Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ворон

ModernLib.Net / Фэнтези / Столяров Андрей / Ворон - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Столяров Андрей
Жанр: Фэнтези

 

 


Андрей Столяров


Ворон

1

Мне открыла Ольга. Помедлила, наклонила голову — здравствуй.

Я ждал.

Она неохотно позвала:

— Антиох!..

Голос утонул в громадной черноте коридора. Скрипнула половица. Пробежал легкий шорох.

— Почему без света? — спросил я.

Она промолчала, опустив неприязненные глаза.

Что-то посыпалось в глубине квартиры. Грохнула дверь. Солнечный сноп выхватил — пол, изогнутый плинтус, желтые обои.

— Ага! — закричал Антиох. — Вот, кто мне нужен!

— А ты в этом уверен? — осторожно сказал я.

Он уже толкал меня в спину.

— Иди, иди!

Ольга отвернулась.

Плохо дело, подумал я.

Мы пошли по коридору. Ему не было конца. Я каждый раз удивлялся размерам. Хоть на велосипеде езди. Как это Антиох сумел отхватить. Комнат семь или восемь. Зачем столько? Живут они в двух. А другие стоят заброшенные — шалея от старости и безлюдья. Щелкают пыльные стекла, громко рассыхаются подоконники, с тоской заглядывают в эту сонную пустоту быстрые времена года.

— Садись!

Я щурился от внезапного солнца. Антиох толкнул меня, и я сел, споткнувшись.

— Слушай! — зашелестели страницы. — Есть безусловный, бесконечный и вечно действующий субъект, или Я. Вечно действуя, безусловное Я порождает из себя, как собственную противоположность, не-Я, или внешний мир. Внешний мир хотя и противопоставлен Я, но не существует в качестве безусловно независимого от Я; в свою очередь, то Я, которому противостоит природа, или не-Я, не есть уже безусловное Я. Таким образом, безусловное Я в самом себе разделяется и переходит в ограничивающие друг друга, противоположные друг другу и уже не безусловные Я и не-Я.

— Ну? — спросил он, оторвавшись.

— Что — ну?

— Чувствуешь?

— Бред какой-то, — честно сказал я.

Антиох зажмурился и со стоном замотал головой. Рассыпались дикие волосы. Он зарос больше, чем полагается людям. Вдруг отшвырнул книгу — бах! — ручейком под обоями потекла рыхлая штукатурка.

— Сейчас, сейчас… Где-то здесь… Но где… Ах, чтоб тебя!..

Июньское солнце заливало комнату. Шевелились тюлевые занавески. Бардак был жуткий. Валялась подушка. Торчал перевернутый стул. Выпотрошенным нутром зияли книжные полки. Пианино скалило из угла желтые, крепкие зубы. На скомканной постели, свесив деревянные ноги, уныло сидел Буратино. Полосатый колпачок его съехал на бок, а острый нос выдавался далеко вперед. Я даже отодвинулся. Очень натуральный был Буратино. Большой, раскрашенный, совсем как настоящий.

Но главное, везде — на полу, на столе, на кровати были навалены книги. Ужасные груды. Десятки и сотни, старые и новые, с закладками и без, открытые и исчерканные меж строк густыми чернилами. Потрясающее количество. Горы мыслей, океан мудрости, бездна человеческих страстей.

Летний воздух звенел пылью и схоластикой.

Чтобы прочесть их, нужна была, вероятно, целая жизнь. Если вдобавок не есть, не спать и не ходить на работу.

— Нашел, — шепотом сказал Антиох. — Вот! Действительность есть самостоятельное отношение. Она обладает моментом явления, или наличного бытия, которое есть отношение к самому себе, и моментом в-себе-бытия, или сущности своего наличного бытия. Началом знания является непосредственное, лишенное определений понятие бытия; по своей бессодержательности это понятие представляет собой то же самое, как и ничто. Как мышление такой пустоты ничто в свою очередь есть бытие и благодаря своей чистоте — такое же бытие, как и первое; следовательно, между бытием и ничто нет различия.

— Знаешь, а давай я тебя подстригу, — сказал я. — Раз уж пришел. Ты не сомневайся — я слегка умею.

Он напряженно затряс ладонью — подожди!

— Реальное, или нечто, отличное от другого реального, сначала равнодушно к нему, так как в своем инобытии оно вместе с тем есть в себе. Различие одного нечто от другого сначала заключается в границе как в середине между ними, в которой они и суть, и не суть.

Взмахнул толстенной книгой.

— А теперь?

— Ты здесь когда-нибудь прибираешься? — терпеливо спросил я.

Антиох остановился, будто наткнувшись. Шевелил губами. Сказал жалобно:

— Неужели ничего?

— Почему же? — ответил я. — Все понятно. Начало знания в инобытии, которая… это… суть и не суть.

Он молчал.

— Но я думаю, что она — суть, — твердо сказал я.

— Кто она?

— Инобытия.

— Я тебе еще раз прочту — медленно.

— Не надо!

Антиох выронил книгу. Она ударилась и, мгновение постояв на корешке, развалилась на две половины.

— Они догадывались, — сказал он еле слышно, будто сообщая величайшую тайну. — И Кант, и Фихте, и Гегель, и Спиноза, и Бюхнер, и Шопенгауэр, и Кроче, и Бергсон… Между бытием и ничто нет различия… Граница между ними…

Сидеть было очень неудобно. Стул, утонув ножками в завале, опасно кренился. Я поднялся, неловко ступая по расползающимся обложкам, перебрался на окно. Было не по себе. Я никогда не ходил по книгам. Антиох поворачивался за мной, как локатор.

— Мироздание основано на ритме. Единичное слово не играет особой роли. Только ритм отделяет вымышленный мир от существующего. Лепит фактуру. Ничто — есть просто неоформленное бытие…

— Я вот, собственно, зачем, — сказал я, устроившись на широком подоконнике. — У нас появилось место лаборанта. Ты не интересуешься?

— Это замкнутый ритм, — сказал Антиох. — Темный и глухой. Непроницаемый внешне. Видишь только свое отражение. Бледное лицо в черной воде. А под ним, оказывается, странная жизнь — кишение водорослей, паническая суета мальков, утомительный ход багровых, тихих улиток…

— Работа не так, чтобы до упора, — сказал я. — Не переломишься. Опять же зарплата — какая ни есть. Тебе, вроде, не помешает?

— Надо учиться видеть сразу изнутри. Смотреть оттуда. Не форма, а содержание — тогда получится…

— Главное, начальник у тебя будет хороший. Это я ручаюсь. Давить не станет. Когда и отпустит пораньше. На редкость приличный человек. Сейчас таких поискать. Я — начальник. Меня повысили.

Антиох крепко зажмурился и сказал:

— Вероятно, можно создать другой мир. Ничуть не хуже. Такой же реальный, как и существующий. Они — знали. Они подошли вплотную, к последней черте. Нужно было сделать еще один шаг. Всего один. Не хватило смелости. Или воображения…

Я сдался. Я всегда сдаюсь, когда кто-то ставит себя рядом с Гегелем. Или выше. Я, например, не ставлю. Мне и в голову не приходит. Гегель — это Гегель, а я — это я. Разные мы люди. Но Антиох был, как глухой. Вещал, прикрыв веки, сплетя костяные пальцы. Я не видел его месяца три, и он здорово изменился. Высох как-то, потемнел. Движения стали резкие. В глазах появился влажный блеск.

Лучше не связываться.

Этим летом необычайно цвели тополя. Рогатые сережки, как гусеницы в неисчислимом множестве выползали из ветвей. Лопались. Печальный шелест наполнял город. Мириады белых хлопьев текли в воздухе — крутясь, взметывались над мостовой. Медленно и светло в стоячей тишине лился по оторопелым улицам густой летний буран. Пух лежал на карнизах, собирался вдоль тротуаров, сугробами пены плыл по зеленой воде. Началось это неистовство неделю назад и с каждым днем усиливалось — накаляясь, доходя до безумия, выбрасывая ежечасно новые и новые облака горячего тополиного снега.

Одновременно навалилась оглушающая жара. Волны прозрачного зноя бродили по площадям. Небо сразу выцвело. Камень обжигал. Ртуть ушла за тридцать, и светлый блеск ее тонул в болотном мареве города. Плавился асфальт — приклеивая подошвы. Солнце до крыш затопило беспомощные дома. Трещали стекла. Фиолетовый воздух дрожал. Очарованной белизной сияли широкие проспекты. По дну их, как слепые, судорожно метались машины, нарушая все запреты, раздирали небо отчаянными криками.

В парках полопалась сухая земля. Трава сгорела, газоны ощетинились хрупким пеплом.

Невозможно было жить в эти дни. Сознание меркло — падали прямо на улицах. Путали адреса, не узнавали знакомых. В учреждениях мертвели брошенные столы, в магазинах исчезли очереди. Духота пропитывала влажные стены квартир. Телевизоры глохли. Вода из кранов шла теплая, больная, вызывала тоску и отвращение к жизни.

— Создать новый мир, — сказал Антиох. — Собой заполнить все, что есть. Сделать людей, землю, ночной звездный купол. Миросоздание… И вместе с тем — мироумирание. Ведь делать приходится из себя. Другого материала нет. Чем больше мой мир, тем меньше я. И тем бледнее, тоньше все это.

Распахнул невидящие глаза.

— Помнишь, мы говорили об абсолютном тексте?

— Нет, конечно, — сказал я, обмахиваясь потной ладонью. — И не надейся. Не хватало еще помнить…

— Он есть, — очень серьезно сказал Антиох. Замер. Глядя в одну точку, повел пальцем в воздухе, по невидимой строке. — Недобрые были знамения. Подходившие обозы видали белых волков, страшно подвывавших на степных курганах. Лошади падали от неизвестной причины. Кончились городки и сторожки, вошли в степи Дикого поля. Зной стоял над пустынной равниной, где люди брели по плечи в траве. Кружились стервятники в горячем небе. По дальнему краю волнами ходили миражи. Закаты были коротки — желты, зелены. Скрипом телег, ржанием лошадей наполнилась степь. Вековечной тоской пахнул дым костров из сухого навоза. Быстро падала ночь. Пылали страшные звезды. Степь была пуста — ни дорог, ни троп. Все чаще попадались высохшие русла оврагов. От белого света, от сухого треска кузнечиков кружились головы. Ленивые птицы слетались на раздутые ребра павших коней…

То ли погода действовала, то ли что. У меня слабо кольнуло сердце. Перевернулись стены. Солнце хлынуло прямо в лицо. Встал слепящий туман. Комната задрожала и расплылась. Мелькнули какие-то тени. Голос Антиоха доносился издалека — комариным писком. Дунул горячий ветер. Волнами пошла шелковая, поющая трава. Острый запах земли ударил в нос. Каркнула ворона — складывая треугольные крылья, понеслась низко над степью. Упала в ковыли. Белый матерый волк, облизав розовым языком морду, строго смотрел на меня. Желтели беспощадные глаза. Зрачки быстро сужались и расширялись. Локтями я чувствовал раму окна, а под ногами пол. Но их не было. Бездонное, невероятной синевы небо легло на горизонт. Долетело невнятное: скрип… оклики… щелканье кнутов… Волк махнул хвостом и попятился…

Антиох тряс меня за плечи. Заглядывал с острым любопытством — вытянув шею. Жадно спросил: — Что, что, что?

— Ну ты и того — совсем уже… — обалдело сказал я.

— Видел?

— Фу-у…

Он стал быстро-быстро обкусывать ноготь на большом пальце.

— Было так: все померкло, свет погас. Некоторое удушье, не хватает воздуха, стеснение в груди. И вдруг, сразу — лес, малиновое солнце, черные, громадные ели. Стонут и качаются. Синие лишайники. Крохотный огонь на папоротнике. Птицы поднимаются из сумеречной травы и тянутся к закату.

— Пошел ты куда подальше, — ответил я, окончательно приходя в себя. — Ерундой тут занимаешься, словоблудием…

— Я тоже не отчетливо представляю, — отпуская меня, с сожалением сказал Антиох. — Чувствую, а увидеть не могу — как сквозь мутное стекло.

Поднял с пола книгу, задумчиво открыл, скользнул по тексту, и вдруг, не торопясь, как будто так и надо, начал выдирать страницу за страницей — с мучительным треском.

Меня ужасно клонило в сон. Веки слипались, и в голове была гулкая пустота. Напрасно я пришел. Ему уже ничем не поможешь. Бесполезное это занятие.

Кто-то тронул за локоть. Буратино, слезший с кровати, стоял передо мной. Лицом к лицу. Чуть не протыкая носом.

— Дай закурить, дядя, пересохло от ваших разговоров, — хрипловатым голосом сказал он. — Ну чего уставился? Папиросы не найдется? — не дождавшись, махнул рукой. — А… все вы тут чокнутые…

— Неслабая игрушка, — сказал я, машинально отталкивая колючий нос.

— Сам ты игрушка, дядя, — обиделся Буратино.

И, неожиданно нырнув вперед, больно укусил меня за палец мелкими, острыми зубами.


2

Неделю спустя я возвращался домой.

Было уже поздно. День давно сгорел и легкий пепел его развеялся. Сошла темнота. Проступили мохнатые звезды. Мигали в каменной духоте над горбатыми крышами. Лунный свет застыл в тихих улицах. Светились мутные рельсы. Бесшумно, как бабочки, пролетали по ним цветные огни трамваев.

Переулок, где я жил, тянулся от проспекта до канала. Он был узкий и кривой. Будто средневековый. Давясь слабым эхом, торопливо глотал мои шаги. Разевал звериные пасти подворотен.

Очень неприветливый был переулок.

Я невольно оглядывался.

Сиреневые тусклые пятна лежали под редкими фонарями.

Мне оставалось уже немного, когда впереди, где один из домов выпирал прямо на мостовую, в плотной тени шевельнулась громоздкая фигура.

У нас в переулке это бывает. Иногда стоят. По двое или по трое. Наверное — мысли. Ждут с кем поделиться. И, бывает, делятся. Весьма оживленно. Я как-то попал на такой коллоквиум. Ничего интересного. Потом здорово распухла губа и шатались два зуба. Одно хорошо: если лицо знакомое — отсюда, из переулка, то разговор не завязывается. Вроде как не о чем. Нужна свежая тема. Я сильно рассчитывал, что мое лицо знакомое. Хожу здесь пять лет. Однако, взял левее — на всякий случай, фигура тоже взяла. Тогда я свернул вправо — уже не рассчитывая. Фигура немедленно переместилась туда же, загородив мне дорогу.

Первое, что я понял — это дворник. Обыкновенный дворник. Сапоги и метла. Белый жестяной фартук. Борода лопатой. На груди здоровенная металлическая бляха.

— Так что, ваше благородие, премного вами довольны, — сказал он. Откашлялся, как паровоз. Выпятил широкую грудь. Свет попал на бляху и она засияла надраенным серебром. — И супруга наша, Анастасия Брюханова, бога за вас молит…

— Э… свободен, голубчик, — с чувством ответил я.

И попытался прошмыгнуть.

Дворник стоял, как скала. Я налетел, ушибся и отступил назад.

— Не дайте пропасть, ваше превосходительство, — опять сказал он очень жалобно. — Окажите такую милость. Чтобы отпустил. Нет мне жизни: все мое — там, я — здесь… Он вас послушает, ваше сиятельство!.. Не виноватый я, — медаль у меня за беспорочную службу… Супруга тоже… И детишкам прикажу, ваше высокоблагородие!..

Железная, нечесаная борода его росла прямо от бровей. Лоб был вздутый, как у мыслителя. Он дохнул, и меня качнуло могучим запахом чеснока.

— Разумеется, можешь идти, голубчик, я тебя отпускаю, — ласково разрешил я.

Зря разрешил. Потому что наступило молчание. Нехорошее какое-то, сокрушительное.

— Так, — сурово произнес дворник. — Дурочку, значит, валяешь? Уронил метлу. Она треснулась об асфальт. Сдвинув медвежьи брови, посмотрел на мои сандалии. Потом в лицо. Взгляд был на редкость недобрый. Потом опять на сандалии. Что он в них нашел? Обыкновенные сандалии, сорок первого размера.

— Ни в коем случае, — быстро сказал я. — Вы просили отпустить — пожалуйста. Идите, куда вам надо. А я — куда мне.

И я сделал вторую попытку проскочить.

Но дворник поднял руку.

— А вот это как же?

Рука была похожа на окорок в мясном магазине. У меня такие ноги. Хотя, пожалуй, поменьше. Но не это главное. В руке был топор. Нормальная штука — килограммов на шесть: деревянная масляная рукоять и вороненое лезвие со светлой кромкой.

У меня упало сердце. Как камень. Даже плеснуло в желудке.

— Тот самый, — объяснил дворник. — Которым на канале… Верно, верно — мой топорик. Под лавкой произрастал, на поленьях… Я его из тысячи отличу…

Он держал топор, как спичку, без напряжения.

Справа был сад. Синий блеск лежал на широких тополях. Глухо шумели кроны. Оборвался лист. Медленно поплыл — куда-то в прошлый век, не желая существовать в страшной ночи и безмолвии. Дома придвинулись. Сверкнули черные окна. Воздух загустел. Опустились бессмысленные фонари.

Вдруг стало тесно.

— Или подкинуть его? — понизив голос до хрипа, сказал дворник. Неожиданно и дико подмигнул морщинистым веком. — Уж так он мне надоел, так надоел. Это походить с ним надо, чтобы понять, как надоел. И не нужно, а берешь. Привязанный… Руки отмотал, пальцы опухли. — Он растопырил сардельковые пальцы. Гнутые, твердые ногти врезались в шелушащуюся кожу. — А подкинуть, и дело с концами. Не моя забота, знать ничего не знаю… Домик-то я приметил, где стоит — за мостом. Все как раньше. Перекрасили только. И квартирку знаю, на четвертом этаже. Цела квартирка… Вот и подкинуть туда. Будто просмотрели его, не заметили в горячке… Или во дворе брошу — даже лучше, обронил и все…

Я слушал эту галиматью и соображал: если осторожно отойти — кинется или нет?

— А то иногда думаю: может кровью смоет? А?.. Наворотят же сюжет, прости господи!.. — Дворник опустил топор, и лезвие его качнулось над мелкими трещинками асфальта. — Может он того и ждет, чтобы кровь была? Боюсь я этого… Думаю и боюсь… Это же — как? С ума сойдешь раньше. — Вздохнул. — А кровь великую силу имеет…

— Ни за что, — сказал я в сиреневую пустоту.

Голос мой раздробился и сухой пылью осыпался на мостовую.

— Нет? — дворник обрадовался. — Говоришь, нет? Ты человек ученый, тебе виднее. Опять же — друзья. Думаешь, не одобрит, не понравится ему? И правильно. Чего хорошего? — Он провел пальцем по лезвию, неожиданно предложил. — А то бери, тебе отдать могу — в одной упряжке ходим. — Дворник протянул топор. Холодная поверхность его ровно чернела. — Применение ему найдешь. Ведь для чего-то он предназначен? Не хочешь? Ну это мне понятно. Кто же захочет. Этакая страсть… Я и сам не хочу, а куда денешься… Ох, книги, книги — вся муть от них…

Он вдруг всхлипнул басом. Прижал свободную руку к груди. — Смилуйтесь, ваш-сок-родь! Пущай вернет меня в пятый том! Сотворю что-нибудь — грех: пропаду совсем…

Казалось, он сейчас рухнет на колени.

— Все сделаю, — клятвенно пообещал я.

И не сводя глаз, начал отступать под арку, к проходному двору.

Дворник не двигался, белея фартуком.

— Прощения просим, если что, ваше императорское высочество! — донесся его молящий голос.

Конечно, будь я в своем уме, я бы через этот двор не пошел. Жизнь дороже. Он тянулся на километр — глухой, как шахта. Пустынный. Этакий штрек. Желтая каменная кишка. Вырубили и забыли. Туда выходили мощные задники домов. Неизвестного века. До любой эры. Стены были в метр. Тяжелая кровля просела. Узкие двери черных лестниц были заколочены досками. Штукатурка обвалилась, мрачно глядели кровавые, древние кирпичи. Кое-где сквозь накипь дремучих лет проступали лживые лозунги временного правительства. Это только кажется, что прошлое исчезает безвозвратно. Следы всегда остаются. Надо уметь видеть. Лампы висели редко и непонятно зачем — голые, пыльные, едва сочащиеся надрывной желтизной. Арки домов смыкались — дневной свет сюда не попадал. В гулких нишах, распирая тугие бока, стояли ребристые мусорные бачки. Не знаю, кто ими пользовался. Но — с верхом. Вероятно, здесь водились и привидения. Какие-нибудь особые, помоечные. Самые завалящие. Вероятно, худые, голодные, вечно простуженные, в заплатанных балахонах из ветоши. Наверное, собирались по ночам в кружок и, попискивая, утирая горькие слезы, вылизывали добела старые консервные банки — жаловались на судьбу и всевозможные болезни. В общем, классический антураж. Кладбище времени. Двор «Танатос». В такой обстановке не захочешь, а совершишь преступление.

И тишина здесь была удручающая. Подземная тишина. Звук моих шагов, отражаясь в круглых сводах, уходил далеко вперед.

Словно спугнутый им, откуда-то из хитрых подвалов, из дровяной сырости и пахнущей плесенью черноты наперерез мне, беззвучно, как по воздуху, ступая пружинистыми лапами, выбрался здоровенный кот.

Я вздрогнул и остановился.

Ужасный был котище — наглый до предела. Типичный дворовый. Серый в черную полоску. Замер, равнодушно изучая меня. Усы топорщились проволокой. Кончик хвоста подрагивал. А морда была широкая и сытая — на щеках подушечки. Чувствовалось, что видел он все это — в гробу и в тапках. Ничем не удивишь.

— Кис-кис, — позвал я тихо и очень глупо.

Влажные зеленые глаза презрительно дрогнули, кот, мигнув алым языком, зевнул, небрежно почесал скулу и, потеряв ко мне всякий интерес, нырнул в низкую угольную щель.

Видимо, следовало сплюнуть. Через левое плечо. Есть такое правило. Только выглядело это по-идиотски, и я пока воздержался.

А напрасно.

За поворотом, где темь пологом провисала между двумя хилыми лампочками, привалившись плечом к стене, стоял человек.

Но не дворник. Другой. Что, впрочем, не лучше.

Увидел меня — выпрямился. Надо было сплюнуть, обреченно подумал я.

Человек одернул поношенный пиджак и торжественно сделал два шага, как на параде, высоко поднимая ноги в домашних тапочках. Воткнул в висок напряженную ладонь.

— Поручик Пирогофф! К вашим услугам!

Раньше, еще в институте, я носил с собой гирьку на цепочке. Небольшую — грамм триста. На тот случай, если придется возвращаться домой поздно. Но потом я повзрослел и гирьку выкинул. Как теперь выяснилось — поторопился.

— Рассчитываю только на вас, сударь, — громко сказал поручик. — Зная, что происхождения благородного. И чины имеете.

— Могу дать три рубля, — с готовностью предложил я и, как в тумане, достал последнюю трешку.

— Сударь! — он вскинул голову. — Поручик Пирогофф еще ни у кого не одалживался! Да-с! — и моя трешка исчезла. Будто растаяла. — Несчастные обстоятельства, сударь. Изволите обозреть, в каком состоянии пребываю…

Я изволил. Состояние было не так чтобы. Костюм на поручике был явно с чужого плеча, короткий — торчали лодыжки без носков, брюки были мятые, словно никогда не глаженные, на рубашке не хватало пуговиц.

— К тому же! — гневно сказал поручик. Щелкнул босыми пятками. Удивительно, как у него получилось. Однако звук был отчетливый. — Страница пятьсот девятая, сударь!

Он тыкал в меня толстой, потрепанной книгой.

Выхода не было. Я посмотрел. На странице пятьсот девятой говорилось, что какие-то ремесленники — Шиллер, Гофман и Кунц — нехорошо поступили с военным, который приставал к жене одного из них. Мне что-то вспомнилось. Что-то очень знакомое, давнее, еще со школы.

Фамилия военного была — Пирогов.

— Это вы? — спросил я.

Поручик затрепетал ноздрями.

— Помилуйте, сударь, как бы я мог? Жестянщик, сапожник и столяр, — с невыносимым презрением сказал он. — А в тот день… отлично помню… Я находился в приятном обществе… У Аспазии Гарольдовны Куробык. Не изволите знать? Благороднейшая женщина…

— Книгу возьмите, — попросил я.

Поручик сделал отстраняющий жест.

— Как доказательство клеветы. — Расширил бледные глаза. — Не ожидал-с!.. Честно скажу, сударь: уважаю искусства — когда на фортепьянах или стишок благозвучный, художнику Пискареву — наверное, слышали? — оказывал покровительство многажды. И сам, в коей мере не чужд…

Он выпятил грудь так, что рубашка разошлась, картинно выставил руку и прочел с завыванием:

— Ты, узнав мои напасти, Сжалься, Маша, надо мной, Зря меня в сей лютой части, И что я пленен тобой.

— Многие одобряли. У нас в полку. Генерал прослезился… А вы, сударь, случаем, не поэт?

— Это Пушкин, — сказал я. — Пушкин написал.

Поручик отшатнулся.

— Украл! — страшным шепотом произнес он. Схватился за жидкие волосы и несильно подергал их. — Слово чести! Вот ведь — сочинить не может, так непременно украсть!.. Я его — на дуэль!

— Мяу! — пронзительно раздалось за моей спиной.

Я оглянулся. Тот самый кот сидел на середине прохода. Задрав морду, буровил меня зелеными глазами — ждал мяса.

— Брысь! — топнул поручик. Вдруг успокоился. Вытер лоб грязным платком.

— Сами видите, сударь, что делают. Позор на всю Россию. А у меня знакомые: корнет Помидоров, князь Кнопкин-второй, госпожа Колбасина — в нумерах на Стремянной. Я же не могу… Тираж сто тысяч! Ой-ей-ей!.. Ну зачем такой тираж? Это же сто тысяч людей купят. Конечно, не все из них грамотные. Которые и просто так. Но благородные прочтут.

— Мяу!

— Значит, сударь, — нервно сказал поручик. — Чтобы опровержение в газетах. То есть, мол, прошу поручика Пирогова не считать описанным в такой книге…

Я покорно кивал — будет исполнено.

— И дальше. Войдите в положение. Мне полагается квартира и прочее. Опять же провиант, жалованье — кто выдаст? И как я тут считаюсь — в походе? Тогда лошадь и кормовые. А денщик мой там застрял. Между прочим, сволочь страшная: пропьет все до нитки. Как есть. Останусь в чем мать родила — в одном мундире.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.