Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Канун Дня Всех Святых

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Уильямс Чарльз / Канун Дня Всех Святых - Чтение (стр. 4)
Автор: Уильямс Чарльз
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


К сожалению, он чувствовал: если дела опять пойдут плохо, он опять начнет спорить. Картина стала ненавистна ему до отвращения. Он мог бы изрезать ее на куски, или… подарить народу — если, конечно, народ захочет.

Он оглянулся.

Саймон стоял все в той же позе, не отводя глаз от полотна. Колокола прозвенели четверть первого; в Городе стояла тишина. За Саймоном в огромном окне сияла высокая холодная луна. Ее стылый свет заливал мастерскую.

Джонатан поежился, ощутив холодок на сердце. Казалось, Бетти была далеко, ушла, как уходят любимые и жены, как ушла жена Ричарда… И постель Бетти холодна, холодна, как ее девственность. Он вдруг почти увидел эту постель. И никаких свадебных одежд!

Мастерская наливалась страхом. Тишина, не правдоподобная тишина, и эта фигура из иного мира. Все остальное слабо трепещет и кружится около нее. Жуки? Да нет, легковаты они для жуков — мотыльки, пестрые мотыльки во мраке, который только плотнее от незримого пламени; мрак и голод. Высокая полная луна — тоже мотылек, и он сам… только не Бетти, Бетти мертва, как и жена Ричарда, как мертвы все женщины на улицах залитого лунным светом Города.

Далекий сухой голос со странным акцентом нарушил тишину.

— Это я, — произнес голос.

Джонатан пришел в себя и увидел, как смотрит Клерк.

Голова чуть наклонена вперед; глаза уставились в одну точку. Без сомнения, он был доволен, доволен так, что и говорить нечего. Потрясение и облегчение, вызванные этими двумя словами, оказались так велики, что у Джонатана сразу отлегло от сердца. Он отступил на пару шагов, чтобы его творение оказалось в фокусе, и начал говорить что-то, но Клерк настолько очевидно его не, слушал, что Джонатан бросил это занятие и отошел к окну. Тем не менее он напряженно ждал, не произнесет ли голос еще что-нибудь — такое, что вернуло бы ему надежду, Бетти, уверенность в собственных силах. Он смотрел на улицу, купающуюся в лунном свете. По тротуару на противоположной стороне шли две девушки — единственные живые ночи — и пока его глаза вбирали их, он снова услышал позади себя голос. Не просто с удовлетворением, скорее с тихим торжеством прозвучала фраза:

— Это — я.

Джонатан повернулся и спросил:

— Вам понравилось?

— Сотни лет никто не рисовал меня лучше, — ответил тот. — Здесь есть все.

Джонатан снова отвернулся к окну. Он не вполне понимал, как продолжить разговор. Сбивало упоминание о «сотнях лет». Наконец он произнес нерешительно:

— А леди Уоллингфорд?

Клерк медленно повернул голову, словно его окликнули. Лицо у него чуть дернулось, когда он произнес:

— Леди Уоллингфорд? А она-то здесь при чем?

— Она была очень недовольна, — объяснил Джонатан. — Говорила о насекомых и слабоумных, и вам наверняка все это выложила.

Клерк, не отводя от него взгляда, произнес:

— Они не насекомые, они меньше, чем насекомые.

Конечно, только насекомых вы и могли изобразить. Что же до слабоумия, то вряд ли вы читали «Sapientia adepti stultitia mundi»4. Поэтому-то ваша работа столь удивительна.

— О! — только и сказал Джонатан.

— А это, — продолжал Клерк, снова поворачивая голову, — я, именно такой, каким видят меня эти существа, и ваша леди Уоллингфорд — только одна из них.

Она многовато о себе думает, но это до поры до времени. Им полезно побыть под гипнозом — так они гораздо счастливее. Но вы — вы другое дело. Вы — гений. Вам нужно почаще рисовать меня. Вы показали, каков я для них и для себя, теперь вы должны отобразить мою внутреннюю сущность.

Гибельное ощущение совсем отхлынуло от сердца Джонатана. Он начинал чувствовать, что жизнь, и даже с Бетти, еще возможна. Он задумался, на что же все-таки похоже лицо у него на портрете. В начале работы он не видел в нем ничего необычного; потом начало появляться какое-то беспокойство. Ричард, кстати, тоже его почувствовал. Потом леди Уоллингфорд заговорила о слабоумии.

А теперь Саймон, похоже, углядел в нем нечто совершенно противоположное. Может быть, он расскажет об этом леди Уоллингфорд; может быть, он расчистит дорогу для них с Бетти. В течение нескольких секунд Джонатан успел жениться на Бетти, обзавестись домом, нарисовать для отца Саймона великий портрет (и без всяких жуков, между прочим), написать еще несколько работ, снискавших шумную славу на мирной конференции и после нее, заработать кучу денег, стать основателем модной школы, обессмертить свое имя и успеть вернуться назад, в мастерскую, чтобы немедля объяснить Саймону, как все это претворить в жизнь. Он преследовал и еще одну, тайную, цель. Лучше бы оставить дальнейшее обсуждение подробностей картины и сразу перейти к главному.

— Значит, вы поговорите… — начал было он, но собеседник перебил его.

— Вы должны отправиться со мной, мистер Дрейтон.

В моем окружении необходимы люди, хоть что-то собой представляющие, не то что все эти пигмеи. Они не могут без какого-нибудь Учения, и тот, кто разрушит в них эту веру, ничего не добьется. Об этом написано во всех ваших книгах — что в Коране, что в Новом Завете, что в Своде Законов. Гитлер попробовал бороться с этим, ну и где он теперь? Раз им это нужно, пусть будет, все равно ничего лучшего не придумали. Но вы — исключение.

Вы принадлежите себе — и мне. Великое искусство сродни апостольству. Вы ни в коем случае не должны размениваться на мелочи, ваш удел — мастерство. Я могу кое-чем помочь вам, но потом потребуется мужество, чтобы рисовать правильные вещи.

Джонатан выслушал Саймона не без удовлетворения.

Он был слегка ошарашен сравнением великого искусства и апостольского служения, но, несомненно, в некотором смысле это было верным, хотя «простое видение и ясное понимание» сэра Джошуа нравились ему больше.

Он и вправду считал себя заметным художником, и его мало заботило, сколько раз ему об этом скажут. Но главной своей цели он из виду не упускал. Едва Саймон остановился, он проговорил:

— Так значит, вы поговорите с леди Уоллингфорд?

На протяжении последних минут голос Саймона становился все ближе и отчетливее, но теперь снова отдалился и стал суше.

— Зачем вам так понадобилась леди Уоллингфорд?

— Я хочу жениться на ее дочери, — быстро ответил Джонатан.

Клерк опустил глаза и, помедлив, произнес:

— Вряд ли это разумно. Но будь по-вашему. Я поговорю с ней — да, в ближайшие дни, если вы по-прежнему этого хотите. Вы получите девушку, если хотите ее. Покажите мне еще что-нибудь.

— Здесь у меня не так много работ, — сказал Джонатан. — Военная тематика…

— Ах, эта война! — сказал Клерк. — Война, затеянная Гитлером, была глупостью. Это я должен прийти, а не Гитлер! Нет, не надо войны, что-нибудь другое.

— Ну, есть еще городской пейзаж, — сказал Джонатан. — Подождите, я поверну ее к вам.

Он подошел ко второму полотну и вспомнил, что с самого утра ни разу не взглянул на него. Он знал цену собственной работе — но в то же время понимал, что на оценку автора нельзя полагаться. Полной уверенности в таких делах не бывает. Но если работа воплощает опыт истинного видения мира, она наверняка способна что-то дать и уму, и сердцу. А большего от картины и требовать нельзя. Он надеялся, что эта картина окажется именно такой: он сказал в ней все, что мог. Он видел наклонившегося к холсту Клерка, окно позади него, и вдруг ему показалось, что картина с жуками ожила и вышла из подрамника. Вот та самая фигура и пустое пространство за ней; с такого расстояния и при таком свете не различить, что там, дальше. Окно просто открывалось в пустоту. И на всем свете — никого, кроме него и Клерка. Он поглядел на лицо гостя — оно словно висело в воздухе, такое же пустое и лишенное всякого выражения, как и окно. «Ну и дурак же я», — подумал он про себя, разворачивая мольберт и слегка щурясь от сияющих красок.

— Что скажете? — поинтересовался он, не сумев сдержать некоторого самодовольства в голосе.

Клерк взглянул и вздрогнул. Джонатан удивился. Похоже, его посетителя пробрало. Клерк закрыл глаза и снова открыл их.

— Нет, нет, — сказал он, — оно слишком яркое. Я не могу его рассмотреть как следует. Уберите его.

— Сожалею, что не угодил, — холодно произнес Джонатан. — Я склонен считать эту работу лучше той.

— Вы просто сами не понимаете, что сделали, — сказал Клерк. — Этот пейзаж — сон, иллюзия, а то полотно — факт. Там я уже пришел. Я могу дать мир всем этим людишкам только потому, что они верят в меня. А ваши выдумки со светом только собьют их. Искусство, настоящее искусство должно показывать им хозяина.

Лучше бы вы… Впрочем, нет, я знаю, художники любят даже собственные ошибки, и не буду советовать вам уничтожить ее. Лучше спрячьте на годик. Идемте со мной, а потом посмотрите на нее снова, и вы увидите ее так же, как я.

Джонатан осторожно проговорил:

— Поглядим, что скажет Бетти. Да у меня и без того будет не много времени в ближайшие год-два, чтобы глядеть на этот город.

Джонатан вынужден был признать: и слова, и хозяйский тон вполне соответствовали этой высокой, властной фигуре. Ему невольно пришлось занять оборонительную позицию. Намек на то, что картина оказалась глубже, чем он предполагал, что он написал творение более великое, чем собирался написать, конечно, польстил ему.

Ну что же, если человек так хорошо разбирается в живописи, ладно, пусть похлопочет насчет Бетти. Делу это не повредит. На всякий случай он добавил:

— Так вы не забудете поговорить с леди Уоллингфорд?

— Непременно, — сказал Клерк. — Но вы должны помнить, что вас ждет великий труд. Когда я воссоединюсь, вы нарисуете меня, каким я стану. Теперь уже скоро.

Джонатан что-то пробормотал. Разговор становился беспредметным и непонятным. Ему хотелось, чтобы посетитель ушел до того, как он ляпнет что-нибудь некстати. Клерк словно тоже почувствовал, что все уже сказано, и повернулся, бросив на прощание:

— Я зайду к вам снова или пошлю за вами.

— Меня могут отправить в командировку, — сказал Джонатан. — Служба, понимаете…

— Ваша служба — при мне, — ответил тот. — Я или… или Бетти дадим вам знать, — говоря это, Клерк по-прежнему смотрел в окно. — Как вы могли бы рисовать! Доверьтесь мне. Я сделаю вас… впрочем, ладно, не сейчас.

Только уберите подальше вторую картину. Цвет не тот.

Джонатан не успел ответить. Гость направился к двери, и хозяину пришлось последовать за ним. Прощаясь, Клерк чуть заметно приподнял руку и вышел на улицу, словно нырнув в лунный свет.

Он легко и быстро шел в сторону Хайгейта, а город словно съеживался, умалялся перед ним. Иудейские черты лица обозначились резче; редкие полицейские принимали его за еврея, гуляющего по ночам. Им ли знать, что раса царей достигла в этом существе своей второй кульминации. Две тысячи лет ее истории словно подступили вплотную, готовя освобождение всей расе, как только он исполнит свою миссию. Первосвященному от Авраама Израилю был уготован великий итог. Но когда другие страшные войны разрушили римский мир, когда армии начали маршировать по землям Европы, а Цезарь, обладая всем, чем подобает обладать Цезарю, был заколот посреди собственного дворца, когда вскоре после этого родился другой Итог, они не осознали его. Им было возвещено невыносимо царственное будущее; они готовились стать родичами своего Создателя, домом избранных и семьей его Воплощения — пусть неверные принимают его по духу, но только народу Завета суждено стать его родней по плоти.

Однако так не случилось. Они поддались на обман, потребовав распнуть Того, Которого не узнали, они сами перечеркнули сужденный им Итог, и раса, посланная миру во спасение, стала Божьей карой, проклятьем для этого мира и для самой себя. Но клятвы, возвещенные с небес, остались. Недаром именно еврейская девушка, повинуясь Голосу, который звучал в ее ушах, в сердце, в крови, в лоне, отдала всю себя совершенному Тетраграмматону. С тем, что возглашал первосвященник среди сокровенных таинств Храма, она обратилась прямо к Богу. Не познав мучительной разделенности, в цельности тела, души и духа, она произнесла Слово, и Слово стало в ней плотью. Если бы ее собственный народ принял эту плоть, великие врата Иудеев открылись бы и для всех остальных народов. Этого не случилось.

Иудеи остались чужды Ему, как и всему остальному миру, и мир ответил такой же отчужденностью — и им, а еще больше — Ему. Не-иудеи, призванные тем, другим иудеем из Тарса, не захотели принять их первосвященничества. Кичливо посчитав себя новым Израилем, они оклеветали и разрушили старый, а старый отрицал и ненавидел похвальбу новых. И так продолжалось до тех пор, пока в Европе не поднялось нечто, ни то и ни другое, готовое уничтожить и старое, и новое.

А когда этого не произошло, в конце концов случилось и то, чему суждено было случиться. И иудеи, и христиане одинаково ожидали человека, шагавшего сейчас по пустынным лондонским улицам. Он явился на свет в Париже, в одной из тайных масонских лож, уцелевших даже под напором энергии Луи XIV. В нем текла дворянская кровь. Грянувшая революция могла бы уничтожить его, несмотря на малые лета, но семья благополучно перенесла лихолетье, надежно защищенная богатством и опытом. Если же ревущие валы слишком близко подступали к порогу, в ход шел и опыт другого рода, почерпнутый из древних, черных фолиантов. Отец его считался в миру столько же дворянином, сколько человеком ученых занятий, одним из первых филологов, но для своего круга, включая и собственного сына, наука его оборачивалась другой стороной. Он ведал речь и корни речи, постиг самые ее начала; вибрации разрушительные и вибрации созидательные. Сын пошел в отца.

Теперь, идя по улицам, он вспоминал, как постигал самого себя. Нечасто он позволял себе потакать памяти, но лицо на картине, которое Джонатан полагал лишенным смысла и одновременно исполненным силы и значимости, это лицо словно отворило двери воспоминаниям. Он вспоминал, как смотрел на толпу, плескавшуюся в тесных берегах парижских улиц, на ее бедность, нужду, ожесточение, и даже детским умом понимал, насколько необходимы людям комфорт и контроль. Он видел возвышение и падение Наполеона, но прежде чем тот достиг власти, его детским мечтам о троне короля или императора нашлось лучшее применение. В маленькой школе для избранных, директором которой был его отец, он узнал две отнюдь не маленьких вещи: для достижения власти существует иная сила, существуют способы управлять этой силой. Еще он узнал, что многие люди дорого заплатили бы за подобное обучение. Если бы продать эти способы! Нет, невозможно. Способами владеют те, кому они дарованы от природы, как и любое искусство, они — для расы первосвященников. Только еврей может по-настоящему овладеть древнеиудейским языком, только на нем может быть произнесено слово силы.

Круг, где он рос, не опускался до обычных непристойностей магии, здесь со снисходительным пренебрежением относились и к эффектному насилию черной мессы, и к богохульной чувственности шабаша. Правда, для проверки кандидатов в новые члены сохранялся кровавый ритуал, но это была скорее дань традиции, чем необходимость. Толпу суровые чародеи презирали и жалели одновременно. Он тоже учился укрывать, кормить и утешать, в то же время прекрасно понимая, что отделен от них прочнейшей стеной. Он наблюдал, как человек умирает от голода, но поступал так не от жестокости, просто это входило в курс обучения. Он не был похотливым, всего раз за всю жизнь он спал с женщиной, да и то по велению рассудка. Его не удерживали от разговоров с благочестивыми равви и милосердными священниками; выбери он их путь, никто не помешал бы ему, просто он стал бы непригоден для великой работы. Он оправдал надежды, не сделав такого выбора; он предпочел собственный путь.

Поначалу он не сильно отличался от обычных людей, но со временем приходили все новые возможности. Постепенно в его сознании очерчивались контуры славы большей, чем у признанного поэта, и власти большей, чем у любого короля. Да, славы и власти он желал не меньше, чем они. Но его магическое мастерство простиралось туда, куда им и не снилось, и это было его удачей.

Сознание своей силы впервые пришло к нему, когда он как-то раз ассистировал при свершении магического действа. Стоило мертвому телу подняться и заговорить, как он почувствовал власть над другой половиной мира. Однажды, как он узнал из предания, уже предпринималась попытка обрести подобную власть — и провалилась. Тот чародей тоже был евреем, потомком дома Давидова. Облекшись ангельским сиянием, он вынудил женщину из того же рода произнести Имя и дать жизнь кому-то, превосходящему смертных. Но предприятие кончилось неудачей. О том, чем кончил сам чародей, записи умалчивали. Иосиф бен Давид просто исчез. Создание, рожденное его женой, тоже обрело жалкую смерть. Только две тысячи лет спустя маги осмелились на новую попытку.

Чем ближе он подходил к Хайгейту, тем тусклее становились воспоминания. Он больше не думал о картине, время его духовного воцарения еще не пришло. Но он почувствовал, как уменьшился Город — не только Лондон, все физические тела в мире, все души всех людей.

Он поднял голову, лицо его под луной выглядело изможденным и алчущим. Он шел в одиночестве среди крошечных домиков и чувствовал, как копошатся в них мужчины и женщины — под его защитой и по его воле.

Там, в доме, к которому он направлялся, ждало его еще одно средство — оно позволит ему добиться власти не только в здешнем мире — его дитя. На миг он подумал о Джонатане и о любви Джонатана. Он улыбнулся — это выглядело так, словно внезапная судорога свела его лицо, больше гримаса, чем улыбка. Гримасу нельзя было назвать недоброй, ему вполне нравился Джонатан, он действительно хотел, чтобы его гений расцвел и еще ярче, сильнее изображал великого хозяина. Но Бетти…

Бетти предназначалась для другой цели. Едва ли он сознавал, что улыбка на его лице держится только потому, что он забыл стереть ее. Зачем улыбаться, если некому?

А ему некому улыбаться. Он был один. Так он и шел с ничего не означающей гримасой на лице.

Глава 4

Сон

В доме на Хайгейт лежала в постели несчастная Бетти Уоллингфорд. Едва они с матерью вернулись с таинственного собрания в Холборне, в котором ей даже не позволили принять участие, как мать отослала ее спать.

Она не хотела спать, она хотела позвонить Джонатану.

Но протестовать было совершенно бесполезно. Бетти не помнила случая, когда на ее протесты обращали внимание. Наверное, приходись она леди Уоллингфорд родной дочерью, ей было бы полегче. Но с тех пор, как много лет назад леди Уоллингфорд объявила, что Бетти — приемная дочь, она постоянно чувствовала себя неловко.

Однажды она предприняла робкую попытку узнать о своих настоящих родителях, но мачеха обронила только:

«Не будем говорить об этом, Бетти», — и, конечно же, об этом больше не говорили. Обращаться с подобными вопросами к сэру Бартоломью ей тоже запретили. Сказать по правде, он не так часто бывал дома, к тому же его интересы целиком и полностью исчерпывались авиацией. Да, она не та, за кого все ее принимают, но ничего другого сказать о себе она не могла.

Ну, насчет всех — это, пожалуй, слишком. Следовало бы сказать — все в Лондоне. На севере, в Йоркшире, у леди Уоллингфорд был небольшой домик. Время от времени они ездили туда, всегда только вдвоем, так вот там положение Бетти становилось еще хуже. Из падчерицы она превращалась в простую служанку. Считалось, что ей не вредно прибрести навыки в работе по дому на тот случай, если придется самой зарабатывать на жизнь.

Леди Уоллингфорд не раз говорила, что такое может случиться. И Бетти работала по дому, провожала в комнаты викария и других посетителей из местных, потом отправлялась в аккуратную кухоньку, где ей дозволялось читать выписанную леди Уоллингфорд «Дейли Скетч» и слушать радио — в основном популярную музыку. Хозяйка считала, что именно ее обожают девицы среднего класса. На кухне Бетти почему-то звали Беттиной.

— Ну и нелепые же имена у нынешних девушек! — заметила как-то леди Уоллингфорд викарию, на что тот отозвался:

— Вовсе нет! По-моему, весьма подходящее имя.

Но вид он при этом имел весьма рассеянный, и Бетти сразу поняла, что помощи от него ждать бесполезно.

Впрочем, и нужды в его помощи не ощущалось. В самом деле, чем тут поможешь? Выходить из дома одной ей категорически запрещалось.

Эти поездки начались, когда Бетти еще училась в школе. Она всегда жутко боялась встретить в Йоркшире кого-нибудь из своих одноклассниц и долго раздумывала, как поступить в этом случае. В том, что они с матерью живут здесь, не было ничего необычного, но вот как объяснишь, что к ней относятся, как к прислуге… Какое бы объяснение она ни придумала, девчонки ни за что не поверят, да она и не рискнула бы врать. Наверное, из-за этого она часто лежала по ночам без сна, представляя себе эту ужасную встречу, но судьба оказалась благосклонна к ней, и никого из знакомых она так ни разу и не увидела. В конце концов они вдвоем возвращались в Лондон, и она снова становилась Бетти Уоллингфорд, хотя даже это имя не относилось к ней, так же, как и роль служанки. Она была ничем и никем. Хозяйка-мать, мачеха-хозяйка, говорила ей, что делать; она да еще тот человек, который заходил навестить ее, отец Саймон.

Изо всех одноклассниц она помнила теперь только двоих, и даже продолжала поддерживать с ними знакомство. Ей хотелось поближе сойтись с Лестер Грэнтхэм, которая теперь превратилась в миссис Фанивэл, но она не успела. В школе Лестер не хотела водиться с ней, ограничиваясь слегка ироничной благосклонностью, к тому же с леди Уоллингфорд они так и не нашли общего языка. Пару раз Лестер приглашали в гости вместе с Эвелин Мерсер, но Бетти не нравилась Эвелин. Лестер она могла бы рассказать даже о Беттине, но одна мысль, что об этом узнает Эвелин, ужасала ее. Между тем Эвелин как раз относилась к тем людям, которые всегда все узнают. Эвелин обожала поболтать, иногда она даже специально подстерегала Бетти в школе и доводила до слез.

Даже приходя в гости, Эвелин задавала так много вопросов и рассказывала так много ужасных историй, что Бетти не понимала, как ей удается все это выносить.

Если бы можно было убежать, она убежала бы, но Эвелин садилась рядом, ела ее глазами и болтала, болтала без умолку. Довольно скоро Бетти стала бояться ее куда больше, чем леди Уоллингфорд. В самом страшном из своих кошмаров она убегала от Эвелин, а та мчалась за ней и кричала пронзительным голосом: «Беттина! Беттина!» А других знакомых у нее не было.

Во время войны она надумала найти работу и уйти из дома. Она даже зарегистрировалась и один раз поговорила с приятной пожилой дамой. Но этим все и кончилось.

Ее никто не вызывал и, слегка удивленная, она даже решилась задать вопрос леди Уоллингфорд. Та только и сказала:

— Ты недостаточно крепка — в психическом плане, я имею в виду.

Из этого она заключила — и была права — что леди Уоллингфорд предприняла определенные шаги. Неожиданное исчезновение милого знакомого эмигранта заставило ее впервые обеспокоиться состоянием своего рассудка. Их знакомство продолжалось очень недолго, но все это время ей было удивительно хорошо и спокойно.

Потом в один из дней его просто не оказалось рядом.

Она снова осталась одна.

Так продолжалось, пока не появился Джонатан Дрейтон. Бетти почему-то не запомнила их первую встречу, а ведь встречались они не так часто. Если бы у мачехи не возникло столь сильное желание заполучить портрет Отца Саймона, они могли бы и вовсе не встретиться. Но даже леди Уоллингфорд приходилось порой считаться с чужим упорством. Неожиданно заговорив о помолвке, Джонатан поразил пожилую леди едва ли не больше, чем саму Бетти. Зато потом… Как она прижалась к нему в тот день, когда он впервые поцеловал ее! Какие слова он говорил тогда! Нет, лучше не вспоминать, не к добру это. Мачеха обиделась из-за картины, этим все и кончилось. Очень скоро ее снова увезут в деревню. Леди Уоллингфорд частенько повторяла, что теперь, когда прекратилась эта дурацкая война, они переедут туда насовсем. «Там-то ты и осядешь. Мне придется иногда наведываться в город, но тебе больше незачем будет оттуда уезжать». Бетти временами даже казалось, что так будет лучше; она станет Беттиной уже навсегда и, быть может, обретет покой.

Но пока никакого покоя не предвиделось. Джонатан был слишком близко. Иногда он разговаривал с ней о живописи, она старалась понять его и даже задавала вопросы, хотя ее хозяйка — нет, мачеха — довольно часто к месту и не к месту приговаривала: «Бетти у нас туповата, к тому же она сущий ребенок», — на что Джонатан однажды заметил:

— Слава Богу, что ее не приобщали к культуре! Я и сам-то чувствую себя не намного взрослее, — и продолжал объяснять, а ей хотелось выплакаться у него на плече, и раз или два ей это удалось. А больше уже никогда не удастся. Ее отведут слушать утешительные речи Отца Саймона о любви.

Когда он говорил, Бетти забывала обо всем и словно впадала в транс. Но так бывало только в Холборне. Когда он приходил в Хайгейт, его слова почему-то переставали успокаивать. Может, потому, что ее все время заставляли что-то делать? Он говорил: «Ни о чем не тревожься, просто делай, что я скажу», — и она слушалась. Только этим да еще простой работой на кухне она и жила.

Она лежала без сна и ждала: ждала, когда ослабеет сознание, когда угаснет память о Джонатане, ждала конца.

Она боялась леди Уоллингфорд и отчаянно боялась Эвелин. Эвелин вызнает у нее все про Джонатана и всем расскажет — нет, уже не расскажет, ведь Эвелин умерла. Бетти села на постели с внезапным чувством удовлетворения.

За долгие годы это было чуть ли не первым ее самостоятельным движением. Она глубоко вздохнула. По крайней мере этот страх оставил ее навеки. Эвелин мертва. Конечно же. Лестер тоже мертва. Бетти было немножко жаль Лестер, но та никогда не хотела дружить с ней. Это ведь мужа Лестер видела она сегодня… Красивый. Во время их свадьбы она была в Йоркшире. Да ее все равно не приглашали. Йоркшир… Ну да, Йоркшир; но Эвелин теперь-то уж никогда, никогда не попадет в Йоркшир.

— Эвелин, — сказала она себе, слегка ударив ладонями о колени, — Эвелин мертва!

От внезапно обретенного, неведомого прежде чувства свободы она даже забыла про Джонатана. У нее и мысли не шевельнулось, что она ведет себя неподобающим образом; она просто радовалась и поэтому, набрав побольше воздуха, поздравляя себя, смакуя слова, снова повторила:

— Эвелин мертва.

Отворилась дверь. Вошла леди Уоллингфорд, включила свет и увидела Бетти. Бетти увидела ее, и прежде чем они обменялись хоть словом, хоть взглядом, подумала:

«А ведь люди умирают!»

— Ты почему сидишь так? — спросила леди Уоллингфорд, и Бетти сказала то, о чем думала, ведь это было так важно:

— Эвелин умерла.

На миг леди Уоллингфорд остановилась в растерянности. Эвелин никогда не интересовала ее, хотя с этой девицей она держалась приветливее, чем с Лестер, она же видела, как Бетти боится Эвелин. Ей вовсе не нужно было, чтобы Бетти потеряла этот страх, и она ответила почти сразу же — почти, но все же перед ответом была крошечная заминка, миг торжества для Бетти.

— Да. Только не забудь, это означает, что она по-прежнему жива, — ответить нужно было именно так. Леди Уоллингфорд не сомневалась, что эта мысль еще вернется к падчерице и испортит ей настроение. Она тут же перешла к делу. — Сейчас нам некогда об этом думать. Наш отец ждет тебя.

— О, только не сейчас… — воскликнула Бетти. — Я так устала. Я не могу… после того, что было днем… мама, я не могу, — она говорила хотя и жалобно, но все равно дерзости в ее голосе звучало куда больше, чем обычно.

Ощущение свободы, которое принесла ей смерть Эвелин, никак не проходило, а в сердце неторопливо «вызревала уверенность, что перемены все-таки возможны.

Это странное ощущение родилось в тот момент, когда леди Уоллингфорд входила в комнату. Люди же умирают!

Бетти поглядела на мачеху почти как на равную; даже жена маршала авиации может умереть. Но она не смогла вынести ответного взгляда.

Когда девушка опустила глаза, леди Уоллингфорд проговорила:

— Мы ждем. Оденься и спускайся вниз.

Еще мгновение она разглядывала эту замухрышку, потом повернулась и вышла.

Разом лишившись мужества и уже чувствуя себя привычно беспомощной, Бетти поднялась и начала одеваться. Она знала, что сейчас произойдет, такое случалось и раньше. Она знала, что ей придется пойти — неизвестно куда и неизвестно зачем. Знала, что потом окажется дома совершенно измученная. Следующий день леди Уоллингфорд, как всегда, продержит ее в постели. У слуг эти происшествия назывались «сдвигами мисс Бетти». Молчаливо предполагалось, что с мисс Бетти не все ладно.

Что-то с рассудком Впрочем, слуги были не так уж далеки от истины, потому что сознание не меньше, чем тело, страдало от этих одиноких путешествий, и ее руководителей весьма тревожило, что вскоре она окажется вообще не в силах выносить их.

Когда она кончала одеваться, руки у нее тряслись.

Она надела и с трудом застегнула пару уличных туфель.

Если бы только ей не пришлось выходить из дома! Или если бы она знала хотя бы, где ходит и что делает! Тогда она чувствовала бы себя увереннее. Необходимость выходить на улицу, в неизвестность пугала ее больше всего.

Ее мучители никогда не говорят ей, где она бродит, никогда даже не вспоминают об этих принудительных прогулках, но они будут ждать ее. Бетти забыла о смерти Эвелин. Леди Уоллингфорд опять стала бессмертной. Она поглядела на часы: половина второго. Медлить бессмысленно. Она сошла вниз.

Она знала: ее ждут в гостиной. Леди Уоллингфорд сидела у стола. Отец Саймон мягко прохаживался по комнате. Когда она вошла, он остановился, оглядел ее, потом указал на кресло и произнес тем сухим голосом, которого она боялась до судорог, хотя он ни разу не звучал грубо:

— Я хочу, чтобы ты вышла.

Собственных желаний у нее уже не осталось. Она подошла к креслу и опустилась в него.

— Да, отец, — сказала она.

— Скоро ты обретешь покой, — сказал он ей. — Ты обрела бы его уже сейчас, если бы не сопротивлялась.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16