Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пепита Хименес

ModernLib.Net / Классическая проза / Валера Хуан / Пепита Хименес - Чтение (стр. 8)
Автор: Валера Хуан
Жанр: Классическая проза

 

 


– Отец не пришел со мной, сеньора, ибо он ничего не знает о моем визите. Я явился один, потому что мое прощание будет торжественным, серьезным – может быть, это прощание навсегда. Другое дело – отец: он вернется через несколько недель; я же, возможно, никогда здесь не появлюсь, а если вы меня и увидите, то совсем другим, чем теперь.

Пепита не могла владеть собой. Будущее, полное счастья, о котором она мечтала, таяло, как тень. Ее твердое решение любой ценой победить этого человека, единственного, которого она в своей жизни любила, оказалось бесполезным. Дон Луис уезжал. Молодость, красота, привлекательность, любовь Пепиты – ничто не имело цены в его глазах. В двадцать лет, молодая и прекрасная, она была осуждена на вечное вдовство, одиночество и неразделенную любовь. Полюбить другого она не могла. Но препятствия только усиливали и разжигали стремления Пепиты: стоило ей принять какое-нибудь решение, и она сметала все на своем пути, пока не добивалась желанной цели; и тут ее характер, освободившись от всякой узды, проявился с замечательной силой. Она решила погибнуть в борьбе – или победить! Общественные условности, укоренившаяся привычка большого света притворяться, скрывая чувства, воздвигать плотину перед порывами страстей, окутывать их газом и флером, растворять в неясных двусмысленных выражениях самые сильные взрывы плохо подавляемых чувств – не могли остановить Пепиту, которая мало общалась с людьми и не знала середины: сначала слепо повиновалась матери и мужу, потом деспотически повелевала всеми окружающими. Вот почему Пепита открыла себя дону Луису такой, какой она была. Душа ее со всей врожденной страстностью воплотилась в ее словах, а они не скрывали мыслей и чувств, но облекали их в плоть. Она заговорила, но не так туманно и уклончиво, как это сделала бы светская дама, а с идиллической непосредственностью, как говорила с Дафнисом Хлоя [63], как говорила невестка Ноэмини [64], смиренно и непринужденно предлагавшая себя Воозу.

– Итак, вы не отказываетесь от своего намерения? – начала Пепита. – Вы уверены в своем призвании? Вы не боитесь, что будете плохим священником? Сеньор дон Луис, я попытаюсь пересилить себя: я на мгновение хочу забыть, что я лишь деревенская простушка, я оставлю в стороне все чувства и постараюсь рассуждать хладнокровно, точно речь идет о делах мне безразличных. Я хочу говорить о том, что можно толковать двояко, – но, как ни толкуй, вы оказываетесь в дурном свете. Я объяснюсь. Если молодой женщине удалось после краткого знакомства и двух-трех бесед вызвать в вас волнение своим – кстати сказать, не очень умелым – кокетством и добиться от вас взглядов, исполненных земной любви, и даже доказательства вашей нежности, – а это уже проступок для любого человека и тем более для священника, – если эта женщина всего-навсего простая провинциалка, без образования, лишенная талантов и изящества, то как же вам нужно бояться за себя, когда в больших городах вы узнаете других женщин, в тысячу раз более опасных, и вам придется принимать их у себя и бывать у них в доме! Вы просто сойдете с ума, когда познакомитесь с великосветскими дамами, живущими во дворцах, среди пышной роскоши. Одетые в шелк и кружева, а не в ситец и муслин, они ослепят вас алмазами и жемчугами на прекрасной шее и белоснежных плечах, которых они не прячут под скромной деревенской косынкой; эти красавицы умеют ранить одним лишь взглядом. Сопровождаемые свитой, окруженные роскошью и великолепием, они становятся еще более желанными, ибо кажутся недосягаемыми; они рассуждают о политике, философии, религии и литературе, поют, как канарейки; они восседают на пьедестале триумфов и побед, окруженные обожанием и преданностью, обожествленные поклонением знаменитых людей, вознесенные до небес в салонах, сверкающих золотом, или уединившиеся в будуарах, где все дышит негой и куда входят только счастливейшие из смертных. Знатные дамы, носящие громкие титулы, лишь для близких зовутся «Пепита», «Антоньита» или «Анхелита», для остальных же они «сиятельная сеньора герцогиня» или «сиятельная сеньора маркиза». Если вы накануне посвящения в сан, к которому так стремитесь, не устояли перед простенькой провинциалкой, побежденный ее мимолетным капризом, то можно предположить, что вы станете никуда не годным, безнравственным, легкомысленным священников, любящим светскую жизнь и забывающим свой долг на каждом шагу. В таком случае, сеньор Дон Луис, – поверьте мне и не обижайтесь, – вы не годитесь даже в мужья честной женщине. Если вы могли пожимать руки с усердием и нежностью безумно влюбленного, бросать взгляды, обещавшие рай и вечную любовь, и если вы… поцеловали женщину, внушившую вам чувство, которое никак не назовешь любовью, – ступайте с богом и не женитесь на ней. Если она добродетельна, она сама не пожелает, чтобы вы стали ее супругом или хотя бы любовником. Но, ради бога, не идите в священники. Церкви нужны слуги более серьезные и стойкие. Если же вы почувствовали сильную страсть к женщине, о которой мы говорили, – зачем бросать ее и так жестоко обманывать, хотя бы она и не была достойна вашей любви? Если она сумела внушить эту большую страсть, неужели же вы думаете, что она не разделила ее, не стала ее жертвой? Как сильная, возвышенная и неудержимая любовь может остаться без ответа? Не мучает ли она и не порабощает ли неодолимо того, на кого изливается? Измеряйте любовь своей любимой той же мерой, какой вы мерите свою. И можете ли вы не бояться за нее, если вы ее покинете? Найдется ли у нее достаточно мужества и настойчивости, воспитанной мудрыми советами книг, увлекают ли ее слава и великие замыслы, которыми живет и кипит ваш высокий, ваш совершенный дух, который поможет вам легко и без страданий забыть земное чувство? Неужели вы не понимаете, что она умрет от горя и что вы, кому предстоит приносить бескровные жертвы, прежде всего безжалостно пожертвуете той, которая безгранично любит вас?

– Сеньора, – отвечал дон Луис, изо всех сил стараясь подавить волнение, чтобы Пепита не поняла по его дрожащему, срывающемуся голосу, насколько он смущен. – Сеньора, мне тоже приходится сдерживать себя, чтобы возразить вам с хладнокровием человека, отвечающего доводами на доводы, как в диспуте; но обвинение построено так обоснованно и (простите, что я вам это говорю) до такой степени софистично, что я вынужден опровергать его также с помощью рассуждений. Я не ожидал, что мне придется заниматься здесь спором и напрягать мой недалекий ум, – но по вашей милости мне придется это сделать, если я не хочу прослыть чудовищем. Отвечу на оба положения жестокой дилеммы, придуманной вами мне в упрек. Хотя я и воспитан у моего дяди и в семинарии, где я не видел женщин, не думайте, будто я столь невежествен и обладаю столь скудным воображением, что не могу представить их мысленно такими прекрасными и обольстительными, как это только возможно. Мало того, мое воображение заходило дальше действительности. Возбужденное чтением библейских псалмопевцев и светских поэтов, оно рисовало себе женщин более изысканных, изящных и умных, чем те, что встречаются в жизни. Таким образом, когда я отказывался от земной любви, желая заслужить сан священника, я знал цену приносимой мною жертвы и, пожалуй, преувеличивал ее. Я хорошо представлял себе, как может и должно возрасти очарование красавицы, одетой в богатые одежды и украшенной сверкающими драгоценностями, окруженной роскошью утонченной культуры, созидаемой неутомимыми руками и разумом людей. Я хорошо знал и то, насколько общение с замечательными учеными, чтение хороших книг и вид цветущих городов с их пышными зданиями и памятниками приумножают естественные дарования, шлифуют, возвышают женщин, придавая им блеск. Все это я представлял себе так ярко, окружал таким ореолом красоты, что если мне суждено встретить тех женщин, о которых вы мне говорили, и поддерживать знакомство с ними, – не опасайтесь, я не сойду с ума и не только не превращусь в их поклонника, как вы предсказываете, но, возможно, испытаю разочарование, когда увижу, каково расстояние между истинным и воображаемым, между правдой и фантазией.

– Вот вы в самом деле занимаетесь софистикой! – прервала Пепита. – Бесспорно: то, что вы рисуете себе в воображении, прекраснее того, что существует в жизни. Но бесспорно и то, что реальность обладает более могучей силой обольщения, чем мечты и грезы. Туманная воздушность призрака, как бы прекрасен он ни был, не может состязаться с тем, что непосредственно влияет на наши чувства. Я понимаю, что в вашей душе благочестивые образы могли победить мирские сновидения, но боюсь, что они не смогут победить мирскую действительность.

– Так не бойтесь, сеньора, – возразил дон Луис. – Создания моей фантазии ярче всех ощущений и восприятий мира, исключая вас.

– А почему исключая меня? Это вызывает у меня новые подозрения. Может быть, ваше представление обо мне, то представление, которое вы любите, – лишь создание вашей живой фантазии, мечта, нисколько не похожая на меня?

– Нет, это не так; я убежден, что это представление совершенно походит на вас; но, быть может, оно прирождено моей душе; быть может, оно живет в ней с того мгновения, когда ее создал бог; быть может, это часть ее сущности, самая чистая и совершенная, как аромат у цветов.

– Вот чего я боялась! Теперь вы сами признались. Вы любите не меня. Вы любите свою же сущность, аромат и чистоту вашей души, принявшие мой образ.

– Нет, Пепита, не забавляйтесь моей мукой – я люблю вас такой, какая вы есть. И вместе с тем любимый мною образ так прекрасен, так чист и нежен… Нет, я не могу себе представить, что он лишь через мои чувства достигает моего разума. Я полагаю, верю и считаю несомненным, что он был во мне извечно, подобно представлению о боге. Этот образ пробудился и расцвел в моей душе, но он лишь отражает живое существо, неизмеримо более совершенное, чем мое представление. Как я верю, что существует бог, так верю, что существуете вы и что вы в тысячу раз лучше, чем ваш образ в моей душе.

– У меня остается еще одно сомнение. Может быть, это относится к женщине вообще, а не именно ко мне?

– О нет, чары, обаяние женщины, прекрасной душой и нежной обликом, проникли в мое воображение раньше, чем я увидал вас. Все герцогини и маркизы Мадрида, все императрицы мира, все королевы и принцессы вселенной уступают созданиям моей фантазии, с которыми я сжился, ибо они обитали в великолепных замках и изысканно убранных покоях, в несуществующих странах, создаваемых моим воображением, с той поры, как я достиг отрочества. Я заселял их по своей прихоти Лаурами, Беатриче, Джульеттами, Маргаритами и Элеонорами [65], или Цинтиями, Гликерами и Лесбиями [66]. В своих мечтах я венчал их восточными диадемами и коронами, одевал их в пурпур и золото, окружал дворцовой пышностью, как Эсфирь и Вашти [67]; я приписывал им буколическую простоту патриархальных времен Суламифи и Ревекки [68]; придавал нежную скромность и набожность Руфи; я внимал их красноречию, не уступавшему мудрым суждениям Аспазии [69] или Гипатии; я поднимал их на недосягаемую высоту, озаряя отблесками прославленных предков, словно они были гордыми и благородными патрицианскими матронами в древнем Риме; я воображал их легкомысленными, кокетливыми, живыми, полными аристократической непринужденности, как дамы Версаля времен Людовика XIV, и облекал их в целомудренные столы, внушавшие мне смиренную почтительность, или же в туники и тонкие пеплосы [70]; среди их воздушных складок угадывалось пластическое совершенство их изящных форм; я набрасывал на их плечи прозрачные хламиды прекрасных куртизанок Афин и Коринфа, и сквозь легкую ткань светилась розоватая белизна точеного тела. Но чего стоят чувственные восторги и вся слава и великолепие мира, если душа пылает и сгорает божественной любовью, как, считал я, – быть может, с излишним тщеславием, – пылала и сгорала моя душа. Если на пути огня, внезапно вспыхнувшего в недрах земли, стоят огромные утесы и горы, они взлетят на воздух и расступятся перед ужасающим взрывом пороха в мине или раскаленной лавой, неукротимой силой рвущейся из вулкана. Так, или с еще большей силой, моя душа сбрасывала с себя всю тяжесть сотворенной красоты, которая удерживала ее в плену, мешая ей лететь в свою стихию – к богу. Нет, не из неведения отказывался я от радостей жизни и сладостного блаженства: я знал их и ценил дороже, чем они стоят на самом деле; но я их презрел ради другого счастья, другого, еще более сладостного блаженства. Мирская любовь к женщине являлась перед моим взором не только во всей ее действительной привлекательности, но и облеченная высшими и почти непреодолимыми чарами самого опасного искушения, именуемого моралистами – девственным: разум, еще не искушенный познанием, думает, что в любовных объятиях он обретет высочайшее, ни с чем не сравнимое наслаждение. С тех пор как я живу, с тех пор, как я стал мужчиной, – а ведь я уже давно не юнец, – мой дух, возлюбив прообраз красоты, стремится к высшим наслаждениям и отвергает земное отражение истины, ее бледную тень. Я жаждал умереть в себе, чтобы жить в предмете своей любви, освободить не только чувство, но и внутренние силы моей души от мирских привязанностей, образов и картин и иметь право сказать, что живу не я, но Христос живет во мне. Видимо, я впал в грех высокомерия и самонадеянности, и господь решил меня наказать. И вот вы встали предо мной, совратили меня с верного пути, и я заблудился. Теперь вы меня порицаете, насмехаетесь надо мной, обвиняете в легкомыслии и ветрености; но, порицая меня и насмехаясь надо мной, вы оскорбляете самое себя, ибо полагаете, что я мог бы уступить соблазну ради любой женщины. Не хочу заслужить упрек в гордости, защищая себя: мне надлежит быть смиренным. Если милость господа в наказание за мое тщеславие покинула меня, возможно что мои колебания и падение были вызваны низменными причинами. Но мой разум, быть может введенный в заблуждение, понимает все это совершенно иначе: назовите это необузданным тщеславием, но, повторяю еще раз, я не могу уверить себя в том, что причины моего падения были низки. Действительность, представшая в вашем образе, вознеслась высоко над сновидениями моей юношеской фантазии; своим совершенством вы превзошли воображаемых мною нимф, королев и богинь, всех идеальных созданий, сокрушенных и вытесненных божественной любовью; в моей душе восстал ваш образ, совершенная копия живой красоты, воплотившейся в вашем теле и душе, составляющей их сущность. Возможно, тут действовали таинственные и сверхъестественные силы: ведь я полюбил вас с первой встречи, едва ли не раньше, чем увидел. Прежде чем я осознал, что люблю, я уже вас любил. В этом есть нечто роковое; это предначертано, предопределено.

– Если это предопределено, если это предначертано, – прервала Пепита, – почему же не покориться, зачем противиться? Пожертвуйте своими намерениями ради вашей любви. Разве я не приношу жертв? Вот сейчас, умоляя, стараясь победить ваше пренебрежение, разве я не жертвую своей гордостью, достоинством, скромностью? Мне тоже кажется, что я полюбила вас раньше, чем увидела. Я люблю вас всем сердцем, без вас нет для меня счастья. Конечно, вы не найдете в моем смиренном уме столь могущественных соперников, каких я нахожу в вашем. Ни мыслями, ни волей, ни любовью я не могу вознестись непосредственно к богу. Ни по своей природе, ни по милости свыше я не поднимусь и не отважусь даже пожелать подняться в столь возвышенные сферы. Тем не менее моя душа благочестива, я люблю и почитаю бога, – но я вижу его всемогущество и восхищаюсь его добротой только в образе его творений. Мое воображение отказывается представить себе те фантастические видения, о которых вы мне рассказываете. Лишь одному человеку я мечтала отдать свою свободу; он для меня красивее, умнее, возвышеннее и нежнее, чем все те, кто до сих пор – здесь и в округе – домогался моей руки; об одном возлюбленном, самом благородном и верном, мечтала я, в надежде, что и он полюбит меня. То были вы. Я почувствовала это, когда мне сообщили о вашем приезде в наш город, я узнала это, когда впервые увидела вас. Но мое воображение бесплодно, и созданный мною образ ничуть не был похож на вас. Мне тоже случалось читать повести и стихи, но из того, что сохранилось в моей памяти, мне никогда не удавалось создать образ, хоть сколько-нибудь достойный вас, и я сдалась, разбитая и побежденная с первого же дня, как вас узнала. Если любовь – это то, о чем говорите вы, если любить означает умереть в себе, чтобы жить в любимом, то мое чувство истинно и подлинно: я умерла в себе и живу только в вас и для вас. Считая свою любовь безответной, я пыталась освободиться от нее, но это оказалось невозможным. Я с жаром просила бога избавить меня от этой любви или убить меня, но бог не услышал… Я молилась пресвятой Марии, чтобы она стерла в моей душе ваш образ, но молитва была напрасной. Я давала обеты святому [71], чьим именем названа, чтобы думать о вас только так, как он думал о своей благословенной супруге, но святой мне не помог. Видя это, я отважилась просить у неба победы над вами, чтобы вы отказались от мысли стать священником и полюбили меня такой же любовью, как я. Дон Луис, скажите откровенно, осталось ли небо глухо и к моей последней мольбе? Или, может быть, для полной победы над моей ничтожной слабой душой хватит и небольшого чувства, а для победы над вашей, охраняемой столь высоким и стойким духом, нужна любовь более могущественная, которую я недостойна внушить и не способна ни разделить, ни даже понять?

– Пепита, – отвечал дон Луис, – ваша душа вовсе не слабее моей, но она свободна от обязательств, а моя нет. Любовь, которую я чувствую к вам, огромна, но против нее восстают мой долг, мои обеты, близкие к осуществлению намерения всей моей жизни. Почему бы мне не сказать всего, без желания вас обидеть? Ваша любовь ко мне не унижает вас. Если же я уступлю любви к вам, я унижусь и паду. Я покину творца ради творения, уничтожу плоды моих многолетних трудов, разобью образ Христа в сердце моем; если я уступлю – исчезнет новый человек, созданный ценою таких усилий, и возродится прежнее существо. Зачем мне опускаться в порочный мир, столь презираемый мной, а не вам подняться до меня силой вашего чувства, лишенного всякой скверны? Почему бы тогда нам и не любить друг друга – уже не стыдясь, безгрешно и беспорочно? Чистейшим и сверкающим огнем своей любви бог проникает, в святые души, наполняя их; как металл, льющийся из горна, остается металлом, но ослепительно сверкает, уподобляясь огню, – так и души наши, осененные благодатью божественной любви, преисполнятся богом, потому что они сами – бог. Поднимемся же, соединившись духом, по этой трудной мистической лестнице; да вознесутся наши души к блаженству, возможному даже в смертной жизни; но наши тела должны отдалиться друг от друга; и я направлюсь туда, куда призывают меня мой долг, мой обет и голос всевышнего, ибо я раб его и предназначен им для служения алтарю.

– Ах, сеньор дон Луис! – воскликнула Пепита, и в голосе ее послышались отчаяние и угрызения совести. – Теперь я знаю, как низок тот металл, из которого я выкована, и как недостоин он, чтобы божественный огонь проник в него и расплавил. Я выскажу вам все, отбросив стыд, – я великая грешница. Моя грубая, непросвещенная душа не постигает всех ухищрений, толкований и тонкостей любви. Моя строптивая воля отвергает то, что вы предлагаете. Я не представляю себе вас бесплотным. Для меня вы – это ваши губы, глаза, черные локоны, которые мне хочется погладить, ваш кроткий голос и нежное звучание ваших слов, достигающих моего слуха и чарующих меня; весь ваш телесный облик пленяет и влечет меня, а сквозь него я различаю невидимый, туманный и таинственный дух. Моя простая душа не способна на удивительные порывы и никогда не сумеет последовать за вами в заоблачные выси. Если вы подниметесь к ним, я останусь на земле, одинокая и печальная. Лучше уж умереть. И достойна смерти, я желаю ее. Может быть, после смерти моя душа, развязав или разорвав позорные цепи, которые ее сковывают, окажется способна к той любви, которой вы желаете для нас. Так убейте же, убейте меня, и тогда мой освобожденный дух последует за вами куда угодно и будет невидимо странствовать рядом с вами, оберегая ваш сон и покой, с восторгом созерцая вас, проникая в ваши сокровенные мысли. Но пока я жива, этого не может быть. Я люблю вас, не только вашу душу, но и тело, тень вашего тела, его отражение в зеркале и в воде, ваше имя, вашу кровь – все то, что превращает вас в дона Луиса де Варгас; звук голоса, движения, походку – и не знаю, что к этому еще прибавить. Повторяю, меня нужно убить. Убейте меня без сожаления. Нет, я не христианка, я идолопоклонница, дочь земли.

Пепита на мгновение умолкла. Дон Луис, не зная, что сказать, тоже молчал. Слезы катились по щекам молодой женщины.

– Я знаю: вы меня презираете, – рыдая, закончила она, – и хорошо делаете. Своим справедливым презрением вы убьете меня скорее, чем кинжалом, не запятнав ни рук, ни совести. Прощайте. Я избавляю вас от своего ненавистного присутствия. Прощайте навсегда.

С этими словами Пепита встала и, не поднимая орошенного слезами лица, не владея собой, почти бегом бросилась к двери, ведущей во внутренние комнаты. Дон Луис ощутил прилив непреодолимой нежности, сострадания, которое оказалось для него роковым. В страхе за Пепиту он бросился вслед за ней, пытаясь удержать ее, но поздно – Пепита уже исчезла в темноте. Словно схваченный невидимой рукой и влекомый сверхъестественной силой, дон Луис устремился вслед за Пепитой.

Кабинет опустел.

Праздник в усадьбе, очевидно, закончился, все кругом смолкло, только в саду слышалось журчание фонтана.

Не было ни малейшего дуновения ветерка. Ничто не нарушало мирного покоя ночи. Лишь сияние луны и аромат цветов проникали сквозь открытые окна.

Время шло, и наконец дон Луис вновь показался из темноты. Лицо его выражало отчаяние, напоминавшее отчаяние Иуды.

Упав в кресло, опершись локтями в колени и сжав лицо кулаками, он с полчаса неподвижно сидел, погруженный в горькие размышления.

Увидев его в этом состоянии, можно было заподозрить, что он убил Пепиту.

Однако вскоре молодая женщина появилась. Весь ее облик выражал глубокую грусть. Опустив глаза в землю, она медленно подошла к дону Луису и сказала:

– Только теперь я поняла, как презренно мое сердце и как низко поведение. Мне нечего сказать в свое оправдание, но я не хочу, чтобы ты считал меня более испорченной, чем на самом деле. Не думай, что мною руководили лукавство, расчет, намерение тебя погубить. Да, я поступила дурно, но я согрешила невольно, быть может по наущению демона, вселившегося в меня. Ради бога, не отчаивайся, не огорчайся. Ты ни в чем не виноват. На тебя нашло какое-то помрачение рассудка. Если грех падает и на тебя, то лишь в малой доле. Но мой грех страшен, тяжек, позорен. Сейчас я заслуживаю твоей любви еще меньше, чем прежде. Уезжай! Я сама прошу: уезжай, покайся! Бог тебя простит. Уезжай! Священник отпустит твои грехи. Когда ты снова будешь чист, ты сможешь выполнить свое желание и стать служителем всевышнего. Святой, полной трудов жизнью ты не только искупишь свою минутную слабость, но, простив причиненное мною зло, вымолишь у неба прощение и для меня. Ничто не связывает тебя со мной; если же между нами все же существуют узы, я порываю их навсегда. Ты свободен. Хватит и того, что по моей вине упала с неба утренняя звезда; я не желаю, не могу, не должна удерживать ее в плену. Я догадываюсь, я вижу по твоему лицу, мне все ясно: теперь ты меня презираешь еще больше, чем прежде; и ты прав – во мне нет ни чести, ни добродетели, ни стыда.

С этими словами Пепита опустилась на колени и поклонилась, коснувшись лбом пола. Дон Луис окаменел. Несколько минут оба подавленно молчали.

Пепита, не поднимаясь с колен, наконец заговорила, рыдая:

– Уезжай же, Луис, не оставайся из-за оскорбительного сострадания рядом с жалкой женщиной. У меня хватит мужества вынести твой гнев, твое забвение и даже презрение, которое я вполне заслужила. Я всегда буду твоей рабой, но вдали, очень далеко от тебя, чтобы не вызывать в твоей памяти этой позорной ночи.

Стоны приглушили ее последние слова.

Дон Луис очнулся от своего оцепенения, вскочил и, взяв на руки Пепиту, прижал ее к сердцу; он нежно отстранил белокурые локоны, беспорядочно падавшие на ее лицо, и покрыл его страстными поцелуями.

– Душа моя, – начал он наконец, – жизнь моей души, дорогое сокровище моего

сердца, свет очей моих! Подними головку и никогда больше не опускай ее передо мной. Это мой, а не твой, грех! Я слабовольный, жалкий, смешной глупец! Я смешон и ангелам и демонам. Я оказался лжесвятым – у меня недостало сил сопротивляться, я не сумел вовремя удержать тебя, теперь же мне не удается быть рыцарем и утонченным возлюбленным, чтобы принести моей даме благодарность за ее милости. Не понимаю, что ты нашла во мне, почему так мною увлеклась. Я не был поистине добродетелен, все мои слова оказались пустой болтовней и хвастовством семинариста, начитавшегося священных книг, придумавшего с их помощью глупый роман о подвигах и созерцаниях. Если бы я обладал настоящей стойкостью, я остановил бы тебя, удержался бы сам – и мы не согрешили бы. Истинная добродетель не сдается так легко. Несмотря на всю твою красоту, несмотря на твои дарования и любовь ко мне, я бы не согрешил, будь у меня подлинное призвание. Господь, чье могущество беспредельно, даровал бы мне свою милость. Правда, требовалось чудо, нечто сверхъестественное, чтобы противостоять твоей любви, – но бог сотворил бы чудо, если бы я его заслужил. Ты не права, советуя мне стать священником. Я сам признаю, что недостоин этого. Меня подвигло на это мирское честолюбие – такое же, как у любого человека. Что я говорю – как у любого! Гораздо хуже: лицемерное, кощунственное, корыстное честолюбие!

– Не осуждай себя так сурово, – возразила Пепита, успокоившись и улыбаясь сквозь слезы. – Я не хочу, чтобы ты так строго порицал себя даже в том случае, если из-за этого я покажусь тебе более достойной подругой; нет, я хочу, чтобы ты выбрал меня по любви, свободно, а не из благородного желания загладить свою вину и не потому, что попал в коварно расставленную ловушку. Если ты не любишь меня, подозреваешь меня в злом умысле и презираешь меня – уезжай. И если ты навсегда меня покинешь и больше не вспомнишь обо мне, я не издам ни единого вздоха.

Ответ дона Луиса не мог уже вместиться в тесные рамки человеческой речи. Он прервал Пепиту поцелуем и обнял ее.

Значительно позже, покашливая и стуча башмаками, в комнату вошла Антоньона.

– Вот уж долгая беседа! – заявила она. – Семинарист растянул свою проповедь на целых сорок часов. Тебе пора уходить, дон Луис. Скоро два часа.

– Хорошо, – сказала Пепита, – он сейчас уйдет.

Антоньона вышла и стала поджидать в соседней комнате.

Пепита преобразилась. Радости, которых она не знала в детстве, удовольствия и наслаждения, которых она не испытала в годы юности, ребяческая резвость и шаловливость, которые сдерживали и подавляли в ней суровая мать и старый муж, внезапно распустились в ее душе, как распускаются весной зеленые листья деревьев, скованные снегом и льдом в долгие месяцы суровой зимы.

Городская дама, знакомая с тем, что мы называем светскими условностями, найдет странным и даже заслуживающим порицания то, что я расскажу о Пените; но Пепита, хотя и отличалась прирожденным изяществом, была олицетворением искренности: ей были чужды притворная сдержанность и осмотрительность, принятые в большом свете. Итак, видя, что препятствия, мешавшие счастью, преодолены, а дон Луис уже сдался и обещал сделать ее своей супругой, уверенная в том, что она любима и обожаема тем, кого она так любила и обожала, Пепита прыгала, смеялась и по-детски наивно проявляла свое ликование.

Дону Луису пора было уходить. Пепита принесла гребень и, с любовью расчесав его волосы, поцеловала их, потом поправила ему галстук.

– Прощай, любимый мой повелитель, – сказала она ему, – прощай, властелин моей души. Я сама все расскажу твоему отцу, если ты не отважишься. Он добрый, он нас простит.

Наконец влюбленные расстались.

После ухода дона Луиса бурная радость Пепиты утихла, лицо приняло серьезное и задумчивое выражение.

Две мысли занимали ее воображение: одна представляла мирской интерес, другая – интерес более возвышенный. Пепита размышляла над своим поведением в эту ночь – не повредит ли оно ей в глазах дона Луиса, когда любовный пыл пройдет? Но учинив строгий допрос своей совести и признав, что она действовала лишь в порыве непреодолимой любви, без лукавства и умысла, Пепита решила, что у дона Луиса нет повода презирать ее, и на этом успокоилась. Однако, хотя чистосердечное признание Пепиты в том, что она не понимает высшей духовной любви, и ее бегство в темную спальню были подсказаны ей невинным инстинктом и она не преследовала при этом какой-нибудь цели, Пепита признавала, что согрешила против бога, – и здесь она не находила себе оправдания. От всего сердца она обратилась к непорочной деве с мольбой о прощении и обещала пожертвовать для украшения статуи скорбящей божьей матери, стоявшей в женском монастыре, семь красивых золотых мечей тонкой и изящной работы; на следующий же день, решила Пепита, она пойдет исповедоваться к викарию, и пусть он наложит на нее самую строгую епитимию и даст отпущение грехов, грехов, которые помогли ей одержать верх над упорством дона Луиса, – ведь иначе он непременно стал бы священником.

Пока Пепита размышляла и обдумывала свои душевные дела, дон Луис в сопровождении Антоньоны дошел до сеней.

Прежде чем проститься, дон Луис спросил ее напрямик:

– Антоньона, ты знаешь все на свете; скажи, кто такой граф Хенасаар и какие отношения у него были с сеньорой?

– Рановато ты начал ревновать.

– Это не ревность, а всего лишь любопытство.

– Ну это еще туда-сюда. Ничего нет докучнее ревности. Если любопытство, можно ответить. Этот граф – порядочный прощелыга, беспутный игрок, повеса, но гордости у него больше, чем у дона Родриго [72] на виселице. Он все добивался, чтобы моя девочка его полюбила и вышла за него замуж; а так как она ему сотни раз отказывала, то он чуть не лопнул от злости. Но денег – тысячу с лишним дуро – он и по сей день не отдал, – а получил он их от дона Гумерсиндо без всякого залога, за одну только бумажку; и все благодаря Пепите, ведь она у нас сама доброта. Ну, дурачина и вообразил, что раз Пепита, живя с мужем, не пожалела ему денег, то, овдовев, она будет такой же доброй и возьмет его в мужья. А как он в этом разуверился – так и разъярился.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11