Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры

ModernLib.Net / Томан Иозеф / Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Чтение (стр. 22)
Автор: Томан Иозеф
Жанр:

 

 


      — Все равно уйду от вас! Сюда… А, и вы здесь? Руки прочь! Не прикасайтесь ко мне! Я пробьюсь… Где моя шпага?..
      Призраки расступаются, их пылающие фигуры образуют шпалеру, по которой бежит Мигель, — вот уже близко, языки пламени облизывают его, раздаются в стороны, чтобы снова слиться в огненное море.
      — О, горю! Ноги слабеют, глаза заливает пот и кровь, не хватает дыхания… Сил нет… Что это за оглушительный звук? Трубы архангельские… Велят мне явиться на суд… Горе! Нет, нет! Бог отвергнет меня, и я никогда уже не увижу ее! Хиролама! Не покидай меня! Не оставляй! Прочь с дороги, жертвы мои, сжальтесь надо мной!..
      А призраки обвивают его руками, льнут к нему, Мигель борется с ними из последних сил — напрасно.
      — Хиролама! Где ты? Не вижу тебя больше… Но я должен к тебе! Не могу без тебя! Боже! Боже! Смилуйся надо мной, дай мне хоть увидеть ее, не более, только увидеть, господи всемогущий!..
      К утру он успокоился, поспал немного. Вошел Трифон с охапкой белых роз от архиепископа, извещенного о недуге Мигеля. Иезуит кладет розы на постель, и от соприкосновения с пылающим телом Мигеля цветы вянут и умирают.
      Огоньки свечей зашипели змеиными язычками.
      Слова утешения замерли на устах Трифона.
      — Его преосвященство посылает вашей милости свое благословение, да укрепит оно вас в болезни…
      Траурным псалмом отдаются в ушах Мигеля слова священника.
      — Родиться, расти, цвести, созревать, умирать… — в ужасе шепчет он.
      — Вы думаете о смерти, дон Мигель?
      — Сколько времени у меня остается? — Мигель так и впился взглядом в губы Трифона.
      Молчание.
      — Сколько остается мне до смерти? — настойчиво повторяет Мигель.
      Секунды тянутся, как годы.
      Потом Трифон, наклонившись, говорит:
      — Думать о последнем часе всегда уместно. Всегда уместно покаяться в грехах. Покоритесь богу, ваша милость.
      Но мысль Мигеля мятежна даже сейчас.
      — Credo in unum Deum, — подсказывает Трифон.
      — Credo in te, Girolama! — судорожно вырывается из груди больного.
      Трифон в гневе воздел руки.
      — Стоя пред вратами вечности, вы все еще думаете о делах земных? Взгляните же на себя. Вы почти мертвы. Черви будут глодать ваше грешное тело…
      — Нет! Нет! — кричит Мигель, хватаясь руками за лицо свое, за грудь, за плечи. — Я не умер, я жив! Я буду жить! Должен жить, чтоб…
      — Чтобы — что? — Трифон ловит горячие руки Мигеля, почти обнимает его. — Ну же, говорите, дон Мигель, я чувствую, вы близки к раскаянию, к спасению — скажите же: «Я должен жить, чтоб искупить покаянием…»
      Мигель, жестом заставив его замолчать, устремил взгляд в потолок и не выговорил больше ни слова — только губы его беззвучно повторяли имя Хироламы.
      Трифон стоит над ложем, молитвенно сложив руки, больной лежит без движения, и розы умирают в духоте.
      Через три недели врач, сомневавшийся в выздоровлении своего пациента, объявил его вне опасности.
      Силой воли вырвался Мигель из объятий смерти. Он хочет жить. Он еще не имеет права умирать. Он еще связан с землею, с жизнью. Его час еще не пробил.
      К удивлению всех, он встает — исхудавший, дрожащий, бледный до синевы — и покидает ложе.
      Уже не больной, но еще не здоровый, он единоборствует с недугом, одолевает его силой воли, отгоняет хотя бы на время.
      — Я здоров, видите, падре Трифон? Я буду жить…
      Трифон, склонив голову, уходит. А Мигель видит внутренним взором ласковое лицо Грегорио.
      Навеки проклят этот грешник, размышляет Трифон, если даже в то время, когда смерть дышала ему в лицо, он не смирился пред господом…
 
 
      Очень медленно оправляется Мигель после болезни. Ни рокот гитар, ни вечерние серенады, ни голос нужды не проникают в его покои, запертые для света.
      Здесь царит полумрак и тишина, пронзительностью своей схожая с морозом.
      Свечи горят под портретом Хироламы, и образ ее сходит с полотна, витает по комнате, словно блуждающая душа.
      Дни стоят жаркие и душные, но Мигель кутается в тяжелые меха и зябко вздрагивает. Болезнь еще ломает его. Он никого не желает видеть. Не разговаривает ни с кем — только с изображением Хироламы.
      Он все еще на грани жизни и смерти. Устремляет горячечный взор на тот берег, ищет мост, по которому мог бы перейти к ней.
      Врачи все еще опасаются за его здоровье. Часто чей-нибудь глаз приникает к замочной скважине, чье-нибудь ухо подслушивает за дверью и потом следящие шепчут, что господин сидит и молчит, не отрываясь от образа госпожи.
      Но воля Мигеля победила, и физическое здоровье вернулось к нему. А в душе его по-прежнему темно, по-прежнему терзают его ужасные видения и галлюцинации.
      Однажды в сумерки, стряхнув с себя оцепенение, он украдкой вышел на улицу.
      Идет, сгорбившись, неверной походкой, устремив глаза вперед, не замечая ничего вокруг.
      Вдруг внимание его заострилось.
      Навстречу ему движется погребальная процессия.
      Поистине бедные похороны. Четверо несут простой гроб без цветов. Впереди шагает кающийся, капюшон опущен на лицо, и вместо креста он несет зажженную свечу. За гробом никто не идет.
      Похороны бедняка… Кого несут к могиле — нищего или убийцу? Или в гробе проклятый, и несут его за ворота города, чтобы бросить там на свалку, небрежно присыпав землей?
      Никто не идет за гробом. Никто не плачет. Но ведь и у последнего нищего есть друзья — значит, это был дурной человек. Жалкие похороны безымянного, которого стыдится весь город, даже проводить его к могиле не хочет никто.
      Мигель подошел к одному из носильщиков.
      — Кого хороните?
      — Дона Мигеля де Маньяра.
      Мигель так и застыл. Что? Схожу с ума? Что сказал этот человек? Ведь вот я, стою, дышу, мыслю, разговариваю! Носилки медленно, спокойно проплыли мимо. Мигель догнал их, спросил другого носильщика:
      — Скажите — чьи это похороны?
      — Дона Мигеля де Маньяра, — гласит ответ.
      Мигеля забил озноб. Шатаясь, побрел он за гробом, который вскоре внесли в маленькую церквушку. Схватил за плечо кающегося, судорожно выдавил из себя:
      — Кто был человек, которого вы хороните?
      Кающийся и носильщик ответили хором:
      — Граф Мигель де Маньяра.
      Сердце его остановилось. Трясясь всем телом, он ловит воздух ртом. Затем, собрав все свои силы, бросился к гробу, сорвал крышку… Она не была прибита, упала с грохотом.
      Он вскрикнул ужасно — и в эту минуту в церквушке погасли огни.
      Едва передвигая ноги, выбрался Мигель на улицу.
      Я умер и никогда не увижусь с ней! — в отчаянии твердил он себе. Но я хочу жить! Да ведь я живой… Ощупал себя. Вижу улицу, людей с фонарями, звезды на небе — я не умер! Но я близок к смерти. А умереть мне нельзя прежде, чем я найду путь к Хироламе, обрету уверенность, что соединюсь с ней в вечности. Сейчас мне нельзя умирать!
      Но где же этот путь?
      Мигель низко опустил голову.
      Я знаю этот путь. Пойду по нему. Быть может, еще не поздно.
      В нише стены стоит большой крест, и по бокам Распятого — огоньки масляных лампад.
      Мигель остановился. Кровь прихлынула к сердцу, оно бьет, словно молот. Пристально смотрит Мигель на распятие.
      О жизнь, которую надлежит измерять не солнечными часами, не пересыпающимся песком, но четырнадцатью остановками по дороге на Голгофу! Как это трудно!
      Лицом к лицу с врагом, который только и может сласти…
      Все сухожилия в теле Мигеля напряглись. Кровью налились глаза, сердце беснуется.
      Стать на колени?..
      Нет, нет, мышцы сопротивляются, руки сжимаются в кулаки, стиснуты зубы, чтоб ни одно слово смирения не сорвалось…
      Нет, лучше умереть!
      В ноздри, раздутые гордыней и гневом, ударил аромат садов, напомнив дыхание Хироламы… Уже не далеко… Близко… близко…
      И вот падает человек к ногам Христа.
      — Господи! Прощения!..
      Обуянный неистовым порывом смирения, припав к дереву креста, Мигель исступленно взывает:
      — Господи! Милосердия!.. Я изменю свою жизнь, о боже, добрый боже Грегорио! Пойду по терниям и по камням, отрекусь от себя, стану жить по заповедям твоим! Дай мне еще немного жизни, чтоб успел я сотворить покаяние! Дай мне время исправить то зло, которое я сеял на каждом шагу! Боже милосердный — время! Время мне дай!
 
 
      В ту же ночь призвал Мигель двух самых верных друзей своих, Альфонсо и Мурильо, и сказал им:
      — Слушайте, друзья. Я принял решение. Я не могу жить тут в одиночестве. Все, что окружает меня здесь, будит во мне горькие мысли, и я боюсь быть один. Когда я был мальчиком, некий монах, человек доброты безмерной, подал мне мысль, которую я ныне осуществлю и делами заглажу свои грехи. Я отказываюсь от всего, что дарит мне свет, и ухожу в монастырь. Я уже написал прошение в общину Милосердных Братьев.
      — Членом общины? — спросил Мурильо. — Я тоже хочу просить, чтоб меня приняли…
      — Нет, — ответил Мигель. — Орденским братом.
      — Ну, это, пожалуй, слишком, — запинаясь, пробормотал Мурильо.
      — Это несерьезно, Мигель! — вскричал Альфонсо.
      — Ты не должен поступать так, — подхватил Мурильо. — Неужели ты настолько уж грешен, чтобы такой ценой искупать вину? Безгрешных людей нет…
      Мигель порывисто перебил его:
      — Сейчас я вижу перед собой всю мою жизнь. Вся безмерность грехов моих лежит сейчас передо мной, как на ладони. Я хочу нести покаяние. Хочу изменить себя. Хочу добром уравновесить причиненное мною зло.
      — Но для того, чтобы нести покаяние, вовсе не нужно становиться монахом, — возразил Мурильо. — Оставайся здесь, живи тихой, упорядоченной жизнью и проси у бога прощения. Он простит.
      Но с былой страстностью воскликнул Мигель:
      — Как этого мало, друг! Нести покаяние в тепле и уюте, утром и вечером преклонять колени перед крестом, твердя формулу просьбы об отпущении грехов… По пять раз перебирать зерна четок, сидя в тиши, за столом, полным яств! Пережевывать паштеты, жаркое и молитвы в покое и благополучии! Нет! Слишком малая цена за такую жизнь, как моя. Мое покаяние должно быть и карой. Все — или ничего!
      Тщетны были уговоры друзей, тщетны их доводы.
      На другой день Мигель лично вручил свое прошение настоятелю монастыря Милосердных Братьев. Монастырь пришел в изумление.
      Пока просьбу его тщательно изучают, пока братья бросают на чашу весов мнения «за» и мнения «против», тянутся месяцы, и Мигель живет в полном уединении. Как милости, просит он у бога, чтоб его приняли в монастырь, и готовится к этому, читая и изучая труды отцов церкви.
      Я принял решение. Мое имущество, Альфонсо? О, как оно мне безразлично! Ты будешь управлять им до той поры, пока я все не передам монастырю. Я уже ничего не хочу от мира.
      Однажды Альфонсо ввел к Мигелю монаха, который вручил ему пергамент с печатью святой общины Милосердных Братьев.
      Дрожащими руками развернул Мигель свиток — он удостоверял, что граф Мигель де Маньяра Вичентелло-и-Лека, рыцарь ордена Калатравы, принят братом Hermandad de Santa Caridad de Nuestro Senor Jesucristo.
      Мигель со слезами обнял монаха:
      — От всего сердца благодарю тебя, брат, за эту весть.
      — Она доставила радость вашей милости?
      — Радость? Во сто крат больше! Надежду на спасение…
 
 
      Недалеко от берега Гвадалквивира, поблизости от восьмигранной Башни золота, где — ах, как давно это было! — хранились сокровища, отнятые у мавров или привезенные из Нового Света под разноцветными парусами широкобоких каравелл, неподалеку от арены, где устраивались бои быков, стояла церквушка св. Георгия, и к ее левой стене прижималось низкое уродливое здание общины Милосердных Братьев. В часовне св. Георгия жил бог, в кирпичном здании — монахи, а в большом деревянном помещении склада — стая крыс.
      Бедный орден Милосердных взял себе задачей подбирать и хоронить трупы, которые выбрасывал на берега свои Гвадалквивир, и тела казненных, давая последнее упокоение тем, кем гнушались люди.
      В тишине жила братия за желтоватой стеной, занимаясь несложным хозяйством, сажая овощи и хваля бога благочестивыми песнопениями.
      Здесь в саду, в час заката, принял Мигеля настоятель. Обнял его, поцеловал в обе щеки и поклонился ему, Примолвив приветливо:
      — Добро пожаловать, благородный сеньор. Наш дом — твой дом, наши уста — твои уста, и наша молитва — твоя молитва.
      И со смирением отвечал Мигель:
      — Не могу, святой отец, допустить, чтобы ты называл меня благородным сеньором. Даже слово «брат» в твоих устах причинит мне боль, ибо я его не заслуживаю. Я пришел к вам, дабы заменить вино желчи и грешные речи словом божиим. Прошу тебя, отец настоятель, быть ко мне строже, чем к остальной братии.
      Мигель снял шелковую рубаху и надел холщовую, бархатный камзол заменил грубой рясой и подпоясался толстой веревкой.
      Настоятель ввел его в келью, пронизанную солнцем, полную тихой и радостной прелести.
      — Вот твое жилище, брат.
      Мигель отступил, отстраняюще протянув руки.
      — Нет, нет, отец настоятель, здесь я жить не могу.
      — Остерегайся гордыни, сын мой, — важно произнес старец.
      — О, ты ошибаешься, святой отец! — воскликнул Мигель. — Я прошу не лучшую, а худшую келью. То не гордыня моя говорит, но смирение.
      — Смирение бывает порой близко к гордыне, брат, но — будь по-твоему. Ты выберешь сам свое жилье.
      Мигель выбрал самую темную и тесную келью и поселился в ней. С разрешения настоятеля он повесил в ней, рядом с распятием, образ святой Девы Утешительницы с лицом Хироламы.
 
 
      Севилья взбудоражена новым поступком Мигеля; дворянство отрекается от него в ярости, что он подал пример смирения, народ смеется над сумасбродом, выдумывающим все новые и новые безумства. А Мигель тем временем спускается по ступеням большого склада. Снаружи печет солнце, а здесь — желтый, ядовитый полумрак. Запутавшись в паутине, жужжат зеленые мухи. Два маленьких круглых оконца в дальнем конце — как выплаканные глаза отчаявшегося. Всюду хлам и гниль, даже воздух, кажется, состоит из гниющих отбросов. Плесень, влажность, промозглый холод и вонь.
      Мигель присел на пустую бочку и увидел вдруг, что несколько крыс смотрят на него голодными глазами. В этих глазах алчность, свирепо блестят зрачки — потревоженные животные почуяли человечину.
      Мигеля охватывает брезгливое отвращение. Он знает, что достаточно замахнуться палкой, ударить, и гнусные животные никогда больше не будут пялить на него свои стеклянные глаза. Но он не может больше убивать.
      Когда Мигель явился к настоятелю с просьбой разрешить ему поселиться в складе, старик опечалился.
      — Не знаю, могу ли я тебе позволить это, брат. Боюсь, это уж чересчур. Богу всех угоднее тот, кто под сенью его, подобной сени раскидистого древа, тихо живет, смиренно и самоотверженно предаваясь воле его. Жить с крысами недостойно человека…
      — Мне так нужно, — упрямо твердит Мигель.
      — Брат! — укоризненно воскликнул настоятель. — Душа твоя — образ божий! Твой свободный дух, стремящийся к богу, должен воспарять, а не прозябать, окруженный крысами. Предостерегаю тебя от гордыни!
      — Опустись на самое дно раскаяния моего, о душа моя! — взмолился Мигель, с отчаянием ощутивший неуверенность в себе самом. — И если найдешь там что-либо иное, кроме смирения, стань тогда смертной! Погибни, исчезни навек вместе с проклятым телом моим!
      Старец в изумлении слушает столь неистовую молитву.
      — Ты нуждаешься в покое, брат, — сказал он потом мягко. — Я разрешаю тебе поселиться в складе — быть может, ты обретешь мир в унижении. Но остерегайся делать более того, что хочет бог.
      Мигель, на коленях перед образом Хироламы-Мадонны, конвульсивно сжимает ладони.
      Тело его цепенеет, душа горит в экстазе.
      Из глаз женщины на полотне перескакивают искры в глаза кающегося, зажигая пламя в его душе.
      О, не печалься, любовь, ты найдешь свой источник и напьешься живой воды. Не тоскуй, о любовь, ибо имя твое прекраснее имен архангельских и голос твой не перестанет трепетать в веках. И великая тишина разольется над водами и безднами.
      Безмерна сладость бытия вблизи престола господня, несказанным светом осиянны избранные, о светозарная, великая любовь, что поет над морями и землями. Кто больше страдал — тот, кто испытывал боль, или тот, кто ее причинял?
      Ты стояла уже на пороге смерти, но нашла в себе силы для улыбки, что угасла на полпути. Тени собрались вокруг тебя, и не мог я более видеть лица твоего. В этот час вся долина реки плясала в греховном неистовстве. Металась в полях кукуруза, суда на реке кружились с тенями олив, стаи птиц в безумном исступлении носились пред тучами. Ты же шла по всему этому, сквозь все это, и вознеслась надо всем, неся привет горам, на которых живет вечное молчание.
      Смотри, у меня еще хватает сил, чтобы следовать за тобой!
      Иду и постепенно приближаюсь к тебе.
      О, я чувствую, ты близко, до тебя рукой дотянуться, узнаю тебя по благоуханию, о Мадонна, твой божественный лик ослепляет мой взор сиянием, голос твой пригвождает меня ко кресту покаяния.
      Ах, ослепи меня, божьей любовью молю, ослепи, сделай глухим и бесчувственным, чтоб не испытывать мне наслаждения от каждого гвоздя, который будет вонзен в мое тело…
      О любовь! Кровоточат мои раны. Дым дыхания моего обвивает твои члены, острия сосков твоих пронзили мне грудь. О камни земли, кричите со мной в упоении… Умираю!
 
 
      Очнувшись от обморока, заглянул Мигель себе в душу, припомнил мысли свои и увидел, что душа его чернее беззвездной ночи.
      Чувственность снова одержала верх над смирением и богом.
      Стыд покрыл краской его щеки, и он не смеет смотреть в лицо Распятому.
      Встав, пошел Мигель к настоятелю, чтобы поверить ему свои муки.
      — Ты еще слишком связан с миром, брат. Забудь обо всем и следуй за господом.
      — Но как достичь этого, святой отец? Выколоть глаза, проткнуть барабанные перепонки, отрубить себе руки? Лечь нагому на солнцепеке, не принимая ни воды, ни пищи? Если бог того хочет — повели, и я исполню.
      Он замолчал, он бледней восковой свечи и дышит учащенно.
      Долго длилось молчание, лишь потрескивала свеча.
      Потом старец мягко проговорил:
      — Богу достаточно увидеть, что раскаяние твое искренне.
      — Но мое тело…
      — Укрощай его желания.
      — Всеми средствами, святой отец?
      — Всеми, сын.
      Вернувшись к себе в подземелье, начал Мигель ремнем бичевать себя до крови.
      После бичевания поднял глаза на Христа. Лик его по-прежнему темен, хмур, горестен.
      — Всего этого мало! — простонал Мигель, падая ниц. — Плачьте надо мною, небеса, ибо не нахожу я, чем загладить свою вину! Никогда не найдет утешения моя душа…
      Время шло.
      Члены святой общины Милосердных Братьев за примерную жизнь в суровом покаянии избрали Мигеля своим настоятелем — Hermano Mayor.
      Он принял это с покорностью и смирением и задумался — как превратить эту честь в наказание себе или, по крайней мере, наполнить свое покаяние новым смыслом.
      Покоряться богу, часами простаивать на молитве, без конца повторять духовные упражнения Лойолы — об исходной точке и основе, о вопрошании совести, общем и особом, об аде и царствии Христовом, о правилах, как различать духов, об угрызениях совести и церковном образе мыслей — постоянные просьбы, молитвы без конца, как мало все это значит для божия ока, все еще омраченного непримиримым гневом…
      Ежедневное бичевание рвет кожу, причиняет боль — но боль слабеет, притупляется от привычки…
      Все это не утоляет жажды Мигеля творить покаяние. Не обретает он покоя и примирения в душе своей. Он стремится искупать грехи не одними словами — действиями.
      Он хочет, чтобы искупительная жертва его была наполнена чем-то более ощутимым, чем молитвы и бичевание. Стремится приложить руки к делу — как ему всегда советовал Грегорио. Он жаждет трудиться — и монастырь дает ему работу. По обычаю монахов этого братства, с раннего утра выходит Мигель на улицы и просит подаяния для монастыря — счастливый тем, что ему определили такую унизительную деятельность, и не вполне уверенный, достоин ли он такой милости.
      Он бродит по городу за милостыней, и глаза его открываются — он потрясен.
      Как мог он столько лет жить среди людей и не видеть, сколько страданий, какая нужда окружает его! Ах, падре Грегорио, мой дорогой, мой любимый человек, как же это случилось, что вы все видели, а я столько лет был слеп?
      Вот этот калека с голодными глазами — не просто калека. Это человек! — рассуждает Мигель и впервые видит людей там, где себялюбец видел лишь нечто, чему с высоты коляски бросают горсть серебра. Нет, тут мало горсти серебра, потому что ею можно насытить лишь сегодняшний день — и тем страшнее день завтрашний.
      Мигель все более и более сближается с беднотой. Его собственные страдания дают ему почувствовать себя братом всех страждущих. И братству этому мало ласковых слов утешения. Он хочет действий, хочет помочь. Всеми силами хочет, по крайней мере, смягчить бедствия людей.
      Но что надо сделать? Как устроить, чтобы самый последний из бедняков получил хоть немного тепла для души и для тела?
      Однажды ранним утром сидел Мигель на бочке в севильском порту около изможденного моряка, и взвесил он на ладони своей его мозолистую руку.
      Вот человеческая рука, которая трудится, которая нужна, которая не может быть лишней!
      Моряк рассказывает глухим голосом:
      — Нынче ночью я проиграл в кости последнее мараведи.
      — И не плачешь, — заметил Мигель. — Горе мало сокрушило тебя.
      — Причем тут горе? Я зол! Зол так, что хоть кричи, чтоб не лопнули легкие от злости…
      — Ты искушал бога, брат, и он вознегодовал на тебя. На лбу твоем — знамение легкомыслия и позора. Пойдем, я помогу тебе, — встал Мигель. — Не оставлю тебя погибать столь жалким образом. Я тебя поведу.
      И он привел моряка в монастырь Милосердных. Отдал ему свою утреннюю похлебку и миску кукурузной каши. Моряк ел с жадностью.
      — Не играй больше в кости, брат, — попросил Мигель.
      — Да мне и не на что больше играть, — ответил тот с набитым ртом.
      — А если б было?
      Моряк задумался.
      — Ну, тогда… Не знаю, брат.
      Мигель было нахмурился, но тотчас овладел собой. Учись терпеливости! — сказал он себе. Тебе самому понадобилось куда больше времени, чтобы ступить на путь добра. Матрос поблагодарил его, вытер губы тыльной стороной руки и ушел.
      В следующие дни Мигель приводил к себе других несчастных, кормил их и беседовал с ними.
      Постепенно склад, где он обитал вместе с крысами, сделался прибежищем голодных. Кучками брели они за Мигелем к воротам монастыря, рассаживались на старом хламе, глотали похлебку и, выслушав ласковые речи, уходили.
      Уходите, как пришли, с грустью говорил им мысленно Мигель. Желудок ваш наполнился, но беды свои вы по-прежнему несете на плечах. Никто не обращает внимания на язвы ваши. Никто не лечит ваши раненые и больные члены. Никто не избавил вас от страданий. И возвращаетесь вы в ваши сырые берлоги, где раны ваши воспаляются…
      Все чаще приходят к нему недужные, голодные оттого, что не могут работать.
      И это — люди! Одноглазые, полуслепые, с глазами, залепленными гноем, испещренными кровавыми прожилками, на лицах и шеях — болячки, тела испятнаны лишаями и сыпью. Хромые, параличные на костылях, оборванные, истощенные недобровольным постом и тяжелой работой, ученики, которых держит впроголодь хозяин, батраки из окрестных поместий, бежавшие в город от голода и от кнута, старики и старухи, о которых некому позаботиться, нищие, изувеченные в войнах — отверженные, потерпевшие крушение, изгнанные из жизни…
      И это — люди, сотворенные по образу божию!
      Однажды Мигель принял одного нищего и уложил его на свою постель. Сам же лег спать на земле рядом.
      Это был обломок человека, скелет, обтянутый кожей в чирьях, нищий, которого сотоварищи его в течение двух дней возили на тачке к воротам всех севильских больниц. И отовсюду их гнали. Тогда его привезли в монастырь Милосердных, и Мигель взял его.
 
 
      — Ты переусердствовал, позволь сказать тебе прямо, брат настоятель, — неприязненно говорит Мигелю старший из монахов. — И в конце концов заразишь монастырь болезнями…
      — Не могу же я оставить человека умирать.
      — Ты делаешь более того, чем это угодно богу, — хмурится старик, и остальные монахи согласно кивают, ропща. — Никогда у нас не делали ничего подобного.
      Мигель просит позволения ухаживать за больными в складе. Он не будет вводить их в монастырь. А в складе они никому не помешают. Там им можно лежать… — Разрешение было дано неохотно, но все же дано. Мигель горячо благодарил братьев.
      Каждый день приходили те, кто мог передвигаться на своих ногах. Насытившись, уходили.
      — Куда вы идете? — спрашивал Мигель. — Будете ли думать о боге?
      Они молчали в ответ, пока кто-нибудь не произносил:
      — Есть на свете другие вещи, кроме бога, брат. Немного веселья, немного развлечения — не грех.
      — Прочь с глаз моих! — вскипал Мигель. — И больше не приходите сюда! Завтра я вас не впущу. Ни куска хлеба не дам, ни глотка воды. Мне стыдно за вас. Ступайте!
      И падал потом на колени.
      — Прости мне, господи! Простите, люди, за то, что я был зол к вам! Приходите завтра. Я отдам вам все, что есть у меня. А ты, господи, даруй мне терпение, чтобы смог я привести этих людей в стан твой…
      И когда они приходили на следующий день, он встречал их со смирением и просил отказаться от легкомысленного образа жизни.
 
 
      Постепенно Мигель сживается со своими питомцами. Подолгу беседует с каждым из них, узнает их горести и мечты.
      Есть среди них люди божий, душой белее голубиного пера — это благодарные люди, за тарелку супа они шепчут молитву; но есть закоренелые, принимающие еду с неприкрытым протестом. И в благодарность осыпают дающего насмешками, инстинктивно ненавидя его, и только что не отталкивают руку помощи.
      — Ладно, приму от тебя, монах, но это уж последний раз, понял? Чего ты обо мне хлопочешь? Кто тебя просит? Не желаю я ничьего милосердия, и твой сострадальный взгляд только бесит меня…
      И оскорбленно уходит одариваемый — но завтра, гонимый голодом, незаметно смешивается с остальными. Есть тут и ловкие мошенники; тронутые ненадолго увещеваниями Мигеля, они рассказывают ему о своих хитрых уловках.
      Послушайте человека, одетого в лохмотья:
      — Я — библейский нищий. Это значит, монах, что я — образцовый горемыка. А бедность моя исчисляется восемью детьми, мать которых умерла. Живу я в сарае под стенами за Санта-Крус. И когда веселящиеся дамы возвращаются в город с тайных свиданий, я колочу своих ребятишек, чтоб ревели. Тогда дамы останавливаются и, стремясь искупить свою неверность, бросают моим пострелятам реалы. Этим я кормился два года — и неплоха кормился. Так надо же вмешаться черту! Прибегает раз ко мне стражник и говорит, мол, его милость герцог де ла Бренья прослышал о моем бедственном положении да о моих детишках и завтра явится, чтоб осчастливить меня. Я и говорю себе — нет, тут пятью реалами дело не обойдется, он больше даст. И чтоб вернее было, взял я напрокат еще пятерых сопляков — у знакомых. И представил сеньору герцогу всех тринадцать. Они вели себя великолепно — ревели, визжали, клянчили так, что камень бы дрогнул. И как ты думаешь, сколько я заработал на своих тринадцати несчастных детках? Двадцать дукатов! Ей-богу, двадцать! Я думал, от радости с ума сойду.
      — И что же ты сделал с такой кучей денег? — спросил Мигель.
      Тринадцатикратный отец обратил к нему свои выцветшие глаза, плавающие в пьяных слезах.
      — Пропил, душа моя!
      — Какой срам! — рассердился Мигель. — Позор тебе, не отец ты, а ворон! А что же дети?
      — По миру пошли, — уныло ответил тот, но вдруг выпрямился. — Да ты не бойся за меня и за них! Я — библейский нищий, а библейская нищета обязательно должна быть. Я на ней еще кое-что заработаю. Если б ее не было — исчезла бы из мира и благотворительность, а ведь ты сам не веришь, чтобы она могла совсем испариться, а? Скажи-ка?
      Мигель молча молился за эту лукавую душу.
      — Слушай, — прошептал ему заботливый папаша, — не знаешь, может, есть еще какой герцог, который сжалился бы над моими тринадцатью детками?
      Так, среди страдающих и мошенников, разговаривая с людьми чистого сердце и лгунами, познает Мигель противоречие человеческой натуры.
      Он понимает — мала молиться и каяться.
      Надо отречься от самого себя, выйти из своего мирка ко многим, заменить бездеятельность делами.
      Надо не только указывать перстом пути к богу, но приложить руки и что-то сделать для бедняков!
 
 
      Альфонсо озирается в затхлом, темном помещении, и постепенно глаза его свыкаются с серо-зеленым полумраком. На койках, сбитых из неструганых досок, лежат несколько больных, которых привел сюда Мигель. Наступившую тишину нарушил стон, потом — молитвенный шепот:
      — Зачем ты родила меня, мать? Чтоб всю жизнь меня побивали камнями, чтобы все издевались надо мной за то, что я безобразен и унижен, чтоб мне вечно дрожать в подземелье, а когда выберусь из логова своего на солнце — чтоб меня повергали во прах и топтали, как топчут бродячих собак копытами лошадей?
      — Кто это? — шепотом спрашивает Альфонсо.
      — Даниэль.
      — А дальше? Что известно тебе о нем?
      — Разве мало того, что ты слышал? Разве мало того, в чем он сам упрекает жизнь? Разве недостаточно знаем мы о человеке, если слышим его жалобы, видим, что он бездомен, не имеет ни семьи, ни друзей и что, кроме страданий, уродливого облика и чахотки, нет у него ничего, ничего? А тот, рядом с ним, — это Бруно. И мне достаточно того, что каждую ночь я слышу его тихий плач. Он был подвергнут допросу под пыткой, а затем его принесли сюда, потому что у него нет никого на свете. У него порваны все сухожилия, и он не в состоянии двигаться.
      И опять тишина, заполненная шелестящими всхлипываниями, сквозь которые временами прорывается громкая мольба к тому, кто — призываемый чаще всех — всегда отвечает загадочным молчанием.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25