Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мать моя - колдунья или шлюха

ModernLib.Net / Современные любовные романы / Успенская Татьяна / Мать моя - колдунья или шлюха - Чтение (стр. 7)
Автор: Успенская Татьяна
Жанр: Современные любовные романы

 

 


Первый раз он приглашает меня к себе. И я иду к Пашке. Картошку я люблю. А поев, придётся хоть что-то Пашке сказать.

…У Пашки никого дома нет.

— Мать придёт поздно, — говорит он. — Гляди-ка, у нас и щи имеются!

Про отца Пашка молчит, значит, и у него нет отца. Не успеваю сделать этот вывод, как Пашка сообщает:

— Отец бросил мать, когда я ещё и не родился. Мать в две смены в магазине работает — чтобы жратвы было больше!

Пашка включает телевизор. Мальчик и девочка убегают от большого мужчины и лезут на дерево. Мужчина кричит на них, грозит спустить шкуру. Пашка принёс картошку и щи. И было очень удобно есть и смотреть, как мужчина в конце концов ушёл, сильно ругаясь, а дети слезли с дерева. Правда, мальчик чуть не сорвался вниз — под ним ветка сломалась, но удержался на руках.

— Не успели с начала посмотреть! — сказал Пашка с сожалением и выключил телевизор. А я вдруг понял: наверняка целые дни он телевизор смотрел, потому и уроки не делал, а сегодня «пять с плюсом» с ним что-то сотворили такое, что он задал мне тот вопрос, а сейчас выключил телевизор.

Пашка смотрит на меня — ждёт ответа, а мне хочется сбежать из-под его взгляда. Сделать это не могу, потому что картошки наелся.

Сегодня я обманул тётю Шуру, не пришёл и не позвонил, а она просила позвонить, если не приду. Номер телефона остался дома, на моём столе, а я — у Пашки.

Пашка же настырный.

— Ты — о мёртвых или о живых: «куда уплывают»?

— О мёртвых, — облегчённо говорю, благодарный Пашке — сам он и ответил на мой вопрос.

— Мать считает, никакого Бога нет. А если нет Бога, значит, никто никуда и не уплывает, потому что попадает в землю и там остаётся навсегда. Мы с мамкой были на кладбище, там наша бабушка лежит.

Она меня растила, растила и умерла, когда я пошёл в школу. Совсем и не старая была, весёлая. Они с мамкой всё песни пели. Сядут вот так, — он подпер рукой щёку, — и поют. — Тонким голосом он запел: — «Ивушка зелё-ёная…»

Поёт Пашка так протяжно, что сытость исчезает, освобождается место для слёз, они и начинают собираться во мне. Такой получился день — протяжный и плакучий… Вовсе не слова в нём роль играют, а то, как Пашка тянет слова, изо всех сил вытягивая из меня слёзы. Но слёзы остаются во мне, а вместо себя, лишь Пашка замолкает, выбрасывают слова:

— Как же нет Бога, кто же тогда посылает людей жить и забирает обратно?

— По-твоему, люди не умирают, а идут на небо жить всегда? Шштука совсем другая получается.

Уже давно вырос у Пашки зуб, и слова теперь у него — нормальные. И только «ивушшшка» осталась с длинным «ш», этим «ш» мучившая меня ещё больше, и — «шштука». Слово — странное, не соединяющееся с другими, оно неожиданно развязывает язык.

— Идёшь, ешь, умываешься… тут не поймёшь. А тут поймёшь. — Я прижал руки к груди, где Павел уже собирал мои слёзы. — Это не пощупаешь. Тут… — то, что может улететь, это Бог сюда помещает, чтобы жил здесь! — Пашка открыл рот с белым широким зубом. И, может, потому, что он так смотрит на меня, я признаюсь: — Мой отец тут. Как бы был тут, если бы в земле лежал?

Никогда так много я не говорил. И никому ничего подобного не говорил. Вот зачем слова. Они делают что-то такое, от чего становится плохо, от чего невмоготу, от чего бежать куда-то хочется. А Павел со словами выбрался из меня, и я остался один. Нельзя произносить слов.

— Нельзя, Паш, — повторил я то, что понял, — слова… — И встал, и пошёл домой.

Гулял ветер внутри без Павла, и знобило, как во время болезни.

Дома прижал к себе мишку, подошёл к окну. На подоконнике горкой снег, на снегу — отпечаток лап. Прилетал? Когда? Когда я был у Пашки? Но разве он не знает, что я был у Пашки? Он же сам туда ко мне и пришёл.

Звонит телефон.

Увязнув в своей обиде, что упустил Павла, и теперь неизвестно, когда он придёт снова, долго бреду к аппарату.

— Что случилось? Места себе не нахожу. Ты не заболел? Не случилось с тобой чего? Я так боюсь…

Я знаю, чего она боится. Что меня могут застрелить так же, как Павла. Но меня не могут застрелить, я никому не мешаю.

— Пашка позвал картошку есть, — говорю, как будто тётя Шура знает, кто такой Пашка.

— Он учится с тобой? — догадывается она. И тут же строчит: — А я взяла билеты в театр. Называется «Обыкновенное чудо», тебе папа читал, я помню.

«Папа читал». Я прямо сейчас готов бежать смотреть.

— Завтра пятница, перед субботой уроков делать не надо. Пойдёшь?

— Да, — говорю, и мне становится жарко: Павел вернулся ко мне!

11

«Обыкновенное чудо» мне не понравилось. То, что читал когда-то Павел, я помнил, и слова, звучащие со сцены, — те же, что он читал, но крик, беготня героев взад и вперёд не вяжутся с тем, что читал Павел.

А тётя Шура плачет. Она сидит очень прямая, в своей нарядной блузке с широким воротником, и смотрит на сцену слепыми глазами.

Она плачет потому, что в сказках есть чудо, а в жизни нет, потому, что в сказках всё кончается хорошо, а в жизни нет, потому, что ничего такого интересного, как в «Обыкновенном чуде», у неё в жизни не происходит. Тётя Шура живёт совсем одна. У неё нет любимого. И никогда не будет. Внучка не любит её. И я не люблю. Ответов на вопрос «Почему тётя Шура плачет» — много, они все бегут к вопросу толпясь и усаживают тётю Шуру посреди сцены одну. Пол, стены, потолок её комнаты спешат отгородить её от мира, погружают её в замкнутый куб. Картонные стены — без окон. Я спешу прорубить тёте Шуре окна, повесить громадный оранжевый абажур и зажечь яркий свет. Сажаю ей на колени её Мурзика, толстого, вежливого, мурлыкающего кота, на шифоньер ставлю её фарфоровых кошек и зайцев, на стол — искусственные цветы в вазе, а рядом — её кровать, с кружевным покрывалом и множеством подушек… И телевизор включаю на полную мощность, как любит она.

Но всё равно тётя Шура плачет. Тогда я обнимаю её и прижимаюсь к её боку. Я хочу сказать ей «Не плачь», «Я люблю тебя», пусть это и не так, но слова словно знают, что неискренни, съёживаются, твердеют и никак не просачиваются сквозь зубы.

Вместо того чтобы успокоиться, тётя Шура плачет ещё горше. Не шевельнётся, даже вроде и не дышит, а горем своим заливает мир. Мягкий бок стал как деревянный.

К моему счастью, «Обыкновенное чудо» наконец совсем кончается. И люди хлопают. Многие встают, кричат: «Браво!» И тётя Шура начинает наконец дышать.

Через неделю тётя Шура снова ведёт меня в театр…

Так проходит несколько лет.

У меня есть Пашка и тётя Шура.

А ещё есть Софья Петровна. Она не учит нас больше, у неё сейчас третий класс, но между пятым и шестым уроком иногда она заглядывает к нам и расспрашивает о наших удачах и неудачах. Ребята окружают её, кричат, как когда-то на уроках, хором, но она умудряется уловить настроение каждого, каждого спросить о чём-то личном, каждому сказать то, что он хочет услышать. Только меня никогда ни о чём Софья Петровна не спрашивает и ничего не говорит мне. Подойдёт и положит свою лёгкую руку мне на голову. Не погладит, а только подержит так. Уберёт руку, пойдёт из класса и словно с собой унесёт напряжение и суету вопросов.

Дома я жду мать.

Уроки к её приходу сделаны, еда приготовлена, какое-то-количество страниц книжки, взятой в библиотеке, прочитано, с Павлом я уже обошёл все наши лыжни, все наши спектакли, и делать мне нечего.

Мать приходит не одна дважды или трижды в неделю. Но теперь я не слушаю её разговоров с гостем, хотя иной раз голос его напористый сам лезет в уши! А у меня в ушах словно пробки.

Не хочу.

Чего не хочу?

Чтобы ещё кто-то ворвался в мою жизнь? Как Виден?.. Нет, не то. Это простое решение задачки. И с допуском ошибки. Вилена больше в моей жизни быть не может. Решение и ответ — в матери.

Не хочу больше ничего знать про неё.

Не про неё — про её гостей. Сколько жизней уже распластано передо мной: барина, эгоцентрика, убийцы, сластолюбца, ворюги, властителя! Они — причина того, что разрушается мир, созданный Богом. Их петушиные бои!

Дело не в гостях, дело в матери. Что ещё она хочет узнать? Давным-давно она во всём разобралась! Зачем приводит мужчин?

Не бунт против матери. Просто ничего не хочу больше знать о мужчинах!

Почему же однажды, весенним вечером, когда Б окне — солнце, я снова, как много лет назад, начинаю слушать?

— Врёшь ты всё. Бог? Закономерности? Хаос. И все — по одному. Лотерея. Игра. Один выигрывает, другой проигрывает. Разве не так? Начнём с родителей. Одному попадаются заботливые, другому — равнодушные, а ведь определяется вся жизнь изначально именно родителями. Комплексы откуда? Всякие там неуверенности, страхи, обиды, капризы, в общем, полный набор отмычек к целой жизни… — от того, кто в родителях ходит. Да и факт рождения на свет, — случайность, секундой раньше, секундой позже, и другие клетки подскочили бы друг к другу…

— Закономерность, — говорит мать. Мужчина хохочет:

— Ты что? Какая закономерность? Их миллионы, сперматозоидов, какой в эту секунду проскочил к тебе?

— Тот, который должен начать жить, которому предназначено…

— Кто определил это? С ума сойти, как всё можно вывернуть наизнанку! У тебя дурно с логикой, — неожиданно произносит он фразу Павла, и я вздрогнул. — Родители — случайность, воспитательница в детском саду, учительница в школе, соседи, приятели, преподаватели в институте, коллеги на работе… — случайности тоже, а ведь от каждого из всех них зависит моя судьба — с каким багажом подберусь к зрелости? А теперь давай посмотрим, что такое жизнь? Каждый день — набор скучных обязанностей: гигиена, жратва, работа, у большинства — скучная, бесконечные обязательства. Это слово «надо»! С детства слышать его не могу. «Надо вымыть руки перед едой», «надо сделать уроки», «надо выполнить план», «надо сдать работу к сроку», «надо вырастить хорошего человека»… — сколько «надо» набирается за жизнь! А кому надо? Если жизнь… ты думала, что такое жизнь? Одиночество. Никому, в общем-то, до тебя нет никакого дела. Ты — странник, путник, забредший в гости к чужому пирогу.

— К своему.

— А вот и нет, к чужому, потому что, только разинешь рот, у тебя этот пирог и отняли. Ты замечала? К примеру, попалась хорошая работа. Почему-то хорошей она бывает вовсе недолго. Да, есть кульминация хорошего, а потом, в общем-то, очень скоро, спад и гибель. То, что ты любил, обязательно погибает. Или хороший начальник, от которого-то и зависело, что работа хорошая, помер (а может, его «ушли»), или вообще закрылось то учреждение, или случилась какая-нибудь перестройка, революция. В общем, детство, зрелость (кульминация) и спад: старость и гибель. Скажи-ка, кому хороший начальник, хороший период выпадает? Единицам. Большему количеству людей работа — нервная или тупая, неустроенность, одиночество, даже если и есть у тебя, что жрать и что надеть… Каждый один.

— Это да. Это так.

— Ну, слава Богу, хоть с чем-то согласилась.

— К чему ты ведёшь свои рассуждения?

— Как к чему? По-моему, ясно, как день. Если жизнь — лотерея, если всё зыбко под ногами, если от человека, в общем-то, ничего и не зависит, играй!

— Что это значит?

— Как «что»? Прожигай жизнь. Бери свой миг. Не всё равно, так или по-другому решится, получишь или не получишь ту работу, какую хочешь? Не получишь, может, и не нужно было получать её. Знаешь, как бывает? Метит человек на тёплое, я бы даже сказал, горячее местечко, престижное, выгодное, и все его способности, в общем-то, как раз для того местечка, уж очень оно, то местечко, много власти и возможностей может дать человеку. И связывает он свои надежды, всю свою жизнь именно с тем местечком: наконец получит жильё, сможет жениться, в общем, наконец воплотит свои идеи в жизнь т — начнёт раскручивать жизнь на полную катушку. А злой герой возьми да перебеги дорогу: интриги наплёл, коварство в ход пустил и перехватил то местечко! Увёл из-под носа. Драма? В общем-то, большая драма, если смотреть с той позиции, на которую нас ставят, начиная с детского сада: главное, мол, положение в обществе и семья. Не получится счастья с любимой женщиной, потому что жилья никакого и денег совсем нет. Не получится и карьеры. Так и будет он время, отпущенное ему, прозябать за кулисами жизни! Один раз лотерейный-то билет… Заметь, снова я о том самом: работа тоже лотерейный билет. В общем, страдает человек, пьёт с горя, мается. А тут приходит год убийств. Место-то видное, всем хочется заскочить на него. Нашёлся зверь покрупнее да посильнее и сплёл свою интригу. Тот же, что захватил тёпленькое местечко, — враг всего народа! Ну и, сама понимаешь, что из того дела получилось. В общем, страдалец-то, что обливался слезами, жив до сих пор и свою жизнь тихонько да живёт, а счастливец, получивший к обеду ложку, давным-давно в местах, куда, к несчастью, всем нам собираться рано или поздно. Ну и что, не прав я? Так почему бы не играть на полную катушку в эту игру, называемую жизнью? В общем, веселее, Амалия! Улыбнись же наконец!

Он снова захохотал. Смеялся легко, раскачиваясь на стуле, и от уха до уха был тот смех, весёлой Павловой подковкой, с белым чистым двурядьем зубов.

Я уже давно стоял возле распахнутой двери. То, что он говорит, как-то связано с маминым вопросом «Кто и зачем разрушил жизнь на Земле?» и с моими вопросами — «Куда уплывает человек?», «Случайность или закономерность то, что мы пришли сюда?» И ещё получаются вопросы: «Порядок, созданный Светом, или Хаос наша жизнь?», «Что человек делает на Земле (не считать же делом — есть, одеваться и спать?!) и как жить-то эту земную жизнь?» В общем («в общем» — слово, которое так любит повторять Игрок), Игрок всё связал в один узел.

— Что ты называешь игрой? — спрашивает мать.

— Как что? Ты когда-нибудь играла в лотерею? Всё так просто. Билетов много, а ты вытягиваешь один, свой. Выиграет или проиграет? Выиграет — хорошо. Получишь игрушку или бессмысленную вещицу в выигрыш. Но проиграет — тоже хорошо. Люкс! — сказал он вдруг словцо Павла, и я снова вздрогнул. Подковка Павла… И это «люкс»… — Главное, не относись ни к чему серьёзно. Тогда и страдать не будешь. Дадут тебе ложку к супу…

— Ты уже говорил об этом. — В тихом голосе матери прозвучало раздражение. Странно, обычно мать ни при каких ситуациях не раздражается.

Он снова захохотал.

— А ведь задел я тебя!

— Играешь?

— Играю, — с удовольствием согласился он. — Ещё как играю. И, уж будь спокойна, подловлю момент и выиграю.

— Ну это мы посмотрим.

Так в тот день и закончилась их встреча. Мать сослалась на поздний час, на усталость, и Игрок ушёл.

Долго стоял я в своих дверях и нюхал оставшийся после него запах одеколона.

Вилен тоже пах одеколоном.

Я не любил мужчин, которые одеколонятся, но этот лёгкий запах вовсе не раздражал, наоборот, дразнил искушением: попробуй доверься, может, и, правда, нет никакого Бога, что борется с сатаной за душу матери, а есть просто Случай, Хаос, и нужно играть, как играет Пашка. Пашка всегда во что-то играет: то в битку, то в хоккей, то в дурака, то в ножичек, то в мяч, то в шашки. Пашка-то не дурак, в жизни толк понимает. Может, и мне играть, а не тащиться за матерью, увязая в пыли? Может, и тайн никаких нет?

12

А как же Павел?!

Забыла его мать?

Был он здесь сегодня? Видел лицо матери? Слышал то, что говорил Игрок? Если слышал, согласен он с ним?

Хожу взад-вперёд по совей комнате.

— Это твои отношения с Богом и сатаной, я не собираюсь ни в чём мешать тебе. И не ревную тебя ни к кому. Как можно ревновать солнце, воздух? Я знаю тебя лучше, чем все твои знакомые вместе взятые, ты со мной откровенна, ты доверяешь мне. Ты свободна. Живи так, как тебе надо.

Павел здесь, со мной и с матерью.

В эту ночь я сплю без снов. И весь следующий день проживаю без вопросов и эмоций.

В тот день мы после уроков смотрели хоккей у него дома.

Носятся большие мужчины на коньках, клюшками гоняют по люду шайбу.

И не только мы с Пашкой, миллионы взрослых и детей сидят перед телевизорами и смотрят эту игру — сколько раз и в чьи ворота загонят клюшками большие мужчины маленькую шайбу.

Мне давно бы уйти. Но Пашка всё время подключает меня к своим переживаниям.

— Ты видел?! — Он подгоняет хоккеистов, кричит истошно «Шайба!», что означает «Гол!», вскакивает, когда шайбу забивают в ворота, и скачет козлом, хлопая себя по ляжкам! Его вопли сливаются с воплями стадиона.

— Ты видел?! — кричит он истошно. — Прямо из-под носа увёл! Наши ведут! Наши, слышишь?!

Домой я попадаю поздно. Еду матери приготовить не успеваю. И уроки сделать не успеваю.

Мама приходит с Игроком.

Игрок водрузил на стол большую бутылку, пузатую внизу и сужающуюся к пробке.

— Пить будем, гулять будем. Рыбку достал, объедение!

Он сам принёс из кухни рюмки.

Точно вчера было. «Как же ты, Амалия, живёшь без рюмок, хоть Новый-то год нужно встретить!» «Какой Новый год? Вся жизнь — один год…» — сказала тогда Павлу мать. Но Павел купил рюмки, те, что сейчас у Игрока в руках!

Цвет у вина — жёлто-золотистый, и рубашка у Игрока — жёлто-золотистая.

— Из лучшего винограда! Чистый продукт. Если уж пить, то без дураков, самое-самое лучшее… люкс! За твою красоту пью. За праздник встречи пью, Амалия!

Мать пригубила вино.

— Э, так не годится. Играть, так играть без обмана.

— Но играть хочешь ты. Я-то вовсе не хочу играть.

— Да что ты говоришь? — Поза победителя, вытянутая рука, в ней рюмка. — Это ты-то не играешь? Не-ет, ты играешь, правда, свою игру! И твоя игра похлеще моей! Ты сети расставляешь, ловишь нас, дураков. Не я тебя выбрал, ты — меня. Разве не игра?

— Это как же я тебя выбрала? — Но тут же мать усмехается: — Может, ты и прав. Захотелось поближе рассмотреть, уж очень ты не походишь на остальных!

. — Ура! По крайней мере, ты — честная, и это уже интересно. Значит, ты играешь свою игру, а я свою. Только твоя от меня скрыта, а моя — вот она: погулять сегодня в своё удовольствие, поймать миг удачи, не каждый же день держишь в руках жар-птицу и тонешь в её глазах! А может, ты хочешь свои карты мне открыть? Давай! Я с удовольствием загляну в них! Не дури, Амалия, уж позволь себе улыбнуться! Вижу же, хочешь. И поднимай бокал! — Он вскидывает руку с рюмкой. — Пью за твою игру! Уважаю чужую игру. Принимаю чужую игру. Может, и разгадаю… — Он склоняется к матери, чокается рюмкой о рюмку, рождая звон, и, закинув голову, пьёт. Пьёт медленно, причмокивая, смакуя, и видно — не просто пьёт, проживает вино! Когда же наконец глотает, говорит: — Солнце, ветер, полынный дух, дождь… я побывал в том винограднике!

Слов у Игрока много, и они — весёлые. В моей жизни слова портили всё, разрушали… а тут… я тоже увидел тот виноградник, хотя никогда виноградников не видел. Слова Игрока, как краски на уроках рисования, рисуют картину, и слова его все, до одного, нужные. Пчела кружит над виноградинами, ягоды вижу. Солнце вижу, дождь — они вместе с солнцем растят виноградины. Даже ветер ощущаю. С полынью хуже — не видел её и запаха не знаю, вместо неё нюхаю резеду.

— Расскажу тебе притчу, — говорит Игрок без паузы. — Шла по дороге босая женщина. — Я вздрогнул: мать по своей дороге идёт босая. — Навстречу ей старик. Спрашивает: «Почему идёшь босая, когда на улице мороз, снег коркой?» «Ноги у меня так горячи, — отвечает женщина, — что только к снегу им и прикасаться!» Догадалась, каков смысл у той притчи? — Игрок смеётся. — Давай ещё по одной. Эта уже нашла свой путь. Теперь хочу до другого уровня дойти.

— Притча твоя простая, — говорит мать. — Голову над ней ломать не нужно. Человек изнутри живёт, а не снаружи, и, когда ему жарко, ему не важно, снег или тёплая земля. А вот «уровень» интересно. И какие-такие уровни ты проходишь?

— Видишь, и я тебя могу чем-то задеть, — смеётся он. — Один миг у нас с тобой в распоряжении, ну-ка, давай проживём его как положено. — Он достаёт из портфеля магнитофон и щёлкает, включая. Музыка совсем не такая, к какой я привык в нашем доме, эта может и мёртвого поднять, даже мои ноги сами начинают приплясывать, и тело выделывает какие-то странные движения. — Вставай-ка. Что же тогда жизнь, если не радость? Сыграй свой праздник. — Он осторожно поднимает мать и неожиданно лёгким, быстрым движением, которое я не успеваю заметить, поворачивает вокруг себя. И мать движется, в такт музыке. И снова угадывается улыбка на её лице.

И я скачу! И из меня вылетают и распадаются звуками все вопросы! Я улыбаюсь? И Пашка, мне кажется, тут, пляшет со мной — скачет рядом. Мелькают его руки в цыпках, ноги он задирает чуть не до носа.

Когда я снова смотрю на мать, она так же, как и я, несётся по комнате. И волосы её не успевают лечь на своё место, бьют по лицу. А ведь раньше я не замечал её волос, спускаются по спине и спускаются, теперь же они, пушистые, светлые, вылетели из-за спины, укрыли её лицо и плечи.

Но вот вместо материнского — лицо Игрока. Подковка, сверкающая влажными зубами, лучи от неё, разбежавшиеся в разные стороны. Он подстукивает каблуками в такт музыке, добавляя ей новую окраску, подщёлкивает пальцами и подпевает. Я задохся, а он — нет, слова выскакивают из него отдохнувшие, лёгкие, будто и не под ритмом он, и не скачет, как сумасшедший. Только всё время он — лицом к матери, глаз с неё не сводит.

— Поймали! Наш миг! — Теперь они стоят друг перед другом, раскрашенные в миллионы оттенков, красного и розового, материны волосы снова за спиной, и — улыбка, которая уже родилась, но ещё не захозяйничала на лице. — Жизнь — движение, жизнь — праздник! — Голос Игрока чуть дрожит. Он протягивает руки к матери, а она отступает.

Почему не отступает она перед теми, кто ей и мне не нравится, а перед этим отступает, хотя он ей нравится?

И вдруг ощущаю в себе… предательство.

Павел притулился к матери сбоку. Вот почему мать отступает от Игрока, а с другими идёт в постель. То, что происходит с ней сейчас… причинило бы Павлу боль?

Конечно, ни о чём таком я не думаю, ничего такого словами не обозначаю, но чувство предательства с тех пор знаю, и оно мне очень не нравится. Мать ощущает то же, что и я. Выставляет вперёд руки ладонями, защищаясь, говорит — «Не могу», говорит — «Прости».

Игрок не наступает, смеётся.

— Я хочу есть. Открывай пакеты. Рыбка мне попалась особенная.

Мать приносит из кухни тарелки, вилки, ножи. И даже ест. Ест так же быстро, как и лапшу с сыром. Нравится ей рыбка. И ветчина. И маслины.

— Ты спрашивала об уровнях, — говорит он, жуя. — Уровней много, и между ними дистанция огромного размера. И игра… она — разная. Одна — мелкая, не игра, а развлечение, тешит минуту, а есть игра по-крупному, растягивается надолго, может, даже и на несколько лет.

— Танец — мелкая или крупная?

— Смотря какой. Сегодняшний, для меня, крупная. Ты — не человек, птица, откуда прилетела, не понимаю пока. И моя игра с тобой — по-крупному. Не я тебе, ты мне откроешь другие горизонты.

Какой смысл Игрок вкладывает в эти слова? Игра — это понарошку, а я не хочу, чтобы кто-то относился к матери понарошку. И вообще нельзя играть с человеком. Но он угадал: мать — птица…

— С тобой карты мои открыты. И с тобой я вовсе не знаю, выиграю или проиграю. И с тобой это совсем не важно, мне просто нужно быть с тобой.

— Ты хотел объяснить «уровни»…

— Игра по-крупному, — словно и не слышит он матери, — когда решается вопрос «жить или не жить». Я — гонщик.

— Ты же в какой-то конторе сидишь!

— Разве? Сижу? В конторе? Кто тебе такое сказал?

— Ты.

Он смеётся:

— Это я арену называю конторой.

— Ты работаешь в цирке? — удивляется мать.

И снова непонятно. Мать запросто может открыть тайны любого, увидеть всю жизнь, почему же с Игроком не проделывает своих штук?

— Вроде цирка. Что в этом такого удивительного?

— И что же ты там делаешь? — спрашивает мать с непривычным любопытством.

— Как что? Езжу на машине по потолку и по стенам. — Он смеётся. И неясно, шутит он или говорит серьёзно.

— Но это же невозможно!

— Ещё как возможно! Если на большой скорости… — Он пожимает плечами. — А ещё я — гонщик. А ещё снимаюсь в фильмах. Актёру техника безопасности запрещает входить в горящий дом, прыгать со скалы… — Мать не спрашивает «А ты можешь делать всё это?», но так смотрит на Игрока, что тот разъясняет сам: — Я — каскадёр. Не актёр.

Я попадаю в аварию, я лечу с лошади, когда её убили и она внезапно валится на землю, я кидаюсь (или сбрасывают меня) с высокого уступа в море или на камни. — Он замолкает на мгновение и весело продолжает: — Конечно, опасно. Конечно, если не уметь, можно погибнуть. Ты не задумывалась, как прыгает кошка? Она никогда не распластается в воздухе, она группируется и приземляется на все четыре лапы.

— Разобьётся, если с восьмого этажа или выше, — говорит мать.

— Может. А может и не разбиться. Смотря какая кошка. Соображает или нет.

— Твои уровни — научиться входить в горящий дом, прыгать с высоты, не разбиться в автомобильной катастрофе?

— В какой-то степени да. В какой-то степени…

— В этом и игра твоя? Останешься жив или погибнешь? — чуть не перебивает его мать.

— Здорово я тебя задел! Не правда ли?

— Правда. Первый раз вижу бесстрашного человека. Тебе не дорога жизнь?

Он засмеялся снова и в этот раз смеялся долго, слепя зубами.

Я чуть к ним в комнату не лезу, вовсе не таюсь.

Тощий, длинный, со светящимся лицом. Он в самом деле не похож ни на одного материного знакомого.

А если бы Павел остался жив и тоже сидел бы за этим столом, с кем захотела бы быть мать?

Почему я сейчас не чувствую Павла за своей спиной? Игрок выгнал его? Или потому, что нам с матерью нравится Игрок?

Хватаю мишку, сажусь на кровать, но чья-то воля снова подводит меня к двери.

— Жизнь мне очень даже дорога, но много дороже мне, пройду я или не пройду на новый уровень. Не могу сказать, что «горящий дом» и «полёт» со скалы в море — разные уровни. Уровень — это ещё большая власть над ситуацией, это умение распознать её и избежать опасности. Если я хорошо знаю средства защиты, какой же это уровень? Выучили же мы в детстве: нельзя трогать оголённые электрические провода, горячий утюг, а когда переходишь через дорогу, нужно сначала посмотреть налево, потом направо. Мы даже не замечаем тех мер предосторожности, которые выполняем, как не замечаем процесса чистки зубов, одевания, многое делаем автоматически. Уровень же — преодоление себя, то есть работа со своим характером. Легко выучить азбучные истины и привыкнуть к ним, трудно совершенствовать себя… Не всё же человеку даётся легко. Есть противоестественные вещи. Долго не дышать, например; не видя, продвигаться в темноте; спать стоя; лететь, когда нет крыльев. А ещё трудно преодолевать случайности, неожиданности, хотя они и закономерны…

Мать встала и пошла в туалет. Я еле успел прикрыть дверь, так как проходить ей нужно мимо моей комнаты.

Она вообще редко бывает там, словно и не живая.

Вода душа рушится, кажется, прямо мне на голову.

Я осторожно приоткрываю дверь. Игрок смотрит матери вслед. Он улыбается, но улыбается не всем лицом, как обычно, а как Пашка, когда его ругают, скривившись в одну сторону, отчего выражение лица становится потерянным.

Мне очень хочется, чтобы он заметил меня.

Зачем? Никогда ведь не захочу я научиться прыгать со скалы или разбиваться с машиной. Даже смотреть на такое не хочу. А руки сами распахивают дверь, а ноги сами идут в материну комнату. Секунда, и я стою перед ним.

Он, вытаращив глаза, смотрит на меня. «Ты кто?» — спрашивает молча.

Не вижу ни цвета его глаз, не выражения лица… вижу, как он, поджав колени к груди и упрятав в них голову, летит со скалы. Не так, как мама, не прозрачным телом, а земным, из костей и мышц, он падает вниз и — разбивается. Шрам на лице, через щёку. Вижу сквозь одежду его тело — тугое, налитое кровью.

— Хочешь прокатиться на машине? — спрашивает он.

Хочу. Хочу прокатиться на машине. Только мишка мешает мне сказать «да».

Но, видимо, Игрок понимает это.

— Меня зовут Саша. — Он протягивает мне руку. — А тебя?

Я пожимаю его руку, открываю рот, чтобы ответить, в этот миг входит мать. По волосам, по шее, по лицу струится вода. Она видит меня, и, по обыкновению, понять её отношения к этому я не могу.

— Иди домой, — говорит она Саше. — Тебе надо уйти.

— Что значит — «надо»? — спрашивает Саша. — Ты ждёшь гостя? Или я не нравлюсь тебе?

Я стою между ними, но получается так, что вроде и не стою: ни тот, ни другой меня не замечают. Они смотрят друг на друга. Я ухожу к себе. Нет, их взгляды не причиняют мне никаких неудобств, просто меня и так нет рядом с ними, я уже пропал, я — пустое место.

— Тебе больше не надо приходить сюда, — говорит мать.

— Довольно бедный язык. «Надо», «не надо». Если под него подделаться, то мне надо приходить сюда. — Саша ничуть не смазывается под её взглядом, смотрит победителем. — Здорово я задел тебя! Так зачем же бояться этого? Ты хочешь меня, я хочу тебя.

— Да, — соглашается мать. — Именно потому мы не будем видеться.

— Разумно, — улыбается Саша. — Преодолеть то, что нужно тебе. Научиться делать противоестественные вещи, построенные на этом преодолении. Совсем как я делаю всю свою жизнь. А можно полюбопытствовать почему?

— Нельзя. Это касается только меня. И вдруг Саша говорит:

— Ты любишь уже кого-то? Или любила? Мать молчит.

Я уже давно в своей комнате. И за спиной моей — Павел.

Он появился в ту секунду, как мать сказала: «Это касается только меня», и сразу всё стало на свои места. Павел с нами. И, как ни хочется и мне, и матери сказать Саше «да», мы не можем. Предательство щекочущими улитками выползает из меня и тянет за собой жёсткие улиточные домики, царапая по пути живое. Наконец я могу зевнуть, вздохнуть и иду к столу делать уроки.

13

Тётя Шура — моя бабка. Штопает мне носки, зашивает дырки. Раз в неделю обязательно водит меня в театр.

В этот вечер мы с ней смотрели «А зори здесь тихие».

Я не люблю спектакли, в которых торжествует жестокость.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17