Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повести и рассказы - Просто свободный вечер (сборник)

ModernLib.Net / Современная проза / Токарева Виктория Самойловна / Просто свободный вечер (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Токарева Виктория Самойловна
Жанр: Современная проза
Серия: Повести и рассказы

 

 


Виктория Токарева

Просто свободный вечер (сборник)

Уик энд

По утрам она делала гимнастику. Махала руками и ногами. Гнула спину вперед и назад.

– А ты не боишься упасть и сломать шею? – пугалась я.

– Я чувствую, когда граница, – отвечала Нинон.

– А как ты чувствуешь?

– Центром тяжести. Он в позвоночнике. Я чувствую грань между «да» и «нет».

После зарядки Нинон направляется в душ. Плещется долго. Я вхожу следом и замечаю, что колонка течет. Распаялась.

Наша хозяйка, у которой мы снимаем дачу, умоляет только об одном: не смешивать воду в колонке. Отечественные колонки рассчитаны на один режим: холодная или горячая. Нинон это знает. Но для здоровья и удобства ей нужно смешать воду, и значит, все остальное не идет в расчет: хозяйка, ремонт колонки, деньги водопроводчику. Все эти мелочи Нинон не учитывает.

Я вошла в кухню и сказала:

– Нинон! Какая же ты сволочь!

Нинон пьет кофе – свежая, благоухающая, с маникюром и педикюром. Она кивает головой в знак согласия: дескать – сволочь, что ж поделаешь…

Ничего не поделаешь. Я вызываю по телефону водопроводчика и сажусь пить кофе. Уже за столом я вспоминаю, что забыла свой кофе в Москве.

– Дай мне ложку, – прошу я. – Иначе я не проснусь.

– Не могу. Я привезла только в расчете на себя.

Я вздыхаю, но делать нечего. Нинон – это Нинон. От нее надо либо отказываться, либо принимать такую, как есть.

Я ее люблю, а значит, понимаю. Любят не только хороших, любят всяких.

Нинон эгоистичная и жадная до судорог. Однако жадность – это инстинкт самосохранения, поэтому дети и старики, как правило, жадные. Я застала Нинон в среднем возрасте – между ребенком и старухой. Нам обеим под сорок. Мы на середине жизненного пути. Вторая половина идет быстрее. Но сейчас не об этом.

Наша дружба с Нинон имеет дачный фундамент. Мы вместе снимаем дачу – одну на двоих. Аренда на зимние месяцы стоит недорого, даже для меня, учительницы русского языка в общеобразовательной школе.

Нинон – переводчица. Она знает немецкий, французский, испанский, португальский, а заодно и все славянские: польский, югославский, болгарский. Нинон – полиглот. Она невероятно чувствует природу языка и может подолгу разглагольствовать на эту тему. Меня интересует одно: кто дал народам их язык? Откуда он взялся: испанский, французский и так далее? Это результат эволюции?

Нинон не знает. И никто не знает. Значит, язык – спущен Богом. Так же, как и сам человек.

Нинон любит профессию и владеет ею в совершенстве. Ее приглашают переводить на международные выставки. Она и сама похожа на иностранку: большеротая, большеглазая, тип Софи Лорен, но нежнее. Ее красота не такая агрессивная.

Что касается меня, то я – белая, несмелая ромашка полевая. У меня золотые кудряшки и лишний вес. Мечта офицера, коим и является мой муж. У меня муж – полковник. Нинон снисходительно называет его «красноармеец».

Мы с Нинон совершенно разные – внешне и внутренне. Она худая, я толстая. Она светская, я домашняя. Она жадная, я равнодушна к собственности. Она атеистка, я верующая. Но при этом мы дружим. Нам вместе интересно. Она меня опекает, критикует, ей нравится быть сильной. Она самоутверждается за мой счет, а я не против.

Мы вместе уезжаем на дачу, проводим субботу и воскресенье – Нинон называет это уик-энд. Мы гуляем на большие расстояния, смотрим телевизор, обмениваемся впечатлениями, отдыхаем от Москвы, от семьи.

У каждой из нас неполная семья. У меня муж без детей. У нее – дети без мужа. Неизвестно, что хуже.

Мы обе страдаем – каждая по-своему. Я страдаю от пустоты, а она от неблагодарности.

Ее муж, Всеволод, в повседневности Севка, достался ей иногородним студентом. Она его прописала в Москве, выучила, содержала до тех пор, пока он не встал на ноги. Он встал и ушел к другой, оставив ей двоих маленьких детей. Теперь детям пятнадцать и шестнадцать – сын и дочь. Соня и Сева. В выходные дни, пользуясь отсутствием матери, дети собирают в доме ровесников. Эти ровесники портят мебель. Недавно оторвали колесико от кресла и потеряли. Колесико не купить, поскольку кресло с выставки. В одном экземпляре. Надо заказывать колесико, потом вызывать плотника – все это время, деньги, усилия…

Я слушаю и киваю головой.

– Какие свиньи, – комментирую я.

Я – единственный человек, который понимает Нинон. Всем остальным это надоело. Ну сколько можно про кресло и про колесико и про неблагодарность. Уши вянут…

Пока мы завтракаем, я звоню в контору и вызываю водопроводчика. Водопроводчик Семен появляется довольно быстро, чинит – меняет какую-то трубку. Называет цену. Нинон вздыхает и говорит, что она внесет свою половину. Значит, вторую половину должна платить я, хотя испортила колонку Нинон. Но я счастлива, что мне досталась половина, а не целая сумма. Могло быть и так.


Мы уходим на прогулку, в этом смысл уик-энда: двигаешься, дышишь, покрываешь большие расстояния, проветриваешься кислородом.

Как хороша природа Подмосковья. Всякая природа красива, и джунгли в том числе. Но джунгли – это чужое. А Подмосковье – свое. Лес… березовая роща… заброшенная почти деревушка. Грубая бедность прикрыта снегом. Все смотрится романтично.

Нинон шагает рядом на крепких страусиных ногах, шапочка над глазами, черные пряди вдоль лица. Чистый снег пахнет арбузными корками, а может быть, это парфюм Нинон. Она душится японскими духами, которые имеют запах арбуза.

Нинон идет размеренно, как верблюд. Я задыхаюсь, а она нет. Я прошу:

– Давай передохнем…

Нинон не соглашается:

– Останавливаться нельзя. Нельзя терять ритм.

Я чертыхаюсь, но все-таки иду. И вдруг через какое-то время ощущаю, что у меня открылось второе дыхание. Действительно стало легче.

Нинон усложняет задачу. Она выбирает наиболее трудные тропинки, а еще лучше бездорожье, чтобы проваливаться по колено. Трудно поверить, что с ней ЭТО было. Может быть, она выдумывает… Но нет. Такое не выдумывают.

Дело в том, что несколько лет назад Нинон пережила тяжелую болезнь. Она не любит это вспоминать. Это тайна, которую она поведала только мне. И я приняла тайну на сердце.

Была болезнь в стадии 2-б. Всего четыре стадии. Была операция. После операции навалилась депрессия, хотела покончить с собой, но нельзя. Дети маленькие. Их надо поднять, хотя бы до совершеннолетия. Кроме нее поднимать некому. Мать старая, муж у другой. Нинон поняла, что у нее – только один выход: выстоять и выжить. И она выживала. Буквально вытаскивала себя за волосы из болота, как барон Мюнхгаузен. Не лекарствами – образом жизни. Закаливание, ограничение и нагрузка – вот три кита, на которых держится ее существование.

Закаливание – это обливать себя холодной водой. Ограничение – мало есть, только чтобы не умереть с голоду. Вес должен быть минимальным. Сердцу легче обслужить легкое тело.

Нагрузки – ходьба. В Москве она забыла про транспорт, везде ходила пешком, покрывала в день по тридцать километров. На субботу и воскресенье выезжала за город – и эти же расстояния на свежем воздухе.

Когда Нинон видела, что пора возвращаться, а не хватает километров, она специально сбивалась в пути. Мы кружили и блуждали, как партизаны. Выбившись из сил, садились на сваленную березу.

Нинон может разговаривать только на одну тему: о своем муже Севке. С ее слов – это сексуальный гигант, она была с ним счастлива как ни с кем, и если изменяла – только в отместку. Их отношения с Севкой – это чередование бешеных ссор и бешеных совокуплений. Середины не было. По гороскопу Нинон змея, а Севка тигр. Это абсолютно несовместное сочетание. Змея норовит ужалить исподтишка, а тигр сожрать в открытую. Вот они и разошлись. Но после Севки Нинон выпала на холод. Треснула душа, как если бы раскаленное окунуть в ледяное. Поэтому Нинон заболела. Но она не умрет. Выживет ему назло.

Мы с Нинон поднимаемся и идем дальше, Севке назло. Тигр думает, что он уничтожил змею, наступил на нее лапой. Нет. Она выскользнула и вперед, вперед…

И я следом за Нинон, а куда деваться? Я в основном молчу, в диалог не вступаю. Мне и рассказывать нечего. Мой муж – мой первый и единственный мужчина. А я у него – единственная женщина. Бывает и так.

– Ты ему никогда не изменяла? – поражается Нинон.

– Я верующая. Нам это нельзя, – оправдываюсь я.

– Ерунда. Православие разрешает грешить и каяться.

– Значит, русским можно, а татарам нельзя? – уточняю я.

– Можно всем. Без страстей жизнь скучна.

Я подумала: «А со страстями получается стадия 2-б». Но промолчала.

В брежневские времена не было казино, ночных клубов. Никаких развлечений. Левые романы – это единственное, что было доступно советским гражданам. Многие ныряли в левые романы от скуки, от невостребованности. Это как бы часть социума.

Мы движемся совершенно одни по снежному полю. Если посмотреть сверху – две черные точки на белом.

Я не ропщу. Мы скованы одной цепью – дружбой.

К двум часам мы возвращаемся на дачу – морозные, проветренные и голодные. Хочется есть, есть, есть…

Нинон разрешает себе лепесток мяса, кучку капусты и кусочек черного хлеба, который я называю «сто двадцать пять блокадных грамм».

Я в это время ем кусок жареной печенки величиной с мужскую галошу.

– Ужас… – пугается Нинон. – Печень вырабатывает холестерин. Ты ешь сплошной холестерин.

Звонит телефон. Ей звонят, она звонит. Ей все нужны, и она нужна всем. Нинон – как волнорез, о который разбиваются многие волны. Ее приглашают в гости, в театр, на выставку. Ее хотят видеть, слышать и вдыхать. Нинон пользуется успехом. Успех – это насыщенная гордость. Нинон полна гордостью до краев и забывает о своих неприятностях и даже о болезни. Таково защитное свойство человеческой психики.

После еды вырабатывается гормон покоя. Мы ложимся и засыпаем. В Испании это называется сиеста.

За три года такой жизни я похудела, окрепла и помолодела. Все это замечают. Даже мои ученики.


Наступила перестройка и принесла свой сюжет и свои декорации.

Дети Нинон выросли. Им двадцать и двадцать один. Сын влюбился в немку и уехал в Германию. Дочь завела себе друга по имени Олег, и они стали жить вместе в центре Москвы.

У меня все по-старому, кроме учеников. Ученики сдают выпускные экзамены и исчезают во времени. Ученики текут, как вода, как река, как сама жизнь.

Мы по-прежнему ездим с Нинон на уик-энды. Дача прежняя, прогулки те же самые, но не по снегу, а по изумрудной траве.

Лето. Шагается легко. Нинон жалуется по обыкновению, а я слушаю. «Кому повем печаль мою…»

Нинон живет одна. Это хорошо, поскольку никто не мучает. Но и плохо, потому что все – не по ее.

Друг Сони занимается бизнесом: купи-продай… Что он продает, что покупает – непонятно. Единственная мечта Нинон, чтобы этого Олега не было в помине. Пусть бросит Соню или в крайнем случае – пусть его отстрелят.

Так и случилось. Нинон накаркала. Приманила несчастье. Однажды Олег вошел в лифт. В лифте стоял невысокий мужичок и улыбался.

– Вам на какой? – спросил Олег.

– На последний, – отозвался мужичок.

Олег нажал свою кнопку с цифрой «пять». Лифт начал подниматься. Мужичок выстрелил, не переставая улыбаться. Пуля попала в середину тела, между грудью и животом.

Лифт остановился на пятом этаже. Мужичок вышел и, насвистывая, побежал вниз. А Олег выполз на площадку и успел позвонить в дверь. Соня открыла, и ей на руки осел любимый, окровавленный, теряющий сознание. Как в кино.

Соня позвонила матери, а уж потом в «Скорую». Нинон ринулась в спасение ненавистного ей Олега. Она доставала по своим каналам редчайшие лекарства, платила бешеные деньги, при ее-то жадности.

Олег выжил. Они с Соней уехали в Швейцарию отдыхать. Значит, было на что. Настроение у Олега было жуткое. Он буквально заглянул смерти в лицо и боялся, что это повторится. Видно, что-то не то продавал. Но все обошлось. Ему позвонили и сказали: выжил – твоя удача. Живи. Но больше дорогу нам не переходи. Мы это не любим. Олег поклялся, что больше дорогу не перейдет, будет держаться подальше.

Жизнь вошла в свое русло. Нинон снова стала ненавидеть Олега.

– Это человек не нашего круга, – возмущается Нинон.

– Сейчас круги перемешались, – говорю я. И это правда.

– Моя мать из глухомани вышла замуж за городского. Это был путь наверх. Я поднялась еще выше. Я знаю пять языков. Моя дочь должна была подняться выше меня. Или хотя бы на уровне. А она… Пала ниже, чем мать. Та хоть трудом зарабатывала, а этот ворует. Зачем я его спасала? Думаешь, он мне благодарен?

– Думаю, да. Без всякого сомнения.

– Хоть бы деньги за лекарство отдал. Я говорю: Соня, скажи Олегу, пусть отдаст тысячу долларов за лекарство. А она: «Мама, как тебе не стыдно…» Представляешь?

– Скажи сама, – советую я.

– Неудобно… Получается, что я совершила благородный поступок, а теперь требую за это деньги.

– Тогда не требуй…

– Они сами должны понимать. А они не хотят понимать. Трахаются, и все.

– А ты что делала в их возрасте? – напоминаю я. – То же самое…

Нинон замолкает. Уходит в себя. Она сделала для своих детей все, что могла, и больше, чем могла. Она выжила. А они – неблагодарные. Один уехал, и с концами. Как будто его нет. А другая продолжает доить мать, как дойную корову.

– Ну почему все только в одну сторону? – вопрошает Нинон. – Почему я должна все время давать?

– Так это же хорошо. Значит, ты сильная. Рука дающего да не оскудеет.

Перед нами широкая протока. Это уже не ручей, но еще не речка.

Нинон скидывает с себя одежду, и голая, как нимфа, погружает себя в воду. Вода ее омывает. Лицо светлеет и становится детским. Она не плывет, а ходит на руках по дну, как земноводное. Нинон меня зовет, но я боюсь застудиться. Я еще надеюсь когда-нибудь родить.

– Холод лечит, – успокаивает Нинон. – Не бойся…

Я осторожно захожу в воду и сажусь на дно. Тело мгновенно привыкает к разности температур. Какое блаженство… Вода уносит мои печали и разъедающие думы Нинон. Кажется, что в природе нет никого и ничего, как в первый день творения: только синее небо, хрустальная вода и голый человек.


Вечером мы идем в гости.

В дачном поселке много общих знакомых. На соседней улице живут Брики. Я их так зову. Вообще, у них другая фамилия. Общее с Бриками – треугольник. Женщина и двое мужчин. Она – немолода, с жидкими волосами и очень близорука. Очки, как бинокли, от этого глаза за очками кажутся мелкими, как точки. Ее зовут Рита. Говорят, у нее золотые мозги и душа тоже вполне золотая.

У них постоянно бывают гости. Я замечаю, что Нинон метет еду, как пылесос. В гостях она не столь привередлива. И когда на общем блюде остается еда, типа сациви или салата, Нинон подвигает к себе блюдо и сметает могучим ураганом своего аппетита, который приходится постоянно сдерживать.

Все это замечают, но легко прощают. Ей можно больше, чем остальным. Почему? Потому что она ТАКАЯ.

Я смотрю на Бриков. Они мне нравятся: все вместе и каждый в отдельности. Мужчины породистые и самодостаточные. Нинон красивее и моложе, чем Рита. Но у Риты – двое. А у Нинон – ни одного. Несправедливо. Однако я догадываюсь, в чем дело. Нинон эгоистична, ничем не делится, ни деньгами, ни душой. А Рита делится всем.

Мужчины за столом – физики и лирики, смотрят на меня с большим одобрением. Я к этому привыкла. Я нравлюсь всем слоям и прослойкам. Но я свято соблюдаю заповедь: не прелюбодействуй. Я твердо знаю, что мой брак держится на моей верности. Если верности не будет – все рухнет, и очень быстро. Поэтому я – устойчива и спокойна, и это добавляет мне козырей.

В конце вечеринки мы поем песни Юрия Визбора.

«Милая моя, солнышко лесное…» Вообще, это не грамотно. Солнышко не бывает лесное или речное. Оно – одно. Но в этой ошибке столько очарования и нежности: солнышко лесное…

Я смотрю на Нинон. Улыбка перебегает от уголков ее губ к глазам. Наконец-то она сыта и счастлива. Она забыла про Севку, про болезни, про неблагодарность… Счастлива, и все. В мире столько нежности на самом деле.


Время шло. В стране установился непонятный строй: капитализм по-русски.

Дача накрылась медным тазом, как говорят мои ученики. Наша дачная хозяйка продолжает сдавать, но за доллары. В стране все всё сдают, иначе не выжить.

Нинон оформила документы и укатила в Германию, поближе к сыну. Прежде чем уехать, она сдала свою квартиру американцу за бешеные деньги. Квартира у Нинон большая, элегантная, в хорошем районе. За американца платила фирма, так что все довольны – и американец, и Нинон. А фирме все равно, она будет переводить деньги в русский банк Нинон, на валютный счет.

Я в очередной раз попыталась забеременеть, и это случилось, но ненадолго. Должно быть, Бог отменил мою ветку. Ему видней. Это очень жаль, потому что я создана для материнства. У меня просторные бедра, чтобы родить, грудь, чтобы кормить, и лицо, чтобы склониться над ребенком. Все это не понадобилось. Странно…

У меня не очень хорошо с нервами, и я вышиваю крестом. Это успокаивает. Когда мы с мужем идем в театр, я кладу рукоделие в сумочку и вышиваю в антракте. На меня все смотрят с удивлением: зачем вышивать в театре? Сиди дома и вышивай. Но муж не делает мне замечаний. Ему все равно, лишь бы я была рядом. Мы – идеальная пара. Может быть, за это Бог не дает нам детей.

У Нинон есть поговорка: «Кругом шестнадцать не бывает». Почему шестнадцать – я не понимаю. Но смысл в том, что человек не получает все сразу. Или идеальная пара без детей, или тигр со змеей, но с детьми.

Я вышиваю крестом и утешаю себя как могу. Я скучаю без дачи и без Нинон. От меня как будто что-то ушло.


Нинон звонит мне по ночам, поскольку ночью льготный тариф. В Германии ее жадность обострилась. Тем не менее я в курсе ее жизни.

Первым делом Нинон воспользовалась немецкой медициной и проверила свое здоровье. Стадия 2-б – это как мина с часовым механизмом, не знаешь, когда рванет. Но здоровье оказалось в полном порядке. Никакой стадии, никаких отклонений от нормы. Печень чиста, как у ребенка. Кровь, как утренняя роса. Больше не надо выживать. Просто жить и наслаждаться жизнью.

Нинон позвонила мне ночью.

– Я совсем в порядке, – сообщила она. – Представляешь?

Я отметила, что ее русский похож на подстрочник. Значит, она думает по-немецки.

– Я победила, – сказала Нинон, – потому что я боролась.

Я испытала честное, искреннее счастье, но выразить не успела.

– Пока, – попрощалась Нинон и бросила трубку. Экономила.

Я долго не могла заснуть от радостного возбуждения. У меня, как оказалось, прочная подруга, ее хватит на всю мою жизнь и еще останется.


Жизнь – это смертельная болезнь, которая передается половым путем. Мы все умрем когда-нибудь. Но когда? Вот этого лучше не знать. Тогда жизнь кажется вечной.

Убедившись в своей вечности, Нинон отправилась к сыну в Кельн. Их дом стоял неподалеку от знаменитого собора.

Жена сына спросила у сына: «На сколько приехала твоя мама?» Сын не знал и спросил у Нинон: «На сколько ты приехала?» Нинон тоже не знала и сказала:

– Давай на неделю. – Она поняла, что больше недели для них будет много.

– Ну хорошо, – сказал сын.

– Ну хорошо, – вежливо согласилась жена сына.

Нинон поняла, что неделя – тоже много. У немцев есть поговорка: «Гость на второй день плохо пахнет». Сын любил свою маму, но он уже давно жил без нее и отвык. К тому же на Западе разные поколения не живут вместе. Запад – это не Восток.

Нинон сняла маленькую квартирку под крышей в дешевом районе. Там было много русских и турок, что для немцев одно и то же: беженцы, переселенцы, второй сорт. Немцы не любят пришлых. Они налаживали веками свою жизнь и экономику, а другие пришли на готовое и пользуются, занимают рабочие места…

В России Нинон была как волнорез, о который разбивались многие волны. Все текло, двигалось, как живая вода. А здесь – вакуум. Потеря статуса. Нинон никому не нужна за то, что она ТАКАЯ… Никому даже не интересно, какая она.


Нинон решила устроить свою личную жизнь и написала объявление в газету. Там это принято. Дескать, такая-то хочет того-то…

Сразу откликнулись четыре кандидата. Нинон получила письма и фотокарточки.

Один был запечатлен на фоне озера прислоненным к скамейке. И было неясно, сможет ли он удержаться, если скамейку отодвинуть, или рухнет от старости.

Другой – бодрый, но мерзкий.

Третий – примитивный, как овощ на грядке. А чего бы она хотела? Чтобы по объявлению явился Арнольд Шварценеггер?

Четвертый – красивый. Югослав. Тоже беженец, и альфонс скорее всего. Но Нинон на мужчин деньги не тратит. У нее тенденция к наоборот.

Нинон остыла к затее личного счастья. Через службу знакомств счастье не приходит. У него свои дороги.

Нинон заподозрила, что она слишком много хочет: и здоровья, и счастья, и богатства. Она хочет кругом шестнадцать, а так не бывает.


Нинон долго не звонила. Однажды я позвонила ей сама. Спросила:

– Ты в порядке? – Эту фразу я почерпнула из мексиканских сериалов.

– Знаешь, кого я встретила? – глухо спросила Нинон.

Откуда же мне знать…

– Севку, – сказала Нинон.

В один прекрасный день Нинон забрела в универмаг, где шла распродажа. Стала рыться в большой пластмассовой корзине с барахлом и вдруг ощутила, что рядом тоже кто-то роется и толкается. Она подняла глаза и увидела Севку. Тот же самый плюс тридцать лет. Что он здесь делает? В командировке или на постоянном жительстве? И вот дальше – самое поразительное. Нинон НИЧЕГО не почувствовала. Ее душа не сдвинулась ни на один миллиметр. Пустыня. Песок. То, что раньше ворочалось, как тяжелые глыбы, перетерлось до песка. То, что горело, – остыло до серого пепла. Пепел и песок.

Севка рылся в барахле и ничего не видел вокруг. Нинон хотела его окликнуть, но передумала. Ушла.

– У меня ностальгия, – сообщила Нинон.

– По родине? – уточнила я.

– По себе прежней. Мне себя не хватает. Я просто задыхаюсь без себя…

Через неделю Нинон собрала свои вещи, покидала их в два чемодана и вернулась в Россию.

Вернулась, но куда? В ее квартире жил американец, и большие деньги оседали на ее валютном счету. А деньги – это все. Нинон на них молилась.

Решила снять дешевую квартиру и жить на разницу. Нинон сняла крошечную однокомнатную квартиру в круглом доме. Архитекторы придумали новшество: круглый дом, а в середине круглый двор. Как в тюрьме. Все серое, бетонное, безрадостное. Вокруг – нищета, горьковское «дно». По вечерам откуда-то сверху доносятся пьяные вопли и вопли дерущихся. Кажется, что кто-то кого-то убивает. А может, и убивает.

Со мной Нинон не хочет встречаться, потому что стесняется квартиры – крошечной, с помоечной мебелью. И стесняется себя. Всех трех китов – воздержание, нагрузку и закаливание – Нинон отпихнула ногой в сторону. Зачем голодать и накручивать километры, если со здоровьем все в порядке. Нинон предпочитает лежать на диване, есть мучное и сладкое. Она растолстела на двадцать килограмм, перестала красить волосы. Стала седая и толстая опустившаяся Софи Лорен.

Основное общение – соседка Фрося. У Фроси лицо сиреневое от водки, а во рту – единственный золотой зуб. Фрося – широкая натура, готова отдать все, включая последнюю рюмку. Беспечный человек. Нинон никогда не могла позволить себе такой вот безоглядной щедрости. Она всегда за кого-то отвечала: сначала за Севку, потом за детей. Она даже умереть не могла. А теперь может.

Нинон стала погружаться в депрессию. Она перестала выходить на улицу. Было неприятно видеть серые бетонные стены с черными швами между плитами. Неприятно видеть вертких детей и их родителей – тоже серых, как бетонные плиты.

Однажды я позвонила и сказала:

– Пойдем в церковь.

– Зачем?

– Бог поможет, – объяснила я.

– Бог поможет тому, кто это ждет. А я не жду.

– Тогда давай напьемся.

– А дальше что?

– Протрезвеем.

– Вот именно. Какой смысл напиваться…

Я положила трубку. Вспомнила Высоцкого: «И ни церковь, ни кабак – ничего не свято. Нет, ребята – все не так…» Действительно, все не так.


Пришло семнадцатое августа, и грянул кризис как гром среди ясного неба. Нинон всегда боялась, что ее обворуют. Чего боишься, то и случается. В роли грабителя выступило государство. Лопнул банк вместе с валютным счетом. Денежки сказали: «До свидания, Нинон». Никто не извинился, поскольку государство не бывает виновато перед гражданами. Только граждане виноваты перед государством.

Американец уехал, его фирма вернулась в Америку.

Нинон тоже вернулась в свою квартиру, в свою прежнюю жизнь. Квартира большая, элегантная, в хорошем районе – это тебе не круглый дом. Однако почва выбита из-под ног. На что жить – непонятно. Да и не хочется. В душе что-то треснуло и раздвинулось, как льдина в океане. И обратно не сдвинуть.

Раньше Нинон нравилось ставить задачу и преодолевать. А сейчас все это казалось бессмысленным. Дети выросли, тема неблагодарности снята. Образ Севки развеялся по ветру. Что остается? Ничего. Оказывается, выживание и неотмщенность – это и был ее бензин, которым она заправляла свой мотор. А теперь бензин кончился. Мотор заглох. Можно еще поприсутствовать на празднике жизни, а можно уйти, тихо, по-английски. Ни с кем не прощаясь.

Как-то утром Нинон вышла на балкон, посмотрела вниз. Высоты было достаточно, девятый этаж. Свою жизнь, которую годами восстанавливала, собирала по капле, Нинон готова была кинуть с высоты, выбросить, разбить вдребезги.

Рерих говорил, что физический конец – это начало нового пути, неизмеримо более прекрасного.

Нинон перегнулась, как во время зарядки, но не назад, а вперед. Осталось совсем мало, чтобы сместить центр тяжести…

В это время раздался звонок в дверь. Кто-то шел весьма некстати или, наоборот, – кстати.

Это была я. Обычно я все чувствую и предчувствую, я буквально слышу, как трава растет. Но в данном случае я не чувствовала ничего. Просто у меня появилась суперновость: моя соседка уезжала за границу и попросила последить за ее дачей. Бывать там хотя бы раз в неделю. Дача – классная, в тридцати километрах от Москвы, с собственным куском реки. Река проходит по ее территории и огорожена забором. Эта новость появилась вечером, а рано утром я уже ехала к Нинон. Она стояла передо мной со странным выражением. Я не понимала, рада она мне или нет.

– Есть дача, – сказала я с ходу. – Давай ездить на уик-энды.

Нинон молчала. Возвращалась издалека. С того света на этот.

– Природа сохраняет человека, – добавила я.

– Сколько? – мрачно спросила Нинон. Жадность первой вернулась в нее. Это хорошо. Жадность – инстинкт самосохранения.

– Нисколько, – ответила я. – Бог послал.

Не сотвори

* * *

Жена постоянно тормозила вес, и в доме постоянно не было хлеба. Трофимов по утрам открывал деревянную хлебницу, видел там черствые заплесневевшие куски в мелких муравьях, и ему казалось, что эти куски – как вся его жизнь: безрадостная, несъедобная, в каком-то смысле оскорбительная.

Жена появлялась на кухне с виноватым видом и спрашивала:

– А сам не мог купить? Ты же знаешь, я мучное не ем.

– Но ведь ты не одна живешь, – напомнил Трофимов.

– Одна, – мягко возражала жена. – Ты меня в упор не видишь.

Это было правдой. Трофимов любил другую женщину. Ее звали Сильваной, она жила в Риме.

У них не было или почти не было перспектив. Существовало только прошлое, да и то, если честно сказать, это прошлое касалось одного Трофимова.

Трофимов увидел Сильвану в итальянском фильме «Все о ней». Она сыграла главную роль, и больше фильмов с ее участием в Москве не появлялось. Может быть, Сильвана вообще ушла из кино, а может, продолжала работать, но эти фильмы перестали закупать. Трофимов видел ее только один раз. Ему было тогда пятнадцать лет, он учился в восьмом классе. Сильвана появилась на экране большая, роскошная и породистая, как лошадь. У нее были громадные, неестественно красивые глаза и зубы – такие белые и ровные, каких не бывает в природе, поскольку природа не ювелир, может допустить изъян. Сильвана была совершенством, торжеством природы. Она обнимала обыкновенного, ничем не примечательного типа, прижимала его к себе большими белыми руками. Потом плакала, приходила в отчаяние, и слезы – тоже крупные и сверкающие, как алмазы, – катились из ее прекрасных глаз.

Пятнадцать лет – возраст потрясений. Трофимова Сильвана потрясла в прямом и переносном смысле. Его бил озноб. Он не мог подняться с места.

– Ты что, заболел? – спросил друг и одноклассник Кирка Додолев.

Трофимов не ответил. Он не мог разговаривать. Почему-то болело горло. Сильвана вошла в него, как болезнь, золотистый стафилококк, который, как утверждают врачи, очень трудно, почти невозможно выманить из организма. Он селился навсегда. Иногда помалкивает в человеке, и тогда кажется, что его нет вообще. Но он есть. И дает о себе знать в самые неподходящие минуты.

Окончив школу, Трофимов пошел в университет на журналистику с тайной надеждой, что его пошлют в Италию и он возьмет интервью у Сильваны. Все начнется с интервью. Вернее, у него все началось раньше, с его пятнадцати лет. А у нее все начнется с интервью. Трофимов учил языки: итальянский, английский, японский – вдруг Сильвана захочет поговорить с ним по-японски.

Каждый язык похож на свою национальность, и, погружаясь в звучание чужих слов, Трофимов чувствовал другой народ на слух, становился то немножко англичанином, то немножко японцем.

Для того чтобы попасть в Италию, надо быть не просто журналистом, а хорошим журналистом. Трофимов много и разносторонне учился, превращаясь на глазах у изумленных родителей из бездельника в труженика. Впоследствии потребность в труде стала привычкой, и он уже не вернулся в шкуру бездельника.

В конце третьего курса двадцатилетний Трофимов получил первый приз журнала «Смена» за лучший очерк, и его фотографию напечатали на предпоследней странице. Фотография была темная, неудачная, но все же это было его лицо, тиражированное в несколько тысяч экземпляров. Оно уже как бы отделялось от самого Трофимова и принадлежало всему человечеству. Это обстоятельство приближало его к Сильване. Они были почти на равных. Трофимов собрал весь курс, и они пошли в ресторан праздновать событие. Гуляли самозабвенно и шумно. Жизнь твердо обещала каждому славу, любовь и бессмертие. Но вдруг, в самой высокой точке праздника, Трофимов ощутил провал. Наверное, из закоулков его организма вылез золотистый стафилококк и пошел гулять по главным магистралям. Трофимов вдруг понял: какая это мелочь для Сильваны – премия журнала «Смена» и гонорар в размере сорока рублей старыми. Трофимову стало все безразлично. Он старался не показать своего настроения друзьям, чтобы не портить им веселье. Но если бы он попытался объяснить, что с ним происходит, его бы не поняли и, может, даже побили.

После первой премии Трофимов получил вторую – премию «Золотого быка» в Болгарии. Потом – премию Организации Объединенных Наций. А потом Трофимов эти премии перестал считать. Просто он стал хорошим журналистом. Как его шутя называли, «золотое перо». Но какая это была мелочь для Сильваны…

Трофимов долго не мог влюбиться и долго не мог жениться, потому что все претендентки были как лужицы и ручейки, в крайнем случае речки, в сравнении с океаном. Любовь к Сильване делала Трофимова недоступным для других женщин. А недоступность красит не только женщину, но и мужчину. Трофимов казался красивым, загадочным, разочарованным, как Лермонтов. Женщины падали к его ногам в прямом и переносном смысле этого слова. Одна из них упала к его ногам прямо на катке, рискуя получить увечья, потому что Трофимов шел по льду со скоростью шестьдесят километров в час, как машина «Победа». Сейчас эту марку уже не выпускают, а тогда она была популярна. Трофимов споткнулся о девушку и сам упал, и все это кончилось тем, что пришлось проводить ее домой. Девушку звали Галя. Тогда все были Гали, так же как теперь все Наташи. Дома Галя предложила чаю. А за чаем призналась, что упала не случайно, а намеренно. У нее больше не было сил терпеть неразделенную любовь, и она согласна была погибнуть от руки, вернее, от ноги любимого человека. Оказалось, что Галя любила Трофимова с восьмого класса по десятый, а потом с первого курса по пятый. Она училась с ним в одной школе, но в разных классах. Потом в одном вузе, но на разных факультетах, и Трофимов ее не помнил или почти не помнил. Весь женский мир был расколот для Трофимова на две половины: Сильвана и Не Сильвана. В первую половину входила только одна женщина, а во вторую все остальные. И если ему не суждено было жениться на Сильване, то в качестве жены могла быть любая из второй половины. Почему бы и не Галя, если она так этого хочет.

Свадьбу отмечали у Гали дома. Народу было – не повернуться. Все не уместились за столом, ели в две смены, как в переполненном пионерском лагере, но все равно было шумно, гамно и отчаянно весело.

Галя обалдела от счастья и от тесных туфель. У нее была большая нога, тридцать девятый размер, она стеснялась этого и надела туфли на два размера меньше, чтобы нога казалась поизящнее. В ту пору считалось красиво иметь маленькую ножку. Потом, через много лет, Галя покупала обувь на размер больше, чтобы удобно было ходить, и носила не тридцать девятый, а сороковой. И ей было безразлично мнение окружающих. Хотя окружающие, ни тогда, ни теперь, не обращали внимания – какого размера обувь на ее ногах. Все было в ней самой. Молодость отличается от немолодости зависимостью от мнения окружающих. Вообще зависимостью.

На свадьбе тоже никто не заметил Галиной жертвы, все веселились на полную катушку, и она чувствовала себя как мачехина дочка, которая сунула ногу в хрустальный башмачок. Кончилось все тем, что она вообще сняла туфли и ходила босиком. Кто-то разбил рюмку. Галя наступила на осколок и порезала ногу. Трофимов помчался за полотенцем, стал перед ней на колени и в этот момент ощутил знакомый провал. Он стоял на коленях не перед Сильваной. Сильвана осталась в Риме со своим мужем, не Трофимовым, а каким-нибудь миллионером, владельцем завода шариковых ручек, электронных часов, экскурсионных бюро, отелей, да мало ли чего еще владелец. А у него, у Трофимова, – свадьба в коммуналке, треска в томате, винегрет и холодец, Галя в тесных туфлях и кровь на руках, как будто он собственноручно зарезал свою мечту.

Гости вокруг них взялись за руки. А Трофимов стоял на коленях в центре хоровода и летел в пропасть своего одиночества.

Потом он напился и заснул в туалете, туда никто не мог попасть. Ломали дверь.

Дальше все понеслось, поехало. На смену пятидесятым годам пришли шестидесятые, потом семидесятые. В шестидесятых годах стали осваивать целинные и залежные земли. Композиторы сочиняли песни, поэты писали стихи, журналисты статьи. «Вьется дорога длинная, здравствуй, земля целинная». В семидесятых стали строить Байкало-Амурскую магистраль. Пожилой певец с двойным подбородком пел с телевизионного экрана: «Бам, бам, бам, бам, бам – это поют миллионы».

Трофимов шагал в ногу со страной, ездил и на целину, и на БАМ, а когда в Тюмени нашли нефть, летал на озеро Самотлор, в котором не водилась рыба. Не жила там. Не хотела. Трофимов летал на вертолете, видел сверху желтые вздувшиеся болота, и ему казалось, что это нарывы на теле земли. Однако ученые утверждали, что болота нужны в природе и даже необходимы. И осушать их – значит насильственно вмешиваться в природу, и она может впоследствии отомстить. Природа лучше знает: что ей надо, а что нет. И человек – не Бог, а тоже часть природы, такой же, скажем, как болото.

Трофимов шел в ногу со временем, иногда спорил со временем, а иногда забегал вперед, что является приметой гения. Гений отличается от обычного человека тем, что забегает вперед на сто лет, а иногда и на двести.

В Италию Трофимов так и не попал. И Сильвана в Москву не приезжала. На английском и японском приходилось разговаривать с другими людьми. Однако от Сильваны, вернее, от любви к ней, остались привычки: много работать, не обращать внимания на женщин, то есть не быть бабником, не прятаться от жизни за женщинами.

У Гали были все основания считать себя счастливой женщиной. Основания были, а счастья не было. Она заполучила Трофимова территориально, но не могла заполучить его душу и не знала, что для этого надо делать. Она имела его и не имела одновременно. Противоречия распирали Галю изнутри, от этого она толстела и постоянно садилась на диету. Изнуряла себя голодом, постоянно ходила голодная и пасмурная. О каком счастье могла быть речь?

Помимо работоспособности и цельности, Сильвана оставила в Трофимове чувство пропащей жизни. Золотистый стафилококк постарел вместе с Трофимовым и уже реже и не так нагло разгуливал по магистралям организма. Но все же он был. Трофимов это знал и ощущал как ущербность. Сейчас в моде термин: комплекс. У Трофимова был комплекс Сильваны. Он боялся, что это может быть заметно, и прятал комплекс за чванливостью. Многие считали Трофимова высокомерным.

На смену семидесятым годам пришли восьмидесятые. Итальянский неореализм ушел в прошлое. Умер родоначальник неореализма Чезаре Дзаваттини. Джина Лоллобриджида занялась фотографией. На смену старым звездам пришли новые: Стефания Сандрелли, потом Орнелла Мути. Но ни одна из них не могла потрясти Трофимова так, как Сильвана. Возможно, потому, что пятнадцать лет – это возраст потрясений, а сорок пять – нет. В сорок пять может потрясти только прямая и близкая угроза жизни. Например, ты открываешь дверь, а на тебя направлен пистолет, как в итальянских политических детективах последних лет. Ко всем остальным впечатлениям и эмоциям человек с годами адаптируется. Но возможна и другая причина верности. Трофимов был человеком стабильным. Стабильность – свойство натуры, одна из разновидностей порядочности. Трофимов не любил переставлять в квартире мебель, десятилетиями носил одно и то же пальто, работал на одном и том же месте. У него была одна жена Галя, одна любимая женщина Сильвана, один и тот же отпускной месяц июль, один и тот же друг Кирка Додолев, с которым он дружил с шестого класса, с которым когда-то вместе смотрел фильм: «Все о ней». И именно Кирка, а не кто-то другой, объявил, что отпуск придется перенести с июля на август, потому что в июле будет международный кинофестиваль и в Москву среди прочих приедет итальянская актриса Сильвана.

Приезжала Сильвана. Сбывалась мечта. Мечта была постаревшей, но все же живой.

Кирка Додолев сообщил эту новость по телефону. Он ждал реакцию, но Трофимов молчал. Мгновенно и сильно заболело горло. Он не мог говорить. Трофимов положил трубку и тут же уехал домой. А дома оказалось, что в кухне испортился водопроводный кран, вода беспрестанно капала с изнуряющим щелкающим звуком. Стучала в голову, как дятел. Трофимов завязал горло и вызвал водопроводчика. Ему казалось, что между водой, Сильваной и его здоровьем – какая-то мистическая связь. Но водопроводчик Виталий, вызванный по этому случаю, все объяснил вполне материально: в кране испортилась прокладка. Ее надо поменять.

– А прокладка у вас есть? – спросил Трофимов.

– Почему нет? Есть.

Виталий открыл свой чемоданчик и достал резиновое колечко.

– Вот она, – показал Виталий и стал разбирать кран. Трофимов удивился. Он привык к другой системе взаимоотношений между водопроводчиком и квартиросъемщиком. В этой прежней системе водопроводчик должен был сказать, что прокладки исчезли из продажи уже год назад, достать их нет никакой возможности и он берется достать через знакомых водопроводчиков. Ему самому ничего не надо, но труд других людей следует оплатить. Квартиросъемщик упрашивал, дребезжал хвостом и платил пять рублей за то, что стоило одиннадцать копеек и лежало в кармане у водопроводчика.

Виталий был другим. То ли выросла новая генерация водопроводчиков, то ли Виталий был индивидуально честным человеком, и к генерации это отношения не имело.

– Сколько вам лет? – спросил Трофимов.

– Сорок пять, – ответил Виталий. – А что?

Трофимов удивился. Виталий выглядел как потрепанный практикант профессионально-технического училища. Генералу Гремину, за которого вышла замуж Татьяна Ларина, было сорок пять лет, и он воспринимался Пушкиным как старик «с седою головой». То ли в двадцатом веке, в связи с техническим прогрессом изменились условия жизни – и человек не успевает изнашиваться к пятидесяти годам. То ли поколение, родившееся перед войной и в самом начале войны, отмечено инфантильностью. То ли моложавость – индивидуальное свойство Виталия, записанное в его генетическом коде. Честность и моложавость.

Виталий, если его отмыть и одеть, обладал внешностью, которую мог иметь и член-корреспондент, и путешественник, и бандит с большой дороги.

Трофимов однажды видел телевизионную передачу, в которой перед участниками передачи ставили большой фотопортрет, говорили, что это ученый с мировым именем, и, исходя из внешних данных, просили дать характеристику этого человека. Участники отмечали ум, скромность, сосредоточенность, высокий интеллект. Тогда ведущий сознавался, что это не ученый, а уголовник, тяжелый рецидивист. И просил посмотреть повнимательнее. Участники дискуссии смотрели и дружно находили в лице наличие умственной недостаточности, тупости и жестокости. Далее ведущий извинялся и говорил, что это все-таки ученый, физик-теоретик, основатель какой-то теории, и просил всмотреться еще раз. И опять из лица проступали: ум, сила, интеллект. Самое интересное, что и Трофимов воспринимал портрет в зависимости от того, какими глазами он на него смотрел. Стало быть, все зависит от психологической установки.

На Виталия Трофимов смотрел доброжелательно. Захотелось даже рассказать ему о фестивале и о Сильване. Большое событие переполняло Трофимова через край, и было необходимо выплеснуться хотя бы немного. Выплеснуть на жену – невозможно, с женами не принято говорить о других женщинах. С сыном тоже невозможно. Сын находился в таком возрасте, когда все отношения между людьми не имеют оттенков, они конкретны и называются конкретными словами. А какие слова можно было найти для отношений Трофимова и Сильваны… Сын бы его просто не понял. Приходилось рассчитывать на совершенно постороннего человека.

– А в июле будет фестиваль, – как бы между прочим проговорил Трофимов.

Виталий отвлекся от работы, посмотрел за окно. Там шел снег. До июля было далеко. Виталий снова обернулся к раковине, молча продолжал свою работу.

– Пресс-бар будет работать всю ночь. – Трофимов подумал, что, может быть, удастся посидеть с Сильваной за одним столом.

– Где? – неожиданно спросил Виталий.

– Что «где»? – не понял Трофимов.

– Пресс-бар этот где будет размещаться?

– В гостинице «Москва». А что?

– Ничего, – ответил Виталий.

– Вы смотрели фильм «Все о ней»? Он шел в пятидесятых годах. Вы должны помнить.

– Ну… – проговорил Виталий.

– Смотрели или нет? – переспросил Трофимов. Это была очень важная подробность.

– Не помню.

– Значит, не смотрели. А то бы запомнили. Там была актриса… Она приедет на кинофестиваль.

– Так небось старуха уже, – предположил Виталий.

– Почему? – оторопел Трофимов.

– Фильм шел в пятидесятые, а сейчас восьмидесятые. Вот и считайте. Ей сейчас пятьдесят, а то и все шестьдесят.

Трофимов впервые за все время осознал, что время – объективный фактор, оно шло не только для него, но и для Сильваны. Но не стареют две категории людей: мертвые и люди из мечты. И все же Трофимов обалдело смотрел на Виталия с ничего не выражающим лицом. А Виталий в это время спокойно окончил работу и проверил результаты своего труда. Кран заворачивался плотно и без усилий, прокладка надежно перекрывала струю.

– Готово! – сказал Виталий и стал складывать инструменты в свой чемоданчик.

Трофимов спохватился и полез за бумажником. Раньше такая работа вознаграждалась рублем, но последнее время рубль ничего не стоит. За рубль ничего не купишь. Трофимов размышлял: сколько заплатить – трешку или пятерку. Пятерки много: можно развратить рабочего человека, и он не захочет потом работать без чаевых, потеряет человеческое достоинство. Понятие «рабочая гордость» стало чисто умозрительным. И во многом виновата интеллигенция. Прослойка должна идти в авангарде общества, а не заигрывать с классом и не совать ему трешки.

Размышляя таким образом, Трофимов достал три рубля и протянул Виталию.

– Не надо, – отказался водопроводчик.

– Почему? – искренне удивился Трофимов.

– А зачем? Я зарплату получаю.

– У вас что, ЖЭК борется за звание? – догадался Трофимов.

– За какое звание? – не понял Виталий.

– Бригады коммунистического труда.

– Я лично ни за какое звание не борюсь. Работаю, да и все.

– А у вас таких, как вы, много? – поинтересовался Трофимов.

– Таких, как я, один. Каждый человек уникален. И что за манера обобщать…

Трофимов застеснялся трешки и сказал:

– Ну что ж, большое спасибо… Если что надо, я к вашим услугам.

– Мне хотелось бы хоть раз попасть в пресс-бар, – сознался Виталий.

За окном шел снег. До июля было далеко, а в данный момент очень хотелось угодить Виталию.

– Ну конечно! – с восторгом согласился Трофимов. – С удовольствием…

Виталий ушел. Трофимов подумал о том, что стирается грань между классами. Сегодня уже не отличишь крестьянина от рабочего, рабочего от интеллигента. Все читают книги, и смотрят телевизор, и носят джинсы, которые свободно продаются в магазинах. Хорошо это или плохо? Трофимов не мог ответить однозначно и дал себе задание: подумать. Могла возникнуть интересная тема, которая требовала отдельного исследования.

* * *

В пресс-баре разрешалось курить. Помещение было маленьким, поэтому дым висел слоями, как перистые облака. Женщины плавали в дыму с голыми спинами, в украшениях. Было не разобрать: где иностранки, где наши. Все выглядели как иностранки. Официанты, правда, научились их различать наметанным глазом.

Трофимов сквозь дымовую завесу увидел себя в зеркале. Он не только не отличался от иностранцев, но был еще иностраннее: сухой, элегантный, в белом костюме из рогожки, с малиновым платочком в кармашке и таким же малиновым галстуком, пахнущий дорогим табаком и дорогим парфюмом.

Сильвану он увидел сразу. Она сидела за столиком возле стены и была на голову выше своего окружения. Она была такая же большая, роскошная и сверкающая, как тридцать лет назад. Возле нее – Трофимов это тоже заметил сразу – сидел вездесущий человек по прозвищу Бантик. Прозвище шло от профессии: женский портной. Бантик – прохиндей и красавец – всегда находился в центре событий. Трофимов мог всю жизнь мечтать сесть возле Сильваны. А Бантик – сидел и наливал ей шампанское в тяжелый фужер. По другую сторону от Сильваны сидел иностранец, представитель какой-то торговой фирмы, работающий в Москве. Возможно, он выполнял роль переводчика. Из двенадцати месяцев в году фирмач девять проводил в Москве, а три – в самолете, перелетая из одной страны в другую. Был он маленького роста, с красивым личиком, баснословно богат, по нашим понятиям. А по западным понятиям – просто богат. Он пользовался большим успехом у женщин. Может быть, последнее обстоятельство и держало фирмача так подолгу в Москве. Русские женщины высоко котируются на Западе. Они искренни, романтичны, и их легче сделать счастливыми.

Бантик увидел Трофимова и помахал ему рукой, приглашая подойти. Пока что все складывалось удачно.

Подойдя ближе, Трофимов увидел за столиком нашего известного кинорежиссера. Он заметно скучал. Его лицо было лицом человека, который пережидает вынужденное бездействие. Такие лица бывают у людей на вокзалах.

Трофимов не смотрел на Сильвану. Оттягивал этот момент. Он его боялся. Но вот оттягивать стало невозможно.

– Знакомьтесь, – бодро представил Бантик. – Это итальянская актриса…

– Я знаю, – перебил Трофимов и прямо глянул на Сильвану. Ему показалось, что он обжегся.

– А это наш журналист. Волк. Волчара, – представил Бантик Трофимова.

Фирмач перевел. Сильвана что-то спросила: видимо, не поняла, что такое «волчара».

– Хороший журналист, – объяснил Бантик. – Гранде профессоре.

Сильвана чуть кивнула, протянула свою большую белую руку. Трофимов смотрел на эту протянутую руку и не смел коснуться.

– Да садись ты. Чего стоишь? – удивился Бантик.

Столик был на шестерых, занято только четыре места. Оставалось два свободных. Бантик подбирал себе окружение. Иметь за столом Трофимова было достаточно престижно. Не Феллини, конечно, но все же… Бантик заботился об окружении, как все внешние люди.

Кинорежиссер вставил в протянутую руку Сильваны фужер с шампанским. Она не поняла, почему «гранде профессоре» не подал ей руки, но, может быть, у русских так принято. Сильвана поднесла фужер к божественным губам и какое-то время рассматривала Трофимова своими лошадиными глазами. Ему казалось, что он стоит в открытом пламени.

– Да садись же ты! – потребовал Бантик.

Трофимов отодвинул стул, чтобы сесть, но в этот момент к нему подошел человек с повязкой.

– Вас спрашивают.

– Меня? – удивился Трофимов.

– Вас, – убежденно сказал дежурный и показал на дверь.

Трофимов посмотрел в ту же сторону, но ничего не увидел за дымовой завесой.

– Сейчас. – Трофимов посмотрел на Сильвану и добавил: – Уно моменте.

Сильвана чуть заметно кивнула. Она вела себя как профессиональная красавица. Это была ее профессия: красавица. Женщина с этой профессией не будет занимать стол беседой, не возьмет собеседника за руку в знак доверия и расположения. Ей это не нужно. Разговаривать и брать за руку – это способ проявить к себе интерес. В некотором роде наступление. А красавица находится в состоянии активной обороны и как средство обороны выставляет стену между собой и окружающим миром. Стена эта прозрачная, но она есть.

И на нее наткнулся Трофимов, хотя не произнес с Сильваной и двух слов. Это наполнило его душу холодом и беспокойством.

– Сейчас, – в третий раз повторил он и пошел следом за дежурным.

Возле дверей дым был пожиже, и Трофимов увидел водопроводчика Виталия, сдерживаемого двумя дюжими молодцами. Виталий был в серой рабочей куртке и рыжей плоской кепочке из искусственной замши. Видимо, он дежурил в ночную смену, вызовов не было, ему надоело сидеть в пустом ЖЭКе – и он приехал, как договорились в феврале.

– Вот он! – завопил Виталий, узнав подходящего к дверям Трофимова. – Я ж вам говорил, а вы не верили, – упрекнул он дежурных. – Скажи им!

Трофимов растерялся. Виталий появился очень некстати, как говорится в пословице, был нужен Трофимову как рыбе зонтик. Но Виталий этого не знал. Не догадывался, что он зонтик. Его пригласили, он пришел, как договорились.

– Ну, я пошел, – сказал Виталий дежурным и протиснулся в бар. – Спасибо, что позвали.

Виталий подошел к Трофимову, огляделся по сторонам.

– Накурено тут, – заметил он. – Ну, где сядем?

Из дымных слоев возник Бантик и спросил:

– Ты не смываешься?

– Нет. Не смываюсь, – ответил Трофимов.

– А у тебя деньги есть?

– Есть.

– Ну так пойдем. А то неудобно.

Трофимов пошел следом за Бантиком. Виталий – за Трофимовым.

Все уселись за стол. Виталий оказался между Трофимовым и режиссером. Сильвана вопросительно посмотрела на Виталия, поскольку он был новым лицом и явно выбивался из общего стиля.

– Его друг, – представлял сам себя Виталий и похлопал Трофимова по плечу.

– Да, – подтвердил Трофимов и неожиданно для себя добавил: – Это наш русский Ален Бомбар.

– О! – изумилась Сильвана, забыв на мгновение, что она профессиональная красавица. – Се импосибле!

– Да, да, – подтвердил Трофимов – Наш Ален Бомбар.

– А кто это? – тихо спросил его Виталий.

– Итальянка, – негромко ответил Трофимов.

– Да нет, тот мужик, за которого ты меня выдал.

– Потом, – сказал Трофимов.

– А разве в Союзе был этот эксперимент? – удивился фирмач.

– Конечно. Мы ни в чем не отстаем, – гордо заметил Трофимов.

– А я ничего и не говорю, – оправдался фирмач.

– Страшно было? – спросил Бантик: видимо, он для себя примеривал этот вариант.

Виталий посмотрел на Трофимова.

– Скажи, что страшно, – тихо посоветовал Трофимов.

– А ты думал… Еще как страшно, – убедительно сыграл Виталий.

– Это и ценно, – заметил кинорежиссер. – Когда не страшно, то нет и подвига.

Загрохотала музыка. Их столик стоял рядом с оркестром. Фирмач пригласил Сильвану танцевать. Она поднялась. На ней было шелковое платье цвета чайной розы. Горьковатый жасминный запах духов коснулся лица Трофимова.

Сильвана пошла с фирмачом в танцующую массу. Он был ей до локтя. Но на Западе это, наверное, не важно. Если богатый, может быть и до колена.

– Во кобыла! – отреагировал Виталий, имея в виду Сильвану.

Бантик увел маленькую блондинку, совсем хрупкую, как Дюймовочка.

– Ух ты, – восхитился Виталий. – Хоть за пазуху сажай.

Трофимов не обиделся на Виталия за Сильвану. Наоборот. Принизив «кобылой», он ее очеловечил. Как бы сократил дистанцию между недосягаемой Сильваной и обычным Трофимовым. В конце концов, все люди – люди, каждый человек – человек. Не более того.

– Хоть бы переоделся, – миролюбиво заметил Трофимов.

– А зачем? – удивился Виталий. – Мне и так хорошо.

– Тебе, может, и хорошо. Ты себя не видишь. А другим плохо. Им на тебя смотреть.

– Условности, – небрежно заметил Виталий. – А кто этот мужик?

– Который? – не понял Трофимов.

– Тот, за которого ты меня выдал.

– Ален Бомбар, – раздельно произнес Трофимов.

– Татарин?

– Француз. Он переплыл океан на надувной лодке.

– А зачем?

– Чтобы проверить человеческие возможности.

– Как это?

– Чтобы понять: что может человек, оставшись один в океане.

– А что он может?

– Он может погибнуть. А может уцелеть. От него самого зависит.

– А если бы этого француза акулы сожрали?

– Могли и сожрать. Риск.

– А зачем? Во имя чего?

– Ты уже спрашивал, – напомнил Трофимов. – Он хотел доказать, что люди, попавшие в кораблекрушение, погибают от страха, и только от страха. Он доказал, что если не испугаться, то можно выжить. Есть сырую рыбу и пить морскую воду.

– А он что, попал в кораблекрушение?

– Нет. Он не попадал.

– А зачем ему это все?

– Он не для себя старался. Для других. Он хотел доказать, что из любой ситуации можно найти выход.

– Ага… – Виталий задумался. – А ему за это заплатили?

– Не знаю. Может, заплатили, а может, и нет. Не в этом же дело.

– А в чем?

– В идее.

– А что такое идея?

– А ты не знаешь?

– Знаю. Но мне интересно мнение культурного человека.

– Идея – категория абстрактная, так же как мечта, надежда.

– А любовь?

– Если неразделенная, – ответил Трофимов и сам задумался.

Разделенная любовь превращается в детей, значит, это уже материя, а не абстракция. А неразделенная сияет высоко над жизнью, как мечта. Как все и ничего.

– Мне скучно, – вдруг проговорил режиссер. – Я умею только работать, а жить я не умею. А ведь это тоже талант: жить.

Виталий ничего не понял из сказанного. Трофимов понял все, но не мог посочувствовать. Для того чтобы сочувствовать, надо погрузиться в состояние собеседника. Но Трофимов, как рыба, был на крючке у Сильваны и слушал только свое состояние.

Сильвана и фирмач вернулись. Сели за стол. Сильвана неотрывно смотрела на Виталия, как будто на лбу у него были арабские письмена и их следовало расшифровать.

– Чего это она выставилась? – удивился Виталий.

– Спроси у нее сам.

Трофимов собрал в себе готовность, как для прыжка с парашютом, и пригласил Сильвану танцевать.

Сильвана поднялась и пошла за Трофимовым. Возле оркестра колыхалась пестрая масса. Танец был медленный. Трофимов положил руку на талию Сильваны. Талия была жесткая, как в гипсе. «Наверное, корсет», – подумал Трофимов. Ее груди упирались в него и были тоже жесткие, как из пластмассы. Их лица находились вровень. «Не такая уж и высокая, – понял Трофимов. – Метр восемьдесят всего».

Под глазами у Сильваны не было ни одной морщины. Кожа натянута, как на барабане.

«Так не бывает, – подумал Трофимов. – Не могла же она ни разу не засмеяться и не заплакать за всю свою жизнь».

От Сильваны ничего не исходило, ни тепла, ни холода, и Трофимову вдруг показалось, что он танцует с большой куклой и в спине ее есть отверстие для заводного ключа.

Танец кончился. Вернулись за стол.

– Вы помните ваш фильм «Все о ней»? – спросил Трофимов у Сильваны.

– Я такого фильма не знаю, – ответила Сильвана.

– Ну как же… – растерялся Трофимов. – Он шел у нас… давно.

Сильвана изобразила на лице легкое недоумение.

– Чего это она? – спросил Виталий, поскольку разговор шел по-итальянски.

– Говорит, что не знает фильма «Все о ней».

– А может, это и не она вовсе, – предположил Виталий.

Трофимов растерялся. Он видел, что та Сильвана и эта – одно лицо. Но Сильвана из мечты была настоящая, а эта – искусственная, будто чучело прежней Сильваны.

– Наверное, этот фильм у них иначе назывался, – предположил фирмач. – Ваш прокат иногда предлагает свои названия, более кассовые, как им кажется.

– Странно, – проговорил Трофимов.

Он проговорил это скорее себе, чем окружению. Но странность состояла не в том, что прокатчики придумывают свои названия, а в том – как выглядело осуществление трофимовской мечты. Как материализовалась его абстракция.

Если бы золотистый стафилококк вылез и спросил, по обыкновению: «Ну и что?» – Трофимову было бы легче. Он нырнул бы в свой привычный провал и отсиделся бы в нем. Но даже стафилококк молчал и не поднимал головы. Может быть, он умер? Сильвана его внедрила тридцать лет назад – и она же его ликвидировала через тридцать лет?

Сильвана пригласила Виталия танцевать и поднялась. Виталий остался сидеть.

– Тебя приглашают, – перевел Трофимов.

– Я не умею, – испугался Виталий.

– Выкручивайся как хочешь, – сказал Трофимов.

Ему вдруг стало спокойно. Он устал от панического напряжения рыбы на крючке. Захотелось удобно сесть, расслабиться, смотреть и слушать, а можно не смотреть и не слушать, а встать и уйти, например, в зависимости от того, что больше хочется.

Виталий первый, а возможно, и последний раз в своей жизни танцевал в пресс-баре кинофестиваля с итальянской кинозвездой. Он был ниже ее на голову и видел перед собой только украшения, выставленные на ее груди, как в ювелирном магазине.

Две большие руки лежали на его плечах, и ему казалось, что на плечи опустили два утюга: так было тяжело и горячо. От итальянки исходил какой-то мандраж. Виталию казалось, будто он зашел в будку с током высокого напряжения, которая стоит возле их ЖЭКа, на ней нарисованы череп и кости. Виталий держался за Сильвану и несколько опасался за свою жизнь. Не такая уж она была значительная, эта жизнь. Но другой у Виталия не было.

Сильвана наклонилась и что-то проговорила ему в ухо.

– Не слышно ни фига! – прокричал Виталий.

Итальянка всматривалась, как глухонемая, пытаясь по движению губ понять смысл сказанного.

Виталий показал на оркестр, потом на уши, потом отрицательно помахал рукой перед лицом. Этот комплекс жестов должен был означать: не слышно ни фига.

Сильвана кивнула головой – значит, поняла – и показала на дверь. Виталий догадался: она приглашает его выйти на улицу, поговорить в тишине и на свежем воздухе.

– Давай, – согласился он. Взял Сильвану под локоть, и они пошли из бара.

Они пробирались мимо столиков, мимо Трофимова и фирмача. Режиссер куда-то исчез: видимо, ушел домой и лег спать. Бантик припарковался к другому столику, рядом с блондинкой, похожей на Дюймовочку. Он увидел Виталия и Сильвану, отвлекся от Дюймовочки и посмотрел им вслед. Хотел что-то крикнуть, но не успел.

– А, плевать на них, – решил он.

– На кого? – уточнила Дюймовочка.

– Да на них, на всех. Понтярщики.

Дюймовочка самодовольно вздернула носик. Бантик плевал на всех, кроме нее. Значит, она превосходит. Имеет преимущество надо всеми. Бантика, однако, что-то мучило. Один пересек океан на лодке, другой «гранде профессоре», третий иностранец. Все выкладывают на стол свои козыри. А Бантик мог выложить только рубли, что немало. Но все же этого мало.

– Да брось ты, – утешила Дюймовочка, уловив его настроение, но не поняв причины. – Ты молодой, а они старые.

Бантик взбодрился. Как он мог не учесть такой козырь, как молодость, перспектива жизни. Он еще не знал, что день тянется длинно, а десятилетие пролетает в мгновение. Через два мгновения он уже не будет молодым, и надо добывать более стойкие козыри.

* * *

Сильвана обогнула гостиницу «Москва» и вошла в нее с парадного подъезда, мимо высокомерного швейцара, похожего на президента маленького государства. Виталий заробел под его всевидящим и одновременно отсутствующим взглядом, но Сильвана обернулась, как бы проверяя целостность и сохранность своего спутника, и Виталий отважно шагнул следом, хотя и не понимал, куда его ведут и зачем.

Они вошли в просторный лифт, и даже в лифте стало ясно, что начинается другая жизнь. Виталий возносился в другую жизнь.

Номер Сильваны был высокий, потолки метров шесть. Можно сделать второй этаж, и получится двухэтажная квартира, потолки – три метра, как в современных домах улучшенной планировки.

– Высоко, – сказал Виталий и поднял руку вверх.

Сильвана подняла голову, но ничего интересного не увидела. Для нее эта высота была привычной. Видимо, у нее дома были такие же потолки, если не выше. Она не поняла, что поразило русского Бомбара.

– Ке? – спросила Сильвана.

– Да ладно, ничего, – ответил Виталий и сел в кресло, мучаясь запахом. В номере Сильваны, несмотря на просторное помещение, стоял удушающий запах ее духов.

«Комары дохнут», – подумал Виталий, и это был единственный положительный довод. В Москве стояло жаркое лето – комариная пора. Комар пошел свирепый, распространился даже в городе. На асфальте. Сейчас и моль пошла особая, приспособилась жрать синтетику. Но с другой стороны, что ей жрать, когда натуральную нитку уже не производят. Либо чистая синтетика, либо пополам. И человека потихоньку начинают приучать к синтетике. Говорят, выпустили синтетическую черную икру. По виду не отличишь.

Но при чем тут моль и комар? Сильвана протянула в сторону Виталия две руки и заговорила по-своему. Слова стояли плотно друг к другу и на слух были круглые и гладкие, как бильярдные шары. Смысла Виталий не понимал, однако догадывался, что итальянка говорит что-то важное для себя. У нее даже слезы выступили на глазах. Одета она была чисто, лицо гладкое от хорошего питания, натуральную икру небось ложками ела.

– Жареный петух тебя не клевал, – сказал ей Виталий. – Пожила бы, как моя Надька, тогда б узнала. А то вон… потолки, бусы…

– Ке? – проговорила Сильвана.

– Да так. Ничего. С жиру, говорю, бесишься. У человека трудности должны быть. А без трудностей нельзя. Разложение. Поняла?

Сильвана заговорила еще быстрее. Слова ее так и сыпались, сшибались и разлетались. Под глазами было черно, как у клоуна. Виталию стало ее жалко.

– Да брось ты, – сказал он. – Внуки-то у тебя есть? Щас пожила, под старость с внуками посидишь. Так, глядишь, и время пройдет. Жизнь – ведь это что? Времяпрепровождение. Если весело, значит, время быстро идет. А если скучно – долго тянется. У меня вон сменщик Кузяев. Я вчера пошел, договорился в девяносто третьей квартире стиральную машину напрямую к трубе подвести – двадцать пять рублей. Каждому по двенадцать пятьдесят. Я договорился, а он Николая взял. А меня, значит, в сторону. Ну? Это честно? Нечестно. А я без внимания. Я – выше! Поняла? А ты говоришь…

Сильвана внимательно, доверчиво слушала Виталия, как девочка. Ей казалось: он говорит что-то очень существенное, разрешает все ее проблемы. Ее успокаивал звук голоса и убежденность, с которой он произносил слова на чужом языке.

Они говорили каждый свое, но Сильване казалось, этот человек понимает ее, как никто другой, и с ним можно быть откровенной до конца. Сознаться в том, что скрывала от самой себя.

– Мне пятьдесят, – проговорила Сильвана. – Но еще не сыграна моя роль, не найден мой мужчина. Ничего нет, все впереди, как в двадцать лет. Но мне – пятьдесят.

Русский что-то произнес. Ей показалось, он сказал:

– Плоть изнашивается быстрее, чем душа. Душа не стареет. Ей всегда двадцать. Как у всех, так и у тебя.

– Все равно мне себя жаль. Я всю жизнь искала Любовь и не нашла.

– Значит, сама виновата.

– Я знаю, я виновата. Моя вина – компромиссность. Я умела довольствоваться Не Тем. Я трусила, боялась остаться одна. И ждала Его с кем-то. А так не бывает. Надо уметь рисковать. Вот ты рисковал жизнью – и ты выиграл себя.

– Ты считаешь?

– Конечно. Ты – настоящий. Все, кого я знала, больше всего на свете тряслись за свою драгоценную шкуру. А ты ее не жалел. Все, кого я знала, заботились о своей внешности, украшали себя. А ты не одеваешься, не следуешь моде, даже не чистишь ногтей. Тебе это можно, потому что ты – настоящий. И как смешны возле тебя все эти в галстучках, и с платочками, и с кошельками.

– Влюбилась, что ли?

– Нет. Просто я чувствую в тебе равного. Я тоже настоящая. И я – одинока.

У Сильваны снова слезы выступили на глазах.

– Ну, чего ты? – Русский чуть коснулся ее руки.

– Мне грустно. Я не могу найти покоя. Как будто большая и настоящая Любовь прождала меня всю жизнь, а я так ее и не встретила. Я снималась в кино, чтобы стать знаменитой, расширить круг общения и найти Его. Но ни красота, ни популярность – ничего не может помочь.

Я знаю, что я талантлива, я это чувствую, но главный талант женщины – найти Его, с которым можно было бы гордо пройти всю жизнь. Но мое время уходит.

– Как у всех, так и у тебя, – бесстрастно сказал русский.

– Но я у себя – одна.

– Каждый у себя – один.

– Что ты предлагаешь?

– Смирись.

– Не могу. У меня сейчас ощущение жизненной перспективы больше, чем раньше. Мне кажется: еще все впереди и все будет.

– Это старческое. Молодым кажется, что все позади. А старым – что все впереди.

– Ты жесток с людьми.

– Я и с собой жесток. Надо уметь сказать себе правду.

– Талантливые люди старыми не бывают. Талант – это отсвет детства.

– Уговаривай себя как хочешь. Но если спрашиваешь моего совета, вот он: соответствуй своему времени года.

Сильвана напрягла брови.

– Что это значит?

– Будь как дерево. Как река.

– Но дерево облетает. А река замерзает.

– Значит, облетай и замерзай. И не бойся. Главное – достоинство. Вне достоинства человек смешон. Не унижайся, не перетягивай свое лицо на затылок. Стареть надо достойно.

Сильвана смотрела на русского во все свои большие глаза. Его выражение было немножко дураковатым, и эта дураковатость каким-то образом успокаивала, как бы говорила: а что? Человек – часть природы и должен подчиняться ее законам. Как все и как все, кроме камней.

– Но ведь замерзать и облетать – это зимой. А я – в осени.

– Готовься к зиме. Постепенно.

– А ты?

– И я.

Он шел с ней в одной колонне. Большая колонна медленно текла в зиму. И дальше.

Сильвана вдруг почувствовала определенность, и эта определенность успокоила ее, все расставила по своим местам. Смятение осело. Душа стала прозрачной. Еще утром она недоумевала: зачем приехала сюда? А сейчас поняла: стоило ехать так далеко, чтобы узнать – больше ничего не будет. Только зима. И это, оказывается, хорошо. Можно успокоиться, оглядеться, оценить то, что есть. То, что было. Не бежать постоянно куда-то, не устремляться на скорости, когда все предметы и лица сливаются в одну сплошную полосу. Можно остановиться, оглядеться по сторонам: вот дома, вот люди, вот я.

В кране утробно загудело. Виталий на слух обнаружил дефект. Поднялся, пошел в ванную комнату. Снял крышку бачка, где надо подкрутил, где надо ослабил.

Сильвана вошла следом. Стояла и смотрела.

– Чего? – спросил Виталий.

– Ты тот человек, с которым нигде не страшно. Ни на воде, ни на суше, – по-итальянски проговорила Сильвана.

– Да не надо ничего, – отказался Виталий. – Ты все же гостья…

Было совсем рано. Швейцар еще не сменился, смотрел перед собой довольно бодро, значит, где-то выспался в закутке.

– До свидания, – сказал он Виталию.

Виталий не ответил. Ему было не до швейцара.

Он видел перед собой лицо итальянки, вернее, разные ее лица. Ее состояния менялись мгновенно, как у грудного ребенка: тут же рыдает, тут же улыбается. И его Надька такая же. И вообще все бабы одинаковые: итальянка или русская, миллионерша или бедная. И хотят все одного: любить и быть любимыми. Есть поговорка: «Любовь зла, полюбишь и козла». Но эта поговорка приблизительна. Козла, конечно, полюбить можно, но такая любовь долго не держится. Через какое-то время все же понимаешь, что объект любви – козел.

Итальянка приняла его за другого. За француза, который переплыл океан. А он, Виталий, не опроверг. Значит, наврал. Опять наврал. Только и делает, что врет и подвирает. Когда надо и когда не надо тоже. По привычке. Тот француз ради людей пил соленую воду, ел сырую рыбу, ночевал среди акул. А он, Виталий, сверх своей положенной нормы ничего ни для кого делать не будет, пусть хоть лопнут все трубы и весь микрорайон будет ходить по колено в воде.

Виталий не заметил, как спустился к Яузе. На берегу в рассветных сумерках белел Андроньевский монастырь, под его стеной чернела шина от грузовика.

Виталий скатил эту шину в воду и, не совсем отдавая себе отчет, сел на шину и поплыл по реке, работая руками, как веслами.

Сняли его в Норвегии.

* * *

Трофимов возвращался из бара под утро. Он шел по ночному городу и слышал свои шаги. Дома, мимо которых он проходил, несли в себе время, и Трофимов подумал впервые: как красив его город! Раньше он просто не обращал на него внимания.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3