Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в двадцати двух томах - Том 2. Произведения 1852-1856 гг

ModernLib.Net / Отечественная проза / Толстой Лев Николаевич / Том 2. Произведения 1852-1856 гг - Чтение (стр. 5)
Автор: Толстой Лев Николаевич
Жанр: Отечественная проза
Серия: Собрание сочинений в двадцати двух томах

 

 


Несмотря на то, что малейшее движение причиняло ему нестерпимые страдания, он просил снять с левой ноги чересок с деньгами.

Ужасно тяжелое чувство произвел во мне вид его голой, белой и здоровой ноги, когда с нее сняли сапог и развязывали черес.

- Тут три монеты и полтинник, - сказал он мне в то время, как я брал в руки черес, - уж вы их сберегёте.

Повозка было тронулась, но он остановил ее.

- Я поручику Сулимовскому шинель работал. О-они мне две монеты дали. На полторы я пуговиц купил, а полтина у меня в мешке с пуговицами лежит. Отдайте.

- Хорошо, хорошо, - сказал я, - выздоравливай, братец!

Он не отвечал мне, повозка тронулась, и он снова начал стонать и охать самым ужасным, раздирающим душу голосом. Как будто, окончив мирские дела, он не находил больше причин удерживаться и считал теперь позволительным себе это облегчение.

IX

- Ты куда? Вернись! Куда ты идешь? - закричал я рекрутику, который, положив под мышку свой запасный пальник, с какой-то палочкой в руках прехладнокровно отправлялся за повозкой, повезшей раненого.

Но рекрутик только лениво оглянулся на меня, пробормотал что-то и пошел дальше, так что я должен был послать солдат, чтобы привести его. Он снял свою красную шапочку и, глупо улыбаясь, глядел на меня.

- Куда ты шел? - спросил я.

- В лагерь.

- Зачем?

- А как же - Веленчука-то ранили, - сказал он, опять улыбаясь.

- Так тебе-то что? ты должен здесь оставаться.

Он с удивлением посмотрел на меня, потом хладнокровно повернулся, надел шапку и пошел к своему месту.


Дело вообще было счастливо: казаки, слышно было, сделали славную атаку и взяли три татарских тела; пехота запаслась дровами и потеряла всего человек шесть ранеными; в артиллерии выбыли из строя всего один Веленчук и две лошади. Зато вырубили леса версты на три и очистили место так, что его узнать нельзя было: вместо прежде видневшейся сплошной опушки леса открывалась огромная поляна, покрытая дымящимися кострами и двигавшимися к лагерю кавалерией и пехотой. Несмотря на то, что неприятель не переставал преследовать нас артиллерийским и ружейным огнем до самой речки с кладбищем, которую мы переходили утром, отступление сделано было счастливо. Уже я начинал мечтать о щах и бараньем боке с кашей, ожидавших меня в лагере, когда пришло известие, что генерал приказал построить на речке редут и оставить в нем до завтра третий батальон К. полка и взвод четырехбатарейной. Повозки с дровами и ранеными, казаки, артиллерия, пехота с ружьями и дровами на плечах - все с шумом и песнями прошли мимо нас. На всех лицах видны были одушевление и удовольствие, внушенные минувшей опасностью и надеждой на отдых. Только мы с третьим батальоном должны были ожидать этих приятных чувств еще до завтра.

X

Покуда мы, артиллеристы, хлопотали около орудий: расставляли передки, ящики, разбивали коновязь, пехота уже составила ружья, разложила костры, построила из сучьев и кукурузной соломы балаганчики и варила кашицу. Начинало смеркаться. По небу ползли сине-беловатые тучи. Туман, превратившийся в мелкую сырую мглу, мочил землю и солдатские шинели; горизонт суживался, и вся окрестность принимала мрачные тени. Сырость, которую я чувствовал сквозь сапоги, за шеей, неумолкаемое движение и говор, в которых я не принимал участия, липкая грязь, по которой раскатывались мои ноги, и пустой желудок наводили на меня самое тяжелое, неприятное расположение духа после дня физической и: моральной усталости. Веленчук не выходил у меня из головы. Вся простая история его солдатской жизни неотвязчиво представлялась моему воображению.

Последние минуты его были так же ясны и спокойны, как и вся жизнь его. Он слишком жил честно и просто, чтобы простодушная вера его в ту будущую, небесную жизнь могла поколебаться в решительную минуту.

- Ваше здоровье, - сказал мне подошедший Николаев, - пожалуйте к капитану, просят чай кушать.

Кое-как пробираясь между козлами и кострами, я вслед за Николаевым пошел к Болхову, с удовольствием мечтая о стакане горячего чая и веселой беседе, которая бы разогнала мои мрачные мысли. «Что, нашел?» - послышался голос Болхова из кукурузного шалаша, в котором светился огонек.

- Привел, ваше благородие! - басом отвечал Николаев.

В балагане на сухой бурке сидел Болхов, расстегнувшись и без папахи. Подле него кипел самовар, стоял барабан с закуской. В землю был воткнут штык со свечкой. «Каково?» - с гордостью сказал он, оглядывая свое уютное хозяйство. Действительно, в балагане было так хорошо, что за чаем я совсем забыл про сырость, темноту и рану Веленчука. Мы разговорились про Москву, про предметы, не имеющие никакого отношения с войной и Кавказом.

После одной из тех минут молчания, которые прерывают иногда самые оживленные разговоры, Болхов с улыбкой посмотрел на меня.

- А я думаю, вам очень странным показался наш разговор утром? - сказал он.

- Нет. Отчего же? Мне только показалось, что вы слишком откровенны, а есть вещи, которые мы все знаем, но которых никогда говорить не надо.

- Отчего? Нет! Ежели бы была какая-нибудь возможность променять эту жизнь хоть на жизнь самую пошлую и бедную, только без опасностей и службы, я бы ни минуты не задумался.

- Отчего же вы не перейдете в Россию? - сказал я.

- Отчего? - повторил он. - О! я давно уже об этом думал. Я не могу теперь вернуться в Россию до тех пор, пока не получу Анны и Владимира, Анны на шею и майора, как и предполагал, ехавши сюда.

- Отчего же, ежели вы чувствуете себя неспособным, как вы говорите, к здешней службе?

- Но когда я еще более чувствую себя неспособным к тому, чтобы вернуться в Россию тем, чем я поехал. Это тоже одно из преданий, существующих в России, которое утвердили Пассек, Слепцов и другие, что на Кавказ стоит приехать; чтобы осыпаться наградами. И от нас все ожидают и требуют этого; а я вот два года здесь, в двух экспедициях был и ничего не получил. Но все-таки у меня столько самолюбия, что я не уеду отсюда ни за что до тех пор, пока не буду майором с Владимиром и Анной на шее. Я уж втянулся до того, что меня всего коробит, когда Гнилокишкину дадут награду, а мне нет. И потом, как я покажусь на глаза в России своему старосте, купцу Когельникову, которому я хлеб продаю, тетушке московской и всем этим господам после двух лет на Кавказе без всякой награды? Правда, что я этих господ знать не хочу и, верно, они тоже очень мало обо мне заботятся; но уж так устроен человек, что я их знать не хочу, а из-за них гублю лучшие года, все счастие жизни, всю будущность свою погублю.

XI

В это время послышался снаружи голос батальонного командира: «С кем это вы, Николай Федорыч?»

Болхов назвал меня, и вслед за тем в балаган влезли три офицера: майор Кирсанов, адъютант его батальона и ротный командир Тросенко.

Кирсанов был невысокий, полный мужчина, с черными усиками, румяными щеками и маслеными глазками. Глазки эти были самой замечательной чертой в его физиономии. Когда он смеялся, то от них оставались только две влажные звездочки, и звездочки эти вместе с натянутыми губами и вытянутой шеей принимали иногда престранное выражение бессмысленности. Кирсанов в полку вел и держал себя лучше всякого другого: подчиненные не бранили, а начальники уважали его, хотя общее мнение о нем было, что он очень недалек. Он знал службу, был исправен и усерден, всегда был при деньгах, имел коляску и повара и весьма натурально умел притворяться гордым.

- О чем это толкуете, Николай Федорыч? - сказал он, входя.

- Да вот о приятностях здешней службы.

Но в это время Кирсанов заметил меня, юнкера, и потому, чтобы дать почувствовать мне свое значение, как будто не слушая ответа Болхова и глядя на барабан, спросил:

- Что, устали, Николай Федорыч?

- Нет, ведь мы… - начал было Болхов. Но опять, должно быть, достоинство батальонного командира требовало перебить и сделать новый вопрос:

- А ведь славное дело было нынче?

Батальонный адъютант был молодой прапорщик, недавно произведенный из юнкеров, скромный и тихий мальчик, со стыдливым и добродушно-приятным лицом. Я видал его прежде у Болхова. Молодой человек часто приходил к нему, раскланивался, садился в уголок и по нескольку часов молчал, делал папиросы, курил их, потом вставал, раскланивался и уходил. Это был тип бедного русского дворянского сына, выбравшего военную карьеру, как одну возможную при своем образовании, и ставящего выше всего в мире свое офицерское звание, - тип простодушный и милый, несмотря на смешные неотъемлемые принадлежности: кисет, халат, гитару и щеточку для усов, с которыми мы привыкли воображать его. В полку рассказывали про него, будто он хвастался тем, что он с своим денщиком справедлив, но строг, будто он говорил: «Я редко наказываю, но уж когда меня доведут до этого, то беда», и что, когда пьяный денщик обокрал его совсем и стал даже ругать своего барина, будто он привел его на гауптвахту, велел приготовить все для наказания, но при виде приготовлений до того смутился, что мог только говорить: «Ну, вот видишь… ведь я могу…»-и, совершенно растерявшись, убежал домой и с той поры боялся смотреть в глаза своему Чернову. Товарищи не давали ему покоя, дразнили его этим, и я несколько раз слышал, как простодушный мальчик отговаривался и, краснея до ушей, уверял, что это неправда, а совсем напротив.

Третье лицо, капитан Тросенко, был старый кавказец в полном значении этого слова, то есть человек, для которого рота, которою он командовал, сделалась семейством, крепость, где был штаб, - родиной, а песенники - единственными удовольствиями жизни, - человек, для которого все, что не было Кавказ, было достойно презрения, да и почти недостойно вероятия; все же, что было Кавказ, разделялось на две половины: нашу и не нашу; первую он любил, вторую ненавидел всеми силами своей души, и главное - он был человек закаленной, спокойной храбрости, редкой доброты в отношении к своим товарищам и подчиненным и отчаянной прямоты и даже дерзости в отношении к ненавистным для него почему-то адъютантам и бонжурам. Входя в балаган, он чуть не пробил головой крыши, потом вдруг опустился и сел на землю.

- Ну, что? - сказал он и, вдруг заметив мое незнакомое для него лицо, остановился, вперил в меня мутный, пристальный взгляд.

- Так о чем это вы беседовали? - спросил майор, вынимая часы и глядя на них, хотя, я твердо уверен, ему совсем не нужно было делать этого.

- Да вот спрашивал меня, зачем я служу здесь.

- Разумеется, Николай Федорыч хочет здесь отличиться и потом - восвояси.

- Ну, а вы скажите, Абрам Ильич, зачем вы служите на Кавказе?

- Я потому, знаете, что, во-первых, мы все обязаны по своему долгу служить. Что? - прибавил он, хотя все молчали. - Вчера я получил письмо из России, Николай Федорыч, - продолжал он, видимо желая переменить разговор, - мне пишут, что… такие вопросы странные делают.

- Какие же вопросы? - спросил Болхов. Он засмеялся.

- Право, странные вопросы… мне пишут, что может ли быть ревность без любви… Что? - спросил он, оглядываясь на всех нас.

- Вот как! - сказал, улыбаясь, Болхов.

- Да, знаете, в России хорошо, - продолжал он, как будто фразы его весьма натурально вытекали одна из другой. - Когда я в пятьдесят втором году был в Тамбове, то меня принимали везде как флигель-адъютанта какого-нибудь. Поверите ли, на балу у губернатора, как я вошел, так знаете… очень хорошо принимали. Сама губернаторша, знаете, со мной разговаривала и спрашивала про Кавказ, и все так… что я не знал. Мою золотую шашку смотрят, как редкость какую-нибудь, спрашивают: за что шашку получил, за что Анну, за что Владимира, и я им так рассказывал. Что? Вот этим-то Кавказ хорош, Николай Фодорыч! - продолжал он, не дожидаясь ответа, - там смотрят на нашего брата, кавказца, очень хорошо. Молодой человек, знаете, штаб-офицер с Анной и Владимиром - это много значит в России Что?

- Вы и прихвастнули-таки, я думаю, Абрам Ильич? - сказал Болхов.

- Хи-хи! - засмеялся он своим глупым смехом. - Знаете, это нужно Да и поел я славно эти два месяца!

- А что, хорошо там, в России-то? - сказал Тросенко, спрашивая про Россию, как про какой-то Китай или Японию.

- Да с, уж что мы там шампанского выпили в два месяца, так это страх!

- Да что вы! Вы, верно, лимонад пили. Вот я так - уж бы треснул там, что знали бы, как кавказцы пьют. Недаром бы слава прошла. Я бы показал, как пьют… А, Болхов, - прибавил он

- Да ведь ты, дядя, уж за десять лет на Кавказе, - сказал Болхов, - а помнишь, что Ермолов сказал , а Абрам Ильич только шесть

- Какой десять! скоро шестнадцать.

- Вели же, Болхов, шолфею дать. Сыро, бррр!.. А? - прибавил он, улыбаясь, - выпьем, майор!

Но майор был недоволен и первым обращением к нему старого капитана, теперь же, видимо, съежился и искал убежища в собственном величии. Он запел что-то и снова посмотрел на часы.

- Вот я так уж никогда туда не поеду, - продолжал Тросенко, не обращая внимания на насупившегося майора, - я и ходить и говорить-то по-русскому отвык. Скажут: что за чудо такая приехало? Сказано, Азия. Так, Николай Федорыч?.. Да и что мне в России! Все равно тут когда-нибудь подстрелят. Спросят где Тросенко? - подстрелили. Что вы тогда с восьмой ротой сделаете… а? - прибавил он, обращаясь постоянно к майору.

- Послать дежурного но батальону! - крикнул Кирсанов, не отвечая капитану, хотя, я опять уверен был, ему не нужно было отдавать никаких приказаний,

- А вы, я думаю, теперь рады, молодой человек, что на двойном окладе? - сказал майор после нескольких минут молчания батальонному адъютанту.

- Как же-с, очень-с.

- Я нахожу, что наше жалованье теперь очень большое, Николай Федорович, - продолжал он, - молодому человеку можно жить весьма прилично и даже позволить себе роскошь маленькую.

- Нет, право, Абрам Ильич, - робко сказал адъютант, - хоть оно и двойное, а только что так… ведь лошадь надо иметь…

- Что вы мне говорите, молодой человек! я сам прапорщиком был и знаю. Поверьте, с порядком жить очень можно. Да вот вам, сочтите, - прибавил он, загибая мизинец левой руки.

- Всё вперед жалованье забираем - вот вам и счет, - сказал Тросенко, выпивая рюмку водки.

- Ну, да ведь на это что же вы хотите… что?

В это время в отверстие балагана всунулась белая голова со сплюснутым носом, и резкий голос с немецким выговором сказал:

- Вы здесь, Абрам Ильич? а дежурный ищет вас.

- Заходите, Крафт! - сказал Болхов.

Длинная фигура в сюртуке генерального штаба пролезла в двери и с особенным азартом принялась пожимать всем руки.

- А, милый капитан! и вы тут? - сказал он, обращаясь к Тросенке.

Новый гость, несмотря на темноту, пролез до него и, к чрезвычайному, как мне показалось, удивлению и неудовольствию капитана, поцеловал его в губы.

«Это немец, который хочет быть хорошим товарищем», - подумал я.

XII

Предположение мое тотчас же подтвердилось. Капитан Крафт попросил водки, назвав ее горилкой,и ужасно крякнул и закинул голову, выпивая рюмку.

- Что, господа, поколесовали мы нынче по равнинам Чечни… - начал было он, но, увидав дежурного офицера, тотчас замолчал, предоставив майору отдавать свои приказания.

- Что, вы обошли цепь?

- Обошел-с.

- А секреты высланы?

- Высланы-с.

- Так вы передайте приказание ротным командирам, чтоб были как можно осторожнее.

- Слушаю-с.

Майор прищурил глаза и глубокомысленно задумался.

- Да скажите, что люди могут теперь варить кашу.

- Они уж варят.

- Хорошо. Можете идти-с.

- Ну-с, так вот мы считали, что нужно офицеру, - продолжал майор, со снисходительной улыбкой обращаясь к нам. - Давайте считать.

- Нужно вам один мундир и брюки… так-с?

- Так-с.

- Это, положим, пятьдесят рублей на два года, стало быть, в год двадцать пять рублей на одежду; потом на еду, каждый день по два обаза… так-с?

- Так-с; это даже много.

- Ну, да я кладу. Ну, на лошадь с седлом для ремонта тридцать рублей - вот и всё. Выходит всего двадцать пять, да сто двадцать, да тридцать=сто семьдесят пять. Все вам остается еще на роскошь, на чай и на сахар, на табак рублей двадцать. Изволите видеть?.. Правда, Николай Федорыч?

- Нет-с. Позвольте, Абрам Ильич! - робко сказал адъютант, - ничего-с на чай и сахар не останется. Вы кладете одну пару на два года, а тут по походам панталон не наготовишься; а сапоги? я ведь почти каждый месяц пару истреплю-с. Потом-с белье-с, рубашки, полотенца, подвертки - все ведь это нужно купить-с. А как сочтешь, ничего не останется-с. Это, ей-богу-с, Абрам Ильич!

- Да, подвертки прекрасно носить, - сказал вдруг Крафт после минутного молчания, с особенной любовью произнося слово «подвертки», - знаете, просто, по-русски.

- Я вам скажу, - заметил Тросенко, - как ни считай, все выходит, что нашему брату зубы на полку класть приходится, а на деле выходит, что все живем, и чаи пьем, и табак курим, и водку пьем. Послужишь с мое, - продолжал он, обращаясь к прапорщику, - тоже выучишься жить. Ведь знаете, господа, как он с денщиками обращается.

И Тросенко, помирая со смеху, рассказал нам всю историю прапорщика с своим денщиком, хотя мы все ее тысячу раз слышали.

- Да ты что, брат, таким розаном смотришь? - продолжал он, обращаясь к прапорщику, который краснел, потел и улыбался, так что жалко было смотреть на него. - Ничего, брат, и я такой же был, как ты, а теперь, видишь, молодец стал. Пусти-ка сюда какого молодчика из России, - видали мы их, - так у него тут и спазмы и ревматизмы какие-то сделались бы; а я вот сел тут - мне здесь и дом, и постель, и всё. Видишь…

При этом он выпил еще рюмку водки.

- А? - прибавил он, пристально глядя в глаза Крафту.

- Вот это я уважаю! вот это истинно старый кавказец! Позвольте вашу руку.

И Крафт растолкал всех нас, продрался к Тросенке и, схватив его руку, потряс ее с особенным чувством.

- Да, мы можем сказать, что испытали здесь всего, - продолжал он, - в сорок пятом году… ведь вы изволили быть там, капитан? Помните ночь с двенадцатого на тринадцатое, когда по коленки в грязи ночевали, а на другой день пошли на завалы? Я тогда был при главнокомандующем, и мы пятнадцать завалов взяли в один день. Помните, капитан?

Тросенко сделал головой знак согласия и, выдвинув вперед нижнюю губу, зажмурился.

- Изволите видеть… - начал Крафт чрезвычайно одушевленно, делая руками неуместные жесты и обращаясь к майору.

Но майор, должно быть, неоднократно слышавший уже этот рассказ, вдруг сделал такие мутные, тупые глаза, глядя на своего собеседника, что Крафт отвернулся от него и обратился ко мне и Болхову, попеременно глядя то на того, то на другого. На Тросенку же он ни разу не взглянул во время всего своего рассказа.

- Вот изволите видеть, как вышли мы утром, главнокомандующий и говорит мне: «Крафт! возьми эти завалы». Знаете, наша военная служба, без рассуждений- руку к козырьку. «Слушаю, ваше сиятельство!» - и пошел. Только как мы подошли к первому завалу, я обернулся и говорю солдатам: «Ребята! не робеть! в оба смотреть! Кто отстанет, своей рукой изрублю». С русским солдатом, знаете, надо просто. Только вдруг граната… я смотрю, один солдат, другой солдат, третий солдат, потом пули… взжинь! взжинь! взжинь!.. Я говорю: «Вперед, ребята, за мной!» Только мы подошли, знаете, смотрим, я вижу тут, как это… знаете, как это называется? - и рассказчик замахал руками, отыскивая слово.

- Обрыв, - подсказал Болхов.

- Нет… Ах, как это? Боже мой! ну, как это?., обрыв, - сказал он скоро. - Только ружья наперевес… ура! та-ра-та-та-та! Неприятеля ни души. Знаете, все удивились. Только хорошо: идем мы дальше - второй завал. Это совсем другое дело. У нас уж ретивое закипело, знаете. Только подошли мы, смотрим, я вижу, второй завал - нельзя идти. Тут… как это, ну, как называется этакая… Ах! как это…

- Опять обрыв, - подсказал я.

- Совсем нет, - продолжал он с сердцем, - не обрыв, а… ну, вот, как это называется, - и он сделал рукой какой-то нелепый жест. - Ах, боже мой! как это…

Он, видимо, так мучился, что невольно хотелось подсказать ему.

- Река, может, - сказал Болхов.

- Нет, просто обрыв. Только мы туда, тут, поверите ли, такой огонь, ад…

В это время за балаганом кто-то спросил меня. Это был Максимов. А так как за прослушанием разнообразной истории двух завалов мне оставалось еще тринадцать, я рад был придраться к этому случаю, чтобы пойти к своему взводу. Тросенко вышел вместе со мной. «Все врет, - сказал он мне, когда мы на несколько шагов отошли от балагана, - его и не было вовсе на завалах», - и Тросенко так добродушно расхохотался, что и мне смешно стало.

XIII

Уже была темная ночь, и только костры тускло освещали лагерь, когда я, окончив уборку, подошел к своим солдатам. Большой пень, тлея, лежал на углях. Вокруг него сидели только трое: Антонов, поворачивавший в огне котелок, в котором варился рябко , Жданов, хворостинкой задумчиво разгребавший золу, и Чикин с своей вечно нераскуренной трубочкой. Остальные уже расположились на отдых - кто под ящиками, кто в сене, кто около костров. При слабом свете углей я различал знакомые мне спины, ноги, головы; в числе последних был и рекрутик, который, придвинувшись к самому огню, казалось, спал уже. Антонов дал мне место. Я сел подле него и закурил папиросу. Запах тумана и дыма от сырых дров, распространяясь по всему воздуху, ел глаза, и та же сырая мгла сыпалась с мрачного неба.

Подле нас слышались мерное храпенье, треск сучьев в огне, легкий говор и изредка бряцанье ружей пехоты. Везде кругом пылали костры, освещая в небольшом круге вокруг себя черные тени солдат. Около ближайших костров я различал на освещенных местах фигуры голых солдат, над самым пламенем махающих своими рубахами. Еще много людей не спало, двигалось и говорило на пространстве пятнадцати квадратных сажен; но мрачная, глухая ночь давала свой особенный таинственный тон всему этому движению, как будто каждый чувствовал эту, мрачную тишину и боялся нарушить ее спокойную гармонию. Когда я заговорил, я почувствовал, что мой голос звучит иначе; на лицах всех солдат, сидевших около огня, я читал то же настроение. Я думал, что до моего прихода они говорили о раненом товарище; но ничуть не бывало: Чикин рассказывал про приемку вещей в Тифлисе и про тамошних школьников.

Я всегда и везде, особенно на Кавказе, замечал особенный такт у нашего солдата во время опасности умалчивать и обходить те вещи, которые могли бы невыгодно действовать на дух товарищей. Дух русского солдата не основан так, как храбрость южных народов, на скоро воспламеняемом и остывающем энтузиазме: его так же трудно разжечь, как и заставить упасть духом. Для него не нужны эффекты, речи, воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие, порядок и отсутствие всего натянутого. В русском, настоящем русском солдате никогда не заметите хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во время опасности: напротив, скромность, простота и способность видеть в опасности совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера. Я видел солдата, раненного в ногу, в первую минуту жалевшего только о пробитом новом полушубке, ездового, вылезающего из-под убитой под ним лошади и расстегивающего подпругу, чтобы снять седло. Кто не помнит случая при осаде Гергебиля , когда в лаборатории загорелась трубка начиненной бомбы, и фейерверкер двум солдатам велел взять бомбу и бежать бросить ее в обрыв, и как солдаты не бросили ее в ближайшем месте около палатки полковника, стоявшей над обрывом, а понесли дальше, чтобы не разбудить господ, которые почивали в палатке, и оба были разорваны на части. Помню я еще, в отряде 1852 года, один из молодых солдат к чему-то сказал во время дела, что уж, кажется, взводу не выйти отсюда, и как весь взвод со злобой напустился на него за такие дурные слова, которые они и повторять не хотели. Вот теперь, когда у каждого в душе должна была быть мысль о Веленчуке и когда всякую секунду мог быть по нас залп подкравшихся татар, все слушали бойкий рассказ Чикина, и никто не упоминал ни о нынешнем деле, ни о предстоящей опасности, ни о раненом, как будто это было бог знает как давно или вовсе никогда не было. Но мне показалось только, что лица их были несколько пасмурнее обыкновенного: они не слишком внимательно слушали рассказ Чикина, и даже Чикин чувствовал, что его не слушают, но говорил уж так себе.

К костру подошел Максимов и сел подле меня. Чикин дал ему место, замолчал и снова начал сосать свою трубочку.

- Пехотные в лагерь за водкой посылали, - сказал Максимов после довольно долгого молчания, - сейчас воротились. - Он плюнул в огонь. - Унтер-офицер сказывал, нашего видали.

- Что, жив еще? - спросил Антонов, поворачивая котелок.

- Нет, помер.

Рекрутик вдруг поднял над огнем свою маленькую голову в красной шапочке, с минуту пристально посмотрел на Максимова и на меня, потом быстро опустил ее и закутался шинелью.

- Вишь, смерть-то недаром к нему поутру приходила, как я будил его в парке, - сказал Антонов.

- Пустое! - сказал Жданов, поворачивая тлеющий пень, - и все замолчали.

Среди общей тишины сзади нас послышался выстрел в лагере. Барабанщики у нас приняли его и заиграли зорю. Когда затихла последняя дробь, Жданов первый встал и снял шапку. Мы все последовали его примеру.

Среди глубокой тишины ночи раздался стройный хор мужественных голосов:

- «Отче наш, иже оси на небесех! да святится имя твое; да приидет царствие твое; да будет воля твоя, яко на небеси и на земли; хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго».

- Так-то у нас в сорок пятом году солдатик один в это место контужен был, - сказал Антонов, когда мы надели шапки и сели опять около огня, - так мы его два дня на орудии возили… помнишь Шевченку, Жданов?.. да так и оставили там под деревом.

В это время пехотный солдат, с огромными бакенбардами и усами, с ружьем и сумкой подошел к нашему костру.

- Позвольте, землячки, огоньку, закурить трубочку, - сказал он.

- Что ж, закуривайте: огню достаточно, - заметил Чикин.

- Это, верно, про Дарги, земляк, сказываете? - обратился пехотный к Антонову.

- Про сорок пятый год, про Дарги, - ответил Антонов.

Пехотный покачал головой, зажмурился и присел около нас на корточки.

- Да уж было там всего, - заметил он.

- Отчего ж бросили? - спросил я Антонова.

- От живота крепко мучился. Как стоим, бывало, ничего, а как тронемся, то криком кричит. Богом просил, чтоб оставили, да все жалко было. Ну, а как он стал нас уж крепко донимать, трех людей у нас убил в орудии, офицера убил, да и от батареи своей отбились мы как-то. Беда! совсем не думали орудия увезти. Грязь же была.

- Пуще всего, что под Индейской горой грязно было, - заметил какой-то солдат.

- Да, вот там-то ему пуще хуже стало. Подумали мы с Аношенкой, - старый фирверкин был, - что ж в самом деле, живому ему не быть, а богом просит - оставим, мол, его здесь. Так и порешили. Древо росла там ветлеватая такая. Взяли мы сухариков моченых ему положили - у Жданова были, - прислонили его к древу к этому, надели на него рубаху чистую, простились как следует, да так и оставили.

- И важный солдат был?

- Ничего солдат был, - заметил Жданов.

- И что с ним сталось, бог его знает, - продолжал Антонов. - Много там всякого нашего брата осталось.

- В Даргах-то? - сказал пехотный, вставая и расковыривая трубку и снова зажмурившись и покачивая головой, - уж было там всего.

И он отошел от нас.

- А что, много еще у нас в батарее солдат, которые в Дарго были? - спросил я.

- Да что? вот Жданов, я, Пацан, что в отпуску теперь, да еще человек шесть есть. Больше не будет.

- А что, Пацан-то наш загулял в отпуску? - сказал Чикин, спуская ноги и укладываясь головой на бревно. - Почитай, год скоро, что его нет.

- А что, ты ходил в годовой? - спросил я у Жданова.

- Нет, не ходил, - отвечал он неохотно.

- Ведь хорошо идти, - сказал Антонов, - от богатого дома али когда сам в силах работать, так и идти лестно, и тебе дома рады будут.

- А то что идти, когда от двух братьев! - продолжал Жданов, - самим только бы прокормиться, а не нашего брата солдата кормить. Подмога плохая, как уж двадцать пять лет прослужил. Да и живы ли, кто е знает.

- А разве ты не писал? - спросил я.

- Как не писать! два письма послал, да все в ответ не присылают. Али померли, али так не посылают, что, значит, сами в бедности живут: так где тут!

- А давно ты писал?

- Пришедши с Даргов, писал последнее письмо.

- Да ты «березушку» спел бы, - сказал Жданов Антонову, который в это время, облокотись на колени, мурлыкал какую-то песню.

Антонов запел «березушку».

- Эта что ни на есть самая любимая песня дяденьки Жданова, - сказал мне шепотом Чикин, дернув меня за шинель, - другой раз, как заиграет ее Филипп Антоныч, так он ажно плачет.

Жданов сидел сначала совершенно неподвижно, с глазами, устремленными на тлевшие уголья, и лицо его, освещенное красноватым светом, казалось чрезвычайно мрачным; потом скулы его под ушами стали двигаться все быстрее и быстрее, и наконец он встал и, разостлав шинель, лег в тени сзади костра. Или он ворочался и кряхтел, укладываясь спать, или же смерть Веленчука и эта печальная погода так настроили меня, но мне действительно показалось, что он плачет.

Низ пня, превратившийся в уголь, изредка вспыхивая, освещал фигуру Антонова, с его седыми усами, красной рожей и орденами на накинутой шинели, чьи-нибудь сапоги, голову или спину. Сверху сыпалась та же печальная мгла, в воздухе слышался тот же запах сырости и дыма, вокруг видны были те же светлые точки потухавших костров, и слышны были среди общей тишины звуки заунывной песни Антонова; а когда она замолкала на мгновение, звуки слабого ночного движения лагеря - храпения, бряцания ружей часовых и тихого говора вторили ей.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27