Габбитас-Тринг», стоявшего на Саквилл-стрит, неподалеку от Пиккадилли. И всего через два дня после этой регистрации мне позвонил в Норфолк обладатель тонкого, писклявого голоска.

– У нас есть вакансия в очень хорошей приготовительной школе Северного Йоркшира. «Кандэлл-Мэнор». Латынь, греческий, французский, ну и немного судейства в регби и футболе. Помимо исполнения обычных обязанностей учителя, разумеется. Вам это интересно?

– Господи. Великолепно. Я должен съездить туда на собеседование?

– Знаете, вам повезло: мистер Валентайн, отец директора «Кандэлла» Джереми Валентайна, живет в Норфолке и совсем недалеко от вас. Повидайтесь с ним.

Мистера Валентайна, добродушного джентльмена в кардигане, весьма и весьма интересовали мои взгляды на крикет. Он налил мне большой бокал «амонтильядо» и снисходительно признал, что этот молодой малый, Бодем, бить по мячу, безусловно, умеет, однако направление и дальность его ударов слишком неустойчивы, чтобы доставить какие-либо хлопоты любому технически грамотному бэтсмену. О латыни и греческом разговора не было. О футболе и регби, по счастью, тоже. Зато мой выбор колледжа он одобрил.

– В мое время «Куинз» очень хорошо показывал себя в играх на университетский кубок. У калитки стоял тогда Оливер Попплуэлл. Первый класс.

Я воздержался от упоминания о том, что этот самый Оливер Попплуэлл, друг нашей семьи и выдающийся королевский адвокат, лишь несколько месяцев назад стоял в парике и мантии перед уголовным судом Суиндона и защищал меня. † Момент показался мне несколько неподходящим.

Валентайн-старший встал, пожал мне руку.

– Думаю, они ожидают, что вы появитесь там так быстро, как сможете, – сказал он. – Поезжайте из Питерборо первым же поездом на Йорк.

– Так я… вы…

– Господи, ну конечно. Вы как раз тот малый, какой требуется Джереми.


Я сел на поезд, приехал в «Кандэлл» и обратился в учителя и «как раз того малого».

Так ли уж сильно отличался я от вороватого, лживого маленького мерзавца, который в течение десяти лет был для его семьи мукой мученской? Неужели все мое неистовство, вся бесчестность, все вожделения исчезли без следа? Все страсти улеглись, желанья утолились? С определенностью могу сказать одно: я не думал, что способен снова приняться за кражи. Я повзрослел достаточно для того, чтобы научиться сосредоточенно работать, чтобы отвечать за себя. Все взрослые голоса, когда-либо кричавшие мне в ухо («Думай, Стивен. Руководствуйся здравым смыслом. Соберись. Работай. Не забывай о других. Думай. Думай, думай, думай!»), казалось, пробились наконец в мое сознание. Меня ждала впереди честная, упорядоченная, ответственная и довольно скучная жизнь. Я перебесился, пришло время умнеть.

Так я, во всяком случае, полагал.

Курить я продолжал по-прежнему. Однако, дабы соответствовать роли школьного учителя, перешел с самокруток на трубку. Отец не расставался с трубкой во все годы моего детства. Шерлок Холмс, преклонение перед которым и стало непосредственной причиной моего изгнания из «Аппингема», был знаменитейшим из всех курильщиков трубки. Трубка стала для меня символом труда, мысли, разума, самообладания, собранности («Эта задача как раз на три трубки, Ватсон»[16]), зрелости, проницательности, силы интеллекта, мужественности и нравственной чистоты. Мой отец и Холмс обладали всеми этими качествами, ну и я стремился уверить себя и всех окружающих в том, что тоже обладаю ими. Полагаю, еще одна причина для выбора именно трубки состояла в том, что в «Кандэлл-Мэнор», йоркширской приготовительной школе, предложившей мне место младшего учителя, я был по возрасту ближе к ученикам, чем к преподавателям, и потому нуждался в какой-то приметной черте, которая причисляла бы меня к взрослым, а вересковая трубка и твидовый пиджак с кожаными заплатами на локтях выполняли эту задачу совершенным, как я считал, образом. Мысль о том, что долговязый юнец с трубкой в зубах выглядит напыщенным и претенциозным охламоном наихудшей разновидности, голову мою не посещала, а окружавшие меня люди были слишком добры, чтобы указать мне на это. Мальчики прозвали меня «Вздымающимся адом»,[17] но – быть может, потому, что трубку курил и директор школы, – само это обыкновение возражений у них не вызывало.


  • Страницы:
    1, 2, 3