Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Концлагерь

ModernLib.Net / Томас Диш / Концлагерь - Чтение (стр. 8)
Автор: Томас Диш
Жанр:

 

 


      (Бог)

1.

      Ладно, получите факты. Хааст грозится, что если я не ограничусь фактами, всеми фактами и ничем, кроме фактов, меня лишат библиотечных и столовских льгот. Библиотека-то еще ладно.

2.

      Тем не менее, вести дневник я категорически отказался. Пусть дни мои сочтены, в сочтении их я не соучастник.

3.

      Здоровье мое гораздо хуже. В паху и в суставах стреляющие боли.
      Желудок удерживает в лучшем случае половину обеда. Во рту, из носа кровотечение. Глаза болят, зрение буквально за последние несколько дней резко подсело. Приходится носить очки. К тому же лысею; тут, правда, паллидин может быть и ни при чем.
      Наверно, я поумнел. Не так чтоб это сильно бросалось в глаза — по крайней мере, самому. Зато меня по очереди бросает то в оторопь, то в истерику, то в манию, то в депрессию, то в жар, то в холод.
      Сущий ад. Но в кабинете доктора Баск (где сама она больше не обитает) я показал на всяких психометрических тестах результаты примечательные, и весьма.

4.

      Доктор Баск в лагере Архимед больше не работает. По крайней мере, ее не видать. Собственно, не наблюдалось ее с того самого вечера, когда умер Мордехай. Я обратился к Хаасту за разъяснениями по поводу ее пропажи, но тот объяснялся исключительно тавтологией: ее нет, потому что ее нет.

5.

      Все заключенные, о которых я писал раньше, умерли. Последним был Барри Мид — он продержался почти десять месяцев. Остроумие не покидало его до последнего, и умер он со смеху над книгой предсмертных высказываний всяких знаменитостей. Как раз вскоре после его смерти я и занес в дневник первую из трех записей, столь удручивших Хааста и подвигших его так настоятельно требовать фактов.

6.

      — Что такое факт? — спросил я его.
      — Факт — это то, что происходит. Ну, как вы писали раньше — о здешних людях и то, что вы о них думаете.
      — Но я же о них не думаю. Об этих людях. Себе дороже.
      — Не валяйте дурака, Саккетга, вы прекрасно понимаете, чего я от вас хочу! Пишите так, чтоб я вас мог понять. А не это… это… сплошная антирелигиозная пропаганда. Я и сам не так чтобы слишком набожный, но это., это уж слишком. Антирелигиозная пропаганда, и я ни слова не понимаю. Или вы опять пишете нормальный человеческий дневник, или я умываю руки. Умываю руки, понятно вам?
      — Скиллимэн опять требует, чтобы меня отослали.
      — Он требует, чтобы от вас избавились. Как от пагубного влияния. Не станете ж отрицать, что ваше влияние пагубно.
      — Что вам проку с моего дневника? Вообще, если уж на то пошло, зачем вы меня тут держите? Скиллимэну я не нужен. Детки его малые не хотят, чтоб я оказывал на них пагубное влияние. Все, что мне нужно, это кувшин вина, ломоть хлеба и книга.
      Этого нельзя было говорить ни в коем случае, потому что у Хааста появился рычаг для воздействия на меня. Как бы там котелок ни варил, все равно я — та же крыса, в том же ящике, жму ту же кнопку.

7.

      Хааст изменился. С вечера великого фиаско он как-то… смягчился, что ли. Выражение лица его утратило кичливую ребячливость, столь характерную для американских ответработников пенсионного возраста; остатком кораблекрушения засел стоицизм. Походка его стала тяжелее. Он небрежен в одежде. Долгими часами он сидит за своим столом и буравит взглядом пустое пространство. Что он там видит? Несомненно, уверенность в собственной смерти — в которую до последнего времени не верил ни на грош.

8.

      Этим последним, с позволения сказать, фактом я обязан охранникам. Теперь они считают меня человеком высшего сорта. Даже откровенничают. Трудяга не очень-то доволен работой, исполнения которой требует от него служебный долг. Он опасается, а вдруг тут что-то не так. Подобно Гансу из моей пьесы, Трудяга — добрый католик.

9.

      «Аушвиц» опубликован. С момента завершения пьеса поочередно представлялась мне то никчемной, даже вредной пустышкой, то безусловным шедевром, как в самый разгар сочинительства. В последней-то фазе я и попросил у Хааста разрешения отослать «Аушвиц» Янгерману, в «Зуммер». Ради «Аушвица» Янгерман выкинул из номера половину готовых материалов (дело было буквально перед подписанием в печать). Получил от него очень душевное письмо, с новостями об Андреа и остальных. Они уже боялись самого худшего, потому что все посланные в Спрингфилд письма возвращались со штампом «Адрес недейс гвителен». По телефону же им говорили только: «Из наших списков мистер Саккетти выбыл».
      Еще опубликовали кое-что малой формы — за исключением, правда, всякого последнего бреда: на сей счет дешифровальные компьютеры АНБ с упорством, достойным лучшего применения, выносят вердикт «неясн.». Хааст не одинок.

10.

      Св. Денн — святой покровитель сифилитиков; и Парижа. Факт.

11.

      Все-таки что такое факт? Я серьезно спрашиваю Если (10) — факт, это из-за того, что не соглашаются Св. Лени — святой покровитель сифилтиков; факт консенсуачьчый Яблоки падают на землю, что можно доказать (чаще да, нежели нет) экспериментально; факт доказуемый Полагаю только, Хаасту не нужны факты ни те, ни те. Если нечто есть консенсуальный факт, то какая разница, изложу я его или нет, в то время как факты одновременно доказуемые и новые — такая редкость, что нахождение одного единственного есть достаточное оправдание поиску длиной в жизнь (Ко мне последнее не относится).
      И что нам осталось? Поэзия — факты внутренней жизни — мои факты. Их-то я и предлагал На полном серьезе. Без дураков.
      Так что же вам нужно? Обман? Полупоэзия полуправды?

12.

      От Хааста приходит записка. «Простые ответы на простые вопросы. Ха-Ха». Пожалуйста — тогда задавайте вопросы.

13.

      Записка от Хааста. Не соизволил бы я побольше рассказать о Скиллимэне. Как Ха-Ха, вне всякого сомнения, в курсе, нет такой темы, от обсуждения которой я с большей радостью уклонился бы.
      Значит, факты. Лет ему сорок с небольшим, наружность нерасполагающая котелок варит прилично. Он — ядерный физик, той самой разновидности, что либералы вроде меня предпочли бы считать преимущественно немецкой Типаж, увы, интернационален. Лет пять назад Скиччимэн радовался жизни в довольно высоком чине в Комиссии по атомной энергии. Самым примечательным трудом его для этой организации явилась разработка теории, согласно которой ядерные испытания, проводимые с ледовых пещерах особой конструкции, не отслеживаются. Тогда еще действовал мораторий. Испытания были проведены — и отслежены Россией, Китаем. Францией, Израилем и (позор!) Аргентиной. Как выяснилось, скиллимэновские ледовые пещеры скорее усиливали, нежели маскировали эффект. Эта-то ошибка и спровоцировала последнюю — имевшую самые катастрофические последствия — серию испытаний, а также стоила Скиллимэну места.
      Долго он без работы не сидел — подвернулась та самая корпорация, где Хааст возглавлял НИР. Несмотря на секретность (не хуже ватиканской), в верхних эшелонах стали циркулировать слухи, что за проект реализуется в лагере Архимед. Скиллимэн стал настаивать на строгой отчетности, ему было отказано, он продолжал настаивать, и т, д. В конце концов договорились, что его посвятят в здешнее изуверское таинство, но лишь при условии, что он согласится переехать сюда на ПМЖ. Когда он прибыл, в живых из жертв паллидина оставались только мы с Мидом. Стоило Скиллимэну понять, что это за препарат, и убедиться в эффективности — он настоял, чтоб ему тоже сделали инъекцию.

14.

      Занятный исторический факт — по-моему, сейчас в самую тему.
      Ученый девятнадцатого века Аври-Тюрень разработал теорию, будто бы шанкр и сифилис — одно и то же заболевание и будто бы с помощью «сифилизации» возможно сократить срок лечения и добиться защиты от рецидивов. Когда в 1878 г. Аври-Тюрень умер, обнаружилось, что все тело его покрыто шрамами — там, где он опробовал на себе технику «сифилизации»; т. е. вводил в открытые язвы сифилитический гной.

15.

      Таким образом, посредством Скиллимэна эксперимент вступил во вторую фазу. Это уже фактически то, из-за чего эксперимент в свое время, собственно, и затевался — всякие апокалиптические изыскания, которые мы зовем «чистой наукой».
      Помогают ему двенадцать «прыщиков» (как он их зовет, причем с презрением столь высокой пробы, что даже они, его жертвы, не могут не восхититься) — бывшие ученики или сотрудники, добровольно согласившиеся на паллидин. Столь ревностны познать высочайший полет мысли гения — мы, кто останавливает стопы свои по эту сторону Иордана. Хорошо еще, я был избавлен от искушения. Интересно, устоял бы или нет?
      На горной вершине, в сиянье золотом прекрасных сфер, по-прежнему слышится мне голос искусителя:
      — Все это может быть твое.
      Поэзия. Точка.

16.

      Вот еще один факт — редчайший улов.
      Пытаясь выяснить, действительно ли венерическое заболевание существует всего одно (гонорею тогда путали с сифаком), исследователь из Эдинбурга Бенджамин Белл в 1793 году привил болезнь своим ученикам.
      Этот, конечно, поосторожней, чем Аври-Тюрень, но не симпатичней.

17.

      Записка от Ха-Ха: «При чем тут какой-то Аври-Тюлень (sic)?»
      Также он интересуется, какое значение имеет остановка по эту сторону реки Иордан.
      Анри-Тюрень — и, развивая тему, анекдот о докторе Белле — тут вот при чем: двигал им, похоже, тот самый фаустовский порыв овладеть знанием любой ценой, что двигает нашим доктором Скиллимэном в лагере Архимед. Фауст готов был отказаться от всех притязаний на царство небесное, наш доктор Скиллимэн, не слишком рассчитывая на небеса, готов пренебречь благом еще более насущным — своей земной жизнью. Все это для того, чтобы познать некую патологию, в случае А-Т — сифилис, в случае Скиллимэна — гениальность.
      Что значит река Иордан — позвольте дать ссылку на Второзаконие (гл. 34) и Книгу Иисуса Навина (гл. 1).

18.

      Насчет характера Скиллимэна.
      Он завидует чужой славе. Кое о ком из известных людей он говорить не может без того, чтобы на лице не читалось, сколь жестокую изжогу вызывают у него их достижения и способности. Нобелевские лауреаты приводят его в бешенство. Даже на то, чтобы прочесть какую-нибудь монографию из своей области науки, его едва хватает: не дает покоя мысль, что идея осенила другого. Чем больше он восхищается тем, что восхищения достойно, тем сильнее (в глубине души) скрежещет зубами. Теперь, когда препарат начал действовать (прошло около шести недель, плюс-минус), душевный подъем на лице.
      Радость его сродни удовлетворению альпиниста, который по пути вверх минует отметки предыдущих восходителей. Так и слышишь, как он отсчитывает: «А вот и Ван-Аллен!» Или: «Ага, Гейзенберга прошли».

19.

      Харизма Скиллимэна.
      Хочешь не хочешь — а труд нынче во главе угла коллективный. В следующем поколении, настаивает Скиллимэн, компьютеризация, настолько продвинется, что опять войдет в моду гений-одиночка — если, конечно, сумеет получить грант, достаточный для вербовки батальонов самопрограммирующихся машин, без которых в этом деле никак.
      Людей Скиллимэн не любит, но поскольку они ему необходимы, научился их использовать — так же, как когда-то я, скрепя сердце, выучился водить машину. Иногда у меня возникает ощущение, что «интерперсональному подходу» он обучался по учебнику психологии; что когда он принимается истерически отчитывать какого-нибудь подчиненного, то говорит себе: «Теперь слегка закрепим негативный рефлекс». Аналогично, когда он хвалит, то думает о прянике.
      Самый лучший пряник в его распоряжении — это просто возможность с ним побеседовать. Как зрелище опустошения в чистом виде он бесподобен.
      Но главная сила его заключается в безошибочной проницательности на предмет чужих слабостей. Он потому так здорово управляется со своей дюжиной марионеток, что тщательно отобрал людей, которые сами хотят, чтоб ими манипулировали. Любой диктатор в курсе, что таких всегда пруд Пруди.

20.

      Никогда бы не подумал, что так сильно повлияю на Ха-Ха, — однако факт. Последняя его записка читается, как отказ из альманаха-ежеквартальника: «Ваше изображение Скиллимэна недостаточно конкретно. Как он выглядит? Как говорит? Что он за человек?»
      Не будь я в курсе дела — честное слово, заподозрил бы, что Хааст дорвался до паллидина.

21.

      Как он выглядит?
      Природой ему была уготована стройность — но он, несмотря на себя самое, растолстел. Чуть побольше конечностей — и его можно было бы сравнить с пауком: вздутое брюхо и тощие ручки-ножки. Он лысеет и тщетно (эффект нулевой) зачесывает поперек блестящего черепа длинные редкие пряди. Толстые стекла очков увеличивают голубые, в мелких пятнышках глаза. Мочки ушей крошечные, и я частенько совершенно неприлично на них пялюсь — в том числе потому, что знаю, что это его раздражает. Общее впечатление какой-то нетелесности — словно плоть можно беспрепятственно стесать слоями, как масло, а металлическому внутреннему Скиллимэну все как с гуся вода. Запах от него совершенно омерзительный (то же самое масло, только прогорклое). Кашель заядлого курильщика. Под подбородком — неизменный (и единственный) прыщик, который он зовет «родинкой».

22.

      Как он говорит?
      Немного в нос: характерная техасщина, модифицированная калифорнийщиной. Когда говорит со мной, гнусавит еще больше. По-моему, для него я олицетворяю ново-английский истэблишмент — зловредных либералов, сговорившихся отказать ему в стипендии, когда он подавал в Гарвард и Суортмор.
      На самом-то деле вы хотели спросить: «Что он говорит?» — правда?
      Разговоры его я бы подразделил на четыре категории: а) Реплики с выражением интереса к исследованиям, собственным или чужим. (Пример: «Следует избавиться от старого пуантилистского представления о бомбежке — об отдельных, дискретных „бомбах“. Стремиться скорее надо к более общему понятию „бомбовости“ как своего рода ауры. Мне это представляется чем-то вроде рассвета»). б) Реплики с выражением презрения к красоте — плюс он довольно откровенно признается, что постоянно испытывает к прекрасному разрушительную тягу. (Лучший пример высказывание деятеля нацистского молодежного движения Ганса Иоста; тот его специально выжег на сосновой дощечке и повесил у себя над столом: «Когда я слышу слово „культура“, то снимаю с предохранителя свой браунинг»). в) Реплики с выражением презрения к знакомым и коллегам. (Я раньше уже цитировал, что Скиллимэн думает о Хаасте. За спинами даже самых верных своих «прыщиков» он источает яд — а может и в лицо, если кто нарушит строй. Однажды Щипанский, молодой программист, сказал, оправдываясь за какую-то неудачу: «Я старался как мог, честное слово»; на что Скиллимэн ответил: «И просто ничего не получалось, а?» Шутка достаточно безобидная — правда, в случае Щипанского, слишком уж не в бровь, а в глаз. В самом деле, трагический изъян у Скиллимэна, пожалуй, только один — тот же, что у де Сада — он не в состоянии удержаться, чтобы не сделать больно). г) Реплики с выражением самоцрезрения и ненависти ко всему плотскому, будь то свое или чужое. (Пример: как он пошутил насчет воздействия паллидина на «руб-голдберговский механизм сомы».
      Пример еще лучше: из метафор он отдает предпочтение скатологическим. Как-то в столовой все чуть со смеху не умерли — он стал прикидываться, будто перепутал есть и срать). д) Реплики и мысли, кои суть плод интеллекта необузданного и всеохватного. Как был там ни изгалялся, не могу же я обернуть против него абсолютно все, что он говорит. (Совершенно беспристрастно, последний пример. Он пытался проанализировать, чем так зачаровывают человека озера, водохранилища и прочие крупные стоячие водоемы. Наблюдение его заключалось в следующем: только в них природа зримо являет нам эвклидову — и без видимых пределов — плоскость. Это символ той власти закона всемирного тяготения, против которой не взбунтуешься при всем желании, — явленной в клетках тканей нашего же тела. Из этого он сделал вывод, что величайшее достижение архитектуры заключалось в том, чтобы просто взять эвклидову плоскость и поставить на ребро Стена — явление настолько впечатляющее, потому что представляет собой водоем… повернутый набок).

23.

      Что он за человек?
      Тут, боюсь, фактам делать совсем нечего. Собственно, почти все, что я писал о Скиллимэне, — не столько факты, сколько оценочные суждения, и к тому же не слишком беспристрастные. Пожалуй, за всю жизнь мало кто был мне настолько же антипатичен, как он. Я бы даже сказал, что ненавижу его, — если б это не было, во-первых, не по-христиански и, во-вторых, невежливо.
      Скажу только, что человек он дрянной, и этим ограничусь.

24.

      «Не пойдет», — отвечает Хааст.
      Чего же тебе надобно, Ха-Ха? Только на описание этого сукина сына я уже извел больше слов, чем на кого бы то ни было во всем остальном дневнике. Если хотите, чтоб я увековечивал наши с ним беседы в виде одноактных пьес, придется вам попросить Скиллимэна, чтобы позволил мне проводить чуть больше времени с ним рядом. Я ему антипатичен ровно столько же, сколько и он мне. Кроме как на общем обеде в столовой (где, увы, качество кормежки прискорбно снизилось), мы почти не встречаемся — не говоря уж о том, чтобы беседовать.
      Неужели вы хотите, чтоб я разродился на предмет Скиллимэна каким-нибудь художественным опусом? Вы что, настолько разуверились в фактах? Вам нужен рассказ?

25.

      Записка от Ха-Ха, «Сойдет и рассказ». Бесстыдник.
      Вы хочете рассказ — его есть у меня:
       Скиллимэн,
       или Демографический взрыв
       соч.
       Луи Саккетти
      Как ребенок ни лягался, Скиллимэн сумел просунуть обе его ножки в соответствующие отверстия специального полотняного автосиденья. Скиллимэну это напомнило задачку типа «сунь-вынь», причем высшего уровня сложности непременный атрибут измерения «ай-кью» у шимпанзе.
      — И куда их столько, засранцев чертовых, — буркнул он сквозь зубы.
      Мина, открыв дверцу с правой стороны, помогла ему зафиксировать Крошку Билла, четвертое их чадо, лямками. Лямки крест-накрест пересекали нагрудник и защелкивались под сиденьем, куда Билл еще не дотягивался.
      — Кого-кого? — без особого любопытства переспросила она.
      — Детей, — сказал он. — Черт знает, куда их столько.
      — Конечно, — отозвалась она. — Но это в Китае, правда?
      Он признательно улыбнулся своей беременной супруге. Что Скиллимэна в ней с самого начала особенно восхищало — это стабильное непонимание всего, что б он ей ни говорил. Не в том даже дело, что она ничего не знала, — хотя не знала она поразительно ничего. Скорее, дело было в принципиальном отказе реагировать на Скиллимэна да и вообще на все, что непосредственно не способствовало толстокожему коровьему уюту здесь-и-сейчас. Моя Но, называл он ее.
      Когда-нибудь в светлом будущем, надеялся Скиллимэн, она станет как две капли воды похожа на свою дахаускую матушку, из которой все человеческое ум, сострадание, красота, сила воли — вытекло, словно кто-то где-то выдернул затычку: живой труп фрау Киршмайер.
      — Закрой дверцу, — сказал он. Она закрыла дверцу.
      Красный «меркьюри» выехал из гаража, и микрорадиоустройство собственной конструкции Скиллимэна автоматически опустило створку ворот. Это свое изобретеньице он называл Миной.
      Они вырулили на автостраду, и Мина машинально потянулась включить радио.
      Скиллимэн на полпути перехватил ее толсто костное запястье.
      — Не надо радио, — произнес он.
      Запястье в увесистом цирконовом браслете отдернулось.
      — Я только хотела включить радио, — кротко объяснила она.
      — Робот ты мой, — сказал он и перегнулся над передним сиденьем поцеловать ее в мягкую щеку. Она улыбнулась. После четырех лет в Америке английский ее пребывал в состоянии столь зачаточном, что слов типа «робот» она не понимала.
      — У меня есть теория, — проговорил он — Теория, что в перебоях этих виновата далеко не только война, как хотело б убедить нас правительство. Хотя война, конечно, усугубляет положение.
      — Усугубляет?.. — мечтательным эхом отозвалась она и уставилась на белый пунктир, засасываемый под капот машины, быстрее и быстрее, пока не слился в сплошную грязновато-белую линию.
      Он включил автопилот, и машина опять стала набирать скорость; выискав лазейку, перестроилась в плотно забитый третий ряд.
      — Нет, перебои — это просто неизбежный результат демографического взрыва.
      — Джимми, нельзя чего-нибудь повеселее…
      — А еще думали, мол, график выйдет на насыщение, петля гистерезиса, туда-сюда.
      — Думали, — несчастным голосом повторила Мина. — Кто думал?
      — Например, Рисман, — ответил он. — Только они ошибались.
      Кривая лезет и лезет вверх. Экспоненциально.
      — А, — успокоилась она. Ей было почудилось, что он ее критикует.
      — Четыреста двадцать миллионов, — произнес он. — Четыреста семьдесят миллионов. Шестьсот девяносто миллионов. Одна целая девять сотых миллиарда. Два с половиной миллиарда. Пять миллиардов. И вот-вот будет десять миллиардов. График летит вверх, как ракета.
      «Работа, — подумала она. — Не приносил бы лучше он домой работы».
      — Гипербола, не хрен собачий!
      — Джимми, ну пожалуйста.
      — Прости.
      — Ради Крошки Билла. Не надо ему слышать, что папа так выражается. И вообще, дорогой, незачем так нервничать. Я слышала по телевизору, что к следующей весне перебои с водой прекратятся.
      — Ас рыбой? А со сталью?
      — Нас с тобой это не касается, правда?
      — Ты всегда знаешь, как меня утешить, — сказал он, перегнулся через Крошку Билла и снова поцеловал ее. Крошка Билл развопился.
      — Не можешь как-нибудь заткнуть его? — через некоторое время поинтересовался он.
      Мина принялась ворковать над их единственным сыном (трое предыдущих детей были девочки: Мина, Тина и Деспина), пытаясь приласкать его молотящие воздух, затянутые во фланель ручки. В конце концов, отчаявшись, она заставила его проглотить желтый (для детей до двух лет) транквилизатор.
      — Мальтус в чистом виде, — продолжил Скиллимэн. — Мы с тобой возрастаем в геометрической прогрессии, а наши ресурсы — только в арифметической. Техника старается как может, но куда ей до зверя по имени человек.
      — Ты все про этих китайских детей? — спросила она.
      — Значит, ты слушала, — удивленно произнес он.
      — Знаешь, что им нужно? Просто контроль за рождаемостью, как у нас. Научиться пользоваться таблетками. И голубые — голубым собираются разрешить жениться. Я слышала в новостях. Можешь себе представить?
      — Лет двадцать назад это была бы неплохая мысль, — отозвался он. — Но сейчас, согласно большому эм-ай-тишному компьютеру, кривую никак уже не сгладить. Что бы там ни было, но к две тысячи третьему году перевалит за двадцать миллиардов. Тут-то моя теория и пригодится.
      — Расскажи, что за теория, — со вздохом попросила Мина.
      — Ну, любое решение должно удовлетворять двум условиям.
      Масштаб решения должен быть пропорционален проблеме — десяти миллиардам ныне живущих. И оно должно возыметь эффект всюду одновременно. Ни на какие экспериментальные программы — вроде того, как в Австрии стерилизовали десять тысяч женщин, — времени нет. Так ничего не добьешься.
      — А я тебе рассказывала, что одну мою одноклассницу стерилизовали Ильзу Штраусе? Она говорила, что было ни капельки не больно и что она ничего не теряет в…, ну, понимаешь… в ощущениях, совсем ничего. Только больше у нее не бывает… ну, понимаешь… кровотечений.
      — Так ты хочешь или не хочешь услышать мое решение?
      — Я думала, ты уже рассказал.
      — Осенило меня в один прекрасный день еще в начале шестидесятых, когда услышал сирену гражданской обороны.
      — Что такое сирена гражданской обороны? — спросила она.
      — Только не говори мне, что у себя в Германии никогда не слышала сирены!
      — А, конечно. Давно, в детстве — постоянно слышала… Джимми, ты, кажется, говорил, что сначала заедем к «Мохаммеду»?
      — Тебе что, так хочется пломбир с сиропом?
      — В больнице кормят совершенно жутко. Сейчас последняя возможность…
      — Ну хорошо, хорошо.
      Он вернул машину в медленный ряд, переключил управление на ручное и повел «меркьюри» к съезду на бульвар Пассаик.
      «Лучшее мороженое Мохаммеда» притаилось за коротеньким ответвлением от бульвара, на самом верху крутого узкого пригорка. Магазинчик этот Скиллимэн помнил с детства — одна из немногих вещей, за последние тридцать лет совершенно не изменившихся; хотя время от времени из-за перебоев снабжения качество мороженого падало — Крошку возьмем с собой? — спросила она.
      — Ему и тут неплохо, — ответил Скиллимэн.
      — Мы же недолго, — сказала она. Выбираясь из машины, она отрывисто, тяжело вздохнула и прижала ладонь к выпяченному животу. — Опять шевелится, прошептала она.
      — Совсем недолго, — сказал он. — Мина, дверь закрой.
      Мина закрыла правую дверцу. Скиллимэн опустил глаза на ручной тормоз и на Крошку Билла, который не отрывал безмятежного взгляда от игрушечного руля из оранжевого пластика, украшающего его автокресло.
      — Пока, сосунок, — прошептал сыну Скиллимэн.
      Когда они вошли через стеклянную дверь, продавец за прилавком встретил их криком:
      — Машина! Сэр, ваша машина! — Он отчаянно замахал посудным полотенцем в сторону тронувшегося с места «меркьюри».
      — Что такое? — притворился, будто не понимает, Скиллимэн.
      — Ваш «меркьюри»! — пронзительно вскрикнул продавец.
      Красный «меркьюри» на нейтральной передаче съехал под горку и выкатился на оживленный бульвар Пассаик. В правое переднее крыло ударил «додж» и принялся карабкаться на капот. Ехавший за «доджем» «корвэйр» вильнул влево и врезался «меркьюри» в багажник; от удара «меркьюри» сложился в гармошку.
      — Примерно об этом, — выйдя на улицу, сказал жене Скиллимэн, — я тебе и толковал.
      — О чем? — спросила она.
      — Когда рассказывал о своем решении.
       Конец

26.

      И каждый раз неизбежно все возвращается к одному и тому же неповторимому факту, факту смерти. О… не будь только время стихией столь жидкой! Тогда ум нашел бы за что ухватиться и в единоборстве застопорить. Тогда-то ангелу пришлось бы явить свой вечный аспект!
      И вот в самый разгар каких-нибудь таких фаустовских поползновений поднимает голову боль, и тогда единственное желание — чтобы время ускорилось. Так все и тянется — беспорядочный топот, туда-сюда, вверх-вниз, от холодного к горячему, далее по циклу.
      Понятия не имею, сколько дней или часов прошло после того, как презентовал Хаасту мою побасенку. В данный момент бумагу извожу медпунктовскую; все так же валяюсь в изоляторе, все так же мучаюсь.

27.

      Хуже всего было сразу, как дописал «Скиллимэна», — средней силы припадок, в ходе которого развилась не иначе как истерическая слепота.
      Вообще-то я всегда предполагал, что если ослепну, придется кончать с собой. Какая еще может быть пища для ума, кроме света?
      Музыка — это, в лучшем случае, своего рода эстетический суп. Я не Мильтон и не Джойс. Как однажды написал Янгерман:
 
Глаз посильнее, чем ухо;
Глаз видит, а глупое ухо
Только для слуха.
 
      К чему я бы с тоской добавил:
 
Вах, Сулико! Слепцу легко
Развесить уши.
Как далеко
Заходит мысль, дорогуши!
 
      Слишком мне хреново, чтобы думать, чтобы чем-то заниматься.
      Четкое ощущение, будто каждая мысль тяжело давит на швы в моем больном мозгу. Хоть трепанацию делай!

28.

      На прикроватной тумбочке скопилась весьма внушительная груда записок от Хааста. Простите, Ха-Ха, но как-нибудь попозже.
      Коротаю время, разглядывая графин с водой, фактуру льняной ткани, из которой скроена пижама; не хватает солнца.
      Эх, чувственность выздоровления!

29.

      У Хааста масса претензий к «Скиллимэну, или Демографическому взрыву». В первую очередь, что это очернительство. Ментальность у Ха-Ха — настоящего издателя. То, что сочинение мое местами соответствует истине (Скиллимэн действительно женился на немецкой девушке по имени Мина; мать ее действительно живет в Дахау; у них действительно пятеро детей), лишь усугубляет мою вину в глазах Хааста.
      (- Усугубляет?.. — мечтательным эхом отзывается Хааст).
      Не забывайте, дражайший мой тюремщик, что на рассказ вы напросились сами; мое намерение заключалось единственно в том, чтобы развить тезис: человек Скиллимэн дрянной. Дряннее в моей практике просто не попадалось. Он занят поисками святого Грааля Армагеддона. Тип настолько нелюбимый камнем должен кануть в самых что ни на есть нижних кругах дантова ада: под Флегетоном, ниже рощи самоубийц, за кольцом чернокнижников, в самом сердце Антеноры.

30.

      Заходил Хааст. Что-то с ним творится — и мне никак не понять что. То и дело он на полуслове обрывает какую-нибудь очередную банальность и пялится во внезапно повисшую тишину — как будто посредством оной банальности все вокруг в мгновение ока преобразилось в хрусталь.
      Что на него нашло? Чувство вины? Нет, подобные понятия Ха-Ха все еще чужды. Скорее, расстройство желудка.
      (Вспоминается одна приписываемая Эйхману реплика: «Всю жизнь я боялся только не знал чего»).
      В шутку я поинтересовался, уж не вызвался ли часом и он — добровольно принять паллидин. Отрицательный ответ свой он попытался тоже свести к шутке, но видно было, что такое предположение его оскорбило.
      — Что вдруг? — чуть позже спросил он в том же тоне. — Я что, кажусь умнее, чем раньше?
      — Чуть-чуть, — признался я. — А вам не хотелось бы поумнеть?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11