Современная электронная библиотека ModernLib.Ru

Школьная библиотека - Записки охотника

ModernLib.Ru / Отечественная проза / Тургенев Иван Сергеевич / Записки охотника - Чтение (стр. 9)
Автор: Тургенев Иван Сергеевич
Жанр: Отечественная проза
Серия: Школьная библиотека

 

 


«Что ж, купите, – говорил Аркадий Павлыч, – на мое имя, я не прочь». На эти слова Софрон не отвечал ничего, только бороду поглаживал. «Однако теперь бы не мешало съездить в лес», – заметил г-н Пеночкин. Тотчас привели нам верховых лошадей; мы поехали в лес, или, как у нас говорится, в «заказ». В этом «заказе» нашли мы глушь и дичь страшную, за что Аркадий Павлыч похвалил Софрона и потрепал его по плечу. Г-н Пеночкин придерживался насчет лесоводства русских понятий и тут же рассказал мне презабавный, по его словам, случай, как один шутник-помещик вразумил своего лесника, выдрав у него около половины бороды, в доказательство того, что от подрубки лес гуще не вырастает… Впрочем, в других отношениях и Софрон и Аркадий Павлыч – оба не чуждались нововведений. По возвращении в деревню бурмистр повел нас посмотреть веялку, недавно выписанную им из Москвы. Веялка, точно, действовала хорошо, но если бы Софрон знал, какая неприятность ожидала и его и барина на этой последней прогулке, он, вероятно, остался бы с нами дома.
      Вот что случилось. Выходя из сарая, увидали мы следующее зрелище. В нескольких шагах от двери, подле грязной лужи, в которой беззаботно плескались три утки, стояло на коленках два мужика: один – старик лет шестидесяти, другой – малый лет двадцати, оба в замашных заплатанных рубахах, на босу ногу и подпоясанные веревками. Земский Федосеич усердно хлопотал около них и, вероятно, успел бы уговорить их удалиться, если б мы замешкались в сарае, но, увидев нас, он вытянулся в струнку и замер на месте. Тут же стоял староста с разинутым ртом и недоумевающими кулаками. Аркадий Павлыч нахмурился, закусил губу и подошел к просителям. Оба молча поклонились ему в ноги.
      – Что вам надобно? о чем вы просите? – спросил он строгим голосом и несколько в нос. (Мужики взглянули друг на друга и словечка не промолвили, только прищурились, словно от солнца, да поскорей дышать стали.)
      – Ну, что же? – продолжал Аркадий Павлыч и тотчас же обратился к Софрону. – Из какой семьи?
      – Из Тоболеевой семьи, – медленно отвечал бурмистр.
      – Ну, что же вы? – заговорил опять г. Пеночкин. – Языков у вас нет, что ли? Сказывай ты, чего тебе надобно? – прибавил он, качнув головой на старика. – Да не бойся, дурак.
      Старик вытянул свою темно-бурую, сморщенную шею, криво разинул посиневшие губы, сиплым голосом произнес: «Заступись, государь!» – и снова стукнул лбом в землю. Молодой мужик тоже поклонился. Аркадий Павлыч с достоинством посмотрел на их затылки, закинул голову и расставил немного ноги.
      – Что такое? На кого ты жалуешься?
      – Помилуй, государь! Дай вздохнуть… Замучены совсем. (Старик говорил с трудом.)
      – Кто тебя замучил?
      – Да Софрон Яковлич, батюшка.
      Аркадий Павлыч помолчал.
      – Как тебя зовут?
      – Антипом, батюшка.
      – А это кто?
      – А сынок мой, батюшка.
      Аркадий Павлыч помолчал опять и усами повел.
      – Ну, так чем же он тебя замучил? – заговорил он, глядя на старика сквозь усы.
      – Батюшка, разорил вконец. Двух сыновей, батюшка, без очереди в некруты отдал, а теперя и третьего отнимает. Вчера, батюшка, последнюю коровушку со двора свел и хозяйку мою избил – вон его милость. (Он указал на старосту.)
      – Гм! – произнес Аркадий Павлыч.
      – Не дай вконец разориться, кормилец.
      Г-н Пеночкин нахмурился.
      – Что же это, однако, значит? – спросил он бурмистра вполголоса и с недовольным видом.
      – Пьяный человек-с, – отвечал бурмистр, в первый раз употребляя «слово-ер», – неработящий. Из недоимки не выходит вот уж пятый год-с.
      – Софрон Яковлич за меня недоимку взнес, батюшка, – продолжал старик, – вот пятый годочек пошел, как взнес, а как взнес – в кабалу меня и забрал, батюшка, да вот и…
      – А отчего недоимка за тобой завелась? – грозно спросил г. Пеночкин. (Старик понурил голову.) – Чай, пьянствовать любишь, по кабакам шататься? (Старик разинул было рот.) Знаю я вас, – с запальчивостью продолжал Аркадий Павлыч, – ваше дело пить да на печи лежать, а хороший мужик за вас отвечай.
      – И грубиян тоже, – ввернул бурмистр в господскую речь.
      – Ну, уж это само собою разумеется. Это всегда так бывает; это уж я не раз заметил. Целый год распутствует, грубит, а теперь в ногах валяется.
      – Батюшка, Аркадий Павлыч, – с отчаяньем заговорил старик, – помилуй, заступись, – какой я грубиян? Как перед Господом Богом говорю, невмоготу приходится. Невзлюбил меня Софрон Яковлич, за что невзлюбил – Господь ему судья! Разоряет вконец, батюшка… Последнего вот сыночка… и того… (На желтых и сморщенных глазах старика сверкнула слезинка.) Помилуй, государь, заступись…
      – Да и не нас одних, – начал было молодой мужик…
      Аркадий Павлыч вдруг вспыхнул:
      – А тебя кто спрашивает, а? Тебя не спрашивают, так ты молчи… Это что такое? Молчать, говорят тебе! молчать!.. Ах, Боже мой! да это просто бунт. Нет, брат, у меня бунтовать не советую… у меня… (Аркадий Павлыч шагнул вперед, да, вероятно, вспомнил о моем присутствии, отвернулся и положил руки в карманы.) Je vous demande bien pardon, mon cher, – сказал он с принужденной улыбкой, значительно понизив голос. – C'est le mauvais cote de la medaille… Ну, хорошо, хорошо, – продолжал он, не глядя на мужиков, – я прикажу… хорошо, ступайте. (Мужики не поднимались.) Ну, да ведь я сказал вам… хорошо. Ступайте же, я прикажу, говорят вам.
      Аркадий Павлыч обернулся к ним спиной. «Вечно неудовольствия», – проговорил он сквозь зубы и пошел большими шагами домой. Софрон отправился вслед за ним. Земский выпучил глаза, словно куда-то очень далеко прыгнуть собирался. Староста выпугнул уток из лужи. Просители постояли еще немного на месте, посмотрели друг на друга и поплелись, не оглядываясь, восвояси.
      Часа два спустя я уже был в Рябове и вместе с Анпадистом, знакомым мне мужиком, собирался на охоту. До самого моего отъезда Пеночкин дулся на Софрона. Заговорил я с Анпадистом о Шипиловских крестьянах, о г. Пеночкине, спросил его, не знает ли он тамошнего бурмистра.
      – Софрона-то Яковлича?.. вона!
      – А что он за человек?
      – Собака, а не человек: такой собаки до самого Курска не найдешь.
      – А что?
      – Да ведь Шипиловка только что числится за тем, как бишь его, за Пенкиным-то; ведь не он ей владеет: Софрон владеет.
      – Неужто?
      – Как своим добром владеет. Крестьяне ему кругом должны; работают на него словно батраки: кого с обозом посылает, кого куды… затормошил совсем.
      – Земли у них, кажется, немного?
      – Немного? Он у одних хлыновских восемьдесят десятин нанимает да у наших сто двадцать; вот те и целых полтораста десятин. Да он не одной землей промышляет: и лошадьми промышляет, и скотом, и дегтем, и маслом, и пенькой, и чем-чем… Умен, больно умен, и богат же, бестия! Да вот чем плох – дерется. Зверь – не человек; сказано: собака, пес, как есть пес.
      – Да что ж они на него не жалуются?
      – Экста! Барину-то что за нужда! Недоимок не бывает, так ему что? Да, поди ты, – прибавил он после небольшого молчания, – пожалуйся. Нет, он тебя… да, поди-ка… Нет уж, он тебя вот как, того..
      Я вспомнил про Антипа и рассказал ему, что видел.
      – Ну, – промолвил Анпадист, – заест он его теперь; заест человека совсем. Староста теперь его забьет. Экой бесталанный, подумаешь, бедняга! И за что терпит… На сходке с ним повздорил, с бурмистром-то, невтерпеж, знать, пришлось… Велико дело! Вот он его, Антипа-то, клевать и начал. Теперь доедет. Ведь он такой пес, собака, прости, Господи, мое прегрешенье, знает, на кого налечь. Стариков-то, то побогаче да посемейнее, не трогает, лысый черт, а тут вот и расходился! Ведь он Антиповых-то сыновей без очереди в некруты отдал, мошенник беспардонный, пес, прости, Господи, мое прегрешенье!
      Мы отправились на охоту.
       Зальцбрунн, в Силезии, июль, 1847г.

Контора

      Дело было осенью. Уже несколько часов бродил я с ружьем по полям и, вероятно, прежде вечера не вернулся бы в постоялый двор на большой Курской дороге, где ожидала меня моя тройка, если б чрезвычайно мелкий и холодный дождь, который с самого утра, не хуже старой девки, неугомонно и безжалостно приставал ко мне, не заставил меня наконец искать где-нибудь поблизости хотя временного убежища. Пока я еще соображал, в какую сторону пойти, глазам моим внезапно представился низкий шалаш возле поля, засеянного горохом. Я подошел к шалашу, заглянул под соломенный намет и увидал старика до того дряхлого, что мне тотчас же вспомнился тот умирающий козел, которого Робинзон нашел в одной из пещер своего острова. Старик сидел на корточках, жмурил свои потемневшие маленькие глаза и торопливо, но осторожно, наподобие зайца (у бедняка не было ни одного зуба), жевал сухую и твердую горошину, беспрестанно перекатывая ее со стороны на сторону. Он до того погрузился в свое занятие, что не заметил моего прихода.
      – Дедушка! а дедушка! – проговорил я.
      Он перестал жевать, высоко поднял брови и с усилием открыл глаза.
      – Чего? – прошамшил он сиплым голосом.
      – Где тут деревня близко? – спросил я.
      Старик опять пустился жевать. Он меня не расслушал. Я повторил свой вопрос громче прежнего.
      – Деревня?.. да тебе что надо?
      – А вот от дождя укрыться.
      – Чего?
      – От дождя укрыться.
      – Да! (Он почесал свой загорелый затылок.) Ну, ты, тово, ступай, – заговорил он вдруг, беспорядочно размахивая руками, – во… вот, как мимо леска пойдешь, – вот как пойдешь – тут те и будет дорога; ты ее-то брось, дорогу-то, да все направо забирай, все забирай, все забирай, все забирай… Ну, там те и будет Ананьево. А то и в Ситовку пройдешь.
      Я с трудом понимал старика. Усы ему мешали, да и язык плохо повиновался.
      – Да ты откуда? – спросил я его.
      – Чего?
      – Откуда ты?
      – Из Ананьева.
      – Что ж ты тут делаешь?
      – Чего?
      – Что ты делаешь тут?
      – А сторожем сижу.
      – Да что ты стережешь?
      – А горох.
      Я не мог не рассмеяться.
      – Да помилуй, сколько тебе лет?
      – А Бог знает.
      – Чай, ты плохо видишь?
      – Чего?
      – Видишь плохо, чай?
      – Плохо. Бывает так, что ничего не слышу.
      – Так где ж тебе сторожем-то быть, помилуй?
      – А про то старшие знают.
      «Старшие!» – подумал я и не без сожаления поглядел на бедного старика. Он ощупался, достал из-за пазухи кусок черствого хлеба и принялся сосать, как дитя, с усилием втягивая и без того впалые щеки.
      Я пошел в направлении леска, повернул направо, забирал, все забирал, как мне советовал старик, и добрался наконец до большого села с каменной церковью в новом вкусе, то есть с колоннами, и обширным господским домом, тоже с колоннами. Еще издали, сквозь частую сетку дождя, заметил я избу с тесовой крышей и двумя трубами, повыше других, по всей вероятности, жилище старосты, куда я и направил шаги свои, в надежде найти у него самовар, чай, сахар и не совершенно кислые сливки. В сопровождении моей продрогшей собаки взошел я на крылечко, в сени, отворил дверь, но, вместо обыкновенных принадлежностей избы, увидал несколько столов, заваленных бумагами, два красных шкафа, забрызганные чернильницы, оловянные песочницы в пуд весу, длиннейшие перья и прочее. На одном из столов сидел малый лет двадцати с пухлым и болезненным лицом, крошечными глазками, жирным лбом и бесконечными висками. Одет он был как следует, в серый нанковый кафтан с глянцем на воротнике и на желудке.
      – Чего вам надобно? – спросил он меня, дернув кверху головою, как лошадь, которая не ожидала, что ее возьмут за морду.
      – Здесь приказчик живет… или…
      – Здесь главная господская контора, – перебил он меня. – Я вот дежурным сижу… Разве вы вывеску не видали? На то вывеска прибита.
      – А где бы тут обсушиться? Самовар у кого-нибудь на деревне есть?
      – Как не быть самоваров, – с важностью возразил малый в сером кафтане, – ступайте к отцу Тимофею, а не то в дворовую избу, а не то к Назару Тарасычу, а не то к Аграфене-птишнице.
      – С кем ты это говоришь, болван ты этакой? спать не даешь, болван! – раздался голос из соседней комнаты.
      – А вот господин какой-то зашел, спрашивает, где бы обсушиться.
      – Какой там господин?
      – А не знаю. С собакой и ружьем.
      В соседней комнате заскрипела кровать. Дверь отворилась, и вошел человек лет пятидесяти, толстый, низкого росту, с бычачьей шеей, глазами навыкате, необыкновенно круглыми щеками и с лоском по всему лицу.
      – Чего вам угодно? – спросил он меня.
      – Обсушиться.
      – Здесь не место.
      – Я не знал, что здесь контора; а впрочем, я готов заплатить.
      – Оно, пожалуй, можно и здесь, – возразил толстяк, – вот, не угодно ли сюда. (Он повел меня в другую комнату, только не в ту, из которой вышел.) Хорошо ли здесь вам будет?
      – Хорошо… А нельзя ли чаю со сливками?
      – Извольте, сейчас. Вы пока извольте раздеться и отдохнуть, а чай сею минутою будет готов.
      – А чье это именье?
      – Госпожи Лосняковой, Елены Николаевны.
      Он вышел. Я оглянулся. Вдоль перегородки, отделявшей мою комнату от конторы, стоял огромный кожаный диван; два стула, тоже кожаных, с высочайшими спинками, торчали по обеим сторонам единственного окна, выходившего на улицу. На стенах, оклеенных зелеными обоями с розовыми разводами, висели три огромные картины, писанные масляными красками. На одной изображена была легавая собака с голубым ошейником и надписью: «Вот моя отрада»; у ног собаки текла река, а на противоположном берегу реки под сосною сидел заяц непомерной величины, с приподнятым ухом. На другой картине два старика ели арбуз; из-за арбуза виднелся в отдалении греческий портик с надписью: «Храм Удовлетворенья». На третьей картине представлена была полунагая женщина в лежачем положении en raccourci , с красными коленями и очень толстыми пятками. Собака моя, нимало не медля, с сверхъестественными усилиями залезла под диван и, по-видимому, нашла там много пыли, потому что расчихалась страшно. Я подошел к окну. Через улицу от господского дона до конторы, в косвенном направлении, лежали доски: предосторожность весьма полезная, потому что кругом, благодаря нашей черноземной почве и продолжительному дождю, грязь была страшная. Около господской усадьбы, стоявшей к улице задом, происходило, что обыкновенно происходит около господских усадеб: девки в полинялых ситцевых платьях шныряли взад и вперед; дворовые люди брели по грязи, останавливались и задумчиво чесали свои спины; привязанная лошадь десятского лениво махала хвостом и, высоко задравши морду, глодала забор; курицы кудахтали; чахоточные индейки беспрестанно перекликивались. На крылечке темного и гнилого строения, вероятно бани, сидел дюжий парень с гитарой и не без удали напевал известный романс:
 
Э – я фа пасатыню удаляюсь
Ата прекарасаных седешенеха мест… и проч.
 
      Толстяк вошел ко мне в комнату.
      – Вот вам чай несут, – сказал он мне с приятной улыбкой.
      Малый в сером кафтане, конторский дежурный, расположил на старом ломберном столе самовар, чайник, стакан с разбитым блюдечком, горшок сливок и связку болховских котелок, твердых, как кремень. Толстяк вышел.
      – Что это, – спросил я дежурного, – приказчик?
      – Никак нет-с: был главным кассиром-с, а теперь в главные конторщики произведен.
      – Да разве у вас нет приказчиков?
      – Никак нет-с. Есть бурмистер, Михаила Викулов, а приказчика нету.
      – Так управляющий есть?
      – Как же, есть: немец, Линдамандол, Карло Карлыч – только он не распоряжается.
      – Кто ж у вас распоряжается?
      – Сама барыня.
      – Вот как!.. Что ж, у вас в конторе много народу сидит?
      Малый задумался.
      – Шесть человек сидит.
      – Кто да кто? – спросил я.
      – А вот кто: сначала будет Василий Николаевич, главный кассир; а то Петр конторщик, Петров брат Иван конторщик, другой Иван конторщик; Коскенкин Наркизов, тоже конторщик, я вот, – да всех и не перечтешь.
      – Чай, у вашей барыни дворни много?
      – Нет, не то чтобы много…
      – Однако сколько?
      – Человек, пожалуй что, полтораста набежит.
      Мы оба помолчали.
      – Ну что ж, ты хорошо пишешь? – начал я опять.
      Малый улыбнулся во весь рот, кивнул головой, сходил в контору и принес исписанный листок.
      – Вот мое писанье, – промолвил он, не переставая улыбаться.
      Я посмотрел; на четвертушке сероватой бумаги красивым и крупным почерком был написан следующий
 
      ПРИКАЗ ОТ ГЛАВНОЙ ГОСПОДСКОЙ ДОМОВОЙ АНАНЬЕВСКОЙ КОНТОРЫ
      БУРМИСТРУ МИХАЙЛЕ ВИКУЛОВУ, No 209.
      "Приказывается тебе немедленно по получении сего разыскать: кто в прошлую ночь, в пьяном виде и с неприличными песнями, прошел по Аглицкому саду и гувернантку мадам Энжени француженку разбудил и обеспокоил? и чего сторожа глядели, и кто сторожем в саду сидел и таковые беспорядки допустил? О всем вышепрописанном приказывается тебе в подробности разведать и немедленно конторе донести.
      Главный конторщик Николай Хвостов".
      К приказу была приложена огромная гербовая печать с надписью: «Печать главной господской ананьевской конторы», а внизу стояла приписка: «В точности исполнить. Елена Лоснякова».
      – Это сама барыня приписала, что ли? – спросил я.
      – Как же-с, сами: оне всегда сами. А то и приказ девствовать не может.
      – Ну, что ж, вы бурмистру пошлете тот приказ?
      – Нет-с. Сам придет да прочитает. То есть ему прочтут; он ведь грамоте у нас не знает. (Дежурный опять помолчал.) А что-с, – прибавил он, ухмыляясь, – ведь хорошо написано-с?
      – Хорошо.
      – Сочинял-то, признаться, не я. На то Коскенкин мастер.
      – Как?.. Разве у вас приказы сперва сочиняются?
      – А то как же-с? Не прямо же набело писать.
      – А сколько ты жалованья получаешь? – спросил я.
      – Тридцать пять рублев и пять рублев на сапоги.
      – И ты доволен?
      – Известно, доволен. В контору-то у нас не всякий попадает. Мне-то, признаться, сам Бог велел: у меня дядюшка дворецким служит.
      – И хорошо тебе?
      – Хорошо-с. Правду сказать, – продолжал он со вздохом, – у купцов, например, то есть, нашему брату лучше. У купцов нашему брату оченно хорошо. Вот к нам вечор приехал купец из Венева, – так мне его работник сказывал… Хорошо, неча сказать, хорошо.
      – А что, разве купцы жалованья больше назначают?
      – Сохрани Бог! Да он тебя в шею прогонит, коли ты у него жалованья запросишь. Нет, ты у купца живи на веру да на страх. Он тебя и кормит, и поит, и одевает, и все. Угодишь ему – еще больше даст… Что твое жалованье! не надо его совсем… И живет-то купец по простоте, по-русскому, по-нашенскому: поедешь с ним в дорогу, – он пьет чай, и ты пей чай; что он кушает, то и ты кушай. Купец… как можно: купец не то, что барин. Купец не блажит; ну, осерчает – побьет, да и дело с концом. Не мозжит, не шпыняет… А с барином беда! Все не по нем: и то нехорошо, и тем не угодил. Подашь ему стакан с водой или кушанье: «Ах, вода воняет! ах, кушанье воняет!» Вынесешь, за дверью постоишь да принесешь опять: «Ну вот, теперь хорошо, ну вот, теперь не воняет». А уж барыни, скажу вам, а уж барыни что!.. или вот еще барышни!..
      – Федюшка! – раздался голос толстяка в конторе.
      Дежурный проворно вышел. Я допил стакан чаю, лег на диван и заснул. Я спал часа два.
      Проснувшись, я хотел было подняться, да лень одолела; я закрыл глаза, но не заснул опять. За перегородкой в конторе тихонько разговаривали. Я невольно стал прислушиваться.
      – Тэк-с, тэк-с, Николай Еремеич, – говорил один голос, – тэк-с. Эвтого нельзя в расчет не принять-с; нельзя-с, точно… Гм! (Говорящий кашлянул.)
      – Уж поверьте мне, Гаврила Антоныч, – возразил голос толстяка, – уж мне ли не знать здешних порядков, сами посудите.
      – Кому же и знать, Николай Еремеич: вы здесь, можно сказать, первое лицо-с. Ну, так как же-с? – продолжал незнакомый мне голос. – Чем же мы порешим, Николай Еремеич? Позвольте полюбопытствовать.
      – Да чем порешим, Гаврила Антоныч? От вас, так сказать, дело зависит: вы, кажется, не охотствуете.
      – Помилуйте, Николай Еремеич, что вы-с? Наше дело торговое, купецкое; наше дело купить. Мы на том стоим, Николай Еремеич, можно сказать.
      – Восем рублей, – проговорило расстановкою толстяк.
      Послышался вздох.
      – Николай Еремеич, больно много просить изволите.
      – Нельзя, Гаврила Антоныч, иначе поступить; как перед Господом Богом говорю, нельзя.
      Наступило молчание.
      Я тихонько приподнялся и посмотрел сквозь трещину в перегородке. Толстяк сидел ко мне спиной. К нему лицом сидел купец, лет сорока, сухощавый и бледный, словно вымазанный постным маслом. Он беспрестанно шевелил у себя в бороде и очень проворно моргал глазами и губами подергивал.
      – Удивительные, можно сказать, зеленя в нынешнем году-с, – заговорил он опять, – я все ехал да любовался. От самого Воронежа удивительные пошли, первый сорт-с, можно сказать.
      – Точно, зеленя недурны, – отвечал главный конторщик, – да ведь вы знаете, Гаврила Антоныч, осень всклочет, а как весна захочет.
      – Действительно так, Николай Еремеич: все в Божьей воле; совершенную истину изволили сказать… А никак ваш гость-то проснулся-с.
      Толстяк обернулся… прислушался…
      – Нет, спит. А впрочем, можно, того…
      Он подошел к двери.
      – Нет, спит, – повторил он и вернулся на место.
      – Ну, так как же, Николай Еремеич? – начал опять купец. – Надо дельце-то покончить… Так уж и быть, Николай Еремеич, так уж и быть, – продолжал он, беспрерывно моргая, – две сереньких и беленькую вашей милости, а там (он кивнул головой на барский двор) шесть с полтиною. По рукам, что ли?
      – Четыре сереньких, – отвечал приказчик.
      – Ну, три!
      – Четыре сереньких без беленькой.
      – Три, Николай Еремеич.
      – С половиной три и уж ни копейки меньше.
      – Три, Николай Еремеич.
      – И не говорите, Гаврила Антоныч.
      – Экой несговорчивый какой, – пробормотал купец. – Этак я лучше сам с барыней покончу.
      – Как хотите, – отвечал толстяк, – давно бы так. Что, в самом деле, вам беспокоиться?.. И гораздо лучше!
      – Ну, полно, полно, Николай Еремеич. Уж сейчас и рассердился! Я ведь эфто так сказал.
      – Нет, что ж в самом деле…
      – Полно же, говорят… Говорят, пошутил. Ну, возьми свои три с половиной, что с тобой будешь делать.
      – Четыре бы взять следовало, да я, дурак, поторопился, – проворчал толстяк.
      – Так там, в доме-то, шесть с половиною-с, Николай Еремеич, – за шесть с половиной хлеб отдается?
      – Шесть с половиной, уж сказано.
      – Ну, так по рукам, Николай Еремеич (купец ударил своими растопыренными пальцами по ладони конторщика). И с Богом! (Купец встал.) Так я, батюшка Николай Еремеич, теперь пойду к барыне-с и об себе доложить велю-с, и так уж я и скажу: Николай Еремеич, дескать, за шесть с полтиною-с порешили-с.
      – Так и скажите, Гаврила Антоныч.
      – А теперь извольте получить.
      Купец вручил приказчику небольшую пачку бумаги, поклонился, тряхнул головой, взял свою шляпу двумя пальчиками, передернул плечами, придал своему стану волнообразное движение и вышел, прилично поскрипывая сапожками. Николай Еремеич подошел к стене и, сколько я мог заметить, начал разбирать бумаги, врученные купцом. Из двери высунулась рыжая голова с густыми бакенбардами.
      – Ну, что? – спросила голова, – все как следует?
      – Все как следует.
      – Сколько?
      Толстяк с досадой махнул рукой и указал на мою комнату.
      – А, хорошо! – возразила голова и скрылась.
      Толстяк подошел к столу, сел, раскрыл книгу, достал счеты и начал откидывать и прикидывать костяшки, действуя не указательным, но третьим пальцем правой руки: оно приличнее.
      Вошел дежурный.
      – Что тебе?
      – Сидор приехал из Голоплек.
      – А! ну, позови его. Постой, постой… Поди сперва посмотри, что тот, чужой-то барин, спит все или проснулся.
      Дежурный осторожно вошел ко мне, в комнату. Я положил голову на ягдташ, заменявший мне подушку, и закрыл глаза.
      – Спит, – прошептал дежурный, вернувшись в контору.
      Толстяк проворчал сквозь зубы.
      – Ну, позови Сидора, – промолвил он наконец.
      Я снова приподнялся. Вошел мужик огромного роста, лет тридцати, здоровый, краснощекий, с русыми волосами в небольшой курчавой бородой. Он помолился на образ, поклонился главному конторщику, взял свою шляпу в обе руки и выпрямился.
      – Здравствуй, Сидор, – проговорил толстяк, постукивая счетами.
      – Здравствуй, Николай Еремеич.
      – Ну что, какова дорога?
      – Хороша, Николай Еремеич. Грязновата маленько. (Мужик говорил нескоро и негромко.)
      – Жена здорова?
      – Что ей деется!
      Мужик вздохнул и ногу выставил. Николай Еремеич заложил перо за ухо и высморкнулся.
      – Что ж, зачем приехал? – продолжал он спрашивать, укладывая клетчатый платок в карман.
      – Да слышь, Николай Еремеич, с нас плотников требуют.
      – Ну что ж, нет их у вас, что ли?
      – Как им не быть у нас, Николай Еремеич: дача лесная – известно. Да пора-то рабочая, Николай Еремеич.
      – Рабочая пора! То-то, вы охотники на чужих работать, а на свою госпожу работать не любите… Все едино!
      – Работа-то все едино, точно, Николай Еремеич… да что…
      – Ну?
      – Плата больно… того…
      – Мало чего нет! Вишь, как вы избаловались. Поди ты!
      – Да и то сказать, Николай Еремеич, работы-то всего на неделю будет, а продержат месяц. То материалу не хватит, а то и в сад пошлют дорожки чистить.
      – Мало ли чего нет! Сама барыня приказать изволила, так тут нам с тобой рассуждать нечего.
      Сидор замолчал и начал переступать с ноги на ногу.
      Николай Еремеич скрутил голову набок и усердно застучал костяшками.
      – Наши… мужики… Николай Еремеич… – заговорил наконец Сидор, запинаясь на каждом слове, – приказали вашей милости… вот тут… будет… (Он запустил свою ручищу за пазуху армяка и начал вытаскивать оттуда свернутое полотенце с красными разводами.)
      – Что ты, что ты, дурак, с ума сошел, что ли? – поспешно перебил его толстяк. – Ступай, ступай ко мне в избу, – продолжал он, почти выталкивая изумленного мужика, – там спроси жену… она тебе чаю даст, я сейчас приду, ступай. Да небось говорят, ступай.
      Сидор вышел вон.
      – Экой… медведь! – пробормотал ему вслед главный конторщик, покачал головой и снова принялся за счеты.
      Вдруг крики: «Купря! Купря! Купрю не сшибешь!» – раздались на улице и на крыльце, и немного спустя вошел в контору человек низенького роста, чахоточный на вид, с необыкновенно длинным носом, большими неподвижными глазами и весьма горделивой осанкой. Одет он был в старенький, изорванный сюртук цвета аделаида, или, как у нас говорится, оделлоида, с плисовым воротником и крошечными пуговками. Он нес связку дров за плечами. Около него толпилось человек пять дворовых людей, и все кричали: «Купря! Купрю не сшибешь! В истопники Купрю произвели, в истопники!» Но человек в сюртуке с плисовым воротником не обращал ни малейшего внимания на буйство своих товарищей и нисколько не изменялся в лице. Мерными шагами дошел он до печки, сбросил свою ношу, приподнялся, достал из заднего кармана табакерку, вытаращил глаза и начал набивать себе в нос тертый донник, смешанный с золой.
      При входе шумливой ватаги толстяк нахмурил было брови и поднялся с места; но, увидав в чем дело, улыбнулся и только велел не кричать: в соседней, дескать, комнате охотник спит.
      – Какой охотник? – спросили человека два в один голос.
      – Помещик.
      – А!
      – Пускай шумят, – заговорил, растопыря руки, человек с плисовым воротником, – мне что за дело! Лишь бы меня не трогали. В истопники меня произвели…
      – В истопники! в истопники! – радостно подхватила толпа.
      – Барыня приказала, – продолжал он, пожав плечами, – а вы погодите… вас еще в свинопасы произведут. А что я портной и хороший портной, у первых мастеров в Москве обучался и на енаралов шил… этого у меня никто не отнимет. А вы чего храбритесь?.. чего? Из господской власти вышли, что ли? Вы дармоеды, тунеядцы, больше ничего. Меня отпусти на волю – я с голоду не умру, я не пропаду; дай мне пашпорт – я оброк хороший взнесу в господ удоблетворю. А вы что? Пропадете, пропадете, словно мухи, вот и все!
      – Вот и соврал, – перебил его парень, рябой и белобрысый с красным галстуком и разорванными локтями, – ты и по пашпорту ходил, да от тебя копейки оброку господа не видали, и себе гроша не заработал: насилу ноги домой приволок, да с тех пор все в одном кафтанишке живешь.
      – А что будешь делать, Константин Наркизыч! – возразил Куприян, – влюбился человек – и пропал, и погиб человек. Ты сперва с мое поживи, Константин Наркизыч, а тогда уже и осуждай меня.
      – И в кого нашел влюбиться! в урода сущего!
      – Нет, этого ты не говори, Константин Наркизыч.
      – Да кого ты уверяешь? Ведь я ее видел; в прошлом году, в Москве, своими глазами видел.
      – В прошлом году она действительно попортилась маленько, – заметил Куприян.
      – Нет, господа, что, – заговорил презрительным и небрежным голосом человек высокого роста, худощавый, с лицом, усеянным прыщами, завитый и намасленный, должно быть, камердинер, – вот пускай нам Куприян Афанасьич свою песенку споет. Нут-ка, начните, Куприян Афанасьич!
      – Да, да! – подхватили другие. – Ай да Александра! подкузьмила Купрю, неча сказать… Пой, Купря!.. Молодца, Александра! (Дворовые люди часто, для большей нежности, говоря о мужчине, употребляют женские окончания.) Пой!
      – Здесь не место петь, – с твердостию возразил Куприян, – здесь господская контора.
      – Да тебе-то что за дело? Чай, в конторщики сам метишь! – с грубым смехом отвечал Константин. – Должно быть!
      – Все в господской власти состоит, – заметил бедняк.
      – Вишь, вишь, куда метит, вишь, каков? у! у! а!
      И все расхохотались, иные запрыгали. Громче всех заливался один мальчишка лет пятнадцати, вероятно, сын аристократа между дворней: он носил жилет с бронзовыми пуговицами, галстук лилового цвета и брюшко уже успел отрастить.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23