Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей - Анна Ахматова

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Светлана Алексеевна Коваленко / Анна Ахматова - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Светлана Алексеевна Коваленко
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Светлана Коваленко

Анна Ахматова

«МЕНЯ БЫ НЕ УЗНАЛИ ВЫ…»

…Поэтам

Вообще не пристали грехи.

Проплясать пред Ковчегом Завета

Или сгинуть…

Да что там!

Про это

Лучше их рассказали стихи.

Анна Ахматова. Поэма без героя

Так случилось, что Светлана Коваленко, известный исследователь судьбы и творчества Анны Ахматовой, ушла из жизни, когда рукопись этой книги, писавшейся для серии «ЖЗЛ», еще находилась на ее рабочем столе. И книга, по воле судьбы, сложилась так, как она сложилась. Сложилась неожиданно. И интересно.

На первый план, может быть невольно, вышла тема: Ахматова и ее адресаты. Адресаты ее поэзии. Конквистадор, победитель «морей и девушек, врагов и слова», безусловный поэт («поэт—визионер», по слову Ахматовой), путешественник и воин Николай Гумилёв. Нищий парижский художник, не дождавшийся при жизни ни славы, ни денег, чье имя теперь знает весь мир, Амедео Модильяни. Мало известный широкой публике критик, автор лучшей статьи об Ахматовой и бедный муж богатой жены Николай Недоброво. Стихотворец, оставшийся на уровне «литературного жениховства», в деле же художник—мозаичист Борис Анреп. И наконец, «миссионер» по линии британской дипломатической службы, Гость из Будущего в «Поэме без героя» (о поэты!), а в миру преподаватель философии Оксфордского университета Исайя Берлин. Всего пять.

«Почему пять, – может спохватиться иной читатель, – когда адресатов значительно больше?» Конечно, больше, поэту была отпущена большая жизнь. Но у Анны Ахматовой имелась своя теория по поводу «сакрального числа пять», и Светлана Коваленко постаралась эту меру соблюсти и обосновать в главе «Культура любви».

Этот, условно говоря, первый план стал историко—биогра—фическим «толкователем» для следующего и главного плана книги – поэтического творчества, вобравшего жизненные и сердечные перипетии Анны Ахматовой, преломившей и превратившей их в искусство, чему посвящены основательные исследовательские главы «Поэмы и театр», «Литературные контексты», «Автобиографическая проза Анны Ахматовой».

Такой неразделимый сплав личной жизни и творчества, как говорили тогда – «бесконечный трепет», вообще был свойствен началу ушедшего столетия, как никакой другой эпохе. И интерес исследователей к «любовным историям» Серебряного века – вовсе не потрафление вкусу опростившегося читателя.

Не будем забывать, что Анна Ахматова как поэт начала формироваться при символизме. Символизм освоился на русском Парнасе не только как литературное течение, он превратился в мировоззрение, когда его прозелиты пытались «играть жизнь» по законам нового искусства. Дмитрий Мережковский, один из «предтеч», объявил основными его элементами «мистическое содержание, символы и расширение художественной впечатлительности». Расширение впечатлительности вело к лихорадочной погоне за эмоциями, безумным романам (а разве не безумным, если Нина Петровская в Политехническом музее, на лекции, стреляла из браунинга, по словам Ходасевича, в «бежавшего от соблазна» Андрея Белого, по другим – в Валерия Брюсова!), к экспериментам с алкоголем и наркотиками, любовным аномалиям… – ко всему тому, что Ахматова назовет в «Поэме без героя» адской арлекинадой.

Лучше других, пожалуй, этот феномен времени объяснил Владислав Ходасевич в очерке «Конец Ренаты» (1928): «Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную биографию от личной. Символизм не хотел быть только художественной школой… Все время он порывался стать жизненно—творческим методом, и в том была его глубочайшая, быть может невоплотимая, правда… Это был ряд попыток, порой героических, – найти сплав жизни и творчества, своего рода философский камень искусства… формула не была открыта. Дело свелось к тому, что история символистов превратилась в историю разбитых жизней… Внутри каждой личности боролись за преобладание „человек“ и „писатель“… Если талант литературный оказывался сильнее – „писатель“ побеждал „человека“…»

В Анне Ахматовой «писатель» победил «человека», и всё пошло в топку поэзии. Когда читаешь подряд историю ее «романов», а Светлана Коваленко собрала немало до недавнего времени недоступных или же разбросанных по отдельным изданиям материалов, на ум неизменно приходит Баратынский:

Нет, это был сей легкий сон,

Сей тонкий сон воображенья,

Что посылает Аполлон

Не для любви – для вдохновенья.

Сравнивая ахматовские «истории сердца» и посвященные им стихи, не отделаться от мысли, что герои этих историй (Гумилёв не из этого ряда) – случайны, выхвачены «рассеянным взглядом» из повседневности лишь потому, что «близко стояли», столь разительно несоответствие между «скромностью события» и драматургическим богатством его поэтического отражения.

Любила ли она кого—нибудь из своих спутников и лирических адресатов в житейском, не поэтическом смысле? Никому из них она не служила, как служит «обыкновенная» женщина, взыскующая пары, никого не удерживала игрой в уют и прелесть, приберегая все женские заплачки и голошения для стихов. А ведь наверное не хуже иной мадам Река—мье знала женскую «науку побеждать» («Уверяйте их, что они гениальны, разрешайте всюду ходить и ездить, остальное сделают красивое десу и дорогая обувь», – делилась опытом главная муза Маяковского). Но к чему Ахматовой было тщиться на музу, когда она сама – поэт:

Какая есть. Желаю вам другую —

Получше. Больше счастьем не торгую,

Как шарлатаны и оптовики…

И едва ли не приветствовала очередную разлуку, котораяя дарила ей повод для поистине «еврипидовской драматургии» в стихах:

А, ты думал – я тоже такая,

Что можно забыть меняя

И что брошусь, моля и рыдая,

Под колеса гнедого коня.

Или стану просить у знахарок

В наговорной воде корешок

И пришлю тебе страшный подарок —

Мой заветный душистый платок.

Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом

Окаянной души не коснусь,

Но клянусь тебе ангельским садом,

Чудотворной иконой клянусь

И ночей наших пламенным чадом —

Я к тебе никогда не вернусь.

И не забывали! Кто дожил до «метафизического возраста», полного «интереса и значительности», когда «чувствует „Аид“ и „Небо“, чувствуются „мойры“» (В. Розанов), писали о ней воспоминания. Записки об Анне Ахматовой оставили и Борис Анреп (опытный сердцеед, кто мог сказать ей в молодости: «Девочка, вам бы грибы собирать, а не меня мучить»), и Исайя Берлин («схватившийся за голову» от того поэтического взрыва, который произвела их «деловая» встреча или несколько встреч), и многие другие. Эти мемуарные вздохи Светлана Коваленко хорошо передала.

Могла ли Анна Ахматова быть счастлива в патриархальном смысле, в семье? В художественно—мемуарной прозе «Петербургские зимы» Георгий Иванов набросал стилизованный портрет Анны Ахматовой в пору ее «декадентской» славы:

«Пятый час утра. „Бродячая собака“…

Ахматова никогда не сидит одна. Друзья, поклонники, влюбленные… С памятного вечера у Вячеслава Иванова, когда она срывающимся голосом читала стихи, прошло два года. Она всероссийская знаменитость. Ее слава все растет.

Папироса дымится в тонкой руке. Плечи, закутанные в шаль, вздрагивают от кашля.

– Вам холодно? Вы простудились?

– Нет, я совсем здорова.

– Но вы кашляете.

– Ах, это? – Усталая улыбка. – Это не простуда, это чахотка.

И, отворачиваясь от встревоженного собеседника, говорит другому:

– Я никогда не знала, что такое счастливая любовь…»

Кто только из героев ивановских мемуаров не ругал автора за «недостоверность», в том числе и Анна Ахматова (как будто мемуары бывают достоверными: что достоверно для одного очевидца – недостоверно для другого). Но кто назовет другое свидетельство современника начала XX столетия, который передал бы так психологически ощутимо, как Георгий Иванов, дух времени, нерв времени, мифы времени, духовные искания и предреволюционные беснования, всеобщую неврастеничность и демоническую исступленность – всё то, что названо так идиллически нежно, как звук колокольчика: Серебряный век.

Как точно озвучена Георгием Ивановым чисто ахматов—ская фраза – «Я никогда не знала, что такое счастливая любовь»! Даже если тогда, в «Бродячей собаке» 1913 года, она «строго документально» ее и не произносила. Ахматова стократ подтвердит эту фразу в будущем, как своими стихами, так и судьбой.

Похоже, самой природой в Анне Ахматовой были заложены такие черты, чтобы никогда не знать, «что такое счастливая любовь». А может, чутье подсказывало, что «счастье» для поэта – бесплодно. Вырвалось ведь у нее:

Когда же счастия гроши

Ты проживешь с подругой милой

И для пресыщенной души

Все станет сразу так постыло —

В мою торжественную ночь

Не приходи. Тебя не знаю.

И чем могла б тебе помочь?

От счастья я не исцеляю.

Задаваться вопросом: могли ли составить счастье друг другу Анна Ахматова и Николай Гумилёв – нелепо (хотя задаются, и составились даже две партии полемистов: кто любит Гумилёва, не любит «за измену» Ахматову, и наоборот). «Ты дышишь солнцем, я дышу луною», – написала Ахматова и сняла все вопросы. Но эта борьба двух взаимоисключающих поэтических стихий подарила русской литературе великих поэтов.

Любила Ахматова только одно, капризное, неверное и эфемерное, существо – свою Музу:

Муза ушла по дороге,

Осенней, узкой, крутой,

И были смуглые ноги

Обрызганы крупной росой.

…………………………….

Я голубку ей дать хотела,

Ту, что всех в голубятне белей,

Но птица сама полетела

За стройной гостьей моей.

Я, глядя ей вслед, молчала,

Я любила ее одну,

А в небе заря стояла,

Как ворота в ее страну.

Кто же из «повседневных» людей сможет долго терпеть рядом с собой такое «чудовище»? (Не говоря уже о поэтах; у них самих «всё в жизни лишь средство для ярко—певучих стихов».)

Как радовались мы в детстве, читая сказку «Снежная королева», когда Герда спасла Кая, растопив льдинку в его сердце. И совсем не обращали внимания на то, какое же слово пытался сложить Кай там, на ледяной вершине, в царстве Снежной королевы? А сложить он пытался слово «Вечность». Однако же не сложил. Герда помогла, чтобы «человек» победил в нем «писателя». Или же у Кая не хватило «воли к бессмертию», как хватило ее у самого Андерсена, так и не вступившего в «фамильярные отношения» с жизнью и увернувшегося от всех своих Герд. О чем и написал свою сказку—притчу и еще много других бессмертных притч. Это к вопросу о «чудовище».

И вместе с тем, если и есть в лирике Ахматовой «единый необманный» герой, – это Гумилёв. С возрастом, чем короче становилась дорога, «которая казалась всех длинней», тем чаще возникал он в ее стихах, воспоминаниях, автобиографических заметках, где обнаруживается уже не «игровая», а живая, гневно пульсирующая ревность, верная примета любви. Цветы ее запоздалые. При чтении этих записок ясно как белый день: в вечности Ахматова хотела бы стоять рядом с Гумилёвым, только он оказался ей вровень.

И ревность эта зла, умна и беспощадна. Избирательна. Например, к Елизавете Дмитриевой, мистифицированной Волошиным как Черубина де Габриак. Яркий однодневный мотылек Серебряного века. Из—за нее Гумилёв стрелялся с Волошиным. И хотя дуэль, к счастью, вышла нелепой и смешной, но сам случай дуэли – уже повод для легенды о Елизавете Дмитриевой. Когда стали появляться мемуары с описанием этой «любовной истории», Ахматова, поэт поистине античного чувства меры (что только и делает из рифмующей женщины поэта; Марина Цветаева «с этой безмерностью в мире мер» случай особый и трагический), вдруг сбрасывает всякую меру и едва ли не с вольтеровской язвительностью и горячностью крушит этот миф:

«Лиз<авета> Иван<овна> чего—то не рассчитала. Ей казалось, что дуэль двух поэтов из—за нее сделает ее модной пе—терб<ургской> дамой и обеспечит почетное место в литературных кругах столицы… <… >

Очевидно, в то время (09–10 г.) открылась какая—то тайная вакансия на женское место в русской поэзии. И Черу—бина устремилась туда. Дуэль или что—то в ее стихах помешали ей занять это место… Судьба захотела, чтобы оно стало моим. <… >

Какой, между прочим, вздор, что весь «Аполлон» был влюблен в Черубину. Кто? – Кузмин, Зноско—Боровский? —

И откуда этот образ скромной учительницы. Дм<итриева> побывала уже в Париже, блистала в Коктебеле, дружила с Марго (художницей Маргаритой Сабашниковой, первой женой Волошина. – Л. К.), занималась провансальской поэзией, а потом стала теософской богородицей.

А вот стихи Анненского, чтобы напечатать ее, Мак<ов—ский> действительно выбросил из перв<ого> номера (журнала «Аполлон». – Л. К.), что и ускорило смерть Ин<нокен—тия> Феод<оровича> <декабрь, 1962>».

Последнее – уже тяжелая артиллерия. Потому что есть ли в русском сознании больший злодей, чем убийца поэта, пусть даже косвенный? Черубина была низложена.

Всё знал Гумилёв, всё предвидел, когда писал в канун развода с Ахматовой:

Еще не раз вы вспомните меняя

И весь мой мир, волнующий и странный,

Нелепый мир из песен и огня,

Но меж других единый необманный.

Он мог стать вашим тоже, и не стал,

Его вам было мало или много,

Должно быть, плохо я стихи писал

И вас неправедно просил у Бога…

Вот на такие размышления навела меня книга Светланы Коваленко. У читателя, возможно, возникнут другие суждения об Анне Ахматовой и ее героях, и даже наверное возникнут. Книга открыта для полемики, как открыта для полемики и по сей день судьба поэта.

Только один, прошумевший по бульварам, пример.

К 1913 году, когда Ахматова вошла в зенит своей молодой славы, сформировался довольно внушительный отряд ее почитательниц; их называли ахматовки. Сегодня, спустя без малого век, начинают появляться анти—ахматовки, глядишь, к тринадцатому году тоже собьют отряд. Если ахматовки разыгрывали по ее стихам, как по партитурам, свою жизнь, смешивая «творческие сны» поэта с реальностью, то анти—ахматовки приступили к ревизии ее славы, обвиняя поэта во всех мирских грехах (будто поэт – мирской человек!). Создавала о себе мифы (вот новость! Какой поэт не создавал?), валялась, лентяйка, днями в кровати (привет Пушкину! Любил, сукин сын, сочинять в постели), врала и всё выдумывала (привет Мандельштаму с его «присвоенной» античностью!), ходила оборванкой (привет Марине Цветаевой! – «Все восхваляли! Розового платья / Никто не подарил!..»), заводила бесчисленные романы (привет всем поэтам сразу! Быть влюбленным, как и путешествовать, – профессиональное условие поэта, наставлял мэтр Гумилёв своих учеников)…

Такой вот обвинительный (вместе и комичный) приговор поэту вообще, его «родовым приметам». А и действительно: «Что делать нам с бессмертными стихами? Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать» (Гумилёв).

А главное, что всё это филистерство (см. Гофмана) уже было, было, было…

Другие уводят любимых, —

Я с завистью вслед не гляжу.

Одна на скамье подсудимых

Я скоро полвека сижу, —

писала Ахматова в 1960 году. Сидит до сих пор. Значит, все в порядке, значит, слава поэта растет. «Забудут! Вот чем удивили…» (Ахматова).

* * *

Из книг об Анне Ахматовой можно сложить Монблан, но все они касаются отдельных тем творчества и биографии. Полного ее жизнеописания нет, и это признают все авторитетные критики. В советское время это было невозможно по понятным причинам (они достаточно освещены в книге), в постсоветское все увлеклись «политикой и эротикой», когда было не до вменяемых оценок. До сих пор ведется и текстологическая работа с ее стихами, искаженными и цензурой, и вынужденной самоцензурой.

Возьмем, к примеру, только одно, хрестоматийное, стихотворение Анны Ахматовой, начинающееся со слов: «Мне голос был. Он звал утешно…» В советское время оно подавалось как программное, манифестирующее то, что автор принял революцию, не «драпанул» на Запад, как иные. Тогда как полностью стихотворение звучит так:

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал,

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал,

Когда приневская столица,

Забыв величие свое,

Как опьяневшая блудница,

Не знала, кто берет ее, —

Мне голос был. Он звал утешно,

Он говорил: «Иди сюда,

Оставь свой край глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид».

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух,

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернился скорбный дух.

При первой его публикации (газета «Воля народа», 1918, 12 апреля) отсутствовала последняя строфа, при последующих были изъяты две первые. Так что при жизни Ахматовой стихотворение полностью не печаталось. Мне оно встретилось в полном виде еще в начале девяностых в авторитетном издании под общей редакцией Н. Н. Скатова, в то время директора Пушкинского Дома (Ахматова А. Сочинения в двух томах. М., 1990). Тем не менее стихотворение продолжают печатать усеченным.

Тогда как для Анны Ахматовой оно действительно являлось программным, но имело, как видим, противоположный смысл. Каких «немецких гостей» ждали, а какие прибыли в пломбированном вагоне в апреле 1917–го, сегодня знают все. О том, что Анна Ахматова не могла принять революцию, в основе которой был заложен материализм, то есть атеизм («И дух суровый византийства / От русской церкви отлетал…»), по ее стихам догадывались многие. А о том, какая «кровь» была на ее руках и почему в сердце – «черный стыд», Анна Ахматова (не изымающая себя из творческой интеллигенции, подбросившей свою, и внушительную, «вязанку дров» в костер 1917 года) расскажет в «Поэме без героя». В поэме—покаянии, которое Ахматова взяла на себя, поскольку никому из поэтов Серебряного века, поэтов ее уровня, не была отпущена столь продолжительная жизнь, чтобы увидеть, «как в грядущем прошлое тлеет»:

С той, какою была когда—то

В ожерелье черных агатов

До долины Иосафата

Снова встретиться не хочу…

Не последние ль близятся сроки?..

Я забыла ваши уроки,

Краснобаи и лжепророки! —

Но меня не забыли вы.

Как в прошедшем грядущее зреет,

Так в грядущем прошлое тлеет —

Страшный праздник мертвой листвы.

Это сам автор, Анна Андреевна Ахматова «в ожерелье черных агатов», предвидит для себя долину Иосафата, предполагаемое место Страшного суда.

Революцию Ахматова приняла как беду, как вину, потому и «замкнула слух» пред «этой речью недостойной», оставшись бедовать со своей страной и совершив тем самым провиденциальный выбор:

Я стала песней и судьбой,

Ночной бессонницей и вьюгой.

Меня бы не узнали вы

На пригородном полустанке

В той молодящейся, увы,

И деловитой парижанке.

* * *

Возможно ли и сегодня всеобъемлющее жизнеописание Анны Ахматовой – вопрос для многих литературоведов. Светлана Коваленко отважно за него взялась. Уже последние ее книги – «Петербургские сны Анны Ахматовой» (2004), два объемных тома «Анна Ахматова: pro et contra. Антология» (2001, 2005), где Светлана Коваленко собрала практически все отклики современников Анны Ахматовой на ее творчество, снабдив их основательным предисловием и подробными комментариями, а также работа как составителя и комментатора ряда томов в шеститомном собрании сочинений Ахматовой (М., 1998–2002), – явно вели ее к созданию ах—матовской биографии. Не успев охватить в ней всю полноту судьбы поэта, Светлана Коваленко тем не менее ввела в обиход новые материалы, обозначила многие темы, дала поводы для споров. И за это низкий ей поклон.

Любовь Калюжная

Часть I

Глава первая

ИСТОКИ

11 (23) июня 1889 года в семье морского офицера Андреяя Антоновича Горенко и Инны Эразмовны (урожденной Мо—товиловой, в первом браке Змунчилла) родилась девочка, нареченная Анной. Прошло время, и она, приумножив славу Отечества, стала знаменитым поэтом Анной Ахматовой. Не без оснований, называя себя «провидицей» и «пророчицей», Ахматова отмечала свой день рождения на Ивана Ку—палу, когда, согласно языческим преданиям, расцветает папоротник, мифологические существа устраивают шумные гулянья, русалки и водяные выходят на сушу, девушки плетут венки и пускают их по реке в поисках суженого.

В поздних биографических заметках Ахматова писала, включая пору своего рождения в исторический контекст:

«Я родилась в один год с Чарли Чаплином, „Крейцеровой сонатой“ Толстого, Эйфелевой башней и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии – 1889. В ночь моего рождения справлялась и справляется древняя Иванова ночь – 23 июня (Midsummer Night)… Родилась я на даче Саракини (Большой Фонтан, 11–ая станция паровичка) около Одессы. Дачка эта (вернее, избушка) стояла в глубине очень узкого и идущего вниз участка земли – рядом с почтой. Морской берег там крутой, и рельсы паровичка шли по самому краю.

Когда мне было 15 лет и мы жили на даче в Лустдорфе, проезжая как—то мимо этого места, мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: «Здесь когда—нибудь будет мемориальная доска». Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка. Мама огорчилась. «Боже, как я плохо тебя воспитала», – сказала она» (Анна Ахматова. Десятые годы / Сост. и прим. Р. Д. Тименчика, К. М. Поливанова; послесл. Р. Д. Тименчика. М., 1989. С. 7).[1]

Прапрадед Ахматовой по материнской линии Дмитрий Дементьевич Стогов, мелкопоместный дворянин, слыл не только в сельце Золотилове Можайского уезда, но и во всей округе чародеем и ведуном, о чем сохранились семейные предания. Дед Ахматовой Эразм Иванович Стогов в «Записках», печатавшихся в «Русской старине» (Стогов Э. И. Записки // Русская старина. 1903. № 1–8), рассказывает, со слов отца, как «чудил» дед:

«Ехали дворянские свадьбы всегда через Золотилово, ехали через приходскую церковь… Поезжане в несколько саней правили к воротам околицы… Но тут лошади захрапели и дальше не пошли. Поезжане вывели вперед другие сани, но сколько они ни переменяли, лошади храпят, а идти – не идут.

Тут кто—то и вспомнил, что не позвали на свадьбу Дмитрия Дементьевича Стогова, – вот он и наделал хлопот. Делать нечего, пошли к деду, он в это время спал, а проснувшись, не захотел и говорить, пока все поезжане не поклонились ему до земли по три раза.

Ходил же дед Дмитрий Дементьевич в нагольном тулупе, подпоясывался полотенцем, в валенках, в теплой шапке, иначе говоря, совсем по—деревенски ходил, но чудесную силу имел особенную.

Возле ворот дед начал пришептывать и приговаривать, потом метлой размел дорогу между воротами, обошел три раза поезд по солнцу, опрыскал жениха и невесту с уголька, сам сел в первые сани, поехал, а за ним – и весь поезд!.. Однако на свадьбу Дмитрий Дементьевич не пошел».

Автор записок, отличавшийся трезвостью мысли, тут же спешит привести известное ему от отца объяснение «чуда»:

«Если, братец ты мой, дорогу порошком из желчи и печени медведя посыпать, то лошади, слыша запах зверя, пугаются и ни за что не идут» (Дементьев В. Предсказанные дни Анны Ахматовой. М., 2004. С. 9—10). Однако…

Правнучка Дмитрия Дементьевича Стогова Ахматова была не просто провидицей, она была великим поэтом. А поэт более чем провидец, он пророк. Сбылись и продолжают сбываться пророчества Пушкина, Лермонтова, Гумилёва, Мандельштама и самой Ахматовой, обращенные к России и к личным судьбам. И всё это не мистика, но свойство гения, в силу его до конца еще не разгаданной духовной субстанции. Ведь и сами великие пророчества возникают в душе гения, который в своих ежечасных проявлениях и связях просто человек, со своими страстями, обидами, заботами, окруженный мелочами жизни, прорывающийся от дольнего к горнему.

А ночью в небе, древнем и высоком,

Я вижу записи судеб моих —

писал в стихотворении «Священные плывут и тают ночи…» поэт—романтик Николай Гумилёв (автор космогонических поэм, прочтение которых еще предстоит), вглядываясь в «звездный ужас», особенно страшный для него в свете луны.

В первое лето семейной жизни он привез в Слепнево, маленькое именьице под Тверью, свою юную жену, тоненькую, хрупкую, горбоносую, с прозрачными «русалочьими» глазами, таинственно—молчаливую, неохотно вступавшую в контакты с окружающими, больше бродившую в одиночестве. Гумилёв, смеясь, называл ее киевской «колдуньей». Ахматова кончала киевскую Фундуклеевскую гимназию, и ее венчание с Гумилёвым состоялось под Киевом в Николаевской церкви села Никольская Слободка. Отсюда его шутливое и жутковатое:

Из логова змиева,

Из города Киева,

Я взял не жену, а колдунью.

А думал – забавницу,

Гадал – своенравницу,

Веселую птицу—певунью.

(«Из логова змиева…», 1911)

Дар пророчества у Ахматовой сказался рано, и она сама его опасалась. «Я гибель накликала милым, / И гибли один за другим…» – признавалась она с горечью, боясь своих предвидений. Иногда это были, как могло показаться, случайные совпадения, чаще трагические предзнаменования.

Едва Лёвушке Гумилёву исполнился месяц, в октябре 1912 года, как молодая мать написала строки, полные восторга и нежности перед чудом явления младенца:

Загорелись иглы венчика

Вкруг безоблачного лба.

Ах! Улыбчатого птенчика

Подарила мне судьба.

(«Загорелись иглы венчика…»)

Казалось бы, судьба благосклонна к юной матери и младенцу. Мир, озаренный его улыбкой, пока безоблачен. Но первая же фраза катрена вызывает сегодня у нас, знающих трагическую историю жизни Льва Николаевича Гумилёва и самой Ахматовой, чувство смятенности и ощущение некоего страшного предзнаменования – «иглы венчика вкруг безоблачного лба». Не прообраз ли это тернового венца в безоблачном сиянии нимба. Сегодня с этими стихами уже навсегда связаны другие, из «Реквиема», о крестных муках сына, Голгофе и Матери:

Магдалина билась и рыдала,

Ученик любимый каменел,

А туда, где молча Мать стояла,

Так никто взглянуть и не посмел.

В записных книжках Ахматовой встречаются отсылки к этим строкам, на русском и старославянском, из песнопения Страстной Великой пятницы, ставшие эпиграфом к стихам из ее реквиема: «Не рыдай Мене, Мати, во гробе зрящи».

Порой ее стихи выливались в экстатическую форму молитвы или заклинания, пугая сбывавшимися пророчествами. Когда началась война 1914 года, которую называли отечественной, Ахматова пишет знаменитую «Молитву», исполненную жертвенности и самоотреченности.

Дай мне горькие годы недуга,

Задыханья, бессонницу, жар,

Отыми и ребенка, и друга,

И таинственный песенный дар —

Так молюсь за Твоей литургией

После стольких томительных дней,

Чтобы туча над темной Россией

Стала облаком в славе лучей.

(Молитва. 1915)

Стихотворение определяло главное в иерархии духовных ценностей, утверждаемых Ахматовой в течение всей ее жизни, – верность православной России. Однако за словом стиха – судьба. И она сама, и Николай Гумилёв, и, по—видимому, сын Лев в жуткие моменты их трагического бытия, предсказанного самой Ахматовой, возвращались памятью к этой ее, как оказалось, услышанной в небе молитве.

Один из молодых друзей Ахматовой, Вячеслав Всеволодович Иванов, сын прозаика Всеволода Иванова, филолог, привечаемый ею сначала через родителей, а потом уже и сам по себе, свидетельствует:

«Она мне признавалась, что у нее бывает страх, что стихов вообще больше не будет… Я вспоминал о том длинном безстиховье, которое она себе как бы предрекла с другими бедами вместе:

Отыми и ребенка, и друга,

И таинственный песенный дар…

Как—то разговорившись в гостях у нас, Ахматова рассказала, как впервые открыла в себе дар вещуньи—прорицательницы, совсем юной девушкой, лет в шестнадцать. По ее словам, внезапному предвидению всегда предшествует состояние расслабленности, граничащее со сном или обмороком. Ахматова говорила: «Нужно быть вялой, никакой сосредоточенности, никакого сознательного усилия». Она чувствовала себя обмякшей, в каком—то полубессознательно—сером состоянии. И, полулежа на диване (на юге, летом, в имении)… услышала, как ее пожилые родственницы судачат об их молодой удачливой соседке – какая та блестящая, сколько поклонников, красавица. И вдруг, сама не понимая как, Ахматова случайно бросила: «Если она не умрет шестнадцати лет от чахотки в Ницце». Так и случилось.

Другой раз в машине она назвала незнакомые ей имя и фамилию, которые были забыты собеседником. Но иной раз казалось, что и другие в разговоре с ней вовлекались в эту сферу. Мы заговорили об Анненском. Я что—то сказал о нем и потом: прошел как тень. «Вы что, меня цитируете?» Но я не знал этих стихов – они были до того только раз напечатаны в старом номере «Звезды», который я пропустил. Ахматова прочитала эти стихи и рассказала свою версию его смерти, изложенную ею в статье, которая считалась потерянной» (Воспоминания об Анне Ахматовой / Сост. В. Я. Ви—ленкин, В. А. Черных. М., 1991. С. 498–499).

В «Поэме без героя», произведении всей жизни Ахматовой, детально изученном в его многослойности и откомментированном исследователями, остается зловещий персонаж – кто—то «без лица и названья», по—прежнему вызывающий вопросы и различные толкования. Ахматова говорила, что именно он «виновник всех бед» в ее и нашей общей жизни. Она пишет, что в 1942 году, в Ташкенте, где она жила в эвакуации и тяжело болела, у ее больничной койки сел такой человек, с круглой головой, «без лица и названья», и рассказал обо всем, что с ней произойдет в 1946 году, после постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», предавшего ее и Михаила Зощенко гражданской казни.

Рассказ человека «без лица и названья» через некоторое время «проявился» в фантасмагориях ахматовской трагедии «Энума элиш», названной так по первым словам вавилонской мифологической поэмы о начале мироздания, в переводе известного ассириолога Владимира (Вольдемара) Ка—зимировича Шилейко – «Когда вверху». В начале 1920–х годов Ахматова, в то время жена Шилейко, записывала под его диктовку впоследствии утраченный перевод поэмы, которую он читывал прямо с оттисков вавилонских глиняных записей.

Трагедию «Энума элиш», написанную в Ташкенте, со сценой судилища над женщиной—поэтом, виновной лишь в том, что она пишет стихи о красоте Божьего мира и любви, Ахматова сожгла в 1944 году, в пору тяжелого духовного кризиса. Об истории трагедии, ее сожжении и попытках восстановить, а вернее, заново создать текст в 1960–е годы, она рассказывала Вячеславу Иванову, записавшему ее рассказ и свои мысли по поводу пьесы как литературного произведения:

«Она была больна тифом. Тяжелый период болезни кончился, и еще оставалась от бреда горячечность (я это хорошо знаю – сам тогда же и там же, в Ташкенте, болел тифом). И в этом как бы бреду, уже предвещавшем выздоровление, Ахматова увидела стену и грязные пятна на ней, что—то вроде плесени. За этими пятнами открылась главная сцена пьесы: судилище, на котором автора обвиняли во всех возможных и невозможных прегрешениях. Уже после того как пьеса, увиденная в бреду, была ею записана, Ахматова сама почувствовала, что она в ней сама себе (в который раз! – дурные предсказанья всегда сбывались, как со стихами „Дай мне долгие годы недуга…“) напророчествовала беду. И в испуге сожгла пьесу. Позднее убедилась, что предвиденья послети—фозного бреда из пьесы сбылись.

Как вспоминалось потом и самой Ахматовой, и тем немногим ее ташкентским друзьям и знакомым, которым она успела прочесть пьесу, она была предвидением и литературным. До Ионеско и Беккета в ней были предвосхищены и суть, и сценическая форма театра абсурда. Абсурд сбывшихся бредовых видений начинал (хотя и очень медленно и постепенно) рассеиваться, и тогда за реальностью осуществившегося в жизни фантастического сюжета проступила художественная новизна пьесы. За древневосточным названием и мистериальной ее формой Ахматова увидела и то новое, что роднило ее с рождавшимся у нас на глазах и до нас доходившим новым европейским театром. Ей захотелось вернуть сгоревший почти за двадцать лет до того текст. Но и короткие свои стихи она почти никогда не помнила, а такой длинный текст тем более. А Надежда Яковлевна Мандельштам, Раневская и другие ташкентские слушательницы пьесы могли только удостоверить, что производимые Ахматовой опыты восстановления отдельных частей пьесы не имеют почти ничего общего с тем, что было написано в Ташкенте» (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 499–500).

Замечание Вячеслава Всеволодовича Иванова о том, что близкие Ахматовой люди как—то вовлекались в магический круг ее пророчеств, подтверждается многими фактами, в том числе литературными.

Не только предчувствие, но и прямое видение событий проявилось в обращенных к Ахматовой стихах ее близкого друга Осипа Мандельштама. В пору Серебряного века интуитивизм в поэзии нередко определял зрительность образного ряда произведений. Как—то они были в Царскосельском вокзале и Мандельштам увидел через стекло кабины, как она говорила по телефону. Ахматова вспоминает (Анна Ахматова: pro et contra. Антология. В 2 т. / Сост., вступ. ст., прим. С. Коваленко. СПб., 2001, 2005. Т. 1. С. 808):

«Когда я вышла, он прочел мне эти четыре строчки —

Черты лица искажены

Какой—то старческой улыбкой.

Ужели и гитане гибкой

Все муки Данта суждены».

В то время еще ничто не предвещало страшного будущего «царскосельской веселой грешнице», одной из «красавиц тринадцатого года», и только сам Мандельштам уже бредил Данте, обдумывая свои «разговоры» о нем. А вот уже в эпоху тревог и приближающихся катаклизмов он писал:

Я не искал в цветущие мгновеньяя

Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз,

Но в декабре торжественное бденье —

Воспоминанье мучит нас!

И в декабре семнадцатого года

Все потеряли мы, любя:

Один ограблен волею народа,

Другой ограбил сам себя…

Когда—нибудь в столице шалой,

На скифском празднике, на берегу Невы,

При звуках омерзительного бала

Сорвут платок с прекрасной головы…

(Кассандра)

Поэт всегда живет не только в реальном мире, но и в зазеркалье, и с ним чаще, чем с другими, происходит вроде бы необыкновенное. Внучка Николая Николаевича Пунина, Анна Каминская, приводит одну из запомнившихся ей «роковых случайностей», связанных со смертью Владимира Георгиевича Гаршина, некогда близкого друга Ахматовой. Обстоятельства их разрыва, глубоко оскорбившие Ахматову, до сих пор до конца не прояснены, однако они много лет не виделись, и Ахматова не захотела проститься с ним после его кончины.

«В. Г. Гаршин умер в 1956 году, – рассказывала Каминская. – Однажды утром Анна Андреевна опустила руку за брошкой в бочонок—коробку, где она у нее лежала. Она постоянно пользовалась большой темной брошкой… Там же, в бочоночке, лежала и вторая ее брошка, маленькая, с темным лиловым камнем. На камне высоким рельефом была вырезана античная женская головка. Камень был в простой металлической оправе с прямой застежкой, работа конца XIX века. Эта брошка носила название „Клеопатра“ и надевалась довольно редко. Я знала, что эта брошка – подарок Анне Андреевне от Гаршина, она ее хранила как память о нем. В то утро Анна Андреевна вынула из бочонка „Клеопатру“ и вдруг спросила меня: „Ты ее не трогала?“ – „Нет, Акума“. …Она взволнованно смотрела на брошку – камень треснул сквозной трещиной прямо через лицо головки.

Через несколько дней Анна Андреевна узнала о смерти В. Г. Гаршина – он умер 20 апреля, и это был тот день, когда она увидела трещину на камне» (Попова Н., Рубинчик О. Анна Ахматова и Фонтанный дом. СПб., 2000. С. 104).

В таких случаях Ахматова говорила «Со мной всегда так».

Общавшийся с Ахматовой в последние годы ее жизни ленинградский литератор Игнатий Ивановский, ученик ее близкого друга поэта и переводчика Михаила Лозинского, вспоминает:

«…оставаясь на переводческой почве, я невольно боковым зрением наблюдал, с какой убежденностью и тончайшим искусством творила Ахматова собственную легенду – как бы окружала себя сильным магнитным полем.

В колдовском котле постоянно кипело зелье из предчувствий, совпадений, собственных примет, роковых случайностей, тайных дат, невстреч, трехсотлетних пустяков. Было там и многое другое, о чем сказала сама Ахматова:

Когда б вы знали, из какого сора

Растут стихи, не ведая стыда…

Котел был скрыт от читателя. Но если бы он не кипел вечно, разве могла бы Ахматова в любую минуту зачерпнуть оттуда, вложить неожиданную силу в незначительную деталь?

Примет было много. Мне показалось, что одна из них – не заводить чернильных приборов. Однажды потребовалось написать деловую бумагу, домашние куда—то ушли, и отыскать перо и чернила так и не удалось» (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 615).

Безусловно доверяя своим предчувствиям, она была чутка к пророчествам других, а когда речь шла о слове поэта, воспринимала вольно или невольно сказанное, как судьбу.

Размышляя о родословной и завещанном ей, как она была убеждена, даре предвидения, Ахматова писала, включаяя пору своего рождения в исторический контекст:

«Моего предка хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный русский убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. В этот день, как в память о счастливом событии, из Сретенского монастыря в Москве шел крестный ход. Этот Ахмат, как известно, был чингизидом.

Одна из княжон Ахматовых – Прасковья <Федосеев—на> – в XVIII веке вышла замуж за богатого и знатного симбирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов был моим прадедом. Его дочь Анна Егоровна – моя бабушка. Она умерла, когда моей маме было 9 лет, и в честь ее меняя назвали Анной. Из ее фероньерки[2] сделали несколько перстней с бриллиантами и одно с изумрудом, а ее наперсток яя не могла надеть, хотя у меня были тонкие пальцы» (Анна Ахматова. Я голос ваш. М., 1989. С. 337–338).

По—видимому, «наперсток» лежал в материнской шкатулке и девочки примеряли его, как это обычно бывает в детстве.

Анну Ахматову, как и ее великих предшественников – Александра Пушкина, с его далеко не случайным стихотворением «Моя родословная», Александра Блока, мучительно размышлявшего об истоках в незавершенной поэме «Возмездие», – интересовала своя личная история в большой истории России. И она творила свой миф, вырастающий из исторических фактов и семейных преданий. Главным источником и толчком, как можно полагать, для нее стали записки деда Эразма Ивановича Стогова, которые она могла прочесть еще в отрочестве, когда впервые и принялась писать «биографию». Родные тогда удивлялись ее памяти на события, бывшие в самом раннем детстве. В дальнейшем, по—видимому, сведения, почерпнутые из записок деда, дополнялись воспоминаниями матери и, как можно полагать, были связаны с семейным мифом о прабабушке «чингизид—ке», от которой вроде бы остались оказавшиеся «роковыми» для Анны Ахматовой фамильные драгоценности, среди них то самое «черное кольцо», утрата которого явно изменила ее жизнь к худшему.

Однако бабушка, урожденная Ахматова, Анна Егоровна, как и ее мать Прасковья Федосеевна, были чистокровными русскими дворянками. Ни та ни другая не являлись ни «чингизидками», ни татарскими княжнами. Посаженным отцом со стороны невесты на свадьбе Анны Егоровны и Эразма Стогова был дядя Ахматов, как писал о нем в своих записках Стогов, не богатый, но с большими связями и в среде симбирского дворянства, и в Петербурге. Судя по биографическим очеркам, оставленным Ахматовой, она, по—видимому, не знала о своем дальнем родственнике, генерале Алексее Петровиче Ахматове. В 1862–1864 годах он был обер—прокурором Святейшего синода и, по воспоминаниям графа С. Д. Шереметева, посещал службы в домовой церкви Шереметевского дворца на Фонтанке. Приходился он двоюродным племянником Прасковье Федосеевне Ахматовой, а Анне Андреевне четвероюродным дедушкой.

Биограф Анны Ахматовой, Вадим Алексеевич Черных, исследовал ее историческую родословную, представив поколенную роспись как по материнской, так и по отцовской линии. Он не нашел подтверждения родственных связей с ханом Ахматом, не отрицая, однако, возможности и других, пока не выявленных сведений. Приведенные им факты важны и интересны как для установления исторической достоверности, так и для проникновения в глубины «ахматовско—го мифа», запечатленного в ее поэзии и автобиографической прозе. В. А. Черных сообщает:

«Ахматовы – старинный дворянский род, происходивший, наверное, от служилых татар, но давным—давно обрусевший. Еще в Казанском походе Ивана Грозного участвовал Кирилл Васильевич Ахматов; двое Ахматовых были стольниками при Петре I. Прямые предки Прасковьи Федо—сеевны были внесены в VI (самую древнюю) часть родословной книги дворян Симбирской губернии и вели свой род от Степана Даниловича Ахматова, верстанного в конце XVII века по городу Алатырю. Никаких данных о происхождении рода Ахматовых от хана Ахмата или вообще от ханского рода Чингизидов не имеется. Княжеского титула Ахматовы никогда не носили. И все—таки, – не без оснований предполагает осторожный, как и положено историку, В. А. Черных (ведь и семейные мифы не рождаются на пустом месте), – сохранившееся в памяти Анны Ахматовой семейное предание, возможно, имеет какие—то реальные основания. Дело в том, что мать Прасковьи Федосеевны – Анна Яковлевна до замужества носила фамилию Чегодаева… Разумеется, невозможно доказать происхождение князей Чегодаевых (Ча—гатаевых), впервые упоминаемых в XVI веке, от сына Чин—гизхана Чагатая (Дкагатая), умершего в 1242 году. Однако скорее всего именно эти, нуждающиеся еще в тщательной проверке, генеалогические данные могли послужить основой для легенды о родстве предков Ахматовых с потомками ханов Золотой Орды» (Черных В. А. Родословная Анны Ахматовой // Памятники культуры. Новые открытия. Письменность. Искусство. Археология. Ежегодник 1992. М., 1993. С. 73–74).

Примечания

1

Полное библиографическое описание основных цитируемых изданий см. в разделе «Краткая библиография»; в тексте полное описание дается первый раз, далее – сокращенно.

2

Повязка на лоб с драгоценными камнями.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2