Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пламя грядущего

ModernLib.Net / Историческая проза / Уильямс Джей / Пламя грядущего - Чтение (стр. 2)
Автор: Уильямс Джей
Жанр: Историческая проза

 

 


Первые поэты-рыцари появились на юге Франции во второй половине XI в. Их стали называть трубадурами. Певцы французского севера получили название труверов. В Германии они звались миннезингерами. Преобладающей темой их поэзии было изображение идеальной любви – рыцарского служения даме сердца, ради которой рыцари были готовы подвергаться всевозможным опасностям. Трубадуры и труверы из низших слоев рыцарства больше воспевали радости земной любви, спорили с церковным ханжеством. Поэты-рыцари, как правило, окружали своих меценатов, крупных сеньоров, которые содержали их в своих замках и поместьях, тогда как жонглеры — профессиональные исполнители – разносили песни по всей стране и придавали им широкую известность.

Главными песенными жанрами были кансона, любовная песнь; сирвента, в которой обсуждались вопросы морали, религии, политики, достоинства и недостатки покровителей и друг друга; альба, рассветная песнь; пастурель, песнь, обращенная к пастушке; девиналь, загадка, а также танцевальные песни – эстампида, данса и др. Все жанры имели весьма строгую поэтическую метрику и формы музыкального выражения.

Вооружение

Полное рыцарское вооружение стоило очень дорого. Иметь его могли позволить себе лишь достаточно богатые дворяне. Большинство остальных оставались в разряде оруженосцев.

Оборонительное вооружение – это прежде всего доспех. До конца XI в. основным доспехом служила броня – кожаная или матерчатая одежда, покрытая металлическими бляхами или крупными кольцами. Позднее броню почти полностью сменила кольчуга, одежда из мелких металлических колец, с рукавицами и капюшоном. Кольчуга надевалась через голову. Поначалу доходившая до середины голеней и ниже, кольчуга постепенно укоротилась, и ноги стали защищать кольчатыми поножиями-чулками. Капюшон закрывал всю шею и почти всю голову, оставляя открытым только лицо. Перед сражением рыцарь надевал на голову также шишак, стальной колпак конической формы, снабженный пластиной, защищавшей нос (с конца XII в. эти пластины исчезают). В XIV в., когда полная неуязвимость для ударов превратилась в главную стратегическую задачу рыцарей, вновь появляются тяжелые пластинчатые доспехи, а также – горшковидные шлемы с забралами, ставшие своего рода символом рыцарства. Надо, впрочем, заметить, что шлемы из кованых пластин уже были в обиходе во время Третьего крестового похода. Это вооружение продержалось вплоть до начала XVII в.

Для отражения ударов служил деревянный щит, покрытый кожей и обитый сверху полосами металла. В центре щит был обычно украшен кольцом из позолоченного железа. Округлая форма щита постепенно стала продолговатой; щит удлинился так, чтобы защищать рыцаря от плеч до колен. Его вешали на шею на широком ремне. В момент сражения щит держали левой рукой за внутренние ручки. С XII в. на щитах стали появляться дворянские гербы.

Наступательным оружием были разнообразные мечи и копья, сделанные из ясеня или граба и имевшие ромбовидное острие. Чуть ниже острия прибивали прямоугольную полоску материи – хоругвь, или вымпел, развевавшийся на ветру.

Полностью вооруженный рыцарь был почти неуязвим, превращаясь в живую крепость. Известен случай, когда в одном из сражений король Франции Филипп-Август был повален с коня, но пока враги искали на нем незащищенное место, подоспели вассалы, отбившие у врага своего короля.

Для битвы рыцарю требовался и особый конь, настоящий тяжеловоз. Поэтому дворяне всегда держали в походах по меньшей мере двух коней – для обычного передвижения и для боя.

По сути дела, к вооружению рыцаря вполне можно отнести и его оруженосцев, одетых в менее тяжелые и дорогие доспехи, вооруженных легким щитом, узким мечом, пикой, топором или луком. Они вели боевого коня, несли щит своего господина, помогали ему вооружаться и садиться в седло, а также имели право защищать рыцаря от врагов более низкого, чем у него, происхождения.


Враги крестоносцев – сарацины нападали, как правило, отрядами легкой конницы. Основное вооружение мусульманского всадника составляли кинжал, сабля, круглый щит, иногда лук и стрелы.

На голове у него обычно был шишак, украшенный искусной резьбой – сурами из Корана. Лицо часто защищалось наносником в виде стрелки. Поверх кафтана, как правило, надевалась кольчуга, состоявшая из стальных и медных колец. Существовали кольчуги, у которых каждое кольцо было украшено именами Мухаммеда и его ближайших сподвижников и преемников. Узорами и надписями покрывались также все стальные части доспеха – наручи, набедренники, поножи и пр.

Круглые щиты делались из металла, кожи или дерева, обтянутого кожей. Были и цельнометаллические – ковавшиеся из цельного куска дамасской стали. Использовались и щиты из тростника, сплетенного железными нитями и покрытого отдельными бляхами.

Главным ударным оружием были кривые сабли, которые на Ближнем Востоке обычно носили по-турецки: сабля свободно, почти горизонтально земле, висела с левой стороны тела на шелковой перевязи так, что ее конец смотрел вверх; при этом четверть клинка ниже рукояти обычно оставалась обнаженной.

Лук делался из рогов буйвола. Его носили в особом колчане, пристегивавшемся к седлу.


С. В. РУСАНОВ

От автора

Посвящается Кандиде, с любовью и благодарностью

Читая дневник Дени Куртбарба[5], необходимо помнить, что средневековые хронисты и писцы использовали главным образом римский календарь, разделяя каждый месяц на календы, ноны, иды[6], чему сопутствовали определенные трудности и путаница при счете дней. Я попытался, сверяясь с принятым ныне времяисчислением, сохранить ясность хронологии. Большинству читателей, возможно, не следует обращать внимание на хронологию Дени.

Некоторых читателей, возможно, будут раздражать также устаревшие слова и выражения. Однако исторический роман уже по своей сути является своего рода анахронизмом, поскольку пишется о далеком прошлом. Самое большее, что можно сделать, это создать иллюзию присутствия в некой реальности, как если бы исторический роман был в действительности современным романом, описывающим наше время. Если вследствие этого в тексте вдруг появится современное слово или фраза, читатель без особого труда переведет их про себя на французский эквивалент двенадцатого века, и тогда все покажется совершенно естественным и уместным.

ПЛАМЯ ГРЯДУЩЕГО ДНЯ

Постель из соломы нещадно мне колет бока,

И, Боже, ни пенни[7] в моем кошельке не найдется;

Друзья лучших дней, вас теперь мне уже не сыскать,

Рассеялись все, словно пыль, что по ветру несется.

Не может стать тоньше бумага, тем паче – поэт,

Иначе перо острым жалом его одолеет.

Надежды грядущего дня мне заменят обед,

Пламя грядущего дня меня этой ночью согреет.

Рютбеф[8], 1240 г.


Глава I

ФРАНЦИЯ

О Раймоне Сюрплисе по прозванию Гневный, основателе достославного, но к нашим временам угасшего рода Куртбарб, известно мало сверх того, что он был вассалом Карла Лысого[9] и женился на ведьме. Человек, наделенный необыкновенной храбростью и ужасным характером, он заложил фундамент богатства своего дома скорее всего тем, что заманивал в ловушку путешественников, которые уступали соблазну провести ночь под крышей. Больше тех несчастных никто никогда не видел, да и слухов о них уже никаких не было. Его сын Роже, прозванный Вспыльчивым, сделался первым сенешалем[10] Куртбарба, поступив дальновидно: он изменил королю Одр, которому семья поклялась в верности, и принес вассальную клятву более могущественному Гуго Капету[11]. За это он был вознагражден обширными лугами и лесными угодьями по берегам реки Туе. В «Краткой истории баронов Пуату» сказано, что прозвище Куртбарб Роже получил из-за привычки в приступе гнева выдирать клочья из своей бороды. Но есть еще и такое предание: украв шестерку лошадей у одного из соседей, Гильема из Лудена по прозвищу Леопард, Роже во всеуслышанье похвалялся, будто «побрил бороду леопарду за неимением льва». Гильем, проведав об этом, вспылил: «Я подвяжу ему бороду веревкой!» Как бы там ни было на самом деле, точно известно лишь то, что погиб Роже при весьма скверных обстоятельствах от рук рыцарей, состоявших на службе у кастельянов[12] в соседних замках. С теми кастельянами он тоже не поладил.

В продолжение двух последующих столетий семья процветала. Благополучие повлияло на характер мужчин, стоявших во главе дома; от своих предшественников, вздорных и вспыльчивых, жаждущих побеждать, они отличались своего рода рассудительностью, что выражалось в стремлении жить в комфорте и довольстве. Эти перемены сказались и в прозвищах, которые они получали. В конце одиннадцатого и начале двенадцатого веков один за другим следовали Аймары, Раймоны и Роже, носившие прозвища Осторожный или Толстый вместо Гневный или Вспыльчивый. Раймон IV Мудрый воздержался от участия в Первом крестовом походе. Его сын Аймар Молчаливый, сославшись на мучительную болезнь, протекавшую с осложнениями, не захотел откликнуться на призыв короля Людовика VII[13], собиравшего вассалов под свои знамена. Осмотрительность сеньоров вела к тому, что поместье Куртбарб не расширялось, хотя его обитатели удивительно долго наслаждались миром и процветанием. В последней четверти двенадцатого века ограниченные размеры феода[14] вынуждали наследников, не имевших в своем распоряжении иной собственности, терпеливо дожидаться смерти отца, прежде чем предъявлять права на землю.

У сенешаля Аймара V, который владел поместьем в то время, было четверо сыновей. Трое старших в полной мере унаследовали фамильные черты своих предков и в духе традиции носили имена Роже Медлительный, Жоффрей Ленивый и Раймон Неподвижный. Старый сеньор, хотя ему уже перевалило за семьдесят, не обнаруживал никаких признаков старческой немощи, ибо принадлежал к тому типу худощавых людей, которые с возрастом высыхают, кожа их темнеет, и год от года они становятся все более поджарыми и жилистыми. Старшие сыновья, оправдывая свои прозвища, не считали зависимое положение неприятным для себя. Ожидание их совершенно удовлетворяло. Каждый со своей семьей занимал отдельные покои или часть апартаментов в замке, и поскольку отец должен был содержать их, пока был жив, он созывал их к обильно накрытому столу. Часы досуга между трапезами они заполняли соколиной и псовой охотой или слушали песни бродячего менестреля[15].

Совсем другое дело – четвертый сын, Дени, неугомонный, честолюбивый, деятельный юноша, наделенный поэтическим даром. Блеск золота и серебра пробуждал восторженный отклик в его душе, а кроме того, Дени отличался известной горячностью нрава. Глядя на младшего сына, отец частенько ворчал, что, возможно, в легенде о прабабке-ведьме есть доля истины.

В своем отрывочном дневнике, что велся от случая к случаю, а потому неполном и не отличавшемся отточенным слогом (хотя и очевидно, что эти заметки автор собирался когда-нибудь превратить в хронику своих приключений во время Третьего крестового похода), Дени пишет о себе так: «Я никогда не пренебрегал естественными телесными удовольствиями и вместо того, чтобы лечь спать в одиночестве, жалуясь на усталость, предпочитал пробуждение в приятной компании. Едва я успевал осуществить какую-нибудь затею, как мои глаза начинали блуждать в поисках чего-то нового, а моя матушка говорила обо мне, что я родился не под счастливой звездой, но под кометой. Неизменным было только мое желание научиться сочинять стихи, и даже на это у меня часто не доставало терпения, так что мне легче давались короткие баллады[16], чем эпические поэмы».

Ожидание смерти отца ради права на незначительную часть наследства казалось юному честолюбцу унылым времяпровождением. Тихая, бедная событиями жизнь, какую вели в поместье Куртбарб, была невыносима. Кроме того, он хотел учиться у хорошего наставника, чтобы проникнуть в тайны поэзии, разобраться со столь запутанными материями, как стопы[17] и рифмы, узнать о таких формах стиха, как сирвента и кансона[18], о консонантных рифмах и рифмах смешанных, а также обо всем остальном, что составляет основу трубадурского искусства. Кое-что он перенял у менестрелей, забредавших в замок, кое-что у соседей, которые забавлялись стихосложением, отдавая дань моде. Но примерно в 1180 году – тогда ему было уже около восемнадцати лет – Дени покинул отчий дом и отправился в Пуатье. В этом городе гостил прославленный трубадур Пейре Видаль[19], и Дени подружился с ним, потратив те скудные средства, что имел при себе, на подарки – еду и одежду. Когда же Видаль двинулся в обратный путь, юноша последовал за ним в Тулузу. В течение следующего года Дени постигал основные законы поэтического мастерства: сначала он учился у Видаля, потом у Пейре из Оверни[20] и у других поэтов, живших при дворе Дофина Робера I[21]. Так, путешествуя из города в город, из замка в замок, он перенял образ жизни и получил звание трувера, как именовали поэтов в северных частях Франции, на юге их называли трубадурами. Оба слова восходят к одному корню, который означает «первооткрыватель».

* * *

Дневник Дени из Куртбарба. Отрывок 1-й.

Шестой день до ноябрьских ид, 1187. Сегодня я начал вести эти записи, на основании которых, если будет на то Божья воля, я когда-нибудь напишу свою хронику. Во имя Отца, Сына и Святого Духа, искренне уповая на покровительство добрейшей Матери Божьей и достойного святого мученика Дени[22] – подобно ему, я довольно часто разгуливал, держа собственную голову в руках…

Когда истек срок моего ученичества у Пейре Видаля, короля глупости и предводителя поэтов, я расстался с ним в первую неделю после Пасхи в году 1182 и совершил путешествие в провинцию Овернь. Там я случайно познакомился с Пейре из Клермона и благодаря его связям сумел представиться Дофину Овернскому, тому самому доброму принцу Роберу, о котором ни один поэт не вспоминал без слез радости и сытого умиления. Этот благородный вельможа, хотя и был так беден, что никому и в голову бы не пришло потребовать за него выкуп[23], постоянно считал гроши, стараясь выгадать на всем. Он пришивал новые рукава к старому платью, но тем не менее радушно принимал всех, кто овладел тайнами искусства и умел слагать хорошие песни. В его честь я написал сирвенту, которая начинается так:


Я знаю государя, владения которого залиты солнцем,

Но золотые солнца его казны никогда не светят…

и т. д.


И могу признаться со всей подобающей скромностью, что эту песню до сих пор распевают многие менестрели выше по Луаре. Правда, они не пользуются таким же шумным успехом, какой выпал на долю ее автора. Я не из тех, кто, обладая скрипучим голосом, вынужден нанимать кого-то, чтобы петь вместо себя, я рано научился играть и на арфе, и на виоле[24]. Благодаря этому стиху и моему собственному пению я получил место при дворе и жил там более двенадцати месяцев в мире и согласии, среди множества увеселений, хотя в моем кошельке бренчало едва ли больше пары денье[25]. Мы проводили время, сочиняя стихи, предаваясь играм, развлечениям и рыцарским забавам. Так, к примеру, время от времени выезжали мы поупражняться в метании копья в столб и в кольцо или вступали в состязание, именуемое бехорд – поединок всадников, вооруженных копьями с затупленными наконечниками, – такой вид конной забавы какие-то рыцари на юге переняли у мавров. При дворе Дофина нас было девять труверов, а также приходили менестрели и уходили, откормленные, точно мыши в амбаре. Соблюдая обычай, мы избрали себе дам сердца[26], и если наш стол в некотором роде не отличался разнообразием яств, этого никак нельзя было сказать о любовных играх.

Там я приобрел двух хороших друзей, у которых многому научился. Одним из них был благородный Понс де Капдюэйль[27], барон Пюи Сен-Мари, человек огромного роста и утонченного воспитания. Чтобы ангелы не завидовали его совершенству, Бог наделил его маленьким недостатком: он был так скуп, что пожалел бы для вас и приветствия, только бы не потратить лишних слов. Играя в кости, он частенько занимал деньги у своих соседей, и если проигрывал, то обычно просил прощения и сокрушался, но если же выигрывал, то исчезал из замка недели на две, пока о долге не забывали. Он никогда не играл собственными костями, опасаясь, как бы от частого употребления не стерлись нанесенные на них знаки и костяшки не пришли бы в негодность. Тем не менее он держался с таким достоинством и пленял столь любезным обхождением и столь доброжелательной улыбкой, что, если вы распивали с ним вино в какой-нибудь таверне и он затем поднимался со словами: «Увы, я забыл дома свой кошелек», – вы платили по счету, испытывая признательность, что такой замечательный человек позволяет вам сделать ему столь большое одолжение. Он слагал чудесные кансоны, особенно ему удавались аубады, утренние серенады, которые в его исполнении звучали столь сладостно, что на глазах у слушателей всегда выступали слезы.

Вторым моим близким другом был Пейре из Клермона; поскольку слава о нем распространилась повсюду, стали его называть Пейре Овернским. И хотя он был незнатного рода, но обладал кротким нравом, складной речью и приятной наружностью, несмотря на плохой цвет лица. Этот недостаток, конечно, был следствием нездорового воспитания, какое весьма обычно в домах простых горожан. Его отец был торговцем и, как у них водится, одевал ребенка в красное платье и закармливал сладостями, отчего в юности он страдал угрями и фурункулами. Его песни подобны трелям соловья, но, равно как и птичьи рулады, казались сочиненными на неведомом языке. Понимали их с трудом, а потому я сочинил о нем такой станс[28]:


А о Пейре Овернце молва,

Что он всех трубадуров глава

И слагатель сладчайших кансон;

Что ж, молва абсолютно права,

Разве что должен быть лишь едва

Смысл его темных строк прояснен.[29]


Позже узнал, что некоторые приписывали авторство этих строф самому Пейре. Бог с ним. Я умолкаю.

Дамой сердца я избрал Маурину, жену кастельяна замка Дофина, изящную, темноволосую, жизнерадостную женщину, бросавшую по сторонам соблазнительные взгляды. Она ничего не говорила, ее глаза говорили за нее. Она охотно слушала обращенные к ней речи. И все-таки я никак не мог добиться от нее ни «да», ни «нет» в ответ на мои мольбы о любви. Как часто я слагал стихи в ее честь и пел их для нее, а потом бросался на колени и клялся, что умру от любви к ней! Она же только тихонько кивала головой, словно мысли ее унеслись неведомо куда, с туманной улыбкой дотрагивалась кончиками пальцев до моей руки и говорила: «Ей-Богу, милый Дени, лучше сыграй еще на своей виоле».

Случилось так, что однажды летним вечером все мы вышли из замка посидеть на травке, и госпожа Жанна, супруга Дофина, дабы развлечься, предложила учредить Суд Любви, последовав примеру королевы Алиенор[30], той самой, что вышла замуж за короля Англии. Потом госпожа Жанна возложила на себя обязанности председателя, а также назначила судьями трех своих дам и вслед за тем спросила, хочет ли кто-нибудь представить свое дело на рассмотрение суда по всем вопросам любви. Бернард из Сен-Труа спросил, может ли мужчина нарушить свое слово без ущерба для чести, если он вручил свою любовь даме и поклялся исполнить все, что она потребует, и если притом ее первое же приказание таково, чтобы из любви к ней он больше не говорил ей о любви? После непродолжительного спора, сопровождавшегося смехом, судьи вынесли решение, что мужчина должен неукоснительно следовать закону, записанному в Предписаниях любви[31], который гласит: «Любовь любви ни в чем не отказывает». Следовательно, он не может, не утратив достоинства, отказаться выполнить первое же повеление своей дамы, даже если она захочет, чтобы он бросился в море. Однако госпожа Жанна своим грубым голосом, который больше подошел бы мужчине, промолвила: «Нет, ибо гораздо сильнее закон, который гласит, что воистину не влюблен тот, кто противится непреодолимым желаниям любви. А стало быть, поскольку самое естественное желание влюбленного – говорить о любви, воспевать любовь, шептать признания в любви, ни один мужчина не в силах с полной добросовестностью хранить молчание, и я считаю даму виновной, ибо она пожелала невыполнимого». Тогда все зааплодировали и признали ее решение справедливым.

Остальные также стали предлагать трудные задачи того или иного рода, и все это время я не мог удержаться от того, чтобы смотреть на Маурину взглядом, исполненным нежности. Наконец я смело выступил вперед, воззвал к милосердию суда и попросил составить мнение о моем деле. Я сказал: «Достопочтенные судьи и вы, мадам Верховный судья, я прошу, чтобы суд рассмотрел мою жалобу на некую даму, которая не желает признаться, любит она меня или нет. Ибо, посудите сами, существует ли на свете большая жестокость, чем та, когда дама отказывается дать определенный ответ «да» или «нет», но оставляет возлюбленного висеть на длинной веревке, так что временами его ноги касаются земли, отчего он может перевести дух и ложно уверовать в то, что останется жив? Поскольку нет худшей пытки, чем несбывшиеся надежды».

Услышав это, судьи по большей части, разумеется, рассудили, что подобная жестокость заслуживает самого сурового осуждения, Маурина при этом изменилась в лице, однако не подняла опущенных долу глаз и ни разу не посмотрела на меня. Но госпожа Жанна бросила взгляд из-под своих темных, густых бровей на меня и на Маурину, и я понял, что она очень хорошо осведомлена о том, что происходило между нами, и о какой даме я повел речь. Она заговорила: «В каждом случае надлежит исходить из существа самого дела, а об этом деле кое-что не было сказано, то, о чем неизвестно истцу, но известно мне. Суть в том, что означенная дама любима другим мужчиной и отвечает ему взаимностью. Тем не менее, будучи мягкосердечной, она не смогла в этом признаться, а кроме того, верно сказано: не достоин любви тот, кто ведет себя нескромно. Потому при всей своей доброте она не в силах помешать естественному желанию другого человека говорить ей о своей любви, ибо, согласно Предписаниям любви, одну женщину любить двоим ничто не препятствует. А следовательно, я нахожу, что вина не может быть возложена на нее, но проситель должен, если он истинный влюбленный, проявлять терпение и всегда помнить, что влюбленный обязан во всем уступать желанию своей дамы».

И тогда суд постановил, что дама невиновна, а я, хотя и поклонился с улыбкой, был преисполнен ревности. Я твердо решил, что узнаю имя мужчины, которому она отдала свое сердце. Поэтому я посоветовался с Пейре Овернским, чистосердечно рассказал ему обо всем и попросил помочь мне. Когда он узнал, что я имел в виду именно донну Маурину, он похлопал меня по спине, покачал головой и воскликнул: «Что? Так ты не знаешь, кто ее возлюбленный? Ибо воистину все на свете, кроме тебя, знают, что это сам Дофин».

Услышав эти слова, я задохнулся от горя, и слезы полились из моих глаз. Я бился головой о стену и так рыдал, что Пейре преисполнился тревогой и принес мне вина, сдобренного пряностями, и мокрую тряпицу на лоб, чтобы приложить к ушибленным местам. И он утешал меня, как мог, мудро приговаривая: «У кого нет щита, должен привыкнуть к ударам», – и еще: «Болезнь, которую нельзя вылечить, приходится терпеть», – и дальше: «Гибкий тростник клонится от ветра», – и продолжал в том же духе, пока я не попросил его замолчать, ибо очень ослабел.

Так вышло, что как раз на следующий день небольшая компания играла в игру под названием чикана, которая состоит в том, чтобы ударом деревянного молотка послать деревянный шар с одного конца поля на другой. И когда подошла моя очередь бить по мячу, я увидел, что моим соперником по игре оказался Дофин. Гнев, родившийся от ревности, овладел мною, и не задумываясь о том, что делаю, я ударил по мячу изо всей силы, направив его прямо в сторону Дофина. Мяч попал ему в ногу чуть повыше колена. Он выронил свой молоток и, схватившись за бедро обеими руками, принялся скакать на здоровой ноге и поносить меня сверх всякой меры. Он покинул поле, опираясь на одного из своих оруженосцев. Вскоре после этого происшествия ко мне с мрачным видом подошли Понс де Капдюэйль и Пейре Овернский и сказали, что поскольку оба относятся ко мне по-дружески, то полагают так: самое лучшее для меня – это собрать свои вещи и уехать из замка, ибо Дофин более не питает ко мне расположения, какое до сих пор выказывал.

Я расстался со своими товарищами, вздыхая и проливая слезы, но так и не попрощался с донной Мауриной, хотя именно ее холодность явилась причиной постигшего меня несчастья. При расставании Понс де Капдюэйль позволил навязать ему последнее су[32] из моего кошелька. Он клялся, что искренне любит меня и обязательно отдаст долг в скором времени.

Я не буду описывать подробно свои странствия в продолжение нескольких последующих лет. Ту первую зиму я путешествовал по провинциям Фуа и Безье. В 1184 году я отправился в королевство Арагон[33] и не возвращался во Францию вплоть до 1185 года. На обратном пути меня ограбили. Рождественские празднования 1186 года я провел в Париже. Там произошел со мной такой случай: однажды, прослушав мессу[34], я выходил из церкви и увидел, как шайка жуликов набросилась на какого-то беднягу с побоями, и хотя я обычно осторожен сверх меры, я воспылал гневом и бросился ему на помощь. Мне удалось прогнать их всех. Увидев, что несчастный дрожит от холода, поскольку разбойники утащили его плащ, я сжалился над ним и отдал ему свой, который был уже старым и сильно поношенным. Продрогнув на холоде, я на другой день заболел и слег с кашлем, насморком и лихорадкой. Однако обратите внимание, как блаженный св. Дени вознаградил меня за благое дело, совершенное из бескорыстных побуждений! Ибо в тот же самый день давешний незнакомец посетил меня в моей комнате и признался, что на самом деле он – состоятельный горожанин. Он дал мне денег, а также прислал вина и дров, дабы подбодрить меня. Я сложил песнь в его честь, которой он остался весьма доволен, и таким образом я пережил ту зиму.

Нетерпение, шептавшее мне, что некая тайная истина глубоко сокрыта в недрах поэзии, и прежде других причин заставившее меня покинуть отчий дом, – это нетерпение оставалось со мной все эти годы. Мне казалось, будто в поэзии существует некий особый путь, которым я мог бы следовать, вместо того чтобы идти по тропинке, исхоженной вдоль и поперек сотней других людей. Ибо всем известно, что поэзия имеет установленные формы – свои рифмы, ритм и размер, и я отдал много лет, чтобы научиться искусству стихосложения. Существуют определенные фигуры, чтобы описать, что чувствует поэт, когда влюблен, и он должен ими пользоваться, сочиняя кансону. Есть утренняя песнь любви, называемая аубада, и вечерняя песнь, именуемая серенадой, и кто же посмеет вставить слово «восход» в вечернюю песнь? Ни один трубадур не напишет о своей глубокой любви в сирвенте или о войне и сражении в кансоне. И все-таки мне казалось, что не придумано пока таких песен, чтобы выразить чувства, обуревавшие меня. И еще мне казалось, что должна быть на свете такая любовь, для которой не годятся признанные каноны. Каждому мужчине известны законы любви. Подобно всем моим приятелям, я подчинялся им так же неукоснительно, как и правилам стихосложения. Я не однажды любил даму, следуя известным предписаниям, – делал ее своей избранницей, писал в ее честь песни, верно служил ей, преподносил скромные подарки, которые не могли бы пробудить в ней алчности, и так далее. Но всякий раз что-то подсказывало мне, что я совершил ошибку. Едва я останавливал на ком-то свой выбор, как некий внутренний голос шептал мне: «Это не она». И потому я продолжал искать ту единственную женщину, которая, возможно, предстанет передо мной однажды, как продолжал искать и ту единственную песнь, что когда-нибудь сама собой польется из моих уст.

Как-то раз я сидел в лавке, где торгуют жареным мясом, с неким менестрелем, одним из тех простолюдинов, кто носит рыжие парики, жонглирует ножами и распевает вульгарные песенки на потеху толпы. Мы грелись у тусклого очага, а в закрытые ставни стучал дождь, уже переходивший в мокрый снег. Лениво пощипывая струны своей арфы, он бормотал себе под нос такие вирши:


И короли, и знатные вельможи,

Чьи матери все в золоте и жены,

В итоге в гроб сосновый лягут тоже,

Другим достанутся их платья и короны,

И я, простой бродяга, как ни кинь,

Не улизну, когда Господь назначит.

Что ж, я повеселился всласть. Аминь.

И встречу смерть, руки своей не пряча.[35]


Я спросил его, будто бы в шутку, где он услышал эти стихи, и он ответил, пожав плечами, что сам их сочинил, принимая во внимание час, место и время года.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32